Море было спокойно. Бесконечно раскинувшаяся ширь его манила к себе. Лишь у берега чуть плескалась голубая, прозрачная вода. Солнце грело вовсю. Его горячие лучи лишь временами освежались легким прибрежным ветерком.

Отставной русский адмирал Сергеев, проводивший свою старость во Франции, на благодатном Лазурном берегу, и Николай Евграфович Попов сидели на Обсерватории. Так называют вершину горного отрога недалеко от Канна, с которой открывается широкий обзор и на запад, где залегли синие горы Эстерель, и на соединяющую Канн с Ниццей ослепительно яркую, купающуюся в солнечном свете долину Антиб, и на оба маленьких зеленых островка, кем-то живописно брошенных в бирюзовое море как два чистейшей воды изумруда, оправленных в червонное золото прибрежных красных скал.

Море сверкало, переливалось, играло, и было оно удивительно мирным и ласковым. Оно вносило в сердца благодушие и успокоение. Не хотелось говорить о войне, уже третий год полыхающей в Европе, что обычно делали, как все во Франции, утром, днем и вечером. Не хотелось читать газеты, пестревшие оперативными сводками со всех многочисленных фронтов и театров военных действий, публиковавшие списки убитых, боевые реляции, фотографии генералов, заметки о пожертвованиях и благотворительных ужинах.

Временами людьми овладевало подсознательное желание толковать о чем-нибудь сугубо мирном, простом, незамысловатом, как вот и сейчас, когда двое русских, волею судьбы заброшенных во Францию, расположились на Обсерватории и завели беседу об исцеляющей силе природы, о колоссальных, еще мало используемых нами резервах, таящихся в ней.

Попов сказал раздумчиво:

– А ведь мне довелось видеть оба острова, что перед нами, с высоты поболе, чем эта. Можно сказать – с неба. Ах, какие то были прекрасные дни, какое великое счастье я испытывал, подымаясь в воздух. Вот это была весна!

– Вы имеете в виду каннскую неделю?

– Да, ее. А следом за ней пришла и петербургская – мое счастье, мое горе...

– Помню, любезный Николай Евграфович. Как же. Хорошо помню те дни, когда газеты взахлеб писали о ваших подвигах. Читал. Хотя, должен вам признаться, не слишком верил в перспективность авиационного дела. Я, знаете ли, человек старой закалки, а все старики, наверное, ретрограды. Да и корабельная палуба вы глядела куда внушительнее и надежнее, чем ваши «стрекозы».

– Вы и сейчас такого же мнения?

– Ну уж нет. Не считайте меня законченным невеждой и упрямцем. Говорю, что было. Теперь вот война многих и многому научила, в том числе и меня. Было бы глупо закрывать глаза на то, что авиация становится внушительной боевой силой. Но и «цеппелины» тоже показали себя. Немцы сумели сполна использовать их возможности. Вспомните последние их налеты на Париж и Лондон.

– Вот мы и снова заговорили о войне, дорогой Федор Федорович, хотя с утра условились не касаться хоть один день этой темы.

Адмирал рассмеялся:

– Верно, верно. Да только куда ж от нее денешься? Если на это море глядеть, так кажется, кругом покой и благодать. А в ту минуту, когда я произношу эту фразу, сколько солдат расстанется с жизнью! А сколько будет изувечено, ранено, отравлено газами!.. Да, голубчик, никуда нам с вами от этого не укрыться. Хотите вы того или нет. Война-то разбушевалась такая, какой свет не видывал. Вон сколько держав в нее втянулось! Какие людские массы вовлечены.

– Федор Федорович, а скажите: что, по вашему мнению, нужно для того, чтобы ускорить возвращение раненых солдат в строй? Ведь это, насколько я понимаю, очень важно: восполнение потерь – всегда одна из самых острых проблем на войне, даже для такой страны, как Россия.

– Целиком с вами согласен. Солдата-фронтовика надо возвращать в строй елико возможно скорее. Он уже стреляный воробей и один десятерых новобранцев может заменить, плохо; наскоро обученных и робких. А вот как ускорить выздоровление, – адмирал пожал плечами, – то, пардон, тут я должен признать свою некомпетентность. Это дело лекарей.

– Но позвольте с вами не согласиться, уважаемый Федор Федорович. То есть лекари-то, конечно, лекарями, да только и общество здесь кое-что существенное могло бы сделать.

– Не понимаю. Какое общество?

– Ну, я имею в виду прежде всего наше, русское, разумеется. То самое, что собирало добровольные пожертвования и вам на ваши дредноуты, и нам, летунам, на аэропланы.

– И что же? – продолжал недоумевать адмирал.

– А вы помните, уважаемый Федор Федорович, о чем мы с вами беседовали вчера на этом же самом месте, сидя на этой самой скамейке?

– Да, конечно.

– Помните, я вас спросил: «Что вы сделали с собою, адмирал? Вас нельзя узнать. Вы помолодели на полвека. Какой колдун влил в вас новую жизнь? Где вы нашли вашего Мефистофеля?» И что вы ответили?

– Что все хорошее, бредя по жизненной дороге, я находил ненароком. Так случилось открыть мне и талисман, прогнавший дряхлость из старых костей моих.

– Правильно. А потом вы рассказали о роще близ Цюриха, где вы набрели совершенно неожиданно на здравницу пастора Штерна в Вайдберге. Там исцеляют не врачи и не особые воды, а воздух, солнце, лесные настои.

– Да, да, я говорил это.

– И вы застряли там на несколько месяцев. И словно воскресли и помолодели на много лет.

– Истинно так.

– А я в связи с этим вспомнил подобное заведение доктора Ламана в Саксонии, которое, в свою очередь, воскресило меня из мертвых. Только ему я обязан, по сути дела, тем, что сижу гут сейчас с вами, забросив осточертевшую клюку, любуюсь красотой моря, толкую о войне и даже... Признаюсь, дорогой Федор Федорович, – Попов сделал паузу и понизил голос, – даже сам еще думаю принять в ней посильное участие. Да-а-а! Н удивляйтесь...

А удивляться и впрямь было чему. Уж если и существует понятие «воскрешение из мертвых», то Попов имел на него полное право. А главную заслугу в этом он, не без оснований, приписывал санаторию доктора Ламана и тем природным силам, на которые он положился и которые оказались лучшими целителями. Он и раньше, еще в юности, высоко ценил их, но теперь уверовал в них до конца, безоговорочно и глубоко. И полагал, что такая вера может принести великое благо миллионам людей.

Вспыхнувшая в августе 1914 года мировая война продолжалась, и конца-края ей не было видно. Попов испытывал какую-то неловкость: миллионы русских людей сражаются с врагом на суше, на море и в воздухе. А он, участник двух войн, один из первой тройки русских авиаторов, автор первой на русском языке обстоятельной книги об использовании авиации в военном деле, вынужден сидеть вдали от фронтов, в аркадской тиши Французской Ривьеры, и только по газетным сводкам внимательно следить за всем, что происходит на фронтах, и прежде всего – в воздухе. Но газетные сообщения скупы на слова. Много из них не почерпнешь. А как бы хотелось знать побольше! Ну, к примеру, о действиях русской авиации на Юго-Западном фронте, где она проявила наибольшую активность и добилась успехов, где совершил свой выдающийся подвиг Петр Николаевич Нестеров, где ловко и дерзко сражался с австрийскими асами сотник Вячеслав Матвеевич Ткачев, ставший первым георгиевским кавалером в авиации.

Поняло ли русское высшее командование, какую большую ценность представляет военная авиация, или активные действия летунов Юго-Западного фронта объясняются главным образом тем, что заведующим организацией авиационного дела на этом фронте был великий князь Александр Михайлович? Моряк, ставший поборником и неплохим знатоком авиации, он не раз вступал в конфронтацию с Генеральным штабом, где преобладали «пузырники» – приверженцы воздухоплавания, и с самим царем – своим двоюродным племянником.

Руководство русской авиацией было распылено, что не могло не сказаться отрицательно на ее действиях. Только в начале пятнадцатого года Ставка решилась на то, чтобы как-то упорядочить его, и учредила единую должность заведующего авиацией действующей армии с подчинением ее штабу верховного главнокомандующего. Должность эту занял великий князь. Принесет ли сие ощутимые результаты? Или все ограничится чистейшей формальностью?

Попову трудно было сидеть сложа руки. Но чем он может помочь сражающимся соотечественникам и их союзникам? Надо что-то предпринимать.

Прежде всего он еще раз съездит в санаторий, чтобы закрепить достигнутое. Съездит в Андорру, в Пиренеи. В этом крохотном горном государстве есть прекрасное, по отзывам, курортное заведение Франсиско Пла с сернистыми и сероводородными ваннами, с минеральными водами. Они будут ему весьма кстати.

Из Андорры он вернется посвежевшим, окрепшим, помолодевшим. И, используя знакомства во французских военных сферах, начнет хлопоты о зачислении его на службу в воздушные силы.

Но хлопоты потому и называются хлопотами, что они длятся не день и не два, а неделями и месяцами.

С адмиралом Сергеевым они теперь нередко коротали время вместе, ведя нескончаемые разговоры о войне, о морских сражениях и газовых атаках, о конкуренции аэропланов с дирижаблями. Продолжая беседу с адмиралом, Попов заметил как бы вскользь:

– А пока суть да дело, дорогой Федор Федорович, я вот написал небольшую книжечку, которая скоро выйдет в Петербурге у Суворина. Кроме того, брат сумел заинтересовать и одного московского издателя. И знаете, чему я посвятил ее? «Фабрикам здоровья», которых у нас в России можно построить великое множество. Вот где надо чинить здоровье раненых, увечных и больных воинов! Потому-то я и вернулся к нашему вчерашнему разговору, что он очень близок мне.

– Под «фабриками здоровья» вы подразумеваете заведения типа санаториев пастора Штерна или доктора Ламана?

– Ну не совсем, конечно. На такие заведения нас просто пока не хватит. Однако нам по силам сделать хоть что-то в этом направлении, при наших-то природных богатствах! И не только для воинов, но и для горожан это крайне необходимо. Вы часто проводили лето в городе?

– Да где там! Я же моряк, любезный Николай Евграфович.

– А мне пришлось раз прожить все лето в Москве. Уже в мае, должен вам сказать, в жаркие дни нечем было дышать. А в июне и июле... Просто не передашь, какая духота была. Невольно вспомнились мне тогда слова старого Капитоныча, что дворником у нас служил. Он глубоко почитал первопрестольную, но все же осмеливался изрекать правду о ее летних качествах. «Воздух в Москве пахуч и густ, как патока, – говаривал он. – Посему и дышится им затруднительно». Отстрадавши летом в Москве, я уяснил себе, как правильны были слова Капитоныча.

И вот какое бы могло быть благо, вы только подумайте, Федор Федорович, – продолжал Попов, – если бы город выстроил на Москве-реке ряд бесплатных купален с площадками на плотах, чтобы можно было всем не только пополоскаться в воде, но и полежать, пожариться на солнце!

– Да-с, это верно. Солнце и вода – лекари первостатейные.

– Именно лекари. Затем в Сокольниках, в Нескучном саду, на Ходынке подле рощи, в Петровско-Разумовском на земле сельскохозяйственного института, под Лосиным Островом и в других окрестностях столицы, куда десятками тысяч убегают летом москвичи, особливо по воскресеньям, чтобы подышать незасоренным воздухом, повсюду, во всех уголках Подмосковья, надо было бы отгородить десятины земли и устроить души на них. Да, чтобы дать возможность летним жителям Москвы подышать не одними легкими, но и кожею, и этим освежить тело, сообщить бодрость ему. – Попов сделал небольшую паузу. – Однако прежде всего, и немедленно, надо раскинуть такие воздушные парки для раненых. И создание сего дела объединит всех. Цель его высока. Помощь раненым – святая работа. Люди у нас в большинстве своем от природы сильные и здоровые. Поместите их в соответствующие условия – и они испытают на себе, что такое чудесное исцеление без лекарств и почти без докторов. Вы согласны со мною, Федор Федорович?

– Целиком и полностью. Это и вправду было бы великолепно!

– И вот ведь еще что. Возьмите бани в Москве. Они разных достоинств и разных цен. Есть так называемые дворянские. Есть и простолюдине. А воздушные парки и купальни должны быть бесплатными, то есть всенародными. Город, казна и добрые люди дадут средства на них, памятуя, что они не только лечат болезни, но и предупреждают их, оздоравливают весь город и понижают смертность и заболеваемость и в бедных, и в богатых слоях населения. За городами последуют и дачные поселки, что сильно повысит пользу их и ценность. Особенно будет всему этому радоваться беднейшая часть населения, у коей нет средств ни нанимать дачу, ни ехать в курорты. Пора спасать раненых и лечить горожан силами природы! Ведь в России нашей не занимать стать лесу и лесного воздуха. Есть вдосталь и речек и озер. Почему бы не устроить у нас такие здравницы не только под Москвой или Петербургом, но и под губернскими городами?

Попов помолчал. Находился в задумчивости и адмирал.

– Вы знаете, Федор Федорович, недавно я встретил тут одного знакомого англичанина, – все еще не выговорившись на столь дорогую ему тему, продолжил Николай Евграфович, – так он рассказывал, как у них нашли, что лучше всего поправлять раненых – конечно, после необходимых операций – хорошим лесным, или морским, или горным воздухом. Он показал мне фотографии их госпиталей. В полях или на опушках лесов и парков раненые лежат под навесами без стен. Крыши навесов защищают от дождя летом и от снега – зимою, но нисколько не отгораживают от воздуха, от ветра... Почему англичане могут, а мы – нет? Я надеюсь, что моя скромная книжечка, которую я назвал «Жизнь идет», поможет кое-что сдвинуть с места, создать необходимое общественное мнение. Должны же люди услышать голос здравого смысла!

– Какой вы неугомонный человек, Николай Евграфович, – заметил адмирал. – Люблю таких!

Однажды, когда они вновь встретились на Обсерватории, речь зашла об авиации. Попов с энтузиазмом говорил о русских пилотах, мужественно сражающихся в рядах союзников, в частности в составе французских военно-воздушных сил, где было их около полутора десятков. И почти все покрыли себя неувядаемой боевой славой – Белоусов, Семененко-Славороссов, Меос, Аргеев, Федоров и другие. Чувствовалось, что он по-хорошему завидовал им, страстно желал бы находиться среди них, плечом к плечу с ними, своими храбрыми соотечественниками. Но это было едва ли осуществимо.

И все-таки он сумел добиться своего! В конце 1916 года его приняли в воздушные силы Франции, ставшей для Попова второй родиной. Правда, в авиацию он был негоден: за то время, что он провел «на суше», техника шагнула так далеко вперед, что его опыта и знаний было бы уже недостаточно, да и здоровья для нее все же не хватало. А вот дирижабли – другое дело.

С добрым чувством и грустью вспоминал Попов товарищей по путешествию к Северному полюсу. С грустью – потому что уже четыре года прошло, как не стало его друга Ванимана. Построив еще один дирижабль – «Акрон», он трагически погиб на нем в пробном полете вместе с четырьмя спутниками.

Николай Евграфович стал кормчим (рулевым) одного из боевых дирижаблей. Опыт полета с Уэлманом на дирижабле «Америка» пришелся весьма кстати. Там ведь он тоже был кормчим.

Попов сиял от счастья. Он снова поднимется в воздух! Пусть не на аэроплане, но в воздух, в этот манящий, безбрежный бирюзовый океан, к которому он был так неравнодушен. Шесть лет спустя после того, как в славные апрельско-майские дни десятого года так ярко вспыхнула и столь быстро закатилась его звезда, казалось – навсегда. Но нет, мечта всех этих трудных лет в конце концов осуществится, и он снова увидит землю, море, леса, горы, реки с высоты. И не как спортсмен, а как боец! Как солдат сражающейся армии, как член экипажа, отправляющегося на выполнение боевого задания.

10 декабря 1916 года он пошлет Сергею Евграфовичу в Москву фотографию своей гигантской боевой машины в воздухе, на фоне заходящего солнца, и сделает на обороте надпись:

«Это – наш корабль. Сзади – солнце. Я уже в экипаже сего корабля. Кормчий. Летал четыре раза. Видишь меня, дорогой Сергушок? Я платком Тебе машу».

А через шесть дней Николай Евграфович отправит брату еще одну фотографию, на которой дирижабль запечатлен тоже в полете, но более крупным планом.

«На маленьких, быстрых самолетах, – гласила игривая надпись, – я чувствую себя много лучше, нежели на сем чудовище – Змее Горыныче. Париж 16. XII. 1916 г.».

Однако это была шутка. На «змее-горыныче» он чувствовал себя тоже как рыба в воде. Ведь за неимением гербовой бумаги пишут на простой.

Дирижабли во Франции были не слишком популярны. Германия к началу войны имела пятнадцать дирижаблей, Россия – четырнадцать, а Франция – только пять. За годы войны французы построили их более полусотни (немцы – более сотни, а англичане – более двухсот). Но определяющего значения это не имело. Дирижабли были слишком уязвимы и для истребительной авиации, и для зенитной артиллерии, которые непрерывно совершенствовались и развивались. Поэтому с конца 1916 года дирижабли стали применяться почти исключительно для патрульной и разведывательной службы на море, для охоты за подводными лодками. Нес свою боевую вахту над морем и гигантский «змей-горыныч» – французский дирижабль, за штурвалом которого до конца войны стоял русский летун Николай Попов.