Отгремели победные фанфары, толпы ликующего народа, прокатившись волнами через площадь де л'Опера, начали успокаиваться, открытые грузовики, набитые солдатами, двигались бесконечным потоком по Большим бульварам и покидали Париж. Мраморные кони при въезде на Елисейские поля, освобожденные от мешков с песком, вновь горделиво выгибали свои шеи, как в «добрые, старые, еще довоенные времена».

Надо было перестраивать жизнь на мирный лад.

Парижане спешили в первую попавшуюся булочную, в которой стали опять продаваться хрустящие батоны и горячие рогалики, чтобы почувствовать: да, войне и в самом деле конец. Пробудившиеся от четырехлетнего сна бульвары и площади снова были залиты электрическим светом, дамы вновь щеголяли нарядами, и их кавалеры, скинув осточертевшие мундиры, считали более удобным выходить на променаж в длиннополых фраках.

Попов снял квартиру в центре Парижа и охотно разделял праздничное настроение победителей. Он ходил по городу своей слегка приплясывающей походкой, с непокрытой, гордо поднятой головой, иногда со стеком в руке, и с готовностью вступал в беседу с каждым, кто, как говорится, подворачивался ему.

Но праздники, как бы долго они ни длились, проходят, и наступают будни с их повседневными заботами, хлопотами, неприятностями.

Сперва они, неприятности и хлопоты, обходили Попова стороной – это длилось до тех пор, пока у него были деньги. И пока Анастасия Михайловна, окончательно обосновавшаяся в Эзе, могла материально поддерживать бывшего камергера своего бывшего великогерцогского двора.

Да, во Франции появилось и осело в те годы много «бывших». И из России, где свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, и из Германии – после Ноябрьской революции восемнадцатого года, и из Австрии.

Впрочем, великая герцогиня Мекленбург-Шверинская, сын которой Фридрих-Франц IV сидел на престоле этого северогерманского герцогства, входившего в состав империи Гогенцоллернов, стала «бывшей» еще до того, как рухнула эта империя, а вместе с нею и великое герцогство, и Фридрих-Франц IV, правнук русского царя Николая I, Палкина, вынужден был отречься от престола, как и другой правнук того же царя – Николай II, Кровавый, сметенный с исторической сцены могучим революционным вихрем.

Независимая, как уже отмечалось, в своих суждениях и действиях, счастливо избежавшая онемечения, убежденная русофилка и галломанка, Анастасия Михайловна, как только началась мировая война, демонстративно отреклась от всех своих немецких титулов и сопутствовавших им прерогатив. Это был смелый и беспрецедентный шаг, имевший сугубо политическую окраску. Она поселилась во Франции.

Дворец в Эзе стал последним убежищем бывшей великой герцогини и бывшей великой княгини. Там она и скончалась в марте 1922 года. Смерть ее прошла незамеченной: слишком много других забот было у людей, постепенно приходивших в себя после четырех кровавых лет империалистической бойни, чтобы проникаться судьбой бесчисленных «бывших», как бы ни были лучезарны еще совсем недавно их имена.

Николай Евграфович оставил Париж и перебрался вновь на юг, на Ривьеру, где он чувствовал себя гораздо лучше, чем в любом другом месте: старые недуги опять начали назойливо напоминать о себе.

Поселился он в Мандельё, на западной окраине Канна, где его знали едва ли не все – от мала до велика Канн не забыл своего героя, и люди, встречаясь с ним считали своим долгом поклониться ему. «Месье Попов» стал своего рода достопримечательностью этого города. Но «месье Попову» надо было есть, платить за жилье, а для этого требовались, увы, деньги.

Кое-какие средства, правда совсем немного, у него еще оставались, однако таяли они быстрее, чем хотелось бы, и все чаще приходилось задумываться над проблемой хлеба насущного, над тем, как и на что существовать дальше. Сергей Евграфович жил в Москве, служил в каком-то учреждении, и ждать помощи от него теперь, естественно, не приходилось. С другими братьями и сестрами у него как-то никогда не было близких контактов, к тому же один из братьев – Александр – погиб на фронте, а следы Владимира затерялись где-то за рубежом.

От русских эмигрантских организаций Попов принципиально держался как можно дальше, не поддерживал с ними никакой связи. Он не хотел иметь ничего общего с врагами своей родины, с теми, кто изо дня в день осыпал ее проклятиями и поливал грязью, расточал по ее адресу угрозы. Все русское, родное было для него незыблемо и свято, он принимал новую Россию такою, какой она стала в результате революционного взрыва, и никогда не сомневался в справедливости пословицы, которую любил повторять: «Все что ни делается, делается к лучшему».

Сын богатого купца, Попов всю жизнь был бесконечно далек не только от торговых дел, но и вообще от какого бы то ни было предпринимательства, от так называемого «интереса». Он служил делу, к которому влекло его сердце – горячее сердце человека увлеченного, одержимого благородной целью.

Демократ по натуре и убеждениям, горячий русский патриот, Николай Евграфович встретил революцию как совершенно естественное и неизбежное в силу исторических причин событие огромного масштаба, несущее свободу и благо трудовому народу, который он горячо любил. Попов всегда был оптимистом.

Осенью двадцать третьего года нежданно-негаданно его разыскало в Канне письмо из Москвы. Подумать только – оттуда, из России, из новой, советской Москвы! Далекой и немного таинственной теперь, после стольких лет разлуки с нею.

«Незнакомый почерк! Дда! Из Москвы! Кто же это пишет? Гляжу. Наташа! – немедленно и восторженно откликнулся Николай Евграфович на эту весточку. – Вот кто! Шел купаться в реку Сиянь, которая тут же, под боком, впадает в море, но бросаю на землю купальные принадлежности и сажусь под мимозой, конечно, на землю, в тени, а то на солнце – жарко! Мимозы, кипарисы и сосенки окружают крохотный домик из двух комнат и кухни, где я живу один. Но теперь Наташа приехала ко мне, смеется, шутит и беседует прелестнейшим образом...

Ната, пиши мне «ты», дорогая. Буду очень рад, если пришлешь хоть маленькие фотографии тебя и мамы. Чем занята мама? Откуда ваш хлеб насущный? Хочешь, повеселю тебя, рассказав, чем я зарабатывал в одном этом году:

1. «Starter» в «Golf-Club» (спортивный слуга особого рода) – четыре месяца.

2. Искал и вырывал особую траву – 6 недель.

3. Рыбачил (чудесная работа, вечером – в море, ночь – на лодке, утром – домой); но – увы! – нужно многое, чего у меня нет, дабы жить рыбной ловлей.

4. Буфетчик. 5 Простой лакей. 6 и 7. Теперь зовут в Париж сиделкой при опасно больном старике и рабочим на ферме – ухаживать за свинушками, быть конюхом, кучером, выкапывать картофель и т. д., словом, масса занятий. Написал туда, чтобы присылали денег на дорогу. Ответили, что пришлют. Поеду. Надеюсь, если и поеду, то все же вернуться месяца через два в Cannes или в Mandelieu – это рядом...

Очень рад твоим успехам в медицине; пускай она – наука, но применение сей науки есть искусство, требующее и знания, и таланта, и силы ума, и творчества, и вдохновения. Я очень интересуюсь. Позволишь ли задать тебе несколько вопросов? В мое время русские врачи лечили явления болезни, а не ее причины. И это было худо. Научились ли они, преподают ли в университете находить и уничтожать причины болезней, а не их результаты, т. е. болезненные явления?.. Во Франции большинство врачей топчется на старом месте. В Германии и в Швейцарии – много лучше. Там же и лучшие санатории! А у нас? Буду очень благодарен, если ты коснешься этого вопроса поподробнее.

Прошу, передай привет маме! Поцелуй ее руку за меня и скажи, что я буду очень рад, если она напишет мне хоть несколько строк. Ната, дорогая, напиши и ты, плохо ли живется? И чего не хватает больше всего? В чем радость? И где – главное горе? Поцелуй и Танюрку за меня. На кого похожа она? В чем ее главные качества? Ну, дай мне твою лапку поцеловать ее много раз с благодарностию за милое, славное письмо!

Твой преданный дядя Коля».

Хочется обратить внимание на многозначительный и красноречивый вопрос, заданный в письме: «А у нас?» Не «у вас», а именно «у нас»: Попов никогда не отделял себя от России, от родины, где бы он ни находился. И советская Москва, и советская Россия были в то же время и его Москвой, и его Россией.

Попов отправил письмо в Москву и уехал на ферму «ухаживать за свинушками», откуда вернулся в Канн лишь через несколько месяцев.

Здоровье пошаливало все сильнее, но он старался, как всегда, не поддаваться недугам.

Сергей Евграфович, тревожась за брата, сообщил, что хлопочет о выезде к нему во Францию и что, возможно, они скоро увидятся. Эта весть горячо порадовала Николая Евграфовича: последнее время щемящее чувство одиночества и заброшенности не покидало его, доводя порою до нервных срывов.

Ему удалось снова устроиться в каннский гольф-клуб стартером, и на сей раз надолго. Платили ему неплохо: фешенебельный клуб привлекал к себе главным образом богатых иностранцев, и прежде всего англичан и американцев, которые приезжали на Лазурное побережье с туго набитыми кошельками и охотно «сорили» фунтами и долларами. До великого кризиса было еще далеко. Европа и Америка только что вступили в эпоху большого экономического бума и относительной стабилизации капитализма.

Служитель гольф-клуба, должность которого официально именовалась «стартером», в иерархии завсегдатаев Ривьеры котировался достаточно высоко и пользовался особым уважением. Попов не чурался никакой работы, с чувством собственного достоинства относился он и к этой должности. Во всяком случае, он зарабатывал себе на хлеб честным трудом, ни перед кем не унижаясь, никого ни о чем не упрашивая, не поступаясь своими принципами, не втягиваясь ни в какие интриги, коими кишела русская эмигрантская среда.

Впрочем, Попов и не считал себя эмигрантом. Он чувствовал себя просто русским, волею судеб заброшенным на чужбину, но не потерявшим прочных духовных связей со страной.

В 1924 году в Канн приехал Сергей Евграфович. Уже многие годы он страдал от бронхиальной астмы, которая принимала все более тяжелые формы, изматывая его жестокими приступами. Мягкий климат Средиземноморья, подобно волшебнику, начисто снимал эту коварную и еще по-настоящему не изученную болезнь. Поэтому органы советского здравоохранения, куда обратился Сергей Евграфович с просьбой содействовать его выезду во Францию, пошли ему навстречу. Поздней осенью Сергей Евграфович покинул Москву и через несколько дней был в Канне.

Братья Поповы поселились в Ла-Напуль, в небольшом белоснежном домике у дороги, носящей название «бульвар де Крэт», вблизи от моря. Эту двухэтажную виллу незадолго до того построил некий Сиприен Стева и назвал ее в честь своей сестры «Натали». Нижний этаж, выходящий в сад, занимали хозяева, а верхний, выходящий прямо на дорогу, сняли Поповы. Их квартира состояла из трех комнаток – двух спален и столовой, кухни и ванной. Ныне она пустует, лишь изредка ее сдают на время приезжающим туристам.

Шел 1926 год.

Весна в Канне, как и на всей Французской Ривьере, была в разгаре. Юг буйствовал щедрым великолепием красок.

По знаменитой каннской набережной Променад де ла Круазет, выложенной большими квадратными плитами, вдоль галереи старых пальм с массивными лохматыми стволами фланировала праздная, по-весеннему оживленная публика.

Легкие светские беседы, беседы ни о чем, были неизменной составной частью атмосферы, царившей на Променад де ла Круазет. Но сюда порою вторгалась и жизнь, наполненная другими событиями. Тогда разговоры принимали иной характер.

В те дни европейская печать много писала о новой экспедиции к Северному полюсу по воздуху. Всеобщее внимание привлекал корифей арктических и антарктических походов Руаль Амундсен. Его имя было широко известно и окружено ярким ореолом первооткрывателя.

В субботу 10 апреля, утром, когда Променад де ла Круазет еще малолюдна, на набережную пришел, слегка прихрамывая, скромно одетый мужчина и опустился в широкое плетеное кресло. Таких кресел много и в тени под пальмами, и на солнце у самого парапета.

Мужчина развернул свежий номер «Пти нисуа», пробежал глазами первую страницу и последнюю, опустил руку с газетой на подлокотник, задумался, щурясь от яркого света.

– О, месье Попов, рад видеть! – услышал он мужской голос. – Позвольте полюбопытствовать, что привело вас сюда в столь ранний час?

– Дэдэ?! Здравствуйте, голубчик! – Попов протянул руку. – Тот же вопрос я мог бы задать и вам, мой дорогой.

– Ну, что делает художник ранним утром да на берегу лазурного моря – понять нетрудно... А вот вы...

Попов познакомился с Дмитрием Стеллецким, известным живописцем, скульптором и декоратором, выпускником Петербургской Академии художеств, лет пять назад в Эзе. Стеллецкий вдохновенно писал портреты всех, кто пришелся ему по сердцу, и однажды уговорил Николая Евграфовича позировать ему.

С той поры прошло немало времени. Со Стеллецким Попов встречался редко, но сохранил к нему теплое чувство. Он усадил Стеллецкого рядом с собой в такое же плетеное кресло.

– Ох, Дэдэ, Дэдэ, – вздохнул Попов. – Разве мы всегда отдаем себе отчет, куда и зачем едем, идем, бежим, спешим?.. Вот прочел я в газете о предстоящем полете Амундсена к Северному полюсу и, знаете ли, как-то не по себе стало, словно в сердце оборвалось нечто хрупкое и тонкое, как струна. Оборвалось и стегануло пребольно.

После небольшой паузы Попов продолжал:

– Экспедиция задумана широко, основательно. Это очень хорошо. Амундсен – опытный полярник. Да и полковник Нобиле, который будет командовать воздушным кораблем, ему под стать. Дирижабль «Норвегия» – могучая машина. Они-то, я почти уверен, долетят до полюса. Хотя, конечно, сперва им надо еще дотянуть до Шпицбергена. От Италии до Ледовитого океана – путь ох какой не близкий. И вовсе не легкий, как может кое-кому показаться.

И тут Стеллецкий понял, зачем Николай Евграфович пожаловал на Променад де ла Круазет и чего ждет. Сегодня утром, как сообщали газеты, дирижабль «Норвегия» должен покинуть свой ангар в Чиампино под Римом и взять курс на Англию, летя по дуге – вдоль Лазурного побережья, затем над Тулоном и Нарбонном, Тулузой и Анжером, Лавалем и Гавром.

Николаю Евграфовичу хотелось увидеть собственными глазами, хотя бы издали, дирижабль, которому, возможно, доведется осуществить то, что не удалось ему и его товарищам по экспедиции семнадцатью годами раньше.

– Да вы, Николя, я вижу, завидуете Амундсену? Что, угадал? – улыбаясь, сказал Стеллецкий. – Ну, признавайтесь!

– «Зависть» – не то слово, Дэдэ. Я никогда и никому не завидовал, слава богу. Просто мне хочется стать, пусть мысленно, частичкой его экспедиции. И вместе с ним и Нобиле проделать весь их многотрудный путь.

– Не сердитесь, Николя, я не хотел вас обидеть. Я прекрасно понимаю, что такое для вас новое предприятие старика Руаля: ведь художники – они еще и психологи. Художник обязан чувствовать все нюансы в настроениях и мыслях того, кого он встречает, не говоря уже о тех, кого он пишет.

– Вы меня писали. Вот и скажите в таком случае, Дэдэ, – лукаво прищурился Попов, – какие мысли владеют человеком, когда он рвется в небо, а злой рок со свирепой силой жмет его к земле? Когда он взлетает к звездам и победоносно парит выше всех, а злой рок почти тут же швыряет его о землю и как какую-нибудь чашку разбивает на мелкие осколки, из которых его с превеликим трудом потом склеивают? Ну-с?

– Вопрос не из самых трудных. Мысли, о которых вы соизволили спросить, бегут в таком случае по одному направлению: что же делать? Поддаться злому року, смириться с его волей или восстать? Но чтобы восстать, нужны силы, нужна воля, нужен характер. Хватит ли их?.. Что, верно я говорю?..

С левой стороны, у самого горизонта, появилась длинная «сигара», которая, увеличиваясь в размерах, медленно плыла к западу. Высота ее над морем вряд ли превышала семьсот-восемьсот метров.

– Дэдэ, видите? – Попов привстал с кресла, весь подался вперед, впившись взглядом в дирижабль. – Это же «Норвегия». Посмотрите, как величественно она плывет по воздушному океану. Белая лебедь, красавица лебедь! И где-то в ее не видимом с земли подбрюшье – шестнадцать птенцов... Долетят ли? Доплывут ли? Счастливого вам пути, други! – И Попов, вытащив носовой платок, начал им размахивать. То же самое сделал и Стеллецкий.

Дирижабль, не приближаясь к берегу, ушел вправо и скрылся за синим горизонтом...

Все последующие дни Николай Евграфович жадно ловил каждое новое сообщение об экспедиции Амундсена – Нобиле, тревожился, когда сообщений долго не поступало.

И вот – триумф. Полный триумф!

«Отважное предприятие Амундсена, – писал еженедельник «Иллюстрасьон» в номере за 22 мая, – завершилось блестящей победой. Вылетев 11 мая со Шпицбергена на борту дирижабля «Норвегия», знаменитый исследователь достиг четырьмя днями позже берегов Берингова пролива; он пересек при этом весь арктический бассейн и пролетел над Северным полюсом».

Наконец-то свершилось! Ведь это и вправду – выдающаяся победа. Николай Евграфович радовался ей, как своей собственной, гордился ею. Человеку все по силам, все по плечу!

Но... вновь разыгрался фарс, подобный тому, что имел место в 1909 году, когда началась неприглядная свара между Робертом Пири и Фредериком Куком.

Телеграфные агентства сообщили, что двое американцев – Ричард Бёрд и Флойд Беннет, оперативная база которых также размещалась в Королевской бухте на Шпицбергене, в течение одних суток, а именно 9 мая, слетали на трехмоторном «Фоккере» к полюсу и вернулись обратно. Получалось, что они опередили Амундсена на два-три дня.

«Матч в завоевании полюса воздушным путем начался, – не без иронии заметил на страницах «Иллюстрасьон» Шарль Рабо. – Он сулит нам, судя по всему, немало волнующих перипетий».

Вот это-то последнее и настораживало. Достаточно ли убедительны будут доказательства, которые представит Бёрд? Верны ли его расчеты? Каким образом он сумел обеспечить свой «Фоккер» таким количеством горючего, что провел в воздухе без посадки пятнадцать часов? От Королевской бухты до полюса и обратно приблизительно две с половиной тысячи километров. Значит, Бёрд должен был лететь со средней скоростью около ста семидесяти километров – несмотря ни на ветер, ни на воздушные потоки, ни на суточные изменения температуры. Возможно ли это?

Сомнения подобного рода высказывали многие и в частных беседах и в печати. Кто же все-таки первым достиг Северного полюса по воздуху? Бёрд или Амундсен?

Официально приоритет, хотя и не слишком убедительный, был признан за двумя американцами. Но это не рассеяло, а, скорее, даже усилило сомнения и подозрения, что здесь что-то не так. Это чувство не покидало Попова и доставляло ему немало беспокойства. Он не переносил фальши, интриганства, всяческих уловок ради собственной корысти, болезненно реагировал на малейшее попрание истины. «Неужели опять начинается свара из-за дележа лавров первооткрывателя? – с горечью и болью думал Попов, читая все новые и новые сообщения о полярных экспедициях того и другого. – Не дай бог. Подвиг и склока – абсолютно несовместимы, взаимоисключающи. Подвиг – это чистое сердце и чистые руки».

Вопрос о том, кто же первым пролетел над полюсом, во многом остается неясным и до сих пор. Более того, сравнительно недавно появилось сообщение, будто Флойд Беннет, напарник Бёрда, ныне покойный, доверительно признался одному своему соотечественнику, что их «Фоккер» по чисто техническим причинам не мог совершить беспосадочный пятнадцатичасовой перелет.

А значит, Амундсен – первый?..

История еще не вынесла своего окончательного приговора и, возможно, никогда его и не вынесет...

Прекрасна природа Лазурного берега. Там растут чинары (платаны), пальмы, акации, приморские сосны и многочисленные, ярко цветущие чуть ли не круглый год кустарники. На окраинах в садах – лимоны, мандарины и апельсины, много мимозы, которая считается тут самой лучшей; цветет она в декабре – январе. Весь год – масса цветов, особенно много роз и гвоздик (зимой выращиваемых, конечно, в теплицах).

Умеренный, слегка сыроватый климат, чудесной синевы море делают этот уголок земли поистине райским. Здесь не знают, что такое снег. Почти не знают тут и циклонов, дожди бывают обыкновенно в феврале – это самый холодный и дождливый месяц – и в ноябре. Сильные бури случаются, как правило, в дни весеннего и осеннего равноденствия, но не каждый год.

Казалось бы, человек не должен был испытывать тут никаких трудностей, никаких огорчений. Увы! Николаю Евграфовичу среди райских кущ и толп богатых бездельников, наполняющих Лазурный берег, становилось все хуже: не помогали ни близость любимого брата, ни поездки в Италию, ни поправившееся материальное положение, ни тесная дружба с соотечественниками – семьей Гудимов, прекрасная вилла которых «Понан» находилась недалеко от виллы «Натали», на самом берегу. Братья Поповы часто свое свободное время проводили у Гудимов. Сергей Евграфович, обожавший всяческое коллекционирование, помог П. П. Гудиму-старшему создать уникальную коллекцию оловянных солдатиков в униформе русской армии времен Александра II.

24 июня 1928 года Николай Евграфович послал из Монторфано (Италия) племяннице Тане в Москву свою фотографию с такой надписью на обороте:

«Я все-таки продолжаю надеяться, что дорогая Таня приедет к нам. Так пусть поглядит на своего страшилу, дядю Колю! Пусть подготовится! А то сразу напугается!..»

Конечно, страшилой он не был – это, так сказать, художественное преувеличение, однако точившая его болезнь, по-видимому, подсказывала ему постоянно этот «образ». Неврастения, как следствие многочисленных травм, сотрясения мозга и поражений центральной нервной системы, атаковала Попова все стремительнее и все ожесточеннее. Жизнь постепенно превращалась в существование. А существование, по выражению одного французского писателя, – вещь эфемерная и малодостойная. Нет страшнее и коварнее сознания собственной ненужности.

Наступили рождественские дни 1929 года.

Завсегдатаи Ривьеры веселились, объедались пирогами с гусятиной, танцевали. Всюду гремела музыка, отчаянные головы лихо кидались в море и бегали в купальных костюмах по пляжу, на радость многочисленным фоторепортерам и иностранным туристам. Шипели бенгальские огни, алели букеты роз в руках разодетых дам, проносившихся в открытых «паккардах» и «пежо» по людным набережным, бухали хлопушки, осыпая гуляющих дождем разноцветных конфетти.

В этой ликующей толпе Попов со всей остротой почувствовал вдруг себя совершенно потерянным, лишним, раньше времени состарившимся и безнадежно больным человеком, у которого все за спиной, а впереди – ничего, пустота.

На трудные и печальные раздумья ушло пять дней. И вот принято решение. Без аффектации, но не без горечи. Жизнь чего-нибудь стоит, когда впереди теплится хоть малейшая надежда на будущее. Когда же исчезает последняя тень этой надежды, человек сильной воли находит для себя тот единственный выход, к которому большинство людей относится с содроганием и суеверным ужасом, хотя понимает, что далеко не всегда и не всякая точка над i является синонимом малодушия.

В понедельник 30 декабря 1929 года вскоре после обеда Николай Евграфович вышел из дому и направился прямиком на один из частных пляжей, которых десятки на Лазурном берегу. Он шагал неторопливо, припадая на правую ногу, опираясь одной рукой на палку, а другой держа небольшой пакет, обернутый в бумагу и перевязанный тесемкой.

Около половины седьмого вечера Попов появился в купальном заведении и зашел в одну из кабинок...

Выстрел в правый висок стал той последней точкой над i, которую поставил человек, измученный болезнями и сознанием своей дальнейшей ненужности.

На звук выстрела сбежались люди. Вызвали доктора и полицию. Официальный полицейский врач Балу, быстро прибывший на место происшествия, констатировал смерть.

В кабинке, на видном месте, Попов оставил два письма: одно было адресовано Сергею Евграфовичу, другое – полицейскому комиссару. Во втором письме находились 400 франков. Согласно воле покойного, выраженной в этом письме, 100 франков предназначались для оплаты услуг полицейского агента, который зафиксирует его смерть, остальные следовало отдать брату.

Далее в письме Попов добавлял, что теперь у хозяина купального заведения есть шанс прославиться благодаря самоубийству, совершенному в его почтенном заведении...

В письме на имя Сергея Евграфовича Попов прощался с ним и со всеми родными, писал о невозможности долее жить, когда непрерывно гложет болезнь и нестерпимые боли головы и позвоночника, когда неврастения не дает покоя.

Полицейский комиссар Ломбар распорядился отправить тело Николая Евграфовича в морг гражданского госпиталя и уведомить о случившемся родных покойного.

«Бывший русский авиатор Николай Попов покончил с собою в Канне» – под таким заголовком сообщила на следующий день новость газета «Эклерёр де Нис э дю Сюд-Эст», опубликовав ее в разделе «Разные вести». Редакция отвела ей пятьдесят строк петитом.

Другая местная газета, «Пти нисуа», ограничилась тридцатью восемью строчками петита, тоже в разделе «Разные вести». «Вчера вечером, – писала она, – в довольно любопытных обстоятельствах покончил с собою человек, который был в свое время знаменит: авиатор Попов. В феврале 1910 года (надо: в апреле. – В. С.) он первым добился невиданного до той поры успеха, пролетев с тренировочного поля на острова и обратно».

Парижский авиационный еженедельник «Лез эль» ограничился тринадцатистрочной заметкой. Любопытно, что все публикации французской прессы о смерти Попова, воздавая ему должное, пестрели тем не менее невероятными выдумками и многочисленными неточностями. Оно и понятно. Когда имя человека переходит с первых страниц на последние, да еще в раздел третьестепенной полицейской хроники, тут уж не до проверки фактов. Выдать поскорее – и забыть. Это ведь не какое-нибудь там «ограбление века» и не миллионная афера титулованного фальшивомонетчика.

Впрочем, сетовать не на что: тысячи русских умирали на чужбине, не удостоившись упоминания в прессе даже одной нонпарельной строкой. Уходили без следа.

В первый день нового, 1930 года Попова похоронили. Под сенью кипарисов в протестантской части кладбища «Дю Гран Жас», на северо-западной окраине Канна, не очень далеко от виллы «Натали».

Похоронили по третьему разряду, в общей могиле для бедняков, с несколькими отчаявшимися каннскими нищими и бродягами, наложившими на себя руки в преддверии Нового года, который, как и старый, не сулил им ничего доброго.

В день похорон температура воздуха в Канне была минимальная – шесть, максимальная – пятнадцать градусов выше нуля. Ветер слабый, небо чистое, с незначительной облачностью...