Роэр — так он виделся сзади — был долговяз, тощ и, будто скворец, черен с головы до пят. Черные волосы, мокрые на концах, — казавшиеся оттого еще чернее: с рукавами туника из какой-то необыкновенной черной, тут, там испещренной крапинками тусклого золота материи (тунику высоко поднимал пояс — для удобства при верховой езде): длинные ноги в черных, плотно облегающих штанах. Только там, где широкие рукава верхней туники приоткрывали узкие рукава нижней, проглядывал великолепный насыщенный зеленый цвет.
Ловел решил, что этот цвет самый лучший из всех, им когда-либо виденных. Такой и пристал королевскому менестрелю.
Человек в нише окна прервал свист и, не оборачиваясь, проговорил:
— Входите, брат.
На мгновение Ловел застыл. Но голос не казался сердитым — лишь слегка насмешливым. Ловел набрал побольше воздуху и вошел.
— И прикройте, пожалуйста, за собой дверь. Здесь так дует, что человек опомниться не успеет, как обдут до нитки.
Ловел, смущаясь, прикрыл дверь и стал к ней спиной, когда Роэр, у окна, обернулся. У него был длинный синеватый гладко выбритый, как у монаха, подбородок, а глаза на темном лице — серые и блестящие, каких Ловелу еще ни у кого видеть не доводилось. Человек сказал тем же насмешливым голосом:
— В следующий раз, когда будете за кем-то шпионить, учтите: стекло в окне с наступлением темноты, при горящих факелах, — отличное зеркало.
— Я не шпионил за вами, — ответил Ловел. — Жеан отобрал дрова, которые я принес для вашего очага, и велел возвращаться на кухню, а я хотел,, ведь вы, говорят, королевский менестрель…
— Хотел, ни разу не видев ни королевского менестреля, ни единорога, ни эфиопа с перьями феникса в волосах, хотел посмотреть на меня? Так те, что говорят, заблуждаются, ужасающе заблуждаются, Я королевское пустое место. Я нахожусь большую часть времени при дворе, я стараюсь изо всех сил, но даже я не способен выдержать нашего Генриха без передышки.
Раскрыв рот, распахнув глаза, Ловел с благоговением смотрел на этого безрассудного и великолепного человека, у которого было лицо монаха, фантастические ноги комара-долгоножки и холодный язвительный голос, на человека, говорившего по-английски, но такими высокими и далекими словами, что Ловел понимал не больше, чем слыша французский язык рыцарей и богатых путешественников, останавливавшихся в монастыре, французский, употребляемый в беседах меж собой кое-кем из монастырской общины. И этот человек короля Англии называл «наш Генрих»! И уставал от короля, будто от простого смертного!
Вдруг Роэр заулыбался.
— Ладно, королевский менестрель или нет, я стою перед твоими глазами. Но играть — так в открытую. Выходи на свет, и я на тебя погляжу, мой маленький брат.
Ловел мгновение колебался. Что ж, играть в открытую. Он опять набрал побольше воздуха, как обычно, если предстояло что-нибудь трудное, и прихрамывая сделал вперед шаг…другой…третий, изо всех сил стараясь держаться прямо. Роэр не сводил с него светлых проницательных глаз.
— Так-то лучше, — сказал Роэр. — Люблю видеть лица тех, с кем говорю. И знать их имена. Тебя как зовут?
— Чаще всего зовут Горбуном, — ответил Ловел.
Роэр опустился в резное кресло у камина и закинул одну свою черную ногу на подлокотник. На носке чулка была дырка.
— Какое прискорбное отсутствие воображения у людей! — сказал он. — Согласен?
Ловел кивнул.
— Запомни, больше половины людей на свете — глупцы, — объявил Роэр. — Но запомни и то, что у них против глупости нет средства. Впрочем, возгордиться не торопись, возможно, мы как раз всех глупее. Я — потому что трачу жизнь на придумывание острот, на сочинение куплетов ради потехи увенчанного короной глупца и его вассалов-глупцов… — Он устремил на Ловела полный страдания взгляд. — И ладно бы остроумно было. Знаешь, я умышленно спотыкнусь, растянусь во весь рост или вытащу подушку у кого-нибудь, когда он садится, а остальные — в смех!., ты же, ты — потому что обижаешься, когда тебя называют Горбуном. А как на самом деле зовут?
— Ловел.
— И ты из слуг отца настоятеля, Ловел?
Ловел помолчал, не зная, как ответить, потом сказал:
— Не совсем. Просто я принесу, отнесу… сделаю разное, что никому не хочется. — Он не жаловался, только пытался правдиво ответить. — Понимаете, я не очень гожусь для чего-то еще, — добавил он, разъясняя.
— Это тебе так говорили? — спросил Роэр.
Ловел стоял, переминаясь с ноги на ногу, вспоминая утро, когда он очнулся от долгого сна и услышал, как брат Питер и брат Юстас говорили о нем меж собой.
— Они думали, я еще не проснулся… — сказал он.
— И ошиблись. — Королевский менестрель сидел и внимательно рассматривал мальчика, склонив голову набок. Потом вымолвил: — Мне почему-то кажется, что в другом они тоже ошиблись.
На пологих ступеньках раздались шаги, дверь открылась, на пороге появился эконом, за которым шли слуги, они несли скатерть и серебро, горячую воду и полотенца. Эконом увидел Ловела и рассерженной курицей закудахтал:
— Куда?! Куда это ты забрался?! Прочь со своим горбом на кухню, где тебе место! Милостивый Роэр, молю, простите, что этот презренный мальчишка обеспокоил вас.
Ловел, для которого сияющая вокруг картина вдруг поблекла и осыпалась листопадом под шквалом ветра, попятился к двери. Но голос Роэра его тут же остановил.
— Подожди, Ловел!
Мальчик в нерешительности помедлил у двери, и тогда Роэр скинул свою длинную черную ногу с под-локтоника кресла и пошевелил большим пальцем ноги, высунувшимся из дыры на чулке, — будто пригрозил эконому, — а потом уселся удобнее.
— Я увидел отрепыша в окно и позвал — поболтать захотелось.
— Если вы расположены побеседовать, я уверен, кто-нибудь из наших отцов… — начал эконом.
— О нет, — вздохнул Роэр. — Я расположен лишь поболтать. Вы знаете, я человек с причудами. И сейчас — хлоп! — как семечки из стручка дрока, они посыплются из меня: хочу, хочу, чтобы мальчишка прислуживал за столом, хочу, чтобы вы, принеся чего-нибудь отведать на этой прекрасной белой скатерти и испить из этой чудесной серебряной чаши, мирно отправились к себе и посвятили время благочестивым раздумьям.
— Но… но милостивый Роэр, мальчишка не обучен таким вещам…
— Значит, я дам ему первый урок, — объявил Роэр.
И Ловел остался. Сосредоточенно и очень старательно он прислуживал Роэру за столом, проделывая удивительные и сложные фокусы с кушаньями, солонкой, чистыми льняными салфетками — в точности так, как велел королевский менестрель. Все внимание Ловел направил на то, чтобы чего-нибудь не пролить, не просыпать, но в глубине сознания задавался вопросом: Роэр назвал его «отрепышем» — почему не послышался ему при этом свист камня, кинутого в висок? Что ж, может, и не важно, как люди тебя называют, важно, какой в этом кроется смысл.
Когда с трапезой было покончено, Роэр откинулся в резном кресле, потянулся и, улыбаясь, устремил на Ловела свой почти горестный взгляд.
— Будь я в замке король, мог бы отужинать и роскошно, но не пожелал бы другого пажа, чтобы обслуживал меня за столом.
— Вот бы вы были король! — выпалил Ловел и зарделся как мак, потому что слова сами вырвались, он едва успел остановиться, чтобы не выкрикнуть: «Вот бы я был вашим пажем!»
— Это уж нет! — сказал Роэр и рассмеялся.
Весь пыл Ловела пропал, он стоял, будто свеча, погашенная щипком, и думал: «Конечно, нет, будь вы королем, вы бы не взяли себе в пажи такого, как я. Просто вы пошутили». Но на этот раз он ни словечка вслух не сказал.
Роэр же вытянул вперед свои длинные костлявые, под стать всему его телу руки и коснулся длиннющими указательными пальцами плеч Ловела — сгорбленного и прямого, на мгновение жестом их уравняв.
— Знаешь, отрепыш, я уж мчал к королю в Винчестер, несмотря на бурю, да только Байяр всегда трясет ушами, когда они мокрые — флип-флэп, флип-флэп, — меня раздражает эта его привычка. Завидев в-тумане ворота обители, я понял, что больше ни мили такого не вынесу, я завернул попросить пристанище и… увидел тебя: как ты в щелку за мной подглядывал. Отличная штука случай, мой маленький брат Ловел…Если я однажды вернусь и свистну тебе, пойдешь со мной?
Ловел пробовал заговорить, но не мог. Прежде слова рвались из него без спроса, а теперь он отчаянно хотел говорить и не мог найти слов. Он кивал, горячо кивал в надежде, что Роэр поймет его.
И вдруг высоко в неистовстующем мраке забил большой монастырский колокол, призывая к вечерне. Роэр поднялся, потянулся к своим еще не просохшим ботфортам. Осиянному часу пришел конец.
На другое утро, стоя с монастырскими слугами коленнопреклоненным в большой церкви на мессе, Ловел различал сквозь монотонный речитатив брата Барнабаса в сменившей непогоду тиши цокот лошадиных копыт под аркой ворот, потом звук отдалился и пропал.
Ловел надеялся еще разок поглядеть на Роэра, хоть издали. Но Роэр уехал, где был — теперь пусто. Ловел твердил себе, что Роэр раньше приезжал сюда, приедет опять. Но знал одно: Роэр уехал, возможно, уже забыв, сказанное накануне вечером, — что свистнет ему когда-нибудь…
Ныла щека — его ударил Жеан, научая, чтобы не заносился. Болела хромая нога — как обычно, если он стоял на коленях слишком долго. Он чуть подвинулся, пробуя облегчить давление на ногу, и меж спинами двоих впереди поймал взглядом главный алтарь, в полумраке блеснувший красками и позолотой. Он не мог видеть большую каменную плиту у основания алтаря, но всякий раз видя алтарь, он вспоминал о плите с выбитым на ней крестом и словами, которые брат Ансельм, регент, однажды ему прочел: «Аш-ейиз Кех».
Брат Годуин, старейший из монахов Новой обители, цитировавший изречения короля Альфреда любому слушателю, не разбирая, кто перед ним стоит, однажды удостоил Ловела изречением, которое он тут же забыл. Но теперь слова вспомнились.
«Если в тебе стенает печаль, доверь ее своему седлу и скачи распевая!»
Король Альфред, должно быть, узнал ледяную опустошенность души, прежде чем изречь такие слова, подумалось Ловелу. И вдруг он проникся глубокой симпатией к саксонскому королю, спавшему под своим камнем.
Ловел не имел седла и не умел петь красиво. Он лишь слизнул соленую слезу, сбежавшую по щеке, а когда месса завершилась, пошел наколоть щепок для растопки — в пекарню.