Ловел стоял на коленях на соломенной подстилке в конюшне. Голова кружилась, пальцы будто одеревенели под взглядом брата Юстаса, с порога наблюдавшего за ним и за старым конюхом, который держал Храбреца. Громадный пес с самого начала ковылял на трех лапах, а последнюю неделю даже пробовал ступать на больную. И вот месяц истек. Как оно будет, когда Довел снимет лубок? Ловел взял заранее приготовленный нож Хардинга и начал разрезать лоскуты. Развязывать было бы бесполезно, повязка давно затвердела от грязи.

Еще один взмах ножом, и Довел откинул ветки, стал ощупывать переднюю лапу пса, а Храбрец заглядывал ему в лицо, взвизгивал и махал хвостом. Довел мог определить место, где был перелом, там кость сделалась чуть толще, но срослась ровно и правильно. Он почувствовал, как Храбрец облизывает его большой палец, и открыл глаза — он даже не осознал, что закрыл их, чтобы ничто не мешало его рукам, в которых будто бы сосредоточилось иное, особого свойства зрение.

— Стоять, дружок!

Храбрец было послушал, но, лишившись привычной опоры лубка, застыл и вопросительно взглянул на Довела.

— Стоять! — снова приказал Довел. — Стоять, дружок! Храбрец, стоять!

Ловел сам с трудом поднялся, чуть отступил назад и свистнул, напрягаясь, — во рту пересохло.

— Ну!

С протестующим визгом Храбрец встал на все четыре. Ловел еще попятился, снова свистнул, и Храбрец неуверенно переступил правой передней лапой: шаг, другой — твердо. И вдруг опять поджал лапу и закончил пробежку на трех, ткнувшись носом Ловелу в руку.

Отвратительное чувство потери, проигрыша охватило Довела. И — недоумение. Ведь с первых шагов все так хорошо начиналось. Тогда рядом с ним склонился брат Юстас и своей опытной рукой ощупал переднюю лапу пса.

— Совершенно здоровая. Он просто привык на трех.

Старый конюх кивнул.

— Похоже, он до конца дней будет вставать на три лапы, когда захочет, чтобы его приласкали или не ругали, набедокурь он. — Красное, грубо вытесанное лицо конюха расплылось в улыбке — от облегчения. Конюх даже позабыл о приличествующей при обращении к монаху почтительности. — И у вас бы лучше не вышло, а, отец лекарь?

Брат Юстас, осмотрев лапу Храбреца, поднял лицо — как обычно, бледное, — и обычным холодным сухим голосом проговорил:

— Нет. Думаю, нет.

Ловел отвернулся от них обоих и от Храбреца, усевшегося вылизывать лапу. Ловел направился к церкви.

Потом Ловел не мог точно вспомнить, как и когда впервые заговорили о том, чтобы ему вступить в монашеский орден бенедиктинцев. То ли это было после случая с Храбрецом, то ли позже, через год весной, когда в монастыре разразилась эпидемия, и он день и ночь проводил в лечебнице с отцом лекарем и братом Питером…

Наверное, он раньше кое-что об этом слышал, но на исходе 1121 года вся Англия испытала великое горе. Прошло уже четыре года, как король отплыл, — вскоре после той ночи, когда Роэр гостил в Назарей-ском покое монастыря, — отплыл за море с наследником, принцем Уильямсом. Юноша получил Нор мандию в дар от французского короля Луи на условиях вассалитета, а значит, многое следовало устроить, за многим следовало присмотреть. Наконец все было улажено, и незадолго до Рождества Генрих пустился в обратный путь, в Англию, подняв на закате якорь у Барфлера, принц же отплыл несколько часов спустя на другом корабле — с молодыми придворными, его веселыми друзьями и приятелями. Но второй корабль во тьме наскочил на скалу и разбился. Только один человек добрался до берега после кораблекрушения, и он не был принцем.

По всей Англии оплакивали утрату, потому что люди связывали с наследником большие надежды, уповали на его будущее правление, при этом вряд ли осталась в королевстве знатная фамилия, не лишившаяся сына, родича или друга. Неделя за неделей длился траур, и в Новой обители, как в любой английской церкви, в любом соборе, торжественная литургия сменялась торжественной литургией — за упокой душ молодого принца и его друзей, чьи тела так и не были найдены. Об остальном же на время забыли.

И вот в конце лете, когда Доведу почти исполнилось восемнадцать, отец настоятель послал за ним и предложил ему дать обет — вступить в братство.

Стоя в приемной отца настоятеля перед сухощавым, с орлиным носом человеком, которому пристали бы скорее доспехи, а не черная сутана монаха-бенедиктинца, Ловел смешался.

— Отче, я… я не думал про вступление в орден.

— Никогда? — поинтересовался отец настоятель.

— Раз., раза два мысль появлялась и… нет ее. Я на самом деле не думал… Я монастырский слуга, и я этим доволен.

— Мы не только подумали, сын мой, мы обсудили вопрос на капитуле. Брат Юстас, брат Питер и брат Ансельм полагают, что ты, вступив, принесешь пользу.

— Брат Юстас? — воскликнул, пораженный Ловел.

— Брат Юстас. Именно он поднял вопрос о том — ответил, улыбнувшись, отец настоятель, что ему в лечебнице хотелось бы рассчитывать на большую помощь. Однако, названная — не главная из причин для вступления в религиозный орден.

И отец настоятель поведал Ловелу о радости жизни, посвященной единственно Богу, а затем велел идти и подумать. Ловел ушел, он думал, но отец настоятель вряд ли догадался бы, какие его занимали думы.

Ловел знал: в нем от бабушки дар целителя. Ловел ощущал этот дар в себе всякий раз, прикасаясь к болящему, израненному. Он знал: он будет полезен, врачуя. Только это он делал успешно, только это и желал делать. Вне оби тели тоже существовали врачи, но стоило денег определиться к ним в ученики и усвоить науку. А еще деньги потребовались бы потом, чтобы устроиться. Для неимущего человека, стремившегося исцелять больных, все замыкалось на церкви. К тому же — в чем Ловел не признавался даже себе — мысль покинуть обитель, опять оказаться за ее стенами, просто пугала.

Мир не был к Ловелу слишком добр, когда Ловел последний раз видел его. И с тех пор Ловел уже больше шести лет находился в спасительных стенах Новой обители, которая сделалась его убежищем, особенно, если вспомнить последние годы, проведенные на аптекарском огороде и в лечебнице. Хотя, временами, обитель Ловелу казалась отчасти тюрьмой.

Он также знал и то, что вернись Роэр, с полупечальным, полунасмешливым лицом монаха, свистни ему — он выбежит за ворота обители, он последует за Роэром на край света. И дальше. Но Роэр не возвращался…

И поэтому теплым осенним утром, когда дрозд на бузине пел, как требовала его окрыленная душа, Ловел впервые облачился в черную сутану бенедиктинца-послушника и с братом Питером по одну сторону, а по другую — с братом Ансельмом, очень постаревшим, шаркавшим ногами, пересек внутренний двор и вошел в большую церковь. Но в продолжении долгой церемонии, как он ни старался направить свой ум и сердце к более высоким предметам, слышал Ловел только дрозда, распевавшего в монастырском саду.

Его дни и раньше не были праздными, теперь же сделались столь наполненными, что порой казалось, нужно прибавить часов между зарей и зарей. Теперь Ловел ежедневно учился с другими послушниками в северной галерее клуатра и уже не один раз, как все монастырские слуги, ходил к мессе — колокол теперь призывал его к молитве семь раз на день. Если другим послушникам выпадало свободное время — Ловела всегда требовали брат Юстас или брат Джон: в лечебницу или на аптекарский огород.

А потом, как-то сумрачным ноябрьским днем, брата Ансельма нашли без сознания — повалившимся на столик для чтения в библиотеке. Его отнесли в теплицу при монастыре, брат Ансельм вскоре очнулся и, будто ничего не случилось, мягко посмеивался над их заботами. Но ноябрь не истек — и случай опять повторился. В этот раз брат Ансельм оправился совсем не так скоро, и, казалось, он лишь наполовину пришел в себя, поэтому его поместили в лечебницу на соломенный тюфяк, где Ловел сам побывал, попав в Новую обитель.

— Пусть Ловел останется при мне ненадолго, — попросил брат Ансельм. И добавил: — Я буду с вами, со всеми, завтра утром.

Но на другое утро, слыша колокол, призывавший к часу первому, брат Ансельм пробовал встать и не мог. Старые истомленные ноги отказывались служить. Забежавший перед мессой взглянуть на него Ловел помог брату Питеру уложить старца обратно в постель и поэтому опоздал к службе, за что был отчитан наставником послушников как шестилетний мальчонка. И наказан — наложением поста до самого вечера.

Старый регент лежал на соломенном тюфяке, день за днем вглядываясь в часовню при лечебнице, где перед алтарем мерцали свечи. Или посматривал в окно на голые деревья в саду, на опустевшее гнездо грачей. Как только удавалось выкроить время, Ловел забегал в нему: первым делом в темноте зимних утр и завершающим — в темноте вечеров: десять раз на день. На Ловела перестали накладывать епитимьи за опоздания, потом позволили молиться в часовенке при лечебнице и не посещать многочисленные службы в большой церкви. Становясь все слабее, старец радовался Ловелу рядом, и Ловел все для него делал: мыл его и кормил, молился с ним и успокаивал — разволновавшегося, утратившего понятие, где это он. Но ничего нельзя было сделать, чтобы вернуть ему прежние силы.

— Он не болен, — говорил брат Питер. — Нет-нет, просто — стар и истомлен жизнью.

Грачи начали вить гнезда на деревьях, видневшихся в окно лечебницы, зацвели подснежники на аптекарском огороде. Стало ясно, что брат Ансельм не проживет больше нескольких дней. Ловел сидел возле него однажды вечером, не зная, что делать, потому что старец заснул, как дитя, ухватившись за его руку. В часовенке мерцали свечи, за окном темнели кляксами на закатном небе гнезда грачей. Ловел услышал скрип сандалий по двору — один из его товарищей-послушников появился в дверях лечебницы.

— Странник спрашивает тебя, и отец настоятельдал позволение тебе выйти к нему… А по имени, вроде, Роэр.