Существуют два пути, говорил Шри Ауробиндо: путь усилия и солнечный путь. Путь усилия нам хорошо известен, он сопутствует всей нашей ментальной жизни, потому что мы стремимся к чему-то, чего у нас нет, или мы считаем, что у нас этого нет.
Мы являемся существами, переполненными недостатками, болезненными провалами, пустотами, которые надо заполнить; а эта пустота никогда не заполняется, поскольку едва она устранена, как на ее месте появляется другая и вовлекает нас в новую погоню. Мы являемся как бы отсутствием чего-то, которое никогда не становится присутствием, может быть, за исключением редких просветов, которые тут же исчезают и, кажется, оставляют после себя еще большую пустоту. Мы можем сказать, что не хватает того-то или того-то, на самом деле не хватает только одного – настоящего «я». Поскольку лишь наше настоящее «я» наполнено, потому что оно есть; все остальное приходит, уходит, возвращается, но это «я» – нет; как то, что есть, может нуждаться в чем-то еще?
Животное полностью вмещается в свое животное «я», и когда оно удовлетворило свои насущные потребности, оно в равновесии и в согласии с окружающим миром.
Ментальный человек не находится в своем «я», хотя он так не считает, – он даже верит в значимость своего «я», потому что оно должно изменяться, как и все прочее, и существуют «я» большие или меньшие, более или менее ненасытные, более или менее ловкие, удачливые или здоровые. Добиваясь чего-то, оно признается в собственной слабости, потому что каким же образом то, что есть «я», может быть «я» в большей или меньшей степени? Или оно есть, или его нет. Ментальный человек не живет в своем «я», он живет на своем складе, со страстью к приобретению, как крот или белка.
Где же оно, это «я»?
Задать этот вопрос – значит постучать в дверь следующего витка, осуществить второй возврат к себе. И здесь тоже нет смысла теоретизировать по поводу, что такое есть «я», а нужно отыскать его и доказать экспериментально.
Как мы уже сказали, метод должен основываться на жизненных и материальных данных, потому что действительно мы очень даже можем закрыться в своей комнате, отгородиться от мира, устранить свои желания, снять напряжение, вобрать в себя бесчисленные щупальца и тому подобное; мы сможем, зажавшись, обнаружить, может быть, в своем маленьком внутреннем круге какое-то прояснение «я», какую-то невыразимую сверхчувствительность. Но как только мы откроем дверь комнаты и расслабимся, все вновь навалится на нас, и мы окажемся в том же самом мире, что и раньше, но только более неспособные к тому, чтобы переносить и этот шум, и этот поток ненасытных желаний, которые ждут своего часа. И мы должны пересечь этот занавес не за счет силы наших добродетелей или наших исключительных медитаций, но за счет совсем другого и совершенно другим способом.
Поскольку «я», которое нужно найти, это вовсе не сверх-«я», это совсем, совсем другое.
Итак, возьмем за исходную точку для нашего «я» тот момент, в котором мы находимся, и то состояние, в котором мы сейчас. Мы – Жан Дюпон – имя, которое ни о чем не говорит, легальная уловка, соединяющая нас с Великим Механизмом и со смутной генеалогией, о которой мы почти ничего не знаем, кроме того, что мы являемся сыном своего отца, который был сыном своего отца, который в свою очередь был сыном своего отца, и что, по-видимому, мы тоже будем отцом сына, и так до бесконечно. Мы ходим взад-вперед по большим бульварам мира, здесь или там, в Лос-Анжелесе, который все больше похож на Токио, который все больше похож на Мехико и на все города мира, как один муравейник похож на другой. Мы даже можем сесть в самолет, но мы никуда отсюда не выберемся. Мы – француз или американец, но, по правде говоря, только историей и паспортом – еще одна уловка, которая привязывает нас к тому или иному механизму, и наш брат из Калькутты или Рангуна шагает по тому же бульвару с тем же самым вопросом, под флагом красным или желтым. Все это остатки границ охотничьих угодий, но охотиться-то не на кого, кроме как на нас самих, которые тоже будут исключены из общего числа под компрессорным валом великого Механизма.
И мы идем вверх-вниз по лестницам, звоним, спешим туда-сюда, чтобы порадоваться отдыху или насладиться жизнью, подобно нашим далеким братьям под кожей черной или желтой: на английском, французском, китайском, мы загнаны со всех сторон, изнурены и даже не знаем, то ли мы наслаждаемся жизнью, то ли жизнь наслаждается нами. Но так продолжается до бесконечности. И во всем этом есть что-то, что поднимается и опускается, что спешит и спешит, и иногда вдруг на секунду раздается маленький крик изнутри: «Кто я? Кто я такой? Где я, где же я?»
И эта краткая секунда, такая напрасная и такая ничтожная посреди этой гигантской круговерти, является подлинным ключом к открытию, всемогущим рычагом, который выглядит как пустяк, – но ведь правда и имеет вид пустяка; разумеется, если бы она выглядела чем-то серьезным, мы бы давно скрутили ей шею, чтобы привести в систему и запрячь в другой Механизм. Она легкая и утекает сквозь пальцы. Это мимолетное дыхание, которое приходит и все освежает.
Тогда вопрос становится чуть глубже. Но по правде говоря, это не что-то, что углубляется или усиливается; это как будто первый в жизни глоток воздуха внезапно заставляет нас резче почувствовать то ежедневное удушье, в котором мы живем, представляя нашим глазам другие слои, другие, более тонкие оболочки. Мы тот самый Жан Дюпон, легализированная и национализированная искусственность, маленький зубчик в шестеренке большого механизма, который хотел бы выйти из этого механизма. Но что стоит за Жаном Дюпоном? Есть человек, идущий по бульвару, поднимающийся и спускающийся по большому ментальному тобоггану, который без конца пережевывает тысячи мыслей, из которых ни одна не имеет никакого значения и не решает ни его проблем, ни его желаний; в его голове то, что он прочитал в последней книге, увидел на рекламном щите или в кричащем газетном заголовке, или то, что сказал профессор, или учитель, или друг, или коллега, или сосед – тысячи прохожих, кишаших на внутренних улицах – но где же тот, кто не приходит и не уходит, хозяин жилища? Есть вчерашний опыт, которрый связан с позавчерашним случаем, который связан с..., гигантская телефонная сеть со своими штеккерами, клапанами, но которые в действительности ничего не связывают, кроме той же самой замкнутой вечной истории, которая все разбухает и разбухает, наматывается сама на себя и выдает нам суммированное прошлое, которое никогда не составляет ни истинного настоящего, ни будущего, которая является только сложением миллионов действий, итог который нулевой, – но где же действие, где? Где «я» во всем этом сложении, та минута бытия, которая не является результатом прошлого, чистый солнечный поток, ускользающий из этого механизма, еще более безжалостного, чем прежний?
Есть то, что вложили в нас отцы и матери, есть книги, священники, сторонники, есть свод железного Закона, то, что ты не можешь, то, что ты не должен, дедушкин рак и дядюшкина похоть, благо одного и меньшее благо другого; Ньютон и церкви, Мендель и закон инкубации зародышей – но что же зарождается там, внутри? Где же зерно, чистый неожиданный посев, который вдруг всходит в этом неумолимом кроговороте, обусловленном отцами наших отцов внутри ментальной крепости?
Есть этот маленький человек, который идет в одиночестве по бульвару, поднимается тысячи раз вверх и вниз по проспекту; внутри, снаружи – все одно и то же, как будто ничто идет по ничто, все равно кто, все равно где, Пьер или Поль – все одинаково, различия лишь в галстуках; от одного фонарного столба до другого ничего не происходит; ничего, ни единой секунды бытия!
И вдруг здесь, на бульваре, его охватывает мгновенное удушье какой-то иной степени. Он останавливается, он смотрит. Этот пристальный взгляд. На что? Он не знает, но он вглядывается. И внезапно оказывается вне этого механизма; он вышел из него, он никогда в нем не был! Он больше не француз, не парижанин, не сын своего отца, не отец своего сына, не мысль, не сердце, не чувство, не вчера или завтра, не мужчина или женщина или что-либо в этом роде – он нечто совершенно другое. Он не знает что это, но это вглядывается. Он стал как бы слуховым окном, которое открывается.
А потом это проходит, и он снова становится частью механизма.
Но если, подводя вечером итоги дня, сидя в одиночестве в своей комнате, мы вспомним и просмотрим все эти тысячи движений, шагов, лиц, пришедших и ушедших в вихре серости, в котором ничего, судя по всем, не происходит, среди тысяч других дней, подобных пустынным сумеркам, мы вдруг заметим маленький огонек, поднимающийся на поверхность, о, такой крошечный, такой мимолетный, как пролетающий светлячок – и это как раз и была та маленькая одинокая секунда, когда мы вдруг остановились посреди неистовой шумихи, эта маленькая секунда «ничто», это преткновение, этот сбой в мыслях, эта помеха бытия, – это именно то, что остается, – единственная секунда существования, единственный прожитый момент, это все, что БЫЛО среди миллионов пустых секунд, что-то, похожее на порыв ветра.
И с этого момента удушье становится очень сильным. Это как если бы посреди тьмы наше существо прикоснулось к какой-то невидимой цели, к какой-то трещине, про которую даже не ясно, пропускает ли она свет и какой это свет – он, возможно, более мрачный, чем прежний. Но мы вопреки себе, возвращаемся туда. Там как будто циркулирует другой воздух, есть неощутимое изменение плотности, и в то же самое время будто загорается некий огонь, непонятный черный огонь, который ничего не знает, кроме того, что он очень, очень нуждается в чем-то другом.
Довольно, довольно ментала и его света,
как от пламени свечи,
Зажги, зажги солнца, которые никогда
не погаснут!
Шри Ауробиндо.