Когда распался Советский Союз, мы вдруг неожиданно получили практически полную свободу перемещений по свету. Последнее препятствие между мной и моей родиной в лице советского КГБ исчезло, и я наконец-то смог навестить свой родной Сайгон, так сильно преобразившийся за эти годы беспощадных войн. Город был изуродован не только и не столько шрапнелью или калеками у стены базара Бен Тхань, выросшими на пропитанном дефолиантами молоке своих изувеченных матерей. Гораздо сильнее сказывались на нем последствия удушающих тисков эмбарго, в которые молодую республику взяли вчерашние агрессоры, после своего военного поражения и вывода войск. В то же время чувствовалось, что грядут большие перемены. Пользуясь такими естественными преимуществами, как неистощимое трудолюбие многочисленного вьетнамского народа, его готовность к самопожертвованию, социалистическое правительство создало здесь колоссальный фонд дешевой рабочей силы для глобального рынка. Как экономист, я не мог не понимать, что эта стратегическая инициатива была долгосрочной и что через одно-два десятилетия, когда первый этап будет пройден, уровень заработной платы и всеобщего материального благосостояния неизбежно начнет свой неуклонный рост. В этом Вьетнам решил следовать по пути «азиатских тигров».

Пройдясь по бывшей рю Массиж и заглянув в здание главпочтамта, я вышел к каналу реки Сайгон, в которой мы когда-то так любили купаться с друзьями во время каникул. Вдалеке маячили знакомые очертания моей французской католической школы. Подойдя поближе, я убедился, что школы там больше нет, время и войны не пощадили милое моему сердцу здание. На его месте остались лишь руины, густо увитые плющом, словно бы олицетворявшие собой уходящую натуру колониального времени. Ирония судьбы в том, что я, вьетнамец, учился во французской школе, и это было круто для нашего времени. Когда мы сидели в джунглях, надо мной подтрунивали из-за плохого знания вьетнамского и лучшего владения французским, а иногда и не только подтрунивали. Но время смывает все, в том числе и такое милое французское прошлое Вьетнама, где было место Сартру и молодому божоле. Теперь я стою на руинах моей французской школы, а вокруг деловито снуют молодые вьетнамцы, которые ничего не помнят о тех временах. Мне вдруг представилось, что в Алма-Ате мой сын ходил в русскую школу, и я не знаю, что будет дальше. Время неумолимо, европейцы ушли из Вьетнама, а мы остались. Я не отделяю себя от них, я просто хочу, чтобы для прошлого тоже было немного места в молодых, энергичных азиатских государствах. Чтобы платаны, березки и тополя продолжали шуметь, и милые старые кварталы сохраняли свою безмятежность, и мы вместе с ними.

Я развернулся и зашагал прочь в сторону бывшей рю Катина, которую теперь переименовали в улицу Донг Хой. Желтый дом был скрыт под сетью лесов – его реставрировали, и он уже не вызывал священного ужаса, как прежде. Ни с того ни с сего ясное небо над головой покрылось тучами, и на улицы города хлынул короткий летний ливень. Я укрылся под навесом, молча наблюдая за бурлением мопедов на проезжей части и пешеходов на тротуарах. Тут и там сновали американские и французские туристы с пакетами из недавно открытых бутиков «Шанель», «Берберри» и «Армани». Они деловито перебегали из одного пятизвездочного отеля, расположенного вдоль улицы Донг Хой, в другой.

«Неужели мы боролись и погибали ради этого?» – думал я. Сверкнула молния, стайка австралийских туристов под соседним навесом слева от меня дружно завизжала. Они были в прекрасном, беспечном настроении, зная, что им больше не угрожают здесь ни взрывы осколочных гранат, ни шальные автоматные очереди. Вечерний Сайгон оживал на глазах, несмотря на временное ненастье. Дождь закончился так же внезапно, как и начался. У лесов, вокруг прораба, столпилась кучка молодых стройотрядовцев. Они бодро обсуждали план работ на остаток дня, и все в них было совсем не таким, как у нас, детей военного времени: у них были совсем другие, более звонкие голоса, совсем другие глаза, жизнерадостно и бесстрашно устремленные в будущее. На крышах домов над бывшей рю Катина сверкала радуга, переливаясь всей палитрой своих насыщенных цветов.

«Нет, все было не зря», – думал я, направляясь в сторону Оперного театра, чтобы съесть чашку ароматного супа фо бо на летней террасе, куда в бытность детьми нас водил отведать мороженого дядя Нам. Мудрость моих наставников, подаривших мне шанс на мирную жизнь в Алма-Ате, где прошли мои лучшие годы, чаяния моих боевых товарищей, павших смертью храбрых на полях кровопролитных сражений, древняя кровь многочисленных верениц моих предков – все это жило и цвело во мне, и, как бы ни сложилась моя жизнь, она в итоге была не такой уж плохой. Мне выпала честь стать свидетелем того, как стремительно меняется мир, как он становится все более единым и глобальным, и, благодаря моим наблюдениям, во мне крепла уверенность, что силы разума и труда все равно в итоге преобразуют человечество к лучшему… С тем, чтобы никогда больше тьма не заволакивала пространство вокруг наших потомков, скрывая от них солнце безоблачного детства. И если верить в это, то все наши усилия и жертвы были отнюдь не напрасными.

Потом я, как и обещал, отправился в Париж поклониться могиле отца на кладбище Пантен и навестить Рене и Софи. Мы встретились с ними на Мадлен, у бывшей Церкви Разума, основанной Наполеоном Бонапартом, кумиром и учителем генерала Зиапа. Они пришли со стороны концертного зала «Олимпия». Не успел я представить им Венеру, как Рене бросился ко мне на шею, чуть ли не сбив меня с ног. Он порывисто обнял меня, и пробормотал:

– Мишель… Мишель, как же ты мог сбежать от нас на целых сорок лет!