— Будьте счастливы! — провозгласила Мерри, поднимая бокал с шампанским.

Она адресовала это пожелание своему отцу и Нони — теперь уже миссис Мередит Хаусман, — которые стояли напротив у камина.

— Желаю вам удачи, — добавил судья Нидлмен. Артур Уеммик присоединился к пожеланиям.

— Допив шампанское, Нони бросила свой бокал в камин. Бокал со звоном разлетелся вдребезги.

— Это еще зачем? — вскинул брови Мередит.

— Я давно мечтала об этом, — пояснила Нони. — Это… Словом, это как в кино.

Мередит расхохотался, остальные последовали его примеру.

— Что ж, я пойду заведу машину, — сказал Уеммик. Он собирался отвезти молодоженов в Бейкерсфилд, откуда они должны были вылететь на арендованном самолете в Акапулько.

— Ну что, миссис Хаусман, как вы себя чувствуете? — спросил Мередит.

— Чудесно! — просияла Нони. — Это самый счастливый день в моей жизни.

— Рад это слышать, — сказал Мередит.

— И для меня сегодня один из самых счастливых дней, — неожиданно для себя выпалила Мерри.

Отец вопросительно посмотрел на нее.

— Я говорю вполне серьезно, — подтвердила Мерри. Она даже не знала, какими словами передать отцу, насколько счастлива вновь обрести в его лице друга. Очередной брак отца не вызвал у нее отрицательных эмоций. В лице Нони она не видела угрозы для своих отношений с отцом. Ей даже было немного жаль эту девочку. Скромную, милую и даже наивную. Похоже, кроме Мередита Хаусмана, ее ничто больше не интересовало. Разве что еще лошади и кино. Нони даже в голову не пришло, что она должна попытаться установить какие-то отношения с Мерри. Она просто сразу восприняла Мерри как дочь Мередита, а позже — как подругу. Мерри немного сочувствовала ей, сознавая, насколько одинокой и оторванной будет порой чувствовать себя девятнадцатилетняя девочка в обществе пятидесятидвухлетнего мужчины. Вместе с тем она прекрасно понимала, какую роль Нони играет в жизни Мередита. Ведь отец Мерри вовсе не выглядел стариком, напротив — разговаривал и двигался он задорно, бодро и энергично. И все привыкли считать его энергичным мужчиной и пылким любовником. Однако требования к нему предъявлялись настолько высокие, что Мередит всерьез опасался, что, проснувшись в одно прекрасное утро, поймет, что груз ему уж не по силам. И тогда в один миг рухнут его жизнь и карьера. Все, чему он посвятил себя. Нони была живым доказательством правдивости образов, которые Мередит создавал на киноэкране.

Мерри не думала, что брак отца с Нони продлится достаточно долго. Хотя ее это и не волновало. Она уже убедилась, что счастье капризно и мимолетно, как золотые рыбки, которые продаются в дешевых лавках: девяносто девять из них быстро погибают, а вот сотая толстеет, наливается соками и годами плещется в бассейне.

Интересно, будут ли у них дети? Мерри подумала, что ее отцу это придало бы новые силы. Правда, она с трудом представляла, какая жизнь будет ждать ребенка. Она отставила свой бокал на мраморное пресс-папье, украшавшее стол судьи. Не ей за них решать. Так что и нечего ломать над этим голову.

— Что ж, Артур уже нас ждет, — произнес Мередит. — Спасибо вам, судья.

— Рад был вам помочь, — ответил Нидлмен. — Счастливого путешествия.

Мередит предложил одну согнутую в локте руку Нони, а другую — Мерри. Они вышли от судьи и спустились к машине.

Домой Мерри вернулась в приподнятом настроении. Всю дорогу она не переставая твердила себе, что счастлива. Хотя в глубине души отказывалась в это поверить. Что-то казалось ей неправильным. Словно чего-то недоставало. Она бесцельно мерила шагами гостиную. Потом закурила и тут же заметила, что буквально за минуту до этого зажгла другую сигарету, которая лежала и тлела в пепельнице. Да, что-то явно было неладно.

Она загасила тлеющую сигарету и призадумалась. И тогда ее осенило: Элейн! Ее собственная мать.

Она прекрасно сознавала, что хочет невозможного, но почему-то из-за чуда, свершившегося в отношениях о отцом, в ее голове засвербила навязчивая мысль о том, что подобное чудо может случиться и в отношениях с матерью. Может быть, она хотя бы попытается их наладить? Вдруг им удастся стать друзьями?

С тех самых пор, как Мерри перебралась в Лос-Анджелес, она всячески избегала Элейн. Под предлогом работы и усталости из-за съемок. За все время она позвонила матери всего дважды, причем оба раза натыкалась на довольно прохладный прием. Мерри радовалась, что ей удавалось избегать общения с матерью, но теперь она призадумалась, стоило ли из-за этого радоваться.

Она сняла трубку и набрала номер Элейн. К телефону подошел Лион.

— Здравствуй, Лион. Это Мерри.

— Привет, Мерри, — отозвался он, довольно уныло и безжизненно.

— Я бы хотела заехать к вам сегодня вечером, — сказала Мерри. — Сто лет уже ни тебя, ни мамы не видела.

— Мамы сейчас нет дома. Она вернется примерно через час.

— А что, мне нужен входной билет? — игриво спросила Мерри.

— Наш дом — твой дом, — ответил Лион.

Мерри подумала, что такое довольно странно слышать из уст четырнадцатилетнего подростка. Или же он просто так шутит, подтрунивает над ней.

— Тогда ждите меня через полтора часа, — сказала Мерри и положила трубку.

Остановив «шевроле» перед крыльцом столь знакомого дома, она радостно взбежала по ступенькам и позвонила. Дверь открыл Лион.

При виде брата Мерри пришла в ужас. Она не могла поверить своим глазам.

— Что это за чертовщина? — только и вымолвила она.

Диковинная накидка ярко-оранжевого цвета с развевающимися полами, на ногах плетеные веревочные сандалии. А прическа вообще совершенно невообразимая. Голова подстрижена «под горшок», на макушке выбрита тонзура…

— Оставь туфли на крыльце, пожалуйста, — попросил Лион.

— Почему? — изумилась Мерри. — Что это тебе взбрело в голову?

— Они кожаные.

— Разумеется, они кожаные!

— Я принесу тебе веревочные сандалии.

— Что ты плетешь?

— Или ты предпочитаешь бумажные тапочки?

— Ну, хватит, Лион. Пошутили — и довольно. Или ты всерьез?

— О, да.

Мерри была по-прежнему убеждена, что он притворяется. Конечно же, это розыгрыш. Хорошо, она немного поиграет с ним, так и быть. Сняв туфли, она шагнула вперед, однако Лион преградил ей дорогу.

— Твоя сумочка, — сказал он.

— Что? — Мерри не поверила своим ушам. — Не могу же я оставить сумочку на крыльце. Ее же украдут! К тому же в ней мои сигареты.

— Сигареты тебе не понадобятся. Мы с мамой не выносим табачный запах.

— Господи, о, чем ты говоришь?

— Ну, заходи же, — пригласил Лион.

Она положила сумочку на крыльцо рядом с туфлями и прошла следом за братом в дом. Ее ноздри уловили какой-то странный запах. Мерри несколько раз принюхалась, прежде чем узнала аромат сандаловых благовоний.

В гостиной царил полумрак, и Мерри понадобилось несколько секунд, пока глаза привыкли к приглушенному Свету, исходившему от нескольких свечей, которые мерцали перед развешанными на стене изображениями Христа, Будды, Моисея, Магомета, Конфуция, Зевса, Далай-ламы и Ахура-Мазды. Поразительно, но посередине лба на каждом из ликов находился третий глаз, из которого струились лучи. Ну точь-в-точь как глаза на пирамидах, что изображены на долларовых бумажках.

Элейн вышла из кухни, мило улыбнулась и сказала:

— Мир тебе!

Она была в длинном зеленом платье; голову украшал миртовый венок.

— Я рада, что снова вижу тебя, Мередит, — сказала она. И, протянув вперед руки, шагнула к Мерри, которая подумала было, что мать хочет поцеловать ее в щеку. Вместо этого Элейн, приложив обе ладони к щекам Мерри, церемонно поцеловала ее в лоб. Мерри не знала, как следует отвечать на подобное приветствие, и поэтому осталась на месте.

— Садись, дитя мое, — пригласила Элейн, указывая рукой на стул.

Мерри послушалась. Лион, поджав под себя ноги, опустился на одну из устилавших пол циновок.

— Мама, что случилось? — спросила Мерри.

— Нас спасли, — сообщила Элейн. — Мы родились заново. Мы исповедуем веру, которую дает нам Церковь Трансцедентального Ока.

— Вот как? Но Лион. Почему он так одет?

— Он послушник, — пояснила Элейн. — Через семь лет его примут в священники. А через двадцать лет он станет святым.

— А ты?

— Я просто сестра Элейн, но ведь я пришла в лоно церкви после долгой жизни во грехе. Лиону повезло. Вся его жизнь будет освящена церковью.

— Но что это за церковь? Я никогда о ней не слышала!

Элейн терпеливо улыбнулась.

— Это замечательная вера, — сказала она. — Облагораживающая. После смерти Гарри я утратила всякий смысл в жизни, теперь же я обрела мир и покой. Наша церковь объединила все великие мировые религии в единую трансцедентальную религию. Она проповедует единую веру, а ведь все веры и должны быть едины перед Божьим оком.

— Но она хотя бы христианская? — спросила Мерри.

— Христианская, иудейская, буддийская, мусульманская, зороастрийская, даоистская… Любая. Как говорит наш Пророк: «Все должно быть у всех».

— Но при чем тут мои туфли и сумочка? — спросила Мерри. — Я хочу сказать, что в сумочке у меня сигареты. Слишком уж много на меня сразу свалилось.

— Мы не курим, — сказала Элейн. — Не пользуемся изделиями из кожи и не едим мясо. Мы без всего этого обходимся.

— Что ж, могу я хотя бы что-нибудь выпить? — спросила Мерри.

— Лион, принеси, пожалуйста, стакан эликсира любви для своей сестры.

— Какого эликсира? Что это такое?

— Не бойся, дитя мое. В основном он состоит из сока сельдерея.

— Сельдерея!

— У него свежий и чистый вкус. Вкус созерцания.

Мерри проводила глазами Лиона, который отправился на кухню. Вернувшись, он подал ей стакан, наполненный бледно-зеленой жидкостью. Мерри попробовала и отставила стакан в сторону. Вкус был тошнотворный. Все случившееся казалось ей тошнотворным.

— Мама, что ты натворила? Зачем все это? Ты совсем спятила?

— Нет, дитя мое. Напротив, я впервые за все время нахожусь в своем уме. И я обрела счастье и покой. И живу со всеми в мире.

— Да брось ты, — в сердцах махнула рукой Мерри.

— Ты говоришь так, потому что не обрела смирения, — сказала Элейн.

— Нет, я просто рассуждаю здраво. Послушай, в конце концов, если тебе так хочется, ты имеешь право делать все что угодно. Но Лион-то в чем виноват? Он же ребенок. Ты же губишь его.

— Я спасаю его. И буду тебе признательна, если ты воздержишься от бранных и богохульственных замечаний. Кто ты такая, чтобы входить в наш дом и поносить нас? Уж я-то знаю, какова ты есть и чем занимаешься. Ты погрязла во грехе, угождаешь самым низменным вкусам, обнажаешь свое тело перед похотливыми грешниками, бесстыдно развратничаешь…

— Мама, о чем ты говоришь?

— Я читала эту статью.

— Ты имеешь в виду статью в «Пульсе»?

— Да.

— Но ты не должна верить тому, что в ней написано. Ее написала женщина, которая просто сводила с папой какие-то старые счеты.

— Ты же не знаешь, о чем говоришь, — упрекнула Элейн. — А вот я знаю! Это мне надо сводить с ней счеты, а не ей с твоим отцом. Знаешь, кто разрушил наш брак? Между мной и твоим отцом? Знаешь?

— Нет. Кто?

— Джослин Стронг, журналистка из «Пульса». Она совратила твоего слабохарактерного и безвольного отца с пути истинного, а он не сумел устоять перед ее натиском.

Мерри сидела как громом пораженная. Да, отец упомянул о какой-то давней интрижке, но даже словом не обмолвился о том, к чему она привела.

Элейн встала, пересекла комнату и опустилась на колени перед изображением Ахура-Мазды.

— Прости меня, — прошептала она. — Я впала в грех неправедного гнева.

Обернувшись к Лиону, она жестом пригласила Лиона присоединиться к молитве. Потом спросила:

— Ты помолишься с нами, Мередит? Мы научим тебя. Ничто не сделает меня такой счастливой, чем радость от совместного вознесения молитвы рядом с тобой. Обратись в нашу веру, пока не поздно, дитя мое. Откажись от пороков своей мирской жизни. Отрекись от кино. Посвяти себя Господу. И Он изрит тебя своим Недремным Оком. И да снизойдет на тебя теплый Свет Господня Ока.

— Нет, мама, я не могу. Я… Я…

От стыда, ужаса и отвращения слова застревали в ее горле.

Не чуя под собой ног, Мерри выскочила из дома, подхватила с крыльца туфли и сумочку и босиком бросилась бежать к машине. Забравшись внутрь, дрожащими руками зажгла сигарету и повернула ключ в замке зажигания.

Все случившееся казалось ей слишком болезненным, нелепым и невероятным, чтобы быть правдой. Мерри вдруг захихикала. Потом, прибавив газа и слушая, как ревет мощный двигатель, расхохоталась. «Шевроле» несся как обезумевший зверь, но Мерри ничего не замечала.

Лишь приблизившись к светофору и заметив, что он почему-то расплывается перед глазами, Мерри поняла, что плачет.

— Насколько мне кажется, никакого вреда картине это определенно не принесет, — сказал Кляйнзингер.

— А польза будет?

— Пожалуй, косвенным образом это окажет некое благоприятное воздействие. Хотя в большей степени это повлияет на вас, мисс Хаусман.

— Так вы, значит, советуете, чтобы я согласилась?

— Нет, я этого не говорил. Я не советую, но и не отговариваю вас. Решать должны вы сами. Но я бы покривил душой, если бы у вас создалось мнение, что я противлюсь этой затее.

Мерри пришла к мистеру Кляйнзингеру, чтобы посоветоваться с ним по довольно деликатному поводу. Ей позвонил ответственный редактор журнала «Лотарио» и предложил сняться в обнаженном виде для центральной вклейки, определявшей лицо журнала. На этой вклейке девушки всегда снимались обнаженными, принимая при этом самые вызывающие и изощренные позы, какие только могли придумать фотографы. Предложение поступило через несколько дней после публикации скандальной статьи в «Пульсе». Тогда Мерри только брезгливо поморщилась и думать о нем забыла, но, пообщавшись с матерью, Лионом и ликами святых Церкви Трансцедентального Ока, стала все чаще и чаще о нем задумываться. Ах, какое бы моральное удовлетворение она получила, приняв предложение журнала после хлестких обвинительных речей матери!

— Тем не менее я весьма признателен, что вы решили обсудить это со мной, — произнес Кляйнзингер. — Многие актрисы на вашем месте не поступили бы столь порядочно и благоразумно.

И он удостоил Мерри улыбки, что случалось крайне редко.

Мерри вдруг пришло в голову, что за завесой ворчливости и напускной грубости кроется довольно застенчивая личность. Она покидала его кабинет, так и не решив, что ей делать. Но в глубине души она все-таки хотела позировать для «Лотарио». Поэтому она решила, что позвонит в редакцию и даст согласие. Мерри так и не смогла придумать причину для отказа, не говоря уж о том, что речь шла о довольно круглой сумме. Нет, никто и ничто ее не остановит.

И тем не менее неожиданно для себя, сняв трубку, она позвонила не в редакцию «Лотарио», а Сэму Джаггерсу в Нью-Йорк.

Ее тут же соединили.

— Как дела, Мерри? — спросил Сэм.

— Прекрасно.

— Что случилось?

— Ничего особенного. Просто мне нужно кое-что обсудить с вами.

— Валяй.

— Мне позвонили из «Лотарио». Предлагают сняться для них.

— Ни в коем случае, — отрезал Джаггерс.

— Почему?

— Тебе это ни к чему. Ты пробьешься благодаря своему таланту.

— Но мне хочется!

— Почему?

— Мне кажется… Это будет довольно забавно.

— Ты пришла в кинематограф не для того, чтобы забавляться. Главное — научиться делать деньги. Если хочешь сниматься в таких журналах, занимайся этим в свободное время.

— Они мне хорошо заплатят.

— Мерри, я абсолютно уверен, что ты получишь меньше той суммы, которую уплатили мы, чтобы выкупить последние фотографии, где ты снималась обнаженной.

Эти слова ошеломили Мерри.

— Не ожидала от вас такой жестокости, — пробормотала она.

— А ты думаешь, мы тут в бирюльки играем? — взорвался Джаггерс. — Ты — ценное вложение капитала, и я должен оберегать тебя независимо от твоей воли.

— В гробу я видела вас с вашими вложениями! Джаггерс замолчал. Мерри прекрасно понимала, что он ждет, пока она еще что-нибудь добавит, предоставив ей возможность самой по достоинству оценить свою вспышку.

— Я дам согласие на их предложение, — заявила она после долгого молчания.

— Значит, ты вовсе не хотела обсуждать со мной этот вопрос, а просто собиралась поставить меня в известность, — констатировал Джаггерс.

— Да, наверное.

— Мерри, я могу только дать тебе совет. Я не имею права тебе приказывать. Так вот: впредь подобные заявления присылай мне по почте в конвертах; это обойдется тебе гораздо дешевле.

— Спасибо, — сказала она. — Огромное спасибо!

И бросила трубку. Она настолько кипела от ярости, что немедленно позвонила Дрю Эббету в «Лотарио» и договорилась о том, когда встретится с фотографом.

Лерой Лефренье попросил ее согнуть ногу влево.

— Нет, нет, так слишком много, — сказал он. — Чуть меньше. Нет, так уже много. Слишком откровенно. Подождите. Сейчас я покажу.

Он подошел к ней и сам уложил ее ногу, куда хотел.

Мерри, совершенно обнаженная, лежала на шкуре зебры в соблазнительной позе, подчеркивающей и выпуклость грудей, и изящный изгиб спины, и манящую округлость ягодиц. Левая нога, согнутая в колене, была призывно сдвинута в сторону. Лефренье — быть может, не слишком вежливо — объяснил Мерри правила игры:

— У нас запрещены только анатомические подробности. Лобок, пожалуйста, а вот нижние губы — табу!

Вопреки ее ожиданиям, оказалось, что позировать — занятие малоприятное. Жар от софитов ее не удивил, но вот липкий растекающийся грим, жирная помада на губах и нарумяненные соски настолько раздражали, что Мерри не терпелось забраться под душ. Если бы не грубоватые, но остроумные шутки Лефренье, явно доки в своем деле, она бы, наверное, не выдержала. Вертясь вокруг нее с болтающимися на шее фотоаппаратами, Лефренье обучал Мерри, какое выражение нужно придавать лицу; Мерри не ожидала, что выражение лица имеет такое значение при съемках обнаженной натуры.

— Тело — это просто фон. Главное — лицо, — говорил он. — В глазах должен быть виден призыв. Давай же, давай! — понукал он. — Думай про трах-трах.

Мерри нервно прыснула, и в тот самый миг, когда улыбка сползла с ее губ, Лефренье вдруг защелкал затвором фотоаппарата и закричал:

— Замри!

И сделал еще несколько снимков.

Мерри изнемогала. Сеанс продолжался вот уже третий час. Они перепробовали сотню поз в самых разных видах. Она позировала в мужских джинсах с полуприспущенной «молнией», в расстегнутой ковбойской рубашке, под которой соблазнительно виднелись пышные груди. В коротенькой прозрачной ночной рубашке. Чуть прикрытая шифоновым шарфиком.

— Подтяни ноги к животу. Нет, так слишком сильно. Я хочу, чтобы груди лежали на одной линии с полосками на шкуре.

«Груди». Это относилось не к ней. Мерри казалось, что в студии была вовсе не она, а некий кусок плоти, которым по-своему распоряжался этот мужчина, увешанный фотоаппаратами. Мерри почему-то доставляло удовольствие наблюдать за собой со стороны. Она ощущала себя неким экзотическим экспонатом, привлекшим внимание издателей «Лотарио». И это успокаивало.

— Что ж, пожалуй, достаточно, — сказал наконец Лефренье. — Ты молодец. Душ вон там.

— Спасибо, — кивнула Мерри.

Встав под теплый душ, она смыла с себя липкий размякший грим, потом вытерлась, завернулась в белое махровое полотенце и вернулась в студию за одеждой, которую повесила на ширме. Когда она протянула руку к трусикам, полотенце распахнулось, и Мерри судорожным движением подхватила его. Поразительно, но в течение всего сеанса она так не ощущала своей наготы и незащищенности. Одевшись, она смело вышла из-за ширмы.

Лефренье угостил ее пивом.

— У тебя, должно быть, в горле пересохло, — сказал он. — Под этими софитами страшное пекло.

— Спасибо, — улыбнулась Мерри. Потом добавила: — Странная у вас все-таки работа.

— Мне нравится. Тела порой попадаются — просто загляденье. Как правило, мне присылают самых хорошеньких.

— А вы не возбуждаетесь?

— На моих фотоаппаратах это не сказывается, — лукаво улыбнулся он.

Мерри рассмеялась и отпила из стакана. Лефренье ходил по студии, выключая освещение и собирая оборудование. Мерри допила пиво и отставила стакан в сторону.

— Ну что ж, я пойду, — сказала она.

Мерри не понимала почему, но уходить ей не хотелось. То ли Лефренье догадался о ее состоянии, то ли это просто удачно совпало, но он вдруг предложил:

— Хочешь пойти со мной на вечеринку?

— С удовольствием, — откликнулась Мерри. — Мне здесь так одиноко. Я здесь только и делаю, что работаю.

— Что ж, считай, что тебе повезло. Большинство людей заняты тем, что ищут работу. Я заскочу за тобой в половине десятого, хорошо?

— Да, — улыбнулась Мерри и продиктовала ему свой адрес.

— Черт, как ты далеко забралась. Ну, да ладно, — произнес он.

— А что это за вечеринка?

— Понятия не имею. Никто не предупреждает. Но веселье гарантировано. Можешь не переодеваться.

Мерри была одета в вязаный свитер и джинсы.

— Хорошо, — сказала она. И добавила: — Спасибо.

В четверть десятого Мерри была уже готова. Сидя в гостиной, она то и дело выглядывала из-за штор на улицу, высматривая, не покажется ли «порш» Лероя. Ей было даже неловко оттого, что она так рвется на вечеринку. Хотя желание ее было вполне естественным. Ведь с тех пор, как она прилетела в Лос-Анджелес, она ни разу не была на свидании. Правда, она и сама не искала ни с кем сближения. Голливуд — опасное место для молоденькой актрисы. Но Мерри надеялась, что на вечеринке никого из ее голливудских знакомых не окажется.

Выглянув в очередной раз на улицу, она увидела приближающиеся зажженные фары. Свернув с дороги, машина подкатила по подъездной аллее к ее дому. Когда Лефренье позвонил в дверь, Мерри уже спустилась.

— Выпить хочешь? — спросила она. — Заходи.

— Нет, давай сразу поедем. Выпивки там будет предостаточно.

— Хорошо, — согласилась Мерри, и они зашагали к «поршу».

Сидя в машине, Мерри внимательно изучала Лероя. Интересно, что днем, снимаясь обнаженной, Мерри почти не обращала на него внимания. Теперь же, когда они оба были одеты, находясь в этом смысле на равных, Мерри разглядела, что у него широкая грудь, вьющиеся, зачесанные назад волосы и крепкие ляжки, обтянутые белыми джинсами, которые так бросались в глаза на фоне черной фуфайки. А вот руки были на удивление тонкие и холеные, с длинными ухоженными ногтями.

Оставив позади Беверли-Хиллс, автомобиль развернулся на Сансет-стрип и начал взбираться на Голливуд-Хиллс. Мерри понравилось, как Лефренье ведет машину, как легко и уверенно преодолевает крутые повороты серпантина. Особняк, к которому они подкатили, мало отличался от окружающих двухэтажных домов на сваях, прилепившихся к крутому склону. Разве что был покрупнее. Зато вид из него на раскинувшийся внизу Лос-Анджелес должен быть просто потрясающий, подумала Мерри.

На подъезде к дому и вокруг него уже стояло десятка два машин и около полдюжины мотоциклов. Из открытых окон доносилась музыка. Лерой подвел Мерри к входу и, распахнув дверь, пропустил Мерри вперед. Отвечая кивками на приветствия, он провел Мерри в столовую, где высился огромный стол, уставленный бутылками.

— Что тебе налить?

— Шотландское виски со льдом, пожалуйста.

— Держи, — сказал он и передал ей наполненный до половины стакан с виски и двумя кусочками льда.

— Благодарю.

— Только поосторожнее со льдом. У него края острые, как бритва.

— Лерой, сукин ты сын! Привет, дружище!

Лерой представил своего приятеля Мерри.

— Мерри, — сказал он, — познакомься с Джоки Данбером.

— Джоки? — удивилась Мерри.

— Да, на «конце «и», — подтвердил Данбер. — Мамаша, должно быть, упилась до чертиков, когда придумала такое имя.

— Джоки, познакомься с Мерри Хаусман, — прервал его Лерой.

— Хаусман? — в свою очередь переспросил Данбер. — Не сродни английскому поэту, случайно?

— Нет, — улыбнулась Мерри. Данбер восхитил ее.

— Вы тоже позируете? — полюбопытствовал он.

— Случается, — ответила Мерри. И обвела взглядом комнату. Ей показалось, что почти все из присутствующих девушек были или могли стать фотомоделями. Во всяком случае, все были прехорошенькие. А вот мужчины подобрались самые разношерстные, на любой вкус. Тем не менее было у них всех и нечто общее — выражение принадлежности к определенному кругу, как подметила Мерри. Футах в пяти-шести от них сгрудилась кучка людей, что-то оживленно обсуждавших. Громче всех говорил высокий, с крючковатым носом мужчина. При этом он бурно жестикулировал левой рукой, а правой тем временем сжимал грудь стоявшей рядом девушки. И никто, включая девушку, не обращал на это никакого внимания.

Из колонок лилась музыка Джорджа Ширинга — успокаивающая, обволакивающая. Приятнее всего для Мерри было ощущать себя самой обычной девушкой, одной из многих, такой же, как остальные, попавшие на вечеринку.

Лерой отошел поболтать с какими-то знакомыми, оставив Мерри наедине с Джоки. Джоки провел Мерри по комнате, представив своим друзьям. От нее требовалось только вовремя улыбнуться, поддакнуть, кивнуть или засмеяться. Стоило ее бокалу опустеть, ей достаточно было протянуть его ближайшему мужчине, и бокал тут же наполняли.

Вскоре некоторые гости, разбившись на пары, начали танцевать, точнее даже — медленно переступать, тесно прижавшись друг к другу. Мелодии Ширинга сменились плавными саксофонными пьесками, одновременно романтическими и чувственными. Джоки, даже не пригласив Мерри танцевать, просто заключил ее в объятия, и они начали плавно покачиваться в такт музыке. Мерри наслаждалась, снова ощутив близость мужчины. Она закрыла глаза, вся отдаваясь музыке и танцу. И вдруг подумала, что ни разу толком не попыталась рассмотреть Джоки, не может даже представить, как он выглядит. Она чуть приоткрыла глаза и украдкой посмотрела на него.

Не поворачивая головы, она видела только кусочек уха и линию волос. Мерри подумала, что стрижка вполне подходит этому уху. И вообще все здесь удивительно мило и приятно. Вдруг Мерри призналась себе, что могла бы лечь в постель с Джоки. Прямо сейчас. Это хочет лечь в постель с ним или с каким-нибудь еще мужчиной. Здесь, в этом доме. Она понимала, что не совсем трезва или даже совсем не трезва, но дело было не в том. Напиваться ей приходилось и прежде, но такого желания не возникало. Причем охватившее ее желание не было чисто физическим влечением. Мерри это просто казалось естественным, соответствующим общему настроению, царящему на вечеринке. Причем ей казалось, что началось это не сейчас, что ощущение это зародилось давно, несколько лет назад.

Говорят, женщина никогда не забывает своего первого любовника. Но у Мерри первым любовником оказался случайный встречный, с которым она познакомилась на вечеринке. Точнее, познакомилась она с ним благодаря случайному совпадению — памятной вечеринке, где все снимались обнаженными, и последующему приглашению Билла Холлистера. Удивительно, как все бывает взаимосвязано. Как, например, маленькая зажигалка, которая подрагивает на стеклянном столике оттого, что на стоящем напротив фортепиано берут низкие ноты.

Джоки, по-прежнему прижимая Мерри к себе, просунул руку ей под свитер. Прикосновение к голой коже показалось Мерри приятным. Танцуя, они повернулись, и Мерри увидела, что Лерой стоит с какой-то стройной блондинкой. Он гладил ее по руке вверх и вниз, но почему-то это казалось Мерри очень сексуальным. Мерри даже призадумалась — уж не ревнует ли она, — но потом решила, что нет. И она тут же задала себе вопрос: почему Джоки не возбуждается, танцуя с ней. Пытаясь придумать ответ, она вдруг заметила, что ошиблась — Джоки возбужден, и даже очень! Просто она почему-то не обращала на это внимания.

Двигаясь в танце, они приблизились к коридору. Ни слова не говоря, Джоки остановился, выпустил Мерри из объятий, взял за руку и потащил вслед за собой по коридору, ища свободную спальню.

— Извините, ошибся, — сказал он, закрывая ближайшую дверь. Однако Мерри успела заметить нагую парочку, барахтавшуюся на кровати.

Он быстро, в два шага пересек коридор и приоткрыл другую дверь. Комната была свободна, но на кровати громоздилась куча верхней одежды. Мерри подумала, что Джоки собирается свалить всю кучу на пол, но он молча взял с самого верха длинную норковую шубу, расстелил на полу и улегся на нее, увлекая за собой Мерри.

Никакой преамбулы не последовало. Да ее и не требовалось. Выпитые коктейли, интимная обстановка и затянувшееся воздержание уже и так воспламенили Мерри. Джоки стащил с нее джинсы и трусики и тут же овладел ей. Мерри вдруг испугалась, что захихикает — уж слишком эта норковая шуба щекотала ее голый зад. Но она удержалась: все-таки, что ни говори, ощущение было необычайно изысканное.

Все случилось почти мгновенно — стремительно, профессионально и захватывающе, — к полному удовольствию Мерри.

Джоки скатился с нее, а она поднялась и стала искать трусики и джинсы. Джоки, не вставая с норковой шубы, закурил и наблюдал за ней.

— Может, попробуем еще разок, попозже? — предложил он.

— Не исключено, если я еще не уйду, — ответила Мерри и отправилась на поиски ванной. Чувствовала она себя потрясающе. Просто грандиозно! Пожалуй, она примет его предложение и предастся любви во второй раз. Слишком уж долго она воздерживалась…

Мерри распахнула дверь в ванную и вошла, вся еще находясь во власти этих приятных мыслей.

В первую секунду она не поверила своим глазам — на краю ванны сидели четыре абсолютно голые женщины. Машинально шагнув вперед, она остолбенела. В пустой ванне посреди лужицы мочи лежал Гарри Кляйнзингер. Тоже совершенно голый, он обеими руками теребил вздыбленный член.

Одна из девушек хихикнула и помочилась прямо на него.

Кляйнзингер слабо постанывал. Глаза его были закрыты. Член его задрожал, на мгновение ресницы режиссера захлопали и глаза чуть приоткрылись. Мерри повернулась и пулей вылетела из ванной, моля Бога, чтобы Кляйнзингер не заметил ее или хотя бы не узнал, или в крайнем случае, чтобы не вспомнил.

Она вернулась к Джоки.

— Отвези меня домой, — потребовала она тоном, не допускающим возражений.

— Конечно, детка, как скажешь.

По пути Мерри вдруг попросила, чтобы Джоки остановил машину, вылезла, отошла в сторону, и ее жестоко вырвало.

К себе она его не впустила.

— Извини, но мне нехорошо, — сказала она, держась за ручку двери.

Джоки пожал плечами.

— Ничего страшного, детка, — сказал он. — Успокойся, все будет нормально.

И уехал.

Вот бедняга, думала Мерри. Несчастный старик. Такой внешне уверенный в себе, такой талантливый… Кто бы мог подумать, что под маской деспотичного, не терпящего возражений режиссера кроется такая слабая и беззащитная личность. Мерри вдруг стало жалко и Кляйнзингера, и себя. Ведь он вдохнул в нее уверенность, в его сильном характере она черпала силы. Прониклась к нему уважением. Осознала собственную значимость. Даже окажись на месте Кляйнзингера в этой ванне ее отец, это не было бы для Мерри таким ударом.

Она медленно, одеревенело разделась и легла в постель, свернувшись калачиком, словно пытаясь спрятаться от… от всего. От всего мира.

В течение оставшихся десяти дней съемок Кляйнзингер держался с Мерри очень отчужденно. Старался даже не обращаться к ней сам. Мерри так и распирало сказать ему, насколько она сожалеет о случившемся, но, конечно же, это было невозможно.

Апельсинового сока было на столе ровно на девять долларов. Девять стаканов. Стакан апельсинового сока в круглом баре «Поло» гостиницы «Беверли-Хиллс» стоит доллар, но людям, которые приходят туда завтракать, это по карману. Примерно на час, с семи до восьми утра, маленький гостиничный бар становится нервным узлом американской киноиндустрии. Когда в Лос-Анджелесе семь утра, в Нью-Йорке — уже десять. Фондовая биржа открыта. Посетители «Поло» могут переговариваться со своими нью-йоркскими брокерами по белым телефонным аппаратам, которые приносят по их просьбе официанты и подключают к стенным розеткам. Если вы покупаете три тысячи акций «Парамаунта» или продаете четыре тысячи акций «XX век — Фокс», то вполне можете не интересоваться платой за телефонные переговоры или за стакан апельсинового сока.

Лучшие места в баре — скамейки, расположенные вдоль всей стены овального зала. С этих скамеек телефоном можно пользоваться не сходя с места. Но этим утром в баре творилось нечто необычное. Девять мужчин группой уселись за длинный стол, тянувшийся вдоль огромной стеклянной перегородки, за которой цвел роскошный субтропический сад. Остальные посетители, сидевшие на скамейках, строили на этот счет всевозможные предположения. Впрочем, особого нетерпения они не проявляли, зная, что к концу дня неизбежно выяснят, что за разговоры велись возле субтропического сада.

Между тем участники переговоров за длинным столом представляли практически всех гигантов бизнеса развлечений, суммарной стоимостью в несколько сот миллионов долларов. Здесь были представлены все пять крупнейших кинокомпаний. Кроме того, присутствовал Айсидор Шумски из ААК, двое его коллег и еще моложавый круглолицый человек, которого никто из посетителей не узнал. Это был Джейсон Подхорец из отдела культуры Госдепартамента.

Он как раз спрашивал:

— А что такое «Гнездо птицы Феникс»?

— Летний кинотеатр на окраине Феникса в Аризоне, — объяснил Шумски. — Задрипанный кинотеатр посреди пустыни, в котором фильмы смотрят не вылезая из автомобилей. Кто-нибудь из вас бывал в нем?

Нет, никто не был.

— Почему он тогда настолько важен? — спросил Подхорец.

— Никто этого не знает. Нам так и не удалось понять причину. Однако… Знаете, как в политике — главный избирательный округ? Так вот, каким-то загадочным образом происходит так, что мнение зрителей «Гнезда птицы Феникс» определяет прием картины американской публикой.

— Но есть и другие достойные кинотеатры, — сказал Марти Голден. — Например, в Брентвуде. Или «Лев с 86-й улицы», что в Нью-Йорке. Очень показательный, чтобы судить о вкусе среднего ньюйоркца. Но «Феникс» все-таки остается непревзойденным.

— Послушайте, мистер Порец… — обратился Джордж Мелник к Подхорцу.

— Подхорец, — поправил тот.

— Да, я так и сказал. Повторите, пожалуйста, что вы рассказали мистеру Шумски и мистеру Голдену.

Подхорец доложил. Большую часть из того, о чем он рассказывал, все уже знали. Знали, например, что среди европейских кинопромышленников и даже в ряде европейских правительств назрело недовольство по поводу того, что американцы угрожают устроителям Каннского фестиваля своим неучастием в течение пяти лет, если хотя бы один из американских фильмов не будет удостоен по меньшей мере одного приза. Естественно, устроители перепугались не на шутку. Америка значила для Канна куда больше, чем Канн для Америки. Часов двадцать шли срочные переговоры, увенчавшиеся тем, что приз за исполнение лучшей мужской роли, негласно уже присужденный блестящему молодому комику из Чехословакии, достался Эдгару Синклеру. Решение было принято буквально в последнюю минуту, и скандала избежать не удалось.

Все собравшиеся за длинным столом знали об этом. А вот об Этторе Сисмонди, новом директоре Венецианского фестиваля, они знали только понаслышке.

— Мы можем быть твердо уверены лишь в одном, — сказал Подхорец, — он совершенно непредсказуем.

— И вы прилетели за три тысячи миль из Вашингтона, чтобы сказать нам это? — спросил Мелник.

— Заткнись и послушай умного человека, — цыкнул Голден.

— Он — заблудшая овца, — продолжил Подхорец. — Коммунист.

— Ну и что? — пожал плечами Джек Фарбер.

— А то, что все призы достанутся какому-нибудь эстонскому фильму о природе, — пояснил Мелник.

— Джордж, перестань, — погрозил Шумски.

— Нет, — покачал головой Подхорец. — Дело не в этом. Кино его интересует как популярный жанр искусства, а также как средство политического воздействия. Нам в Штатах представляется, что наилучшие шансы завоевать первый приз имеет «Наркоман». Тут Сисмонди выиграет вдвойне: отдает приз американской картине, но зато такой, которая выставляет Штаты в самом неприглядном свете.

— Так давайте и пошлем «Наркомана», — выпалил Мелник.

— У меня от него в заднице свербит, — пробурчал Харвей Бакерт.

— У тебя просто геморрой, — напомнил Мелник.

— Я, конечно, могу только рекомендовать, — сказал Подхорец, — но нам кажется, что «Наркоман» слишком реалистичен, чтобы его посылать…

— Что значит «реалистичен»? — спросил Норман Эпстайн. — Да, это фильм не для слюнтяев. Он бьет наповал.

— Кстати, он обошелся всего в триста тысяч, — сказал Бакерт.

— С точки зрения выгоды для всей нашей индустрии, — произнес Шумски, сидевший во главе стола, — лучше рассмотреть кандидатуры более коммерческих фильмов.

— Как раз об этом я и хотел сказать, — развел руками Подхорец. — Мы считаем, что неплохие шансы имеет «Продажная троица». Сисмонди может привлечь личность самого Кляйнзингера, да и тема фильма — коррупция в бизнесе. К тому же он комедийный.

— Не знаю, — с сомнением произнес Эпстайн. — Мне кажется, фильм хороший. Мне он понравился. Впрочем, это не значит, что фильм понравится и в Европе.

— Что еще вы хотели предложить? — обратился Шумски к Подхорецу.

— Трудно сказать определенно, — замялся тот. — Мы можем только предполагать. Как, впрочем, и вы. Но если «Нерона» удастся закончить вовремя…

— Нет, — отрезал Мелник. — Мы не имеем права рисковать. Если «Нерон» победит, нам это ничего не даст. Если же проиграет, нашей репутации будет нанесен урон. Нет, на такой риск я не согласен.

— А что, если показать его вне конкурса?

— А какой смысл? — полюбопытствовал Мелник.

— Тогда в конкурсном показе примет участие только один американский фильм, — объяснил Шумски, попыхивая сигарой. Они будут обязаны наградить его.

— Так как все-таки мы поступим с «Нероном»? — спросил Мелник. — На кой черт он нам сдался?

— Согласись, будь человеком! — попросил вдруг Гектор Ставридес, который впервые раскрыл рот.

— О чем ты говоришь? У нас на карту поставлено четырнадцать миллионов! — взорвался Мелник.

— Будь человеком, — терпеливо повторил Ставридес, — и я уступлю тебе. Отдам тебе сделку с «Крайтерионом».

— В рождественскую неделю?

— Да.

— До следующих торгов?

— Нет, целиком и полностью. — По рукам. Я буду человеком.

— Никто не возражает? — спросил Шумски. — Кто-нибудь желает что-то добавить?

Желающих не нашлось.

— Хорошо, — заключил он. — Значит, «Продажная троица» выставляется на торги, а «Нерон» пойдет вне конкурса.

Официант ловко выхватил из-под самого носа Шумски наполненную окурками пепельницу и заменил ее чистой.

Когда все разошлись, официант подошел к столу, за которым с кофе и газетой сидел Лестер Монахан, и сообщил ему о решении, принятом руководителями ААК. Монахан дал ему на чай пятьдесят долларов.

Затем он позвонил своему нью-йоркскому брокеру и поручил ему купить тысячу акций «Селестиал Пикчерз».

Когда Монахан ушел из «Поло», его стакан с апельсиновым соком остался почти нетронутым. Но официант к этому привык. Хотя и очень сокрушался. Как-никак здесь подавали самый дорогой апельсиновый сок в мире.

Мерри ужинала с Джимом Уотерсом в голливудском «Браун Дерби». В последнее время, после того как Уотерс приехал в Голливуд, чтобы подправить диалоги в фильме, в котором сейчас снималась Мерри, они встречались довольно часто. Оба страшно обрадовались, когда узнали, что оказались в одной команде. Они встретились как старые добрые друзья — а для неопределенного, ненадежного и безумного мира шоу-бизнеса их дружба и впрямь была старой — она выдержала испытание временем.

Они ничего не требовали друг от друга, просто наслаждались общением. Правда, Уотерс подбирал для Мерри книги, помогая ей продолжить образование, которое прервалось, когда Мерри так внезапно бросила Скидмор. Впрочем, это для них обоих казалось занятием милым и даже восхитительным. Его интеллектуальная изощренность и ее трогательная наивность чудесным образом дополняли друг друга. Да и в практическом смысле это было удобно — у них всегда находились темы для беседы.

Так что было вполне естественно, что именно Уотерсу — прежде чем даже Уеммику — Мерри рассказала о том, что «Продажную троицу» отправляют на фестиваль в Венецию. И вместе с картиной посылают туда и саму Мерри. Ужином в «Браун Дерби» они как бы отмечали это событие. Уотерс решил таким образом поздравить Мерри. А заодно преподать ей очередной урок — с этой целью он прихватил с собой книгу Рескина «Камни Венеции».

Мерри никогда прежде не доводилось бывать в Венеции. Впрочем, на фестивалях она тоже ни разу не присутствовала. Так что поездка казалась ей чрезвычайно заманчивой.

— Про Венецию вы узнаете из этой книги, — говорил Уотерс. — А вот про фестиваль вам узнать неоткуда. Каждый фестиваль не похож на предыдущие. Как и любое сборище людей, он зависит от тех, кто на нем соберется. А собираются там люди по самым разным причинам. Фестиваль в этом смысле напоминает званый ужин. Все они чем-то схожи и вместе с тем совершенно разные. Будет, конечно, уйма фильмов, множество приемов и полным-полно репортеров. Но все это — только внешняя сторона. Никто не в состоянии предвидеть, что там может случиться. Я бы посоветовал вам как можно лучше осмотреть город.

— Непременно, — сказала Мерри. — А как он выглядит?

— О, это незабываемое зрелище. Смотришь и не веришь собственным глазам. Поверьте, я нисколько не преувеличиваю. Венеция иллюзорна, ирреальна, словно театральная декорация. И необыкновенно, просто сказочно прекрасна. Ирреальность восприятия возникает еще потому, что почти каждый, кто попадает в Венецию, невольно начинает видеть ее другими глазами — глазами Рескина, Байрона, Вагнера, Генри Джеймса, Томаса Манна, Джорджа Элиота или Наполеона. Сколько бы мне ни выпадало счастье стоять посреди Пьяццы, я всегда вспоминал реплику Наполеона, назвавшего Пьяццу самой величественной гостиной Европы. Да, в Венеции все воспринимается как бы со стороны. Может быть, именно благодаря этому и удается понять величие этого необыкновенного города.

Уотерс взял со стола томик Рескина, полистал и прочитал вслух отрывок, который ему особенно нравился:

— «…причудливые колоннады крытых галерей с разноцветными переливающимися колоннами, высеченными из яшмы, порфира и мрамора, который, подобно Клеопатре, подставляет для поцелуя и в то же время прячет от нескромных солнечных лучей свои самые затаенные места… Колдунья-тень, крадучись, словно вор, сползает с колонн, обнажая один за другим лазурные изгибы прожилок, подобно тому, как отливная волна оставляет за собой песчаные волночки на берегу; капители затканы затейливыми хитросплетениями, венками невиданных трав, ползучими гирляндами аканта и виноградными лозами, а также мистическими символами и узорами, начинающимися и заканчивающимися Крестом; венчающие крышу портика широкие архивольты, как нескончаемая цепочка жизни…»

Мерри, облокотившись о стол и уперев подбородок о ладонь, слушала затаив дыхание.

— Просто замечательно, — сказала она.

— Вам понравится в Венеции, — сказал он. — Я это знаю наверняка.

Ночью, уже забравшись в постель, Мерри раскрыла томик Рескина, чтобы почитать перед сном. На форзаце рукой Уотерса было начертано: «Милой Мерри — с любовью. Джим».

Мерри вздохнула, перечитала надпись, потом перевернула страницу и начала читать: «С тех пор как человек завоевал власть над океаном, над просторами океанического брега вознеслись три могущественные твердыни…»

Уотерс не слишком преувеличивал, сравнив Венецианский фестиваль со званым ужином. Разница, пожалуй, была лишь в масштабах. Телеграмма, доставленная в Монтрё, на виллу Мередита Хаусмана, была воспринята как предложение сменить обстановку и расслабиться.

Нони изнывала от скуки, ведя тихую и уединенную жизнь на безлюдном берегу озера. Она уже два дня приставала к Мередиту, уговаривая принять приглашение покататься на яхте. Мередит всячески отнекивался.

— Я едва знаком с этим Эйскью. И видел-то его всего три или четыре раза. И нужны ему вовсе не мы и не наше общество, просто он хочет прихвастнуть тем, что заполучил к себе в гости знаменитость. Он составляет список имен, приглашает известных людей на свою дурацкую яхту и бороздит Ионическое море. Причем это повторяется из года в год.

— Это, должно быть, так увлекательно, — вздохнула Нони.

— Послушай, если тебе непременно хочется совершить морской круиз, я арендую для нас отдельную яхту. Но общество Эйскью меня совершенно не привлекает.

А вот Нони думала совершенно иначе. Ее привлекали веселье, роскошь и шумная компания — то есть все то, от чего так старался отгородиться Мередит, от чего он бесконечно устал за прожитые годы и о чем теперь даже думать не мог. В итоге разговор, как того и следовало ожидать, перекинулся на их совместную жизнь. Нони считала, что со стороны Мередита было бы более чем уместно угодить ей, позволить хоть немного развлечься и заодно вкусить сладостей той жизни, которую, по ее мнению, долго вел сам Мередит и которой успел пресытиться.

В конце концов, между ними разгорелся жаркий спор, когда оба кипели от негодования, но предпочитали молчание перебранке и смиренно потупленный взор — гневным тирадам.

Телеграмму же Нони как будто сам Бог послал. От поездки в Венецию Мередиту никак не отвертеться, а в Венеции может быть даже веселее, чем на яхте Эйскью. Облачко, затмившее небосклон семейного благополучия четы Хаусман, развеял свежий ветер. По меньшей мере — на некоторое время.

Для Гарри Кляйнзингера известие о том, что «Продажная троица» будет представлять американский кинематограф на фестивале в Венеции, тоже стало облегчением, хотя и иного рода. Картина была отснята, смонтирована, озвучена и отредактирована. С ней было покончено. Кляйнзингер сидел в своем кабинете за прекрасным письменным столом «Ридженси», на котором громоздились книги, наброски, авторские и режиссерские киносценарии.

Кляйнзингер переживал тяжелый период; когда он заканчивал очередной фильм, для него всегда наступал тяжелый период. Напряжение вдруг резко спадало, и он начинал чувствовать себя брошенным и ненужным. Хуже того, он был уверен, что никогда больше ничего не создаст, что с ним покончено навсегда и на карьере можно ставить крест. Прямо перед ним на письменном столе, за огромным гроссбухом, обтянутым флорентийской кожей с тиснением, между изящными золотыми часами от Картье и ониксовой подставкой для ручек, красовалось изумительное objet d'art — птичье гнездышко, свитое из золоченой проволоки, в котором покоилось крохотное нефритовое яичко. Время от времени Кляйнзингер брал яичко в руку, катал его на ладони, потом клал на место и тянулся к какому-нибудь другому предмету. Бесцельно листал книги, ворошил сценарии и вновь брал яичко. Он как раз сжимал его пальцами, когда в кабинет вошел Джим Туан, слуга-китаец. Туан держал в руке поднос, та котором стоял телефонный аппарат.

— Вас спрашивают, мистер Кляйнзингер, — сказал он.

— Меня нет дома. Сам знаешь.

— Да, сэр. Но этот — важный звонок. Этот звонок вы ответите, я думаю, — сказал Джим. Потом улыбнулся и присовокупил: — Очень важный. Очень хорошие новости.

— Ладно, — кивнул Кляйнзингер. И жестом указал, что Джим может воткнуть вилку телефонного шнура в стенную розетку. Затем снял трубку и выслушал поздравления Марти Голдена по поводу того, что «Продажную троицу» решили выставить на Венецианском кинофестивале.

— Спасибо, Марти, — сказал Кляйнзингер. — Я очень польщен. Без дураков. Спасибо, что позвонил.

Он положил трубку. Слуга унес телефон. Дождавшись, пока дверь закроется, Кляйнзингер потянулся к яичку. Развинтил его на две половинки, убедился, что маленькая пилюлька цианистого калия никуда не пропала, аккуратно свинтил яичко и положил назад, в золотое гнездышко.

А вот Фредди Гринделл в Риме воспринял новость о «Продажной троице» как раз наоборот. Для него она означала продление мук. Он уже написал письмо, положил его в конверт и запечатал. Но отправлять не стал. И еще носил с собой написанную через копирку копию, которую едва ли не каждые десять минут выуживал из кармана, расправлял, читал, потом складывал и прятал обратно. И так продолжалось уже два дня.

Фредди и сейчас сидел за письменным столом, разглядывая копию письма, когда посыльный принес ему телеграмму. Фредди прочитал телеграмму и скатал ее в комочек. Потом уже хотел было бросить комочек в корзину для бумаг, но передумал, положил ее на стол и разгладил.

И снова уставился на копию письма:

«Селестиал Пикчерз»

Рим, Италия

14 июля 1959 г.

Мистеру Мартину Б. Голдену

Президенту

«Селестиал Пикчерз»

Голливуд, Калифорния, США

Уважаемый мистер Голден!

В течение семнадцати лет я верой и правдой работал на благо «Селестиал Пикчерз». Я понимаю, что выслуга лет не дает мне права на какие-то исключительные привилегии, но дает право высказаться начистоту в день моей отставки.

Когда недавно Ваш сын, Мартин Б. Голден-младший, приезжал в римскую студию компании «Селестиал Пикчерз», мне выпала честь сопровождать и развлекать его. Я был рад, что сумел справиться со своей задачей.

Скажу откровенно: мне показалось, что он не проявляет ни малейшего интереса ни к нашим операциям, ни к киноиндустрии вообще. А его деловые познания показались мне еще скромнее. Впрочем — какого черта! Как сын президента компании и владельца контрольного пакета акций, он имеет право на определенные слабости (не в обиду будет сказано).

Но он не имеет права требовать от меня, чтобы я поставлял ему девушек, играя роль сутенера, или чтобы я доставал ему марихуану. И не имеет права отчитывать меня за отказ подчиняться этим требованиям. И уж тем более он не смеет говорить обо мне в уничижительном тоне с моими коллегами в Риме, как, впрочем, и в Париже, и в Лондоне, обзывая меня надутым «гомиком» или «засранным мужеё…ом».

Вам следует разъяснить ему, что обладание огромным состоянием имеет и обратную сторону. Я могу предъявить ему иск на полмиллиона долларов в каждой из трех этих стран и вправе рассчитывать на то, что везде мой иск будет удовлетворен.

Однако мое отвращение к судебным процедурам, а также чувство лояльности перед кинокомпанией не позволяют мне унизиться до подобных мер. Но я оскорблен в лучших чувствах и испытываю глубочайшее омерзение.

Настоящее письмо прошу считать заявлением об увольнении.

Искренне Ваш.

Фредерик Р. Гринделл».

Он взял конверт и копию, разорвал в клочья и выбросил в корзину для бумаг. Потом чиркнул спичкой и поджег обрывки.

Впрочем, это нельзя было назвать по-настоящему прощальным жестом. Фредди уже давно выучил письмо наизусть. Но отправлять его все равно не стал бы. Он и сам это понимал. Если ждать до середины сентября, то отправлять его уже было бы просто верхом нелепости. А Фредди как раз и собирался ждать до середины сентября. И еще он собирался поехать на фестиваль в Венецию. Ему нельзя было не ехать. И не ради Мартина Голдена или «Селестиал Пикчерз», а ради себя самого. И еще ради Мерри Хаусман и Карлотты. Но главным образом — ради себя самого.

Раулю Каррере в Париже приглашение принять участие в фестивале показалось смехотворным. Да, конечно, приглашение — великая честь, о которой он мечтал. Но то, о чем мечтаешь, крайне редко совпадает с тем, что в итоге получаешь. Или, что еще хуже, случается так, что получаешь именно то, о чем мечтал, и вдруг осознаешь, что это совершенно не то.

— Что-то не видно, чтобы ты прыгал от радости, — заметил Арам Каяян, который финансировал фильмы Карреры и организовывал их прокат во Франции.

— Естественно. А чего ты ждал? Мы-то с тобой знаем, почему выбор пал на наш фильм. Ни одного шанса у него нет. Это подстроено только для того, чтобы досадить Фреснею.

Это была чистая правда. Сисмонди пригласил на конкурсный показ ленту Фреснея «Резиновые сапоги» — о французских десантниках в Индокитае. Однако французское правительство воспротивилось, и министр культуры рекомендовал для конкурсного показа фильм Карреры «Замок Арли».

Впрочем, Каррера не был бы так раздражен, если бы главную женскую роль в его фильме не играла Моник Фуришон, его бывшая жена, с которой он только что развелся. Чертовски неприятно будет общаться с ней в Венеции и появляться вместе на людях.

— Но ведь я не мог отказаться, — оправдывался Каяян. — Тут пахнет приличными деньгами. Для нас обоих.

— Я знаю, — упрямился Каррера. — Но мне наплевать на деньги.

— Наплевать на деньги? — Кустистые брови Каяяна изумленно взлетели вверх.

— Не все же в мире армяне, — пошутил Каррера. — Так что поищи себе другую жертву.

— Послушай, — не унимался Каяян. — Мало ли что может случиться. Что из того, что Сисмонди прислал приглашение Фреснею? Может, ему все-таки не хватит духу дать его ленте приз. Тогда и нашему «Замку» может что-нибудь перепасть.

— Да, и приз получит Моник.

— Это пойдет на пользу картине.

— Картина закончена, — отрезал Каррера. — Больше она меня не интересует.

— Но тебя наверняка интересует следующая картина. Как, кстати, и меня, благо, я вкладываю в нее деньги. Так что будь другом, сделай мне одолжение. Прошвырнись в Венецию. Полюбуйся на Тьеполо, на Дворец дожей. Поброди вдоль Большого канала. Поужинай в «Граспо де Уа». Искупайся в Адриатическом море. Неужели я многого прошу?

— Нет, конечно, не многого. Но это просто нелепо. И унизительно.

— Для тебя все унизительно. А вдруг тебе понравится? Представляешь, какая будет потеха, если тебе понравится! Добьешься успеха. Прославишься.

— Дерьмо собачье!

— Армяне говорят: «Без дерьма и трава бы не росла».

— В таком случае, — ухмыльнулся Каррера, — вокруг тебя трава достигла бы высоты секвойи. Ладно, твоя взяла. Поеду.