Среди бела дня

Сатуновский Ян

Ян (Яков Абрамович) Сатуновский (1913-1982) родился в Екатеринославе (Днепропетровске). Участник войны. Работал инженером-химиком в Электростали. Публиковал стихи для детей. Было также несколько публикаций в тамиздате.

Стихи расположены в приблизительно хронологическом порядке согласно авторской датировке и нумерации.

 

* * *

Вчера, опаздывая на работу, я встретил женщину, ползавшую по льду, и поднял её, а потом подумал: – Ду- рак, а вдруг она враг народа? Вдруг! – а вдруг наоборот? Вдруг она друг? Или, как сказать, обыватель? Обыкновенная старуха на вате, шут её разберёт.

 

* * *

Ты стал сатира и умора, живёшь и радуешься тому, что можно жизнь прожить без горя и не молиться никому. А сколько горя есть на свете! – От скарлатины умирают дети. Старуха моет унитаз. Войну зовёт противогаз. ВОЙНУ ЗОВЁТ ПРОТИВОГАЗ.

 

* * *

Один сказал: – Не больше и не меньше, как начался раздел Польши. Второй страстно захохотал, а третий головою помотал. Четвёртый, за, за, заикаясь, преподнёс: – Раздел. Красотку. И в постель унёс. Так мы учились говорить о смерти.

 

* * *

О чём мы думали? «Об жизни; и ещё об кой об чём: о пушке на лесной опушке; о воске детских щёк; об оспе, и о кори; о судорожном отпоре               их мам, которых я смогу насиловать, обутый в сапоги».

 

* * *

Как я их всех люблю                       (и их всех убьют). Всех –           командиров рот           «Ро-та, вперед, за Ро-о…»                   (одеревенеет рот). Этих. В земле. «Слышь, Ванька, живой?»                                         «Замлел.»                                                     «За мной, живей, е!» Все мы смертники. Всем артподготовка в 6, смерть в 7.

 

* * *

Я уеду, как приехал, – тихий, строгий, неспокойный. Мама спросит через месяц: – Он уехал, твой знакомый? Мама, он уже давным-давно уехал, и не пишет писем. Говорят ещё, что немцы каждый день бомбят Камышин.

 

* * *

Кто вы? – Репатриированные вдовы. Так едко я хотел съязвить о них, но не поворачивается язык. Устав от гитлеровских зверств, убийств, бомбёжек и насилий, они приходят в офицерский сквер, чтоб их не воспитывали, а любили.

 

* * *

Как оживляешься, когда вспоминаешь (и через столько лет) румынок или, там, славянок. А вспомни-ка Смоленск! Как ты лежишь в кювете и при каждом взрыве вздрагиваешь с головы до пят, а мозг срабатывает безотказно: «не в этот, в следующий раз…» «не в этот, в следующий раз…» «не в этот, в следующий раз…»

 

* * *

В период наступления полезем в кузов                     для пущего веселья. Ого: шофёр лихует с ветерком, летит пилотка с ветерком, летит корова – будь здорова, летит           в кювет                         дурацкая дорога, а сверху,               створки растворя, летят           и разворачиваются                                       мессера. И     раз-           во-                 рачиваются… Кси,       фи, хи, пси,                       омега! Птички летят,                   посмотри налево, – фырсь,           пырсь,                     фортинбрас, братцы,             нас бомблять!

 

* * *

Хорошенькая официанточка, смеясь, каблучками стуча, на завтрак без всяких карточек нам вынесла суп и чай. Насупывшись, но не отчаявшись, мы вышли. На дворе привязывалась гаубица. Но город – ещё не горел. Он был ещё к этому времени весь в окнах, весь в крышах домов, весь в полном умиротворении, что длительным счастьем дано.

 

* * *

Сейчас, не очень далеко от нас, идёт такое дикое кровопролитье, что мы не смотрим друг другу в глаза. У всех – геморроидальный цвет лица. Глотают соду интенданты. Трезвеют лейтенанты. И все молчат. Всё утро било, а сейчас – всё смолкло. Молча, разиня рот, облившись потом, молча               пошла, пошла, пошла пехота,               пошла, родимая…

 

* * *

Преступление и наказание? всё в порядке! – лейтенант, повторите приказание: – есть, приказано расстрелять; ни толстовщины, ни достоевщины, освежила душу война-военщина: наградные листы, поощрения (крест у них, у нас звезда); Мне отмщение и Аз воздам.

 

* * *

Осень-то, ёхсина мать, как говаривал Ваня Бати́щев, младший сержант, родом из глухомани сибирской, павший в бою за свободу Чехословакии. Осень-то, ю-маю, все деревья в жёлтой иллюминации.

 

* * *

Однажды ко мне пристала корова. Я был тогда прикомандирован к дивизии. Рано утром, тишком, нишком, добираюсь до передового пункта, и слышу: кто-то за мной идёт и дышит, как больной: оборачиваюсь – корова; рябая, двурогая; особых примет – нет.

 

* * *

…И счастье улыбнулось! Кто бы поверил – штурман, подцепив хворобу, из части убыл; чёрт возьми, везёт же людям! Слава Богу, что ноги уволок с войны! С утра всплакнув, моя Тамара слегла. Но к ужину она уже с героем нового романа жила, как мужняя жена; и Пушкин, шляпа, разбираетесь ли Вы в вопросах, так сказать, любви?

 

* * *

О, как ты сдерживаешься, чтобы не закричать, не взвыть, не выдать себя – ничем – посреди топота спешащих жить, – поскальзывающихся, встающих, оскаливающихся, жующих, сталкивающихся –               лоб в лоб –               толп, толп!

 

* * *

Как будто всеми десятью пальцами – по стеклу, так – душераздирающей своей фальшью – ты, музыка Москвы, ты, мучающая слух музыка Москвы! О, скупка вещей от населения! О, литер Б! О, отделение для обслуживания беременных и кормящих матерей!

 

* * *

Остосвинел язык новозаветных книжиц. Азы, азы когда дойдём до ижиц? Когда откликнется аукнувшееся вначале? Когда научимся сводить концы с концами? Любимая русская река Москва, набей мне мускулами рукава, очисть мои лёгкие от слизи, верни мне зрение жизни,           Москва-река!

 

* * *

Не говорите мне, не врите, не в ритме дело, и не в рифме, а в том, что втравленное с детства в мозг и кровь ребёнка:               Партия,               Народ,               Закон – всё обернулось русской правдой – кривдой!

 

* * *

Пусть стал я как мощи – ясен дух у меня. Срослись мои кости, а о мясе нечего и вспоминать. И не вспомнится, и не приснится черепичная заграница, заграничная чечевица. Все дороги ведут в Москву. Все народы по ним пойдут. Изнасилованные фрейлен Ильзе, ауфвидерзэен в социализме.

 

* * *

За 20 лет, пересверкнувших молниями окна, как изменился свет! Нет Мопра, и нет Допра, нет Вцика, и Лиги Наций тоже нет; и даже «ЦКК грядущих светлых лет» – непостижимы, аки обры.

 

* * *

И чем плотней набивается в уши, чем невыносимей дерёт по коже, тем лучше, говорю я, тем хуже, тем, я вас уверяю, больше похоже на жизнь, в которой трепет любовный сменяется скрежетом зубовным, а ритм лирического стихотворения – не криком, так скрипом сопротивления, хрипом…

 

* * *

Один идейный товарищ жаловался мне на другого: «подумать, без году неделя в партии, и уже такая проблядь, такая проблядь!» На что – беспартийная сволочь, живущая смирно впроголодь – я только пожал плечами.                                   О, совесть                               нашей эпохи,                           будь оно проклято!

 

* * *

Не замазывайте мне глаза мглистыми туманностями. Захочу – завьюсь за облака. Захочу – к млечным звёздам улечу. Захочу – ничего не захочу. Ибо мысль – мысль арестовать нельзя, милостивые товарищи.

 

* * *

Люблю толпиться в катакомбах пышного метро, где днём и ночью от электричества светло, где пыль в глаза, но не простая, а золотая, где – прилетают, улетают, прилетают, улетают, где можно женщиной роскошной подышать, потрогать женский мех, и хвостик подержать, и где, среди живых существ любой породы, случаются и генерал-майоры.

 

* * *

Мне нравится эта высоколобая холодноглазая дама. Мне нравится задумчивый овал её лица. Её потухшие волосы, как листья Левитана (хотя, разумеется, возраст по ним установить нельзя). Оказывается, живёт ещё в душе нелепое чувство. Мне стыдно сознаться: мне хочется позвать её, остановить, упасть перед ней на коленку, и левой перчатки коснуться, и чтобы в ушах – соловьи, соловьи, соловьи, соловьи…

 

* * *

Слушай сказку, детка. Сказка опыт жизни обобщает и обогащает. Посадил дед репку. Выросла – большая-пребольшая. Дальше слушай. Посадили дедку за репку. Посадили бабку за дедку. Посадили папку за бабкой. Посадили мамку за папкой. Посадили Софью Сергеевну. Посадили Александру Матвеевну. Посадили Павла Васильевича. Посадили Всеволод Эмильевича. Посадили Исаак Эммануиловича. Тянут-потянут. Когда уже они перестанут?

 

* * *

В некотором царстве, в некотором государстве, в белокаменной Москве краснопролетарской тридцать лет и три года жили-проживали старичок со старушкой в полуподвале. А на тридцать четвёртый год случилось чудо: в переулке, где ютилась их лачуга, точно вынутые из улья восковые соты, от лесов освободился дом высотный. И теперь старичок со старушкой, проживающие в полуподвале, за окошком видят Герб Союзный, за который мы воевали.

 

* * *

Эх, Мандельштам не увидел голубей на московском асфальте, не услышал шелеста и стука, доносящегося снизу, не взял в руки сизую птицу, не подул ей, дудочке, в клювик, гули-гули, голубица, гули-гули, умер Осип Эмильевич, умер.

 

* * *

Я был из тех – московских вьюнцов, с младенческих почти что лет усвоивших, что в мире есть один поэт, и это Владим Владимыч; что Маяковский – единственный, непостижимый, равных – нет и не было; всё прочее – тьфу, Фет.

 

* * *

Мне говорят: какая бедность словаря! Да, бедность, бедность; низость, гнилость бараков; серость, сырость смертная; и вечный страх: а ну, как… да, бедность, так.

 

* * *

Кто скажет, где, когда, давно, или недавно, тот берег, и та вода, что пела мне: «пан мой, Ян мой» – теперь их – даже во сне – и то – не покажут мне. Но можно – средь бела дня, волне попутной вверясь, увидеть, как ты бледна, и как ты мягко стелешь…

 

* * *

Какой-то закат – особенный, всё небо располосовано, все краски сошли с ума, всё – атомная война – всё –             но не надо вслух;             опасен даже звук;             фу-фу – и свет потух,             и след простыл…

 

* * *

Просыпаешься среди ночи с сердцем, бьющимся изо всей мочи, и с единой мыслью: свершилось! Вдох: свершилось! Выдох: свершилось! Вопль: свершилось! – Да что с тобой? Что ты? Что случилось? – Забыл… приснилось…

 

* * *

Я хорошо, я плохо жил, и мне подумалось сегодня, что, может, я и заслужил благословение Господне.

 

* * *

Дорога, как на холсте у Ван Гога, ржаное солнце над плетнём висит, справа и слева плавают серые перья; о, русская земля, уже за шеломенем еси.

 

* * *

Ленин был великий, Сталин дорогой, а теперь Никита, да здравствует, долой. Господи, помилуй мёртвых и живых, мы едем на «победе», Америка, держись. Подайте копеечку Иван-царевичу.

 

* * *

И хоть слушаешь их в пол-уха, рапортичек этих слова, от Великой Показухи засупонивается голова, так, что сам начинаешь верить, что до цели – подать рукой. Так веди нас, товарищ Зверев (чем он хуже, чем любой другой!)

 

* * *

– Девушки с золотыми глазами, где вы золото для глаз своих брали? – В церкви: разбазарили образа, разобрали ризы на глаза. – Девушки – чернооки, а вы где? – В синагоге.

 

* * *

До чего мне нравятся озорные девки, что прилюдно драются в речке возле церкви, так что поп с молитвою путает «едриттвою». До чего мне нравится здешняя природа, и сыны, и дочери здешнего народа – Монино, Железнодорожная, Перово.

 

* * *

Стукачи, сикофанты, сексоты, Рябов, Кочетов, Тимашук, я когда-нибудь всё напишу, я сведу с вами счёты, проститутки и стихоплёты. Корнейчук, где твой брат Полищук? Не прощу.

 

* * *

Ни на русого, ни на чернявого не науськивай меня, не натравливай, и падучего бить, лежачего не научивай, не подначивай. Я люблю Шевченко и Гоголя. Жаль, что оба они юдофобы были.

 

* * *

Кончается наша нация. Доела дискриминация. Все Хаимы стали Ефимами, а Срулики – Серафимами. Не слышно и полулегального галдения синагогального. Нет Маркиша. Нет Михоэлса. И мне что-то нездоровится.

 

* * *

Чужая, чужая, чужая, обманом прокралась в мой сон, и точит, и мучит, и жалит, и жизнь мою ставит вверх дном. Бесстыдница, руки мне лижет, теперь присосалась к груди. Уйди, я тебя ненавижу. Куда же ты? Не уходи…

 

* * *

Достану томик своего учителя. Давно я Хлебникова не перечитывал, не подымался на валы Саянские, в слова славянские не окунался. Исполненная детской мудрости струится речь, двоится, пристальная, расчёсывая кудри водорослям, людские судьбы перелистывая.

 

* * *

Рабин: бараки, сараи, казармы. Два цвета времени: серый и жёлто-фонарный. Воздух железным занавесом бьёт по глазам; по мозгам. Спутница жизни – селёдка. Зараза – примус. Рабин: распивочно и на вынос. Рабин: Лондон – Москва.

 

* * *

Я не против реализма в живописи. Жизнь важнее видимости. Обманув доверчивое зрение, окуну глаза в пейзаж Марке, поплыву на акварельном поплавке в три доступных взору измерения.

 

* * *

Затмись, светило, свети вполсилы; болтун, разиня, не суйся в драку – отрекут от России; а меня, читаку, оплетут, околпачат, оглушат, проведут на мякине, на могильной глине.

 

* * *

Всё реже пью, и всё меньше; курить почти перестал; а что касается женщин, то здесь я чист, как кристалл. Поговорим о кристаллах. Бывают кристаллы – Изольды и Тристаны. Лоллобриджиды, Мэрилин Монро. Кристалл дерево и кристалл вино. У нас в университете кристаллографию преподавал профессор Микей, Александр Яковлевич. Его посадили в 37-м. Когда его выпустили, он нет не могу. А вы говорите Лоллобриджида.

 

* * *

Говорят, и капли не пила́, говорят, поллитра выпила, говорят, с парнишкой поплыла, наградила, сука, триппером. Говорят, на острове кусты дикой акации. Ночью светятся истлевшие кресты. Тихое кладбище. Между этих древних могил новая могила есть. Говорят, цыган утопил. Говорят, сама кинулась.

 

* * *

Я Мойша з Бердычева.                                        Я Мойзбер. А, может быть, Райзман.                                           Гинцбург, может быть. Я плюнул в лицо                             оккупантским гадинам. Меня закопали в глину заживо. Я Вайнберг. Я Вайнберг из Пятихатки. Я Вайнберг.                       За что меня расстреляли? Я жид пархатый дерьмом напхатый. Мне памятник стоит в Роттердаме.

 

* * *

Рано пошабашили, дома щи не смажены, курочка в гнезде, а яичко где? где бог? нет его, и винить некого, сами замесили, сами тесто квасили, сами раскусили: рано пошабашили.

 

* * *

Далеко от Днепропетровска, на невзятых подступах к Москве между Фейгиной и Островской наша мама лежит в песке. Мы ей мёртвой глаза закрыли, сколотили гроб из досок, на веревках спустили, зарыли в этот серый сырой песок, и поставили чёрный камень, чёрный камень, на глазу бельмо. И живём теперь сами, без мамы; курим, ленимся, пьём вино.

 

* * *

В полночь на Пресне переменились масти: светлые – погасли; тёмные – воскресли; что ж ты, товарищ, в душу мне фары пялишь?

 

* * *

Мой язык славянский – русский. Мой народ смоленский, курский, тульский, пензенский, великолуцкий. Руки скрутят за спину, повалят навзничь, поллитровкой голову провалят – ничего другого я не жду от своего народа.

 

* * *

Вот он, тот дом, где мы жили,           и не жили. спать ложились,           и вставали, и валялись на диване,           и           «неоднократно           выпивали», тот самый дом, те же окна,           даже           штукатурка та же,           тот же за окном           приёмник. Дом, дом, дом! Дом нас не помнит.

 

* * *

Живу по старинке, читаю Аксакова, малюю картинки конкретно-абстрактные, хочу забыть, что на свете делается, учу себя ни на что не надеяться. А на свете зима, и в домах зажгли разноцветные окна, и такие мохнатые по углам фонари, что смотреть щекотно.

 

* * *

Перечитываю снова и снова. От шмона до шмона. Тут тебе и маслице, и фуяслице, и Гопчик, и Кильгас. Эх, глаз-ватерпас – попки на вышках! Значит, выпустили, не доконали сочинителя-доходягу –           Солженицына!

 

* * *

Живу в подмосковной деревне. Снимаю  м ы з у у деда Мазая. Из города ходит автобус. В автобусе тряска. В автобусе жарко. В автобусе давка. А красная девка                     ликует:                     «жми туже,                     не будет хуже!» Живу в подмосковной деревне:                     Купавна.

 

* * *

Я теперь стал регулярно бриться, меняю носки и носовые платки. Это за границей самоубийства, а от нас какой-нибудь час до Москвы. Ночью падал снег чернее копоти. Шёл и шёл до самого утра. Плотники потрогали – а он ещё тёпленький. Плотники на это мастера.

 

* * *

Пора, пора писать без рассуждений, с первого взгляда, на зелёной развилке, в росе, пока не побило морозом. Ре-же! Прибавить шаг! Шире шаг! Военный рожок. Полевая почта. Походная кухня. Медсанбат. Я, должно быть, слышал и видел это в кино. Сквозные – проникающие – сукровицей истекающие – в кузове шинели – навалом залубенели. Я не ранен. Не лежу навзничь в яме промежду убитыми. Я летатлин. Лечу, куда хочу, крылышкуя между сталактитами           и сталагмитами.

 

* * *

Интенсивно и формулированно думаю 1/2 часа в день: когда утром бегу на работу. Содержание может быть бессознательным. Сознательной должна быть форма. Да, но как же тогда обезьяны (которые малюют)? Ответ: так же, как соловьи (которые поют). Поэзия, опрозаивайся! Проза, докажи, что ты не верлибр.

 

* * *

Заговаривал зубы девчонкам. Твист танцевал. В сухой траве пещерной каменной бабе бухтел о любви. 30 лет принудиловки брака, 33. Нет. Ничего не хотел. Никого не любил.

 

* * *

Рыбы дышат жабрами, а автомашины – электрическими лампочками.

 

* * *

Требуются способные рабочие. Рабочие, способные управлять производством. Вася, вот тормоз – жми, есть газ – газуй. Две пятерни, перелистывающие Пастернака. Извилины, вибрирующие переосмыслить квантовую механику. Два ока, две глазных воронки, для которых масло – Матисс. Повторяю: требуются подсобные рабочие.

 

* * *

Тюмень, да тёща, да Марьина Роща. А не приелась ли вам солома, та самая, что до́ма едома? Не тянет ли вас поглядеть на девчонок с косыми коленками из-под юбчонок на стадионе в Нанси и Лионе? Не тянет? Хы! Так оставайтесь дома. Дома и солома едома. Тюмень, да тёща, да Марьина Роща.

 

* * *

Кто во что, а я поэт. Кто на что, а я на С. Стою по ранжиру между Слуцким и Сапгиром. Закат – зияющ и клокат. Не на закат смотрю – в закат.

 

* * *

Архангелы – евреи, говорит Сапгир. Архангел Гавриил. Архангел Даниил. Топор за поясом и крылья на весу. С архангельской лошадью в архангельском лесу архангел Иосиф Бродский. А Бог на иконе, Бог в законе, Бог, как осина, завяз в тумане, руками сучит и ногами, Бог в загоне, а показания дают сексоты, а председательствует сука, и это – Суд над Тунеядцем Бродским, где верой-чибирячкой был Поэт Прокофьев.

 

* * *

Все думают одно и то же. И говорят одно и то же. Но говорят одно. А думают другое.

 

* * *

На носу декабрь. На дворе снежок. под снежком ледок, как заметил Блок. Вот и Блока нет, Пастернака нет, одиноко мне в ледяной стране.

 

* * *

Был я на похоронах Мариенгофа. Вот и окончен «Роман без вранья». Первая рифма: «эпоха». Вторая рифма: «а я?».

 

* * *

Осторожно, не оступись. Осторожно, не споткнись. Осторожно. Теперь направо. Теперь прямо. Теперь налево. А, тебе пахнет! А ты думал – за рубль падло и чтоб не пахло. Ну, ладно, ложись. Раздевается. Желток кожи. Раздевается, чулки тоже. Раздевается.

 

* * *

Моё – не моё – небо. Мои – не мои – звёзды. Теперь они – реабилитированы – бессмертные – посмертно. Прими меня, блудного сына; целую, припав, твои ляжки в рубашке из майской кашки, мать-мачеха, Украина!

 

* * *

Лёгкость в мыслях необыкновенная; о, балда-с, неужели это не про нас? Неужели не мы – ручкой шмыг, ножкой дрыг – то за дочкой, то за маменькой? И под занавес, под занавес: – Сульфидин-с! Лабардан-с! Браво-бис, о, балда-с!

 

* * *

Отцепись от меня, отвяжись, венский жид, Зигмунд Фрейд. Бред не я, бред оно. Решено, говоришь? Врёшь! Я – не отцеубийца!

 

* * *

Одеяло с пододеяльником – поскорей укрыться с головой. Не будите меня – я маленький, я с работы, и едва живой. Я свернусь калачиком на краешке у гремящей, как тоска, реки. Старики, откуда вы всё знаете? Что вы знаете, старики?

 

* * *

Миру мир миру мир миру мир мир умер

 

* * *

А кому – на, на, а кому – нi, нi, а Миколу Хвильового розстрiляли, чи нi? А кому таторы, а кому ляторы, а Бориса Пильняка к ёхсиной матери?..

 

* * *

Я любил одну единственную женщину. Любил как тучку быстротечную. Я любил её за узенькие брови и за груди-фунтики, такую худенькую. За глаза на букву Б: бирюзовые.

 

* * *

Это я, на мусорном ящике, босой, вычебучиваю чечётку. Это я, о сухую траву отираю штык. Это я, живу с чужой женой. Это я, это не ты.

 

* * *

Я – трус, трус, трус (написать на листке бумаги), я – гнусный трус (и забыть изорвать, забыть утопить в унитазе).

 

* * *

Спасибо папе Павлу: он снял с евреев грех за то, что мы распяли Спасителя-Христа. А я с одной грузинкой спал года два назад. При чём тут папа-Йося, который был резник? И всё-таки, по правде я чувствую вину за тех жидов, вопивших «распни Его, распни!»; но и за папу-Йосю есть на мне вина, хотя бы группа крови у нас и не одна.

 

* * *

Экспрессионизм-сионизм. Импрессионизм-сионизм. Но и в РЕАЛИЗМЕ, при желании, обнаружат сговор с ИЗРАИЛЕМ.

 

* * *

Мы были здесь осенью, когда всё пламенело, и всё знаменело. Но для зимнего леса нужны только ватман и тушь, только ватман и тушь…

 

* * *

Стихи, стихи! Среди трухи – стихи! Те самые – те, знамые-незнамые. Те, на ухо названиваемые, откуль-докуль не спрошенные – воскресшие! проросшие из прошлого!

 

* * *

Было, и осталось, и забыть не могу, как я шёл со станции в крови и в снегу. Шла навстречу девочка, ребёнок лет пяти. Смахнула меня веничком со своего пути.

 

* * *

Прощай, любимый город, прощай, почтовый ящик, прощай, железный вытяжной шкаф и деревянный лабораторный стол, накрытый плексиклазом. Ни пуха, ни пера, ни слова, о друг мой, ни вздоха, ни сна ни отдыха измученной душе, ни живой души.

 

* * *

Что я вижу? Вижу – Рай. Как обтягивает, о, боже, мякоть яблочную – кожура. Ева – тоже в змеиной коже. Кто ты? Куколка? Или личинка? Недотыкомка? Недостижимка? Обмани меня, полусонного, поцелуй меня, Хромосома.

 

* * *

Вчера я опять написал животрепещущий стих, который оправдал мою жизнь за последние два или три года. Во имя Отца и Сына и Святого Духа оживела летошняя муха, не летает ещё, только ползает полозом по газетным по́лосам, по колхозам, по соцсоревнованию, по всемирному сосуществованию.

 

* * *

Дом мод: моддо́м. С дудьём, с мамадьём, с били́биным пипига́сом, и с дрёсом и с тра́сом (во что́,           в пиридо́н-перевод!). Моддо́м. Дом мод племени кажный важный.

 

* * *

Пришёл рыбак, попробовал удочкой воду. И сразу со всех сторон налетели чайки. Десятки, сотни чаек мечутся между морем и небом, как муравьи в муравейнике. Друг мой, железный ослик, мирно ржавеет на базе. В воздухе есть ядовитая соль – хлористый натрий. Бог ли её сотворил, или чисто случайно соль появилась на свет – никто не знает. Может быть, Сталин знал. Ведь не зря, говорят, у Берии были компрометирующие материалы на Карла Маркса.

 

* * *

Улицы со ступеньками вырубленные в скале. Удивительные деревья с шипами на стволе. А как тебе нравится, погляди-ка, вон та блондинка-невидимка – Алушта, Алупка, Евридика?

 

* * *

          Половой вопрос, и половой ответ играют немаловажную роль в жизни общества и отдельного индивидуума;           видимо-невидимо индивидуумов интересует половой вопрос и половой ответ.           Мне уже за 50 лет.           Видимо,           мне уже не получить           на половой вопрос           половой ответ.

 

* * *

Просматриваю девушек на свет; на свет, на свет, но если света нет; но если света нет, а есть – темно; а естество меняет существо; и я зову – откликнись, отзовись; я не садист, но и не мазохист; труба зовёт кого-то, но того, чьё существо меняет естество.

 

* * *

Мы незванные гости. Здесь мы гостим. Здесь бывал Маяковский. Здесь был ГОСТИМ. На Трухмальной площади, через дорогу от ресторана «Пекин».

 

* * *

Помню ЛЦК – литературный центр конструктивистов. Констромол – конструктивистский молодняк. Помню стих: «в походной сумке Тихонов, Сельвинский, Пастернак». Зэк был констриком, но с новолефовским уклоном. Как-никак, а без Маяковского никак. Зэк был зэк, и по естественным законам зэка кончили в колымских лагерях. Помню ЛЦК – литературный центр конструктивистов. Констромол – конструктивистский молодняк. Помню стих: «в походной сумке Тихонов, Сельвинский, Пастернак».

 

* * *

Город говорунов. Говор на О. Горьковский, нижегородский: кОро́ва; твОро́г. Говорят: Ока́; говорят: пОка́. Ну, а чего посущественней, не говорят пока.

 

* * *

Жили-были два дуа – Ромуа и Моруа. Моруа строфил эссе, а Ромуа кафил гляссе. Ну, а нам-то на труа Моруа и Ромуа? На труа нам Моруа и Ромуа нам на труа?

 

* * *

О ком я поведу рассказ? О нас, о вас, Могиз, Мосгаз, Мосгаз, мага́зин, по мозгам, Москва, Ногинск, Электросталь, Черноголовка.

 

* * *

Я не поэт. Не печатаюсь с одна тысяча 938 года. Я вам не нравлюсь. И, наверное, уже не исправлюсь. Но я знаю: ваши важные стихи – это маловажные, неважные стихи. Их печатают, печатают, печа… Так покладу я вам копыта на плеча

 

Памяти Бурлюков

Умер Додя, 84 года. Трэба, братцы, помянуть его. Жили-были Додя, Коля и Володя. А теперь не осталось НИКОГО. Только Генрих голосит псалмы. Только Рабин выдаёт холсты. Только Гробман. И Айги.

 

* * *

Запускали в космос Джордано Бруно. Запускали Жанну д'Арк. Запускали католиков и космополитов. Ицык Фефер, космонавт, привенерился на Марс. Даниил Хармс – на кольцо Сатурна.

 

* * *

Ха и Вэ Хармс и Введенский. Пасха. Воскресает лес. Ржавый пень – и тот воскрес. Но эти двое – не воскреснут.

 

* * *

Какая мне разница – по́хороны или похоро́ны? Отвезите меня в крематорий, озолите; а золу́ – или зо́лу – высыпьте в му́со́ро́про́во́д.

 

* * *

Эта видимость смысла в стихах современных советских поэтов – свойство синтаксиса, свойство великого русского языка управлять государством; и ты не валяй дурака, пока цел, помни об этом!

 

* * *

Громыко сказал:                           «местечковый базар». – Так и сказал?                           – Да, так и сказал. – Он можбыть сострил?                                   – Да, можбыть сострил. – А больше он ничего не говорил? – Нет, больше он ничего не говорил.

 

* * *

Хочу ли я посмертной славы? Ха, а какой же мне ещё хотеть! Люблю ли я доступные забавы? Скорее нет, но может быть, навряд. Брожу ли я вдоль улиц шумных? Брожу, почему не побродить? Сижу ль меж юношей безумных? Сижу, но предпочитаю не сидеть.

 

* * *

Иля, скажи: бабка-кацапка. Иля, скажи: дедуля-жидуля. Скажи: я не русский, не еврей, я Илюшка-дуралей.

 

* * *

Жил в Ростове человек – мальчик Юрочка. Он от солнышка до подсолнушка всё на свете превзошёл, всё до зёрнышка. Я хотел бы стать таким же, как Юрочка.

 

* * *

Что это значит? А ничего не значит. Абже, да как же? Всё так же, манюня, всё так же. Так же, как раньше? Да, мамочка, так же, как раньше: может быть, Макбет, а может быть, абже да бабже.

 

* * *

Читатель – чего он хочет? Он хочет, насколько я выяснил, по – э – зии, то есть неясных мыслей и звуков клокочущих, в ухе щекочущих.

 

* * *

Что-то рифма не тянет, что-то ритм барахлит, так что               икты                         и такты           крошит кривошип. Но поэзия – это ведь не консервный завод? Нет, поэзия – это протезный завод! Дорогие поэты, мне бы «ваших забот»!

 

Бабель

Всё убито тишиной. Закинувшись навзничь. Синяя кровь лежит в его бороде. Как кусок свинца. Благословен Бог Израиля избравший нас между народами земли под чёрной снастью неба под дырявой крышей пропускающей звёзды. Закинувшись навзничь. В канаве. Разрывая завесу бытия. Псам и свиньям человечества. [1] Рукописи его неопубликованных произведений исчезли. Тщетно искала их вдова писателя, не похожего на писателя. Благословенна тщетная свеча. Благословенна Революция, избравшая нас между народами земли, – писал Лютов, Исаак-пророк Учения о Тачанке.

 

* * *

Она не хотела пилить дрова. Она  в о о б щ е  не хотела пилить дрова. Она хотела колоть дрова. А я не хотел колоть, я хотел пилить дрова, пилить, пока была цела пила.

 

* * *

Двуединый двигатель спаренного механизма. Двузначный, двучленный, сердечные клапаны – ну! А теперь асинхронно. Теперь асинхронно. Да, теперь асинхронно.

 

* * *

Одна поэтесса сказала: были бы мысли, а рифмы найдутся. С этим я никак не могу согласиться. Я говорю: были бы рифмы, а мысли найдутся. Вот это другое дело. [2]

 

Шаламовское

Гражданин начальник, тут какая-то ошибка, я не тот, которого надо убивать, я сам умею убивать. Бахилы, короба, грабарки, фанерные бирки, чем ты болен, такой здоровый лоб? Обзовись!

 

Андрей Платонов

Даже ночью светились цветы. Мужик с жёлтыми глазами, прибежавший откуда-то из полевой страны. Как заочно живущий наравне с забвенной травой, – сон ведь тоже вроде зарплаты считается, а люди нынче до́роги, наравне с материалом. Остановите этот звук! Дайте мне ответить на него! Возчик, смазчик, желтоглазый мужик, видишь, как теперь всё стало ничто?

 

* * *

Чем дальше к старости и к смерти (алаверды, алаверды), тем ближе плач в Генисарете и вопли Синей Бороды: – жили не мы – – мы не жили – – нас женили – – нежели вы –

 

* * *

Зыки да рыки. Рыки да зэки. Рабочие руки. Рабсила. И всё как по маслу. И всё как по Марксу, по Энгельсу.

 

* * *

Сколько ушло, отшумело, отпело, полвека, век? Прошлого нет. Но и – непрошлого нет. Было – даёшь! стало – давай-давай. Было – долой! стало навеки веков.

 

* * *

На улице – сфинксы – – мосты – – торцы – Алиса из-за кулисы показывает язык. Он говорит: Я – Блок. Она: Купи́те яблок. – музеи – – дворцы – – больницы – двоюродные близнецы.

 

* * *

Верлибр – это рубленая проза. Строчка – рубль. А нам не платят ни копейки ни за прозу, ни за верлибр. И рифмы здесь не при чём. Как слышно? Перехожу на приём.

 

* * *

Благословенно злополучие, избравшее нас между народами земли. На улицы! На улицы! Станцуемте! Споёмте! Восстанемте из мёртвых! Гит Йонтыф! [3] Гит Йонтыф! Гит Йонтыф!

 

* * *

Незаменимых нет. О, да, незаменимых нет. Незаменимых нет: есть заменители. Заме́ним Бабеля? Заме́ним! А Зощенко? И Зощенко!

 

* * *

Лёгкие на помине, а в поминании нас нет, в святцах нет, на афишах, на обложках нет. Мы – неупоминаемые.

 

* * *

Сегодня 17-ое июня. Никто не родился и не умер. По этому поводу скажите мне, кто-нибудь, живут ли ещё в нашем городе еврейские дамы с большымы полямы и русские горькие мамы?

 

* * *

Так быстро, так быстро плывут облака, так быстро, так пусто вокруг, а закат так низко…

 

* * *

Для меня, для горожанина, для, тем более, южанина, – и ромашки – аромашки, и фиалки – фимиамки, и акация – Божья Мати. Христолюбивое воинство, распикассившее наши души, низкий тебе, земной поклон от Самиздацких поэтов, нарушителей прав, потрошителей слов.

 

* * *

Симанович-старик за селёдкой стоит. Симанович-старик, за четвёркой сходи. Обойди мою обиду, полюби мою свободу, соль и сахар, напоследок дайте асалоду (Симанович-старик в Вострякове зарыт).

 

* * *

Знаю, что люди – звери, только не знаю, все ли. Может быть, эти – не звери? Может быть, дети – не звери? Знаю, не знаю, верю, не верю.

 

* * *

Кричи, не кричи, Карачарово не при чём, оно мне ни к чему: барачный поэт Игорь Сергеевич Холин не тю-тю, а гу-гу, то бишь ОБМЕН СОСТОЯЛСЯ! А я помню этого Холина еще не Сергеевичем, а Вячеславовичем. и не Игорем, а Петром. Его фамилия была Чуриканов.

 

Посещение А.Е.Кручёных

Беленький, серенький Дырбулщил: – К Троцкому я не ходил, к Сталину не ходил, другие кадили… Слабость, и задышка, и рука-ледышка. Товарищ гражданин, присядем, посидим. А потом из ручки Глоцера разборчиво:                         Поэту Я.А.Сатуновскому                                         АКр--                                         16/XI                                         1967 г.                                         Москва

 

* * *

Огни над окнами в едином лозунге. Знамёна подняты. Знамёна в воздухе! И их количество переходит в качество, как электричество в очковтирательство.

 

* * *

Моё тихоюбилейное – шестисотое стихотворение, написанное через 30 лет после первого («У часового я спросил…»).

Отит, скарлатина, летит паутина, коклюшное небо, синюшное небо, клетухи в тифу, у деревьев желтуха, пришли сентябрины на тощие глины.

 

* * *

В магазине канцелярских принадлежностей, завязав платочек узелком, с подобающим усердием, с прилежностью заправляюсь канцелярским языком. Ловко колют, ловко шьют скоросшиватели, шьют, и шьют, и шьют дела́. На боку Портфеля-кожемякина промокашка промокашку родила

 

* * *

Кончились морозы. Лужи лижут снег. И, кряхтя, колхозы затевают сев. – Сева, Сева, Сева, не смотри на север, на юг посмотри, – снуют снегири.

 

* * *

14 апреля Маяковский покончил жизнь самоубийством. А жить становилось лучше, жить становилось веселей, поэтому смерть поэта устраивала генсека.

 

* * *

Позвонил соседу и имел с ним беседу при средних намолотах, при высоком агрофоне, 10 а то и 15, просо под вопросом, оставайтесь с Гондурасом!

 

* * *

Всё законы, всё запоры, огорожи, забобоны, то и это под запретом, шёл я с братом и заплакал.

 

* * *

Луна сегодня подрумяненная, напоминает Северянина. Ведь есть же, я читал, есть девочки в четырнадцать, пятнадцать лет. Я все надеюсь на что-то лучшее, на дело случая, на март-апрель.

 

* * *

Бабка подымается бодрая, с давлением, с рвением берётся за домашние дела, а намедни важно поддала. Вот и дед закашлялся с добрым утром. Закури-ка, старче, сигарету с фильтром.

 

Поэзия

Я вам говорю: чудес не бывает. Меня ветрянкой называют. А я не ветрянка, а Чёрная Оспа. Когда вы поймёте, будет поздно.

 

* * *

Пришёл ко мне товарищ Страхтенберг. Какой он старый, просто смех и грех. Товарищ Страхтенберг, товарищ Мандраже́, садитесь; – не садится; – я уже́…

 

* * *

А, может быть, мерило веры – тревожные гудки за выморочными перилами Грина? Моторы, может быть, зерносушилок, и розовая сигнатурка, способная преобразить… Но в этом никто не уверен. Никто не уверен ни в чём.

 

* * *

Одна баба сказала: А – Б. ______________ Алёнка Басилова, сексуально пассивная, социально опасная, хотелось бы с ней поеднаться. ______________ Снится сон: мы грызём огурцы с Алёною. Я в них души не чаю, а девчонка мне: чао, чао, мол, старый еврей, не стой под плюсной, у меня на тебя Дрезна не струит.

 

* * *

Я маленький человек. Пишу маленькие стихи. Хочу написать одно, выходит другое. Стих – себя – сознаёт. Стих – себя – диктует.

 

* * *

Все мы смертны, господа следователи преследователи. Стоя в гробу – что я могу во имя существительное, прилагательное,                               глагол? Извините, что я старый.

 

* * *

Ни малейшего человеческого оттенка в словах. Безапелляционно и безынтонационно. Даже если это правда, это ложь. Ложь взад! – как писал великий Зощенко.

 

* * *

Ёлки-палки, считалки-заменки, кто последний за манкой-перловкой? – За манкой-перловкой отсель недалече, ты первый, я первый до белого корня…

 

* * *

Выскажу вам мысль – на всю хватит жизнь: глупо стесняться если глупости снятся.

 

* * *

«Завернувши в карту Мира жена мужа хоронила»; русская народная природная песня, цена рубль тридцать копеек.

 

* * *

Нет, Марцинковский не тот человек. И Вервинский не тот человек.               Им нравятся               крупные               и средние женщины               с русским характером,               с низким центром тяжести. А, вы думаете, Ли́писиц – тот человек?

 

* * *

Поэзия – не пророчество, а предчувствие. Осознанные предчувствия                                     НЕДЕЙСТВИТЕЛЬНЫ.

 

* * *

Откуда эта мелкодраматическая интонация, еще простительная Генриху от Матфея, но не физкультурнику, не дружиннику? Откуда же, если не от двойного подбородка Владимира Бурича?

 

* * *

Не шапируйте их, не провоцируйте: каждое напоминание о нашем существовании это уже ноль целых пять тысячных подготовки погрома.

 

* * *

Один известный поэт (угадайте кто) сказал другому известному поэту: – Если стихи осознаны как проза, они много теряют в моих ушах.

 

Иннокентий Анненский

Что-то знакомое… только забытое словно дождь косой плетень (Боже! – тень с косой… пле… сло… день не до́жит…) и сладок Анненскому запретный плод.

 

Христианин

Отдам азям ю́ду. А сам? Сам уйду в чём Бог дал – в бечёвочках.

 

* * *

Де́бет – кре́дит – оборот, а можно и наоборот, с прикупа, –                       игра в самокритику: мартобря на партсобра́ (я видел это по телевизору).

 

* * *

Ялта. Курзал. Борьба за мир. Камня на камне. Только план, и тлен телевизоров.

 

* * *

Дорогой Матусовский! Дорогой Хелемский! Дорогой Юшкин, Вак Флегетонович! Это было недавно, это было давно… Все встают. Все поют.

 

* * *

Бурные, долгие годы не смолкающие аплодисменты.

 

* * *

Представь себе, в доме ВХУТЕИН'а, где Фёкла Борисовна и тень Давида, такой гаму́ля-тышлере́вич Куперман, такой миле́ля, не просто травящий, а кислотой медь, напомнил мне, что всё непоправимо.

 

* * *

Уважаемые дамы и господа, братья и сёстры, то есть вот когда приспичило, видать, прищучило, что насцы в глаза – всё божья роса, что и Юшкин Вак Флегетонович И.о. Виссарионович.

 

* * *

Мужественно: утром пить водку натощак (предпочитаю кофе). Мужественно: состоять, по меньшей мере, референтом замминистра. Вот так. Тик и так. А я вхожу с авоськой, соль, мыло, лук. На, пырни меня своими всевидящими, всененавидящими.

 

* * *

Русские по-турецки, они не элюарничают: они верят, что они Роза Кулешова и может чайничком.

 

* * *

Никак не запомню, что я старик (старик – такое амплуа) – никак, никак не запомню.

 

* * *

Поговорим с тобой как магнитофон с магнитофоном, лихая душа, Некрасов Николаевич Всеволод, русский японец.

 

Художник Володя Яковлев

То есть, до чего поразительно: вместо приблизительной точности точная приблизительность.

 

* * *

Летите, голуби, летите, глушите, сволочи…

 

* * *

Далёкое – близкое. Высокое, низкое. Широкое, узкое. Да, русское, русское.

 

* * *

А покамест работа мысли доставляет эстетическое удовольствие, давайте прикинем: что, если обратиться к области совести?

 

* * *

Крой с левой, плёвое дело, мы среди врагов-друзей, копыт и костей Шершеневичей, Малевичей, Зданевичей. Мир не скрипнет и не пикнет, но содержание к форме прилипнет, как писал Игорь Герасимович Терентьев [4] , вредитель.

 

* * *

Уничтожаю. Этого не жаль. И того не жаль. Ничего не жаль своего. И не почему-нибудь, а нипочему.

 

* * *

И та же чертовня из-за забора, и та, или не та, коза, или корова, и тёткин говорок («таё-моё»); но лейтенант – не тот; тот был майор.

 

* * *

… и – ложечкой –  с о в е т с к и й  чай, а то  с а л ф е т к у  п о ч и т а й н а  с о н  г р я д у щ и й , четырёхстопный ходасевич…

 

* * *

А всё-таки крупная женщина это вам не мелкая женщина.

 

* * *

Моя последняя любовь – две свинки. Одна постарше, другая, хрю-хрю, послаще.

 

* * *

Думал ли я, что Дриз умирает? Думал ли Дриз, что он умирает? Думал ли он, что  Д р и з  умирает?

 

* * *

Который год – помилуй Бог! – как нынче сбирается вещий Олег, и Спящая Красавица спит не проспится…

 

* * *

Интеллигентный человек выписывает «Новый мир» и «Иностранную литературу».

 

* * *

                                        Приснились двоюродные дядьки – дядя Леопольд и дядя Мулле (оба с маминой стороны); они варили мыло из ничего, – дивное было время! … В будущем клубе швейников ещё функционировала                                                             хоральная синагога, но мы не верили в Бога, – мы, дети Карла Либкнехта и Розы Люксембург, верили в Красную кавалерию и мировую Революцию.                                               Дядю Мулле я знал только по фотокарточке, но дядя Леопольд погиб ещё не скоро…

 

* * *

После побелки забор как у Янкилевского. Стена – электролампой – включена. Кажется, единым махом нет – и тень – художник одухотворил.

 

* * *

О, трепет юности, впервые посаженной на мотоцикл! О, сдвиги трогателя!

 

* * *

Улитка, улитка, ховай свою душу, не высовывай рожки, держи язык за зубами.

 

* * *

Потерявши невинность на грядке укропа, няня поступила на работу в пункт сдачи стеклотары,             а рядом             попал в перетяжку –             трепал деревяшку             Карп Рябов… …………………… Без вести пропавший… Человек-сын-божий… Ваня Пулькин, еснуй посмертно.

 

* * *

Как странно, что все они поэты – и Злотников, и Передреев, и Горбовский, и Туманский, и Подолинский, и куда, куда вы удалились, этот, как его, Иосиф Бродский.

 

* * *

Ел люля. Пил «бiле». И болел за Пеле.

 

* * *

Ребёнок рисунка: вроде как машинально, почти по ошибке художник нанёс на холст смертельный намёк.

 

* * *

                                            …а впрочем, не всё ли нам равно – писать – свободным или каким-нибудь ещё – стихом в концентрационном лагере…

 

* * *

Мы сидели у Айги. Я забыл, что я старик. И заныл, заколотился у меня на языке узелок любви.

 

* * *

…гиперболы, метафоры, литоты, вторичные половые признаки Поэзии…

 

* * *

Вот и вышла новая книжка. Книжка вышла, хотя и не вышла.

 

* * *

Муха влетела в окно. Во кино!       ––– По комнате летает муха. Она садится на конверт. Увы – обратный адрес неразборчив и горьковат на вкус.       ––– Как жаль! Так жаль!

 

* * *

Вспомним нашего деда… на осеннем серебряном асфальте… в бывшем синем брезентовом плащике… со слезинкой на фиолетовой щеке… и в зелёной, не соврать, фуражке.

 

* * *

Опять чего-то гомонят из-за границы – какой-то Сахаров, какой-то Солженицын. Пустые хлопоты, напрасные заботы, нам не до Сахарова, не до «Свободы». Ломаные мостовые, кривоулочки пустые, домики со ставнями наружу, вашей тишины я не нарушу.

 

* * *

Здесь расстреляли тётю Лизу, тётю Соню, тётю Лену. Полжизни спустя меня привели и ткнули носом в место казни.

 

* * *

Оказывается, наша школа – школа имени Ильича – стоит себе, как стояла, из красного кирпича. Гоняют под лестницей шайбу ребята из нашего класса – Сапожников, Люсин, Зальцман… Должно быть я обознался.

 

* * *

«Свободу» надо раскавычить. Россию можно закавычить.

 

* * *

Утром солнце как шарахнет по верхотурам, аж затрясёшься: вот это, брат, малевич!

 

* * *

Рассказ: – Анна Войцык – никто никогда не сказал бы, какой она нации. Если бы только не наш молоткастый, не наш, понимаешь, серпастый.

 

* * *

Люблю стихи Бориса Слуцкого – толковые суждения прямого харьковского хлопца, как говорит Овсей; веские доказательства недоказуемого.

 

* * *

(из поэмы)

… я уважаю Вашу работу, ваши заботы об урожае хлеба и мёда; откуда же эта уверенность что я всё пойму, всё прощу? нет, Саша, нет, я не спрошу, какого Вы года рождения: поэтов в лесу что грибов; я тоже моложе Рембо.

 

* * *

… колебания поколения … … индивидуальная коллегиальность … … Вы слыхали? – Гришин член-плен! …

 

* * *

В книжном магазине на углу Артёмовской и Проспекта перед войной работала Берта Лащавер. Худенькая такая, с пятнышком на щеке. …нет, не воскреснет…       Растительный покров у края льдов,       мак, камнеломка, лютик, колокольчик,       а то еще – пушица и кипрей,       но это только месяц, два, от силы       по замыслу Создателя.

 

* * *

…Ликуй, Исайя, голоси: «Иже Еси на небесех», а ты, Мазепа, ты, Азеф, ты знай своё: долбай, глуши…

 

* * *

…а, помнится, вроде – школьница, в тени, на исходе дня, за светлой стеной дождя, – ты, мёртвый, лежишь под Ногинском, душа же твоя, невидимка, на облаке, босиком, играет себе в бадминтон…

 

* * *

Всё в порядке в духовом оркестре, дудки, капельмейстер – все на месте, звук отличный, стереофоничный, паучок на нитке – ключ скрипичный; и, кружась, шагают пары на бульваре (всякой твари, сказано, по паре).

 

* * *

«Лето! Это! Хорошо!» – пело – тело – и душа. Оглянуться не успел, как, на детском самокате, смерть сама катит в глаза.

 

* * *

Как кто, а я не похмеляюсь. Кто как, а я опохмеляюсь. Зайду по пути в «Гастроном» за вином. Нет, лучше зайти за вином в «Гастроном». Нигде кроме как в «Гастрономе».

 

* * *

Опять понедельник, опять воскресенье, как быстро уходит последнее время.

 

Пара романсов

Если жизнь – мираж, если смерть – мираж, ну, и что с того? Сяду, полистаю в тридесятый раз Шкловского: при царе, царе Горохе жили-были скоморохи… А Золушка после бала юшечки похлебала, покушала, стало быть, юшку, и прыг! – на свою раскладушку. Спи, дитятко, спи, Янина, не разбереди пианино…

 

* * *

Я уже НЕ ШКОЛЬНИК. Я пошел НА СЛУЖБУ. Я ношу СТРЕМЯНКУ, молоток И ШЛЯМБУР.

 

* * *

Какая-то женщина, похоже, не русская, сошла с ребёнком на руках, но я-то ведь знал, что мне померещилось, что это – оптический обман.

 

* * *

Я хотел бы писать как Надежда Яковлевна. Спорьте с ней, члены союза советских писателей о членах союза советских писателей.

 

* * *

Да, сны доказывают, что я жил среди людей.

 

* * *

…роз не коснусь: выставлять напоказ ревниво оберегаемые з а в о и [5] – это стриптиз.

 

* * *

В утреннюю каламуть всматриваюсь; в баламуть вслушиваюсь; о-то́, кажет, плавни як плавни; а, может, то бредни? – поди, доберись до правды; да и охота была мне…

 

* * *

Гаспаров перевёл Светония. Переведите меня! Переведите! Пере…               …тише, с ума сошёл, вот до чего дошёл.

 

* * *

Лунная ночь глубока, сказал один японец. Нет, сказал, конечно, не так. Наверно, не так и подумал.

 

* * *

Опусти глаза. Листья падают, приговаривают: скоро зима с мо-ро-за-ми…

 

* * *

Листья падают, листья падают, просто так, Христа ради…

 

* * *

…мякоть парно́го сне́га, без неё как без хлеба, я хотел сказать как без Бога…

 

* * *

Такая славная пора, с утра 6° тепла, прошёл циклон, антициклон, а сейчас идёт футбол. Кто играет? Киевляне. С кем? С Давидом Кипиани.

 

* * *

Друг у друга кольца крали, часы воровали, тут и Валя Португалов, нет, Варлам Шаламов… что ты, ветер, это враки, вралейшие враки, это рифма, сволочь, гадит, ты не верь ей, братик!

 

* * *

Перепутались в голове собрания сочинений Достоевского и царь с картины, где он сына убил.

 

* * *

Как его только не величали! И «жидовская морда», и «враг народа», и «беспартийный большевик»!

 

* * *

Я хочу написать сто романсов, о, романсы, ах, романсы, ну, не сто, не полсотни, я согласен на десять, – пятнадцать, на пять романсов.

 

* * *

От картофельного поля, от твердеющей ботвы чёрно-белые дальтоники обращают к небу лик, яко еси насытил нас земных благ…

 

* * *

Главное иметь нахальство знать, что это стихи.

 

* * *

В «Доме Грина»? – да при чём тут Грин? – и этот след зачёркнут! Подожди… мы жили оба в жёлтой комнате Ван Гога…

 

* * *

Прелестная утренняя Москва, и каменные дома, и красный прекрасный трамвай! Я хожу по Москве весь в пуху, как на старости лет некий Фет, и готов я продолжить свой путь, хоть и зыблюсь весь, и трепещу.

 

* * *

Снился девушке вертолётик, снился. Вдруг лошадка пробряцает по асфальту мостовой, и тлеют звёзды. Утро, пусть сильнее грянет утро.

 

* * *

Хорошо глазам в саду. Сяду, погляжу. Астры вымахали махровые, а за ними хризантемы. Ничего не скажешь – хороши: разноцветные, как 20 лет тому назад.

 

* * *

Вот – мотнуло на повороте и в мозг вошла из тамбура в вагон из ветра в траву из времени в прикосновение щеки её мокро блестели под фонарём доказчицы, не разглашайте.

 

* * *

Фонари, светящие среди бела дня в этот серенький денёк. Ждущие, зовущие, не щадящие меня – ну, что же ты умолк? – говори; или нет, не так. – Фонари, светящие среди бела дня в этот серенький денёк. Ждущие, зовущие, не щадящие меня фонари, – ну, опять умолк?

 

* * *

Здравствуйте, огромадные деревья, с буйволовым стволом, с лиловой шкурой, – я с вами знаком понаслышке. И вы, ивы, – живы ли вы, чи вы живы?

 

* * *

Так вот чего нам не хватало – что живопись жива, но музыки не стало, и духовые деревья оркестра молчат во всю мочь.

 

* * *

Свет неясный, леденистый пробивается в глазницы. Дрожат мои мысли. Давным-давненько-далеко отец возил дрова в сельпо…

 

* * *

    …да, видит Бог, что надо прощать, когда слабо́, когда сил нет отмщать…

 

* * *

До́ма-не-до́ма, сонные щебеты сена-соломы, как я хотел раствориться в России, не растворила…

 

* * *

Старый голубь, похожий на воронёнка, на чугунной ограде сидит, и видит, как тридцать девятый трамвай, тормознув, проволакивает меня мимо в одном из окон…

 

* * *

        Колокольчики звенят. Навстречу мне движется мечтательный рогатый скот.         Всё, что я любил, от «сестры моей жизни» до «мы с тобой на кухне посидим, сладко пахнет белый керосин» – всё уходит от меня, ещё не ушло, но всё уже на отходе.         Да, Сидоров здесь, Сидоров там…

 

* * *

        Лошадь промчалась: – ра́з-два-три, ра́з-два-три, ра́з-два-три! Ритм такой, будто она не четвероногое, а трёхногое.         …и вот я примечаю, что без мыслей никакие слова в голову нейдут…

 

* * *

Вот Ольга, Ольга Третьякова. Она жена врага народа. Но, Боже мой, какой мираж, – да не мираж, – какой склероз! …Сплетая, тая… расплетаясь… всей стаей, девочки, всей стаей!..

 

* * *

Люди знакомые нам незнакомы, а незнакомые вроде знакомы. Ольга Ивинская, я Вас не видел, Вы это, или не Вы? Вечная память Борис-Леонидовичу, а «Живаго» живым, Ольга Живинская…

 

* * *

              Я не член ничего.               И ни, даже, Литфонда.               Мне не мягко, не твёрдо,               и ни холодно, ни тепло. Ночь, как чёрная гусеница (почему бы нет?), или чёрная бабочка (главное – это цвет), ночь, который час? Шесть, должно быть. Слава Богу, уже зажигаются окна напротив.

 

* * *

В апреле прилетают жаворонки, взгляну на небо голубое, по утрам бывают заморозки, глаза и зубы обезболю. Может быть, я ещё в лес похожу, на ежей погляжу, может быть, я ещё двадцать, ну, тридцать стишков напишу, чувствую: в жизни моей перелом наступил, хрустнуло; на меня костолом наступил.

 

* * *

Господи, ад и рай! Господи, я твой раб! Разные на земле цветы, в марте мимоза это ты. Господи, не погуби, смилуйся! Господи, погоди…

 

* * *

Отвоевался, отвоевал, помер Иван, пролетарий всех стран.

 

* * *

… А главная болезнь – людобоязнь…

 

* * *

Как бывало, войдёшь в тёмный лес, в тёмный лес, под знакомый навес, где малиновка полог сплела, где ползут муравьи по стволам, – ой, Боже мой, неохота вертаться домой!

Ссылки

[1] см. Второе послание Петра, 2, 21-22.

[2] Ничего подобного: это одно и то же.

[3] С праздником!

[4] В книге «Кручёных грандиозарь».

[5] Фет.

Содержание