Тот день навсегда остался у него в памяти особняком, черно-белой картинкой среди пестрых дней. Таким он запомнился Сэму: черно-бело-серым, но вовсе не мрачным. Неожиданным — так будет вернее сказать. Как если встал человек утром, раздвинул шторы спальни — а за окном такое, дух захватывает! В шесть часов утра, заспанный, с сонными глазами, посмотришь в окно, и оказывается, твой дом плывет по морю среди айсбергов. Что-то в этом роде — такое же диво, такое же небывалое зрелище.

А дорога-то все крутила, и вихляла, и взбегала вверх, и скатывалась вниз, и деревья стояли такие голые, черные, высокие. И столько их, такая уйма деревьев, и все такие высокие и прямые, будто тысяча мачт раскачивается в бурю на палубах тысячи кораблей. Похоже на огромную гавань, куда набились корабли со всего света, из всех портов, какие только можешь припомнить: из Фритауна, Рио-де-Жанейро, Владивостока. Из таких мест, которые даже не знаешь, как пишутся. Вот так это было. Потрясающе. Если посмотреть вверх, на вершины, если высунуться и задрать голову, то как-то терялось ощущение твердого мира: казалось, под тобой и вправду прогибается зеленая волна, а над тобой на острие мачты висят разверстые небеса.

Собственно, ничего особенного не происходило, особенного ничего, но все вокруг Сэма плыло и кружилось. Вот так сидеть в кабине, сидеть в кабине рядом с водителем, видеть снег, и вершины гор, и долины, и деревья и ехать, ехать… Ехать неведомо куда, даже представить себе невозможно, в какие края. Ехать под уклон и в гору со скоростью сорок миль в час, не крутя педали, — ничего подобного с Сэмом во всю его жизнь не происходило.

Ничего, подобного этому. Такое случается только однажды, а дважды не бывает. Достигаешь этой точки, и все, что было прежде, как бы отменяется, отходит прочь. Полное попадание. И возникает предельный, срывающийся вой самолетного мотора, словно набирает звук сирена, отчаянная, предупредительная сирена, истошная, обезумевшая. Она возвещает, что вот он настал, этот день, этот час, час настал!

Возникает пронзительный визг пропеллера, превысившего допустимый предел оборотов, и давит панель управления, давит с такой силой, что кажется, живому человеку не выдержать, живой не вытерпит, и вибрация пересиливает все живое, словно газы атмосферы превращаются в камни и камнями побивают тебя насмерть, потому что час настал.

В голове у Сэма кричали отдаленные голоса. Он-то все отлично слышал.

— Что с Сэмом? Бог мой, вытащите его оттуда.

— Да сделайте же что-нибудь.

— Подвиньте его, слышите? Подвиньте его кто-нибудь. Вытащите его как-нибудь из-под панели управления.

Сэм чувствовал, как чьи-то руки тянут его, рвут на части.

— Не троньте меня, — застонал он. — Дайте умереть на своем месте.

Но они не слышали, потому что наружу звуки не вырвались.

— Сэма подстрелили. Всё в крови.

— А, черт, нам не выйти из этого пике. Двести сорок узлов!

— Мэлколм, выведи ты нас из этого пике бога ради!

Сорок миль в час, представляете? Нестись с такой скоростью! И не в поезде или там еще как, когда вместе с тобой другие люди, а в настоящем автомобиле, сидя рядом с водителем, который ведет мотор по петляющей горной дороге. Только ты и он, и больше никого. И эта мощь, и скорость, и вой, и лязг, и тряска — о упоение! — и все это происходит здесь, сейчас, с тобой, покуда мистер Хопгуд вдруг не восклицает: «Бог ты мой, эдак и убиться недолго!» — и картинно сбрасывает скорость.

Деревьев пять, а может, даже шесть надломило, как спички, под тяжестью снега, повалило поперек дороги.

— А ну вылезай, — сказал мистер Хопгуд, и они вышли из кабины, вылезли оба. Сэм спрыгнул на дорогу, восхищенно смеясь, и стал тянуть колючие ветки к земле, стряхивая снег, а потом отпускать, и они хлестали его и обдавали брызгами и осыпали листьями и обломками сучьев. Это была жизнь — без риска и отваги, но все-таки жизнь. А ниже на склонах и вверху над обрывами то тут, то там с пушечным гулом ломались деревья и снег обрушивался вниз неожиданным белым водопадом.

Сэм кричал:

— Вы только поглядите!

О, какое сказочное зрелище, какой восторг, — стволы деревьев, ветви, листья качаются грациозно, тяжело и мечтательно, словно перегруженные суда на океанских волнах. Похоже на шторм, на бурю и упоительную опасность где-то там, на краю земли, у мыса Горн, например, где они на самом деле. Или снятся или мерещатся, но какая разница, лишь бы и тебе оказаться там, и тебе принять участие. О, какой удар по всем твоим пяти чувствам, какое оглушительное смятение, о дивное царство причин и следствий! А там — поглядите! — серые клочья тумана несутся поверху и понизу, словно призрачные обрывки, словно духи с секретным заданием, вбираются в древесные кроны и пропадают или же в ином обличий выползают где-то в новом месте. Потрясающе! Потрясающе! Вокруг все черное, белое, серое, грозовое, и все несется, и раскачивается, и крутится, и гнется, будто сама жизнь вдруг разбежалась и вылетела из тени на свет.

О небывалый день, и как случайно Сэм его нашел, как легко мог бы пропустить. Один раз свернуть не влево, а вправо и один раз сказать другое слово, встретить другого человека, и ничего бы этого не было. Был бы сейчас Сэм совсем в другом месте…

Итак, маленький «Тайгер-Мот» стоял против ветра и весь гудел, гудели парусина, и тяжи, и дерево в струях воздуха, разгоняемого пропеллером (ты бы мог быть в армии, или во флоте, или еще где-нибудь, но ты здесь, здесь, здесь), и, как жирная гусеница, из передней кабины поднялся и полез через борт летный инструктор в комбинезоне. Не спеша, как черная личинка. Вылез, встал, потянулся, выгибая спину и отстегивая сумку с парашютом. Потом, стоя на заиндевелой траве, стянул с головы кожаный шлем, снял рукавицы, и Сэм знал, что это значит. О господи, конечно, Сэм знал, что это значит.

— Давай, Клеменс. Машина твоя. Подымай ее в воздух.

И зашагал прочь инструктор в комбинезоне — Эванс, лейтенант авиации, Королевские Австралийские военно-воздушные силы — и даже ни разу не оглянулся. И пошел и пошел, все дальше и дальше, и мир вокруг Сэма становился все шире и больше, чем прежде.

А инструктор сделался совсем маленьким. И далеким. Как муравей в беспредельности.

И остался Сэм один-одинешенек, и тело ему изменило, и дух изменил, и сидит он сиротливо в своем маленьком аэроплане, на котором ему нужно сейчас оторваться от земли.

Твоя очередь лететь, Сэм. Лети один, Сэм. Лети самостоятельно. К этому тебя привели все минувшие годы. К этому приготовила тебя вся твоя жизнь. Все мечты, и стремления, и неизбежность. Теперь лети самостоятельно, в одиночестве, как Берт Хинклер, на своем аэропланчике, — Хинклер, который упал и разбился насмерть в горах Италии, когда тебе было пятнадцать лёт и девять месяцев.

— Господи, — сказал Сэм, — помоги мне.

Сэма бьет дрожь, нервы в ногах дергаются, язык высох и распух, гром в ушах все оглушительнее, и все властнее воспоминания…

— Почему в авиацию? — спросила мать. — Да возьмут ли они сына вдовы, Сэм? Нашел бы ты себе занятие безопаснее, Сэм. Чем тебе армия плоха? Худо ли быть солдатом? По крайней мере, на земле есть надежда уцелеть.

— Буду летчиком, — сказал Сэм, — летчиком, и больше никем. Это не упрямство, не эгоизм, не дурь. Буду летчиком, потому что я вообще для этого на свет родился.

— Никогда не слышала такой чепухи. Сэм, ну что за чепуху ты говоришь?

— Мне всю жизнь только это и твердили. Что я должен быть мужчиной. Сжимать крепче зубы. Умереть, потому что я свободен, а другие нет. Вырасти героем. Нот я и хочу стать героем.

— Бог знает что ты говоришь, Сэм. И откуда только у тебя такие мысли?

— Не хочу, чтобы мне пропороли брюхо штыком. Я хочу умереть, сохраняя достоинство. А не истечь кровью в жидкой грязи.

— Почему в авиацию? — спросил офицер на собеседовании. — Почему сюда, когда у вас образование девять классов и ремесло? Диплом техникума по столярному делу! Разве это подходящая академическая квалификация? Лесоповал. Работа на ферме. В одиннадцать лет торговля газетами на улицах. Да господи, парень, разве это образование? Наши требования записаны черным по белому. У нас вон сколько студентов из колледжей и с университетскими дипломами дожидаются месяцами в очереди, когда можно будет приступить к тренировкам. Ну что вы против них можете предложить? Вы с вашей подготовкой научные предметы не осилите, и весу вам не хватает добрых двадцати фунтов по вашему росту и сложению. В стрелки вы не годитесь, таких долговязых в башню разве что колесом закручивать. Штурман из вас, без математики, не получится. Мало ли что явились сюда и глаза горят, это еще не основание. У вас не было условий, вот что. Никто вас за это не винит и не осуждает, но факт есть факт, фактам надо смотреть в глаза. Из таких, как вы, не выходят летчики. Можете мне поверить, вы в летчики не годитесь.

— Я буду летчиком, летчиком, и больше никем.

— Вот никем и будете. Мы можем выбирать из самого цвета нации. Вы уж простите меня за прямоту. В пилоты мы принимаем избранных. Другие не годятся.

— Вы меня примете, — сказал Сэм. — И я опережу всех. Это я вам говорю.

— Почему в авиацию? — спросил летный инструктор. — У тебя что, влиятельные знакомства, Клеменс? Дядя в департаменте военно-воздушных сил? Кто тебя устроил в летную школу? Почему не во флот? Или в Красный Крест? Или в саперы? Тебе бы тачку в руки, на ноги сапоги с подковами. Шестьдесят курсантов приняли, и кого же они мне дают? Новый подвид: обе руки левые и четыре ноги, все левые тоже.

Но летный инструктор вылез из кабины, стянул рукавицы и ясно произнес:

— Давай, Клеменс. Машина твоя. Подымай ее.

И оставил Сэма одного под синим стеклом небосвода.

Вот так, вдруг.

Настает невероятное. В руках у Сэма — руль аэроплана, а ведь он ни разу не водил автомобиля. И даже мотоцикла. Не управлял до этого ни одним самодвижущимся механическим объектом. И вот теперь стоит допустить хоть одну непоправимую ошибку, и поплатишься жизнью.

Наземные тренировки. Когда же они всплывут в памяти, вынырнут из тумана? Ты заучивал слова, Сэм, и повторял движения, покуда не затвердил их как попугай, покуда не стал выполнять все действия, как марионетка, покуда они не стали выполняться твоими руками сами, сознаёшь ты это или нет. Так тебе было велено: тренируйся, пока движения не сделаются непроизвольными, пока все не пойдет, как надо, даже если ты разучишься считать до десяти. Повторяй их наяву. Повторяй их во сне.

А инструктор? С тобой не он, а его устрашающее отсутствие. Будто собрался говорить речь перед пустым залом. Будто опять потерял маму на распродаже в большом универмаге, как когда-то в три с половиной года.

— Мама, мама, мамочка! Где моя мамочка?

Бросаешься из стороны в сторону, плачешь, натыкаешься на огромных темных людей, чьи лица где-то там наверху, где светло.

— Где моя мамочка?

Горе, страх, отчаяние…

Пустая кабина впереди. Широкое поле заиндевелой травы вокруг. Над тобой неизмеримая светлая высота. А инструктора нет.

Ты один, Сэм, все мироздание с его законами объединилось против тебя. Ручка управления у тебя в одной руке, дроссель в другой, под ногами дрожит рулевая передача, точно нитка, на которой дергается змей в высоте. Все орудия твоего уничтожения у тебя в руках, ты сам их приведешь в действие. Шесть часов пятьдесят минут учебного времени. Довольно этого, чтобы стать летчиком? На сколько больше понадобилось, чтобы научиться ползать по кроватке?

То ли дело сидеть в щели, съежившись, втянув голову в плечи, стараясь слиться с почвой, спрятаться в углублении, зарыться поглубже, подальше, где теплая, коричневая, надежная земля… А здесь все ненадежно. Некуда податься, негде спастись. Здесь нет мамы.

На тебя льется свет, Сэм, зеленый и бестелесный, словно бы ниоткуда, сверкающий в заиндевелой траве. Пошел, говорит тебе свет. Вырули на ветер, давай полный газ и лети, говорит свет. Разве ты не летчик? Если есть на этот счет сомнения, перекинь ногу через борт, вылезай и уступи место другим.

Синее стекло небосвода, индевелая трава, и пустота, и страх, и бестелесный зеленый свет. Но ты хотел умереть с достоинством. Не для Сэма штык. Не для Сэма окопная нош, и вспоротое брюхо.

Выруливаешь на ветер, разворачиваешься, в пропеллере словно взрываются крошечные петарды, кончики крыльев трепещут, словно птичьи перья, — «Тайгер-Мот» выруливает на ветер.

Пошел, Сэм!

Какой позор будет, если инструктор возвратится к нему, шагая по траве, с каждым шагом становясь все больше и больше.

Почему в авиацию, Клеменс? — скажут ему, когда будут с позором выгонять из летной школы. Почему надо было сделать такую пакость людям, которые хотели вырастить из тебя мужчину и предоставили тебе все возможности, хотя и очевидно было, что зря. Идет война, брат, ее нужно выиграть. Вот ты и дай, кому надо, спокойно заниматься этим делом. Мы предупреждали, что ты не годишься. Предупреждали, что из таких, как ты, летчики не выходят.

И вот ты с грохотом разгоняешься по траве. Боже мой! Разгоняешься, не глядя, со слепым вызовом.

А в небе туман, и в мозгу у тебя туман, и в глазах тоже туман. Вокруг все черное, белое, серое, все грозовое, и все несется, и раскачивается, и крутится, и гнется, и летный инструктор идет вдоль фюзеляжа и берется за борт кабины, и костяшки его пальцев выступают, белея.

— Очень хорошо, молодой Сэм. Право, очень хорошо. Для первого самостоятельного вылета — отлично. Будешь летчиком. Доволен?

О, потрясающее осуществление!

Потрясающий день, навсегда — особняком, навсегда — картинка в рамке с черно-белыми краями.

За перевалом, будто читаешь захватывающий рассказ о героях-землепроходцах, и на склонах, и в долинах, и в деревнях снег все гуще, плотнее. Часы уходят на то, чтобы прорваться сквозь заносы. Мужчины орудуют топорами и поперечными пилами, двигаясь красиво и размеренно, как танцоры под стук барабанов. Где у мужчин не хватает сил, ломовые рабочие лошади тянут железные цепи, перетаскивают обломанные стволы, из ноздрей у них валит пар, словно подошло время драконов и со дня на день ожидается святой Георгий. Детишки кидаются снежками, и кричат как полоумные, и лепят снеговиков в шляпах и с рядами пуговиц по пузу, совсем как на картинках в английских книжках. Неужели это страна, в которой он родился и вырос?

— Ух ты! Мистер Хопгуд, ведь это в семь лет раз!

— Нет, Сэм, во всю жизнь раз. Я такого никогда не видел.

Но знаете, это было так утомительно. Он совсем обессилел.

— Хотите бутерброд с сыром, мистер Хопгуд?

— Хочу. Большое спасибо.

У моря в тот день снега не было. Там никогда снега не было, насколько я знаю. Со времен Великого Оледенения.