Началом всего — если только оно вообще было, это начало, — можно считать 11 августа 1931 года: в этот день Сэм налетел на трамвай.
Было, наверно, половина пятого, и сеялся мелкий дождь. Капли стекали у Сэма с намокших волос, висели на ресницах, струйки бежали за шиворот — надо же, как помнятся такие вещи. Было серо и холодно. Фонари бы уж зажгли, что ли, может, потеплей бы стало. А Сэм ехал на велосипеде да еще насвистывал какой-то мотивчик, довольно страшненький, если по правде сказать. Он на ходу ого сочинял, ну, как бывает: вдохнул — выдохнул! У него не было слуха — слон на ухо наступил, — так что музыка получалась убийственная. Но вообще-то он был паренек жизнерадостный, а может, просто винтика у него не хватало. В такую погоду нестись под гору по Риверсдейл-Роуд да знай себе насвистывать, будто мир бог весть как прекрасен, — для этого наверняка надо иметь мозги набекрень, хоть немного набекрень. С Сэмом так дело и обстояло. Это уж точно.
Хотя, каким ему на самом деле представлялся мир, сказать трудно. Вернее всего, закутанным в густой туман и в нем какие-то смутные фигуры и непонятные предметы — ведь все, что молодо, что растет, окружено туманом, и надо из него выбираться, а то и самому ничего не видно и другим тебя тоже не видно. Так или примерно так могли бы, наверно, высказаться по этому поводу ученые друзья Сэма (а он уже успел по дороге обзавестись двумя-тремя учеными друзьями). Сам же он, скорее всего, сказал бы так: «Каким представляется мне мир? Вот еще! С чего это вы меня спрашиваете? Я что — Эйнштейн или Ньютон?»
Послушать отца, так жизнь у Сэма с рождения складывалась какая-то смутная. Довольно верное определение, если взглянуть по-взрослому. Вот именно, смутная. Отец и сам к этому времени уже жил смутно.
События-то вокруг Сэма происходили. Да еще какие! Обваливались дома, рушились мосты, кого-то убивало молнией, взрывались газовые трубы, но Сэма почему-то при этом никогда не было. То он только что был и домой ушел, то еще не дошел, а то передумал и подался совсем в другое место. И так всю жизнь, покуда не подошел его час.
Дома про него говорили: чтобы Сэм да запомнил, надо сказать ему два раза; чтобы услышал, два раза окликнуть; чтобы сделал что-нибудь, утром встал, например, или причесался, или ночью спать лег, — тут уж кричи сколько духу хватит, авось докричишься. Удивительно, до чего это изматывало, до чего действовало на нервы. То-то радовались покою, когда Сэма не бывало дома. Скучали по нем, это само собой. А как же! Но не так уж сильно.
Сэм вроде бы ничего не замечал вокруг, а может, он слишком много носился, не успевал глаза раскрыть, толком посмотреть. Это — до 11 августа 1931 года. Не то чтобы отец ждал от него иного; наверно, в своих ожиданиях отец был чересчур скромен, но таков уж он был. Жизнь его изрядно потрепала, и он не рассчитывал, что кто-нибудь в его семье — включая дядей, теток и кузенов — сможет возглавить революцию. Мальчик растет, говорил отец, а что он половину времени проводит в полусне, так ничего плохого в этом нет. Плохого ничего, а много и хорошего. Зачем самому нарываться, чтобы тебе шею свернули, когда есть возможность пригнуться и уклониться от удара? Ну да больше уж он так не говорит: мертвые не разговаривают.
Спи спокойно, отец. Спи себе. Или проснись там, где ты есть, и убедись, что все идет как надо.
Сэм — ему четырнадцать лет, четыре месяца и восемь дней. Круглая цифра, скажу я вам, в самый раз, чтобы налететь на трамвай.
Учится в девятом классе и уже успел набрать пять футов и восемь дюймов росту (еще дюймов на пять, может, вырастет, если доживет — в чем некоторые, впрочем, сомневаются), тонкокостный и вообще весь легкий-прелегкий. И однако же, на его счету есть одна победа в свирепой кулачной драке на школьном дворе, за помойкой. Свирепая — не то слово, такая была драка, кровь рекой, ей-богу. После этого Сэма зауважали — от него никто такого не ждал. А вот с девчонками он никогда не целовался. Два раза было близко к тому, но девчонка страшно перепугалась и убежала, оставив Сэма в еще большем испуге. Оба раза одна и та же. По имени Роз.
Сэм был вторым ребенком в семье. Жили они в доме номер 14 по Уикем-стрит. Сэм спал на задней веранде. Ветер заносил туда струи дождя, хлопала краями обтрепанная штора, справляли свои пиршества москиты. В жаркие душные ночи, когда спишь, раскрываешься, и к утру Сэм так опухал от укусов, что вставал будто весь покрытый прыщами.
Тетечка в таких случаях непременно говорила:
«Этот мальчик ест слишком много сладкого».
Надо же, глупость какая! Да он сладостей, можно сказать, в глаза не видел. И если на то пошло, он всегда лучше купит себе горячий картофельный пирог.
«У этого мальчика слишком много карманных денег».
Смех, да и только. Карманных денег ему вовсе не давали, а весь свой заработок он приносил в дом, оставляя себе лишь несколько пенсов. На них-то во время ежевечерних разъездов с газетами и покупались картофельные пироги по полпенни за штуку.
«У этого мальчика не в порядке почки. У него мешки под глазами. Ему надо сделать анализ мочи».
Ужасно трудно было ее выносить. По воскресеньям поет в церковном хоре — ну просто святая, ну просто благородная миссионерша, только-только с островов Фиджи (и это было недалеко от истины). А в будни такая грубая, резкая.
«У этого мальчика нездоровый вид».
Сильнейшее преувеличение, но тетечка всегда все преувеличивала. Бедняжка, в этом была она вся. Жизнь, как говорил отец, не дала ей ничего, кроме права на некоторые преувеличения.
…Вниз под гору по Риверсдейл-Роуд катился велосипед Сэма, холщовые сумки, перекинутые через раму, набиты 64 номерами «Геральда», а трамвай вдруг остановился. Не то чтобы Сэм этого сразу не заметил. Он вроде бы и заметил, да не обратил внимания.
Ехать на велосипеде без тормозов не так уж трудно, надо только помнить, что едешь на велосипеде без тормозов, — плоский афоризм, но в нем немало истины. На поворотах сбавляешь ход, а на спуске волочишь ноги или едешь по обочине наискосок по гравию, если там есть обочина, — и так гасишь скорость. Бывает, тебя с разгону занесет в проулок. А то, если уж дело плохо, на всем ходу сворачиваешь — и через канаву, как в скачке с препятствиями: может, переедешь; а то прыгай, если жизнь дорога, шмякнешься грудью, или коленями, или затылком. Прохожие — кто рот разинет, кто завизжит, кто бросится поднимать. Просто удивительно, с какой силой человек может грохнуться и все-таки не переломать себе кости и не разбить вдребезги велосипед.
На этом велосипеде, мальчишкой, катался еще отец. Старик Вэйл из велосипедной мастерской сказал, что его нельзя больше чинить. За тридцать лет он его чинил несчетное число раз и всегда брал по шиллингу. Так что, казалось бы, должен был привыкнуть и понять, что ему от этого велосипеда никуда не деться, не избавиться, не отвязаться. А он?
— Не нужно тут менять втулку, — говорит, — вообще ничего больше в нем менять не нужно. Сколько раз я наказывал твоему отцу больше тебя сюда, Сэм, не присылать. Эта машина свое отъездила, вся целиком. Твой дед купил ее у меня в 1899 году, а это ведь не вчера было. Уж кому и знать, как не мне. Все на свете бывает когда-то новым, и всему на свете когда-нибудь приходит конец.
— Как же так, мистер Вэйл? — оторопел Сэм. — Вы что, предлагаете мне обходиться без велосипеда?
— Ничего я тебе не предлагаю, — сказал старик, подрывая доверие, которое Сэм питал к нему всю жизнь. — Я только о себе говорю: я твой велосипед больше чинить не буду.
Голос у Сэма зазвучал тонко, жалобно — оно и не диво:
— А как же мои газеты, мистер Вэйл? А как же школа? Ведь целых две мили. И мало ли где еще мне надо бывать, мало ли что еще делать! Мне же надо жить, мистер Вэйл!
— А ты попробуй ногами по земле, Сэм. Походи пешком для разнообразия.
— Да вы знаете, что говорите?
— Знаю, Сэм. Ставишь одну ногу, заносишь другую и пошел. Чудо! Колдовство! А получается. Я так вот уже семьдесят лет управляюсь. Не катайся больше на этом велосипеде, мальчик. Я бы своим детям не дал на нем ездить. Ни за что не позволил бы, Сэм.
Что проку думать? Что проку стоять, как стоял там и думал бедняга Сэм? Словно черная ночь спустилась на землю в одиннадцать часов утра.
— Мистер Вэйл, ну пожалуйста. Вы должны его наладить. Без велосипеда я ничто.
Он мог бы поклясться, что трамвай еще идет, но нет, трамвай стоял неподвижно, и из него выходили пассажиры. Люди один за другим шли к тротуару. Сэм изо всех сил нажал на тормоза, но тормозов-то не было.
Проклятый старик!
С дороги!
Но никто и ухом не повел. Сэм истошно вопит, звонит что есть силы в звонок, старается притормозить, волоча одну ногу по земле, и с трудом удерживает равновесие. Газеты тянут его вниз, велосипед скользит и буксует по блестящей мокрой мостовой — и нет у него никакого выбора в пространстве и во времени, только туда, где трамвай.
Послышался скрежет, словно паровой каток прошел по камням. Велосипед вылетел из-под Сэма, словно кем-то выхваченный, и унесся куда-то в сторону, разваливаясь на куски и сея по мостовой гигантские конфетти газет. Сэм страшно закричал.
Так-то жизнь расправляется с тобой, приятель. Вдруг оказывается, что настал твой срок.
Сэм очутился под трамваем. Он угодил под предохранительную решетку, прямо обмотался вокруг колеса, точно его сплющили, разгладили утюгом и нарочно туда сунули.