Позже Сэм прикидывал, что муки, которые он испытал между пятью и восемью часами, были шуткой в сравнении с тем, что наступило потом. «Провалиться мне», — говорил он самому себе. «Провалиться мне», — твердил он чуть не полночи. «Ох, провалиться мне».

Кажется, еще только совсем недавно он катил вниз по Риверсдейл-Роуд с шестьюдесятью номерами «Геральда» на раме велосипеда, думал про свое и напевал какой-то мотивчик, и вдруг — бац! Пожалуйста. Он оказался в мире, полном опасностей.

Забрался сюда на антресоли, лег и затаился и первые несколько минут прямо весь горел, будто заряженный током. Чудо еще, что от него свет не шел и не падали тени. Да, это могло быть началом совершенно новой эпохи. Ей-богу, могло. Даже после того, как около пяти часов вернулся ее отец (так что он улизнул, можно сказать, у него из-под самого носа), она все же изловчилась принести ему наверх несколько газет и обещанный кус пирога, хотя, конечно, ни букв в газете, ни пирога на тарелке он разглядеть не мог. Он словно в пещере какой-то сидел. Выходит, она умом явно не блистала: надо же, принесла ему газеты читать в темноте! Единственным источником света была тусклая щель под дверью с другой стороны. Эту дверь, верно, открывали, когда сбрасывали сено, или солому, или что это у них тут хранится на антресолях. А может, ее последний раз открывали пятьдесят лет назад, чтобы это сено или солому сюда забросить, потому что запах стоит такой старый-старый и набито чуть не до крыши. Кажется, здесь ничего не трогали со времен Золотой лихорадки или Земельного бума. И правда, ну кто здесь теперь станет покупать сено? Столько травищи повсюду растет, ничьей, как вольный воздух. Если ты лошадь, достаточно голову опустить, и все дела. Ну, а если у тебя на это соображения не хватает, зачем тебя вообще держать? Ради удовольствия зря деньги на сено переводить?

Он обрадовался, когда лестница задрожала — это Мэри поднималась к нему. В одну минуту вспомнилось все, что она ему наговорила. Насчет крыс, например. У этой девчонки не разберешь, где кончаются шутки и начинается разговор всерьез.

— Эй, — шепотом позвала она. — Вот тебе газеты и вот пирог. Это мой папа там вернулся. Слышишь? Смотри не вздумай спички зажигать или слезать отсюда, что бы ни было, не чихни, не шелохнись. Я скоро опять приду.

— Послушай! — но ее уже не было. Ему же ничего не видно. Вот глупая девчонка! Что же, ему здесь лета дожидаться, что ли?

Крысы с кошку ростом! Так ведь они тебя живьем сожрут, обсосут косточки да утрутся. Но здесь крысами не пахло, как ни принюхивайся, хоть до самых дальних уголков своих легких. Старым сеном здесь пахло, это да, — нужна осторожность, не то как раз расчихаешься, — как на лугу позади школы, когда еще не начались осенние дожди. Старым-старым сеном. И сверху его насыпалось как раз довольно, чтобы устроить тебе мягкое надежное гнездо подальше от края. Отец Мэри топал внизу, как целый полк солдат, собравшихся на побывку домой. Ну и гигант же он, должно быть. Половицы у него под ногами прогибались со стоном. Не удивительно, что к Мэри никто не приставал. Проглотит с потрохами! Увидеть его самым крохотным краешком глаза на самое крохотное мгновение — все равно, что выйти один на один против бешеного слона, когда все твое оружие — пугач, стреляющий горохом, и все горошины ты успел съесть. Как это у такого человека-горы такая дочка-тростинка? Причудливо продолжается род человеческий. К мысли о собственном отце и то не легко привыкнуть. А такую девочку-фею, как Мэри, поставить рядом с эдаким великаном просто немыслимо, ей-богу.

…Такой славный младенец в деревянной люльке.

Нелегко привыкнуть к мысли, что ты теперь — полноправный, уважаемый мужчина. Осознать, что вместе с нею вы создали новое человеческое существо, и можно взять его в руки, и подарить ему мир, и почувствовать, что твоя жизнь зримо продолжается. Удивительно. Чудесно. (Утешение, которое тебе так необходимо.) И чтобы дать жизнь этому существу, она вытерпела муку. Да, Сэм, он совсем такой же, как ты, когда был маленький, но и такой же, как она.

Он вернулся к ней через столько лет. Вернулся, чтобы найти ее. Из всех девушек на свете — ее одну. И он нашел ее там.

— Никогда, Сэм, ты никогда ее не найдешь, — говорила мама. — Это сон.

— Она сказала, что хочет увидеть замки на Рейне. А вдруг она туда поехала? Вдруг ее там застала война?

— Поехала или осталась, это ее жизнь, Сэм, ее, а не твоя. Ты к этому относишься совсем по-детски, как романтик. Ты говоришь бог знает что. Просто помешались все на этой войне. Ты не найдешь ее там, где она была столько лет назад. Ты посмотришь на нее и сам удивишься: что это? Что я в ней увидел? Или окажется, что она замужем. Или совсем не в твоем вкусе — жесткая, холодная. Совсем не такая, как тебе представлялось. Возвращаться назад, Сэм, — это не дело, ты слишком серьезно относишься к своим увлечениям. Хочешь опять терзаться? Или ее терзать? Возвращаться назад — это значит искать свои сны, а откроешь глаза — сна как не бывало.

— Она — не сон. Она — единственная из всех.

Это был 1940 год. Какой год! Они поженились.

Внизу закрыли и заложили щеколдой двери. Эти магазинные щеколды задвигаются, словно умасленные винтовочные затворы., Словно сейчас на тебя наведут винтовку с только что взведенным затвором и ты будешь метаться, прятаться от пуль. Тебя заперли, приятель. Имей в виду. Может быть, он допустил серьезную тактическую ошибку? Может быть, эта тоненькая девочка вдвоем со своим огромным папашей заманили его в ловушку и теперь он погиб? У них, наверно, все было рассчитано заранее, и он попался, как сотни других до него, и теперь остаток жизни проведет в кандалах на дне соляных копей. Сейчас опустится люк в полу, и он полетит вниз. Вниз, вниз… Там будет глубокая яма, пропасть, на отвесных стенах в кристаллах соли отражаются огни, и под собственное ритмичное пение размахивают кирками сотни мальчишек, совсем как рабы на галерах. А что, может быть.

Нет, правда. Он сидит тут, вдали от всего света, ни одна живая душа не знает, где он, только эта девочка. А что, если она забудет? Если не придет больше? Что, если весь этот магазин с антресолями — не более как плод воображения, смертным обещают здесь «пироги свежей выпечки ежедневно», и они забредают сюда и проваливаются, не успев опомниться. Вон какой туман вокруг, и какие запахи тут внутри стоят, и как все это выглядит странно и старинно. Совсем как в «Тысяче и одной ночи», даже девица есть, правда, не в шароварах, это надо признать. Но факт есть факт — все двери заперты. Щеколды и засовы задвинуты. Словно хозяева ушли и собираются быть обратно не раньше чем года через два. Или столетия через два. «Смотри, чтоб ни звука, — сказала она. — Не то тебя сожрут собаки». «Не зажигай спичек». «Не слезай отсюда, что бы ни было». Не дыши, не чихай, не храпи. Вон сколько запретов. Иначе он вызовет — кого? Демонов? Крыс ростом с кошку? Или землетрясение? Или свою погибель?

А где их дом? Куда они ушли, этот человек-гора и его фея-дочка? Где находится плита, на которой она стряпает обед? Подумать только, если случится пожар, он тут сгорит заживо; если явится привидение, совершенно некуда бежать; если захочется в уборную… нет, об этом лучше не думать.

Тьма была непроглядная, а ведь еще не ночь. Полшестого, самое позднее. По крыше забарабанил дождь, как Мэри и предсказывала, и собаки во дворе отчего-то всполошились, подняли шум, будто голодные волки. Это уж не просто «злые собаки», а бог знает что. Но всерьез он не беспокоился — пока еще. Пока еще он ощущал только одно: очарование. Он сидел на чердаке над этим сказочным магазином, грыз кус пирога и глупо ухмылялся во все лицо. Правда, конечно, его лица никто не мог видеть, кроме джиннов и духов, но он сам чувствовал, как эта дурацкая ухмылка растягивалась поперек лица все шире, так что он уже и есть больше не мог: куски пирога вываливались изо рта. Ну и ну. А ведь она еще должна вернуться. Но прошло два часа, а он сидел все на том же месте, ухмылка давно убралась куда-то с его лица, и руки его шарили по доскам в поисках просыпавшихся пирожных крошек, а уши настороженно прислушивались, не ходят ли в темноте крысы — или духи! — или кто там обитает в таких заброшенных местах, когда темно. Каждый мускул, каждая жилка, каждая косточка у него болела — от напряжения, от холода и от примитивного, древнего страха.

Ах, как там было темно, темнее просто некуда, и в темноте вокруг — невидимые остатки прежних лет и поколений. И при дневном-то свете в магазине все загадочно, зазывно поблескивало, но теперь, в сочащейся густоте ночи, что-то ползло, что-то дышало — и у него холодела спина и сжималось сердце.

Как глупо было убегать от Хопгудов. Мог бы пожить там несколько дней. Или даже недель. Работал бы вместе с Берни в шахте. Копал бы золото, настоящее золото, как настоящий мужчина, и ел бы потрясающую еду, и спал бы в теплой постели, и мог бы глядеть на Салли, для бодрости, когда взгрустнется, а иногда ездил бы на «тэлботе», может, отвозил бы на рынок капусту и получал бы за нее рекордную в мире цену: десять шиллингов за дюжину, и все ходили бы гордые, с высоко поднятой головой.