Мэтт поднимается со скамейки, медленно потя-я-я-гивается (видишь, Абби?), словно и присел-то передохнуть, потому что спина устала, рассеянно подносит руку с часами к глазам, словно только и дожидался, когда будет ровно девять часов двадцать семь минут, и бодрой походкой пускается вдоль по Главной улице к школе.

Так это все выглядело со стороны. А уж что видишь своими глазами, то видишь, тут и спору нет.

В душе Абби прямо взвыла: «Свинство, и больше ничего! Столько лет ждала этого недотепу! Столько лет ждала, и вот он, пожалуйста, удирает! БОЛЬШОЙ МЭТТ, ВЕРНИСЬ!»

Абби тоже быстроногой газелью припускается вдоль по Главной улице, на ходу пытаясь застегнуть портфель, не растерять книжки, очертя голову бросается на ту сторону, пробирается между скрежещущих тормозами машин, трижды едва не погибает под колесами, клаксоны со всех сторон воют, шины справа и слева визжат. Даже трудно поверить. Такой шум, такая ругань! Такие свирепые лица! Такой хаос!

И все это из-за одной невинной крошки Абби?

Она ищет глазами Большого Мэтта. Его и след простыл. Бегом, что ли, он побежал? Вот подлый!

Она ведь ни секунды не промешкала. Ни секунды. Ни одна девчонка на свете не перелетела бы улицу быстрее нее, даже если бы ею выстрелили из пушки.

Ах, Мэтт. Ну что мне теперь делать? Надо же мне было попасть в такую историю. Зачем же ты сидел там все это время, меня морочил? Я и поверила. Поводил за нос и скрылся. Как я теперь покажусь в школе? Как я войду и объясню, где была? А дома что я скажу маме? Она пятерых дочек вырастила. Знает наизусть все, что ей ни придумаешь. Для последней в семействе Цуг не осталось ни одного убедительного предлога. Не можешь же ты меня так подвести, Мэтт. Уж я с тебя за это стребую фунт мяса, вырежу из твоей филейной части. Страшнее фурии не сыщется в аду, чем женщина, которую отвергли. И это про меня, братец, вот посмотришь.

ГОСПОДИ, ДА КАК ЖЕ ОН ОКАЗАЛСЯ НА ТОЙ СТОРОНЕ?

Большой Мэтт стоит на той стороне улицы, где только что сидела она! Стоит на краю тротуара. И вид у него ужас какой дурацкий. Смотрит через улицу. Словно его сейчас по макушке ударили.

Побежали сигналы туда и оттуда.

Связь установлена.

Телепатическая.

Что ты там делаешь, Большой Мэтт?

Как же это вышло, что ты на той стороне, Джо, а я — на этой?

Ты перебежал туда?

А я тем временем перебежала сюда?

Как же мы не столкнулись посредине?

Тррах!

И будьте добры начать с первого квадрата. Так бы небось и было.

Выходит, встреча нам заказана? Господь в премудрости своей не пускает нас друг к другу?

А ведь я тебя ищу еще со времен Крестовых походов, если не раньше. В этом вся история моей жизни. И всегда нас что-нибудь разделяло. Жуть до чего ты была хороша в том шатре-гареме! Особенно если учесть, что ты находилась внутри, а мне туда ходу не было.

Вот смех-то, Мэтт.

Знаешь что, Джо, я, кажется, сдаюсь. Ты недостижима. После всех этих столетий я выдохся. Женюсь, пожалуй, на первой встречной посимпатичнее. Да кому нужен Мэтт? Я ведь только и умею, что гонять по беговой дорожке, отыгрывать секунды. Нет, правда, зачем тебе было переходить улицу? И не один, а целых два раза. Да вдобавок еще все твои прежние фокусы.

Ну, Мэтт, не могу же я тебя прямо позвать. Я, кажется, уже все делаю.

Я пошел домой, Джо. Скажу, что плохо себя чувствую. Это, в общем-то, не так уж далеко от истины. На самом деле я чувствую себя не плохо, а просто невыносимо. Видно, мне на роду написано жить одиноким. Я парень простой, Джо. По мне, эта игра требует слишком большого напряжения нервов. Покидаю женщин и возвращаюсь к леденцам на палочке.

А теперь что он делает? Уходит, честное слово! Или хочет еще раз перейти улицу по подземному переходу? Нет, милочка Абби, не обманывайся. Он просто удирает. Верзила безмозглый!

Мэтт делает шагов двадцать или тридцать и оглядывается. По улице в одном направлении идут бензовозы, изрыгая клубы дыма, в обратном — грузовик за грузовиком сплошной железной стеной, Джо не видно.

— Джо!

Мэтт слышит, что вслух произнес ее имя. Крикнул через улицу в уличный грохот. Это все равно, что стрелять ватным пыжом в кирпичную стену.

— ДЖО!

Там ничего нет. Одни машины. С ума сойти. Со всех сторон машины. Грузовики, фургоны, легковые автомобили, пикапы, похоронные процессии. Вынырнули из-под земли и катят.

Надо же, похоронная процессия! Это в полдесятого утра. Кому охота, чтобы его хоронили до обеда? Мужчины-прохожие снимают шляпы. Женщины с колясочками ныряют в магазины. У Мэтта душа тонкой струйкой стекает в пятки, а оттуда — в придорожную канаву. Прости меня, друг, прости, что ты умер, ну и вообще, но только все-таки надо же было тебе подгадать так, чтобы из-за тебя ничего не было видно. Разве не могли бы тебя похоронить в море или еще там где-нибудь?

Джо, конечно, уже там нету.

Кто сказал, что Человек — хозяин своей судьбы? Какой болван это выдумал? Даже покойник может погубить Живого человека, хотя обратная теорема и не верна. Сыграл в ящик, приятель, и считай себя в безопасности. Пусть дуют ветры и бушуют бури. Даже в армию тебя призвать не могут. Лежи себе под крышкой и показывай им язык. Вот именно. Ты и показал язык пока что Мэтту. А я не согласен.

— ДЖО!

А тебе не приходило в голову, Мэттью Скотт Баррелл, что ее, может быть, зовут Доротея или Эрминтруда? И что ты явно остался в дураках? А все из-за того, что ходил вокруг да около. Из-за недостатка нутряной смелости — выражение, которое Герберт Мак-Нэлли приписывает некоему славному, ныне покойному джентльмену по имени Вини. Не медвежонку Винни-Пуху, понятное дело. Винни — боевому коню. Можешь себе представить, друг, чтобы Черчилль вот так упустил девчонку? Да он бы рявкнул: «Женщина! А ну поди сюда!» И она приползла бы к нему на четвереньках. А машины на мостовой громоздились бы одна на другую и горели голубым огнем. Ну а Мэтт? Берет и сматывается потихоньку, будто какой-то жалкий представитель семейства собачьих. Так сильно поджав хвост — если бы он у него был, — что непременно бы об него запнулся. Баррелл, ты позоришь свой род. Тебе надо отречься и пойти в чайки или, скажем, в лошади. Но боевой конь из тебя все равно не выйдет. Или настоящий, горячий, кровный скакун голубых кровей. Или шотландский пони, если на то пошло, — этим чертенятам мужества не занимать.

Баррелл. морской конек.

Испугался девчонки, которой и от земли-то не видать. У которой зубы торчком. Силач Мэтт. Вот смех-то! Горе ты мое, Баррелл. Ну и что, по крайней мере, я умею отступить в сторону и трезво оценить самого себя. Этому, мистер Мак-Нэлли, вы сумели меня выучить. Этому и почтительному отношению к мертвым (вон я стою, сокрушенный, будто это меня хоронят). Но вы не преподали мне сведения о том, как подступиться к любви. А это плохо. Большая оплошность с вашей стороны и чреватая, если подумать, катастрофическими последствиями. Ну что станется с родом человеческим, если каждый вздумает вести себя, как я? Не будет никакого рода человеческого.

Мужчины-прохожие снова понадевали шляпы.

Слава тебе господи!

Гнетущее действие оказывают похороны. Мысли разные находят унылые. Тянется траурная процессия. Но что особенно неприятно, четверо из проезжающих ухмылялись. От уха до уха, будто топором раскололи. Смотрели прямо на меня и ухмылялись. А это не очень-то прилично. Кем же тебе должен приходиться покойник, если ты смеешься на его похоронах? Вы мне на это не ответите, мистер Мак-Нэлли?

Может, они наследники, получили от него загородное имение? Или радуется каждый, что это не он возглавляет в деревянном ящике похоронную процессию? Или они как генералы, которые приступают к мирным переговорам и не плачут по мертвым, не ужасаются случившейся трагедии, не кричат о покалеченных детях, а отпускают сальные шутки? Что же, дело такое, зато с перенаселением хоть чуточку полегчает. Факт. Тут каждый помогает чем может. Одному следовать вдоль по Главной улице к месту печного упокоения, другим продолжать свое бренное существование, расходиться по своим делам. Например, идти к маме и жаловаться на нездоровье.

Ты, Мэтт, — и вдруг нездоров?

Да, мама, так болен, что хуже не бывает. Сердечной лихорадкой. Это самая тяжелая на свете мальчишеская болезнь. От нее нет исцеления, мама, я, по крайней мере, Не знаю такого. А уж кому и знать, как не мне, я уж вон как давно болею.

Сердечная лихорадка, сын? Это еще что за выдумка?

Это когда у тебя все болит, мам, с ног до головы. А углы губ сами опускаются, и никакими силами не улыбнешься. На душе так муторно, даже думать не можешь. Все в тебе натянуто; кажется, сейчас порвется, жилы гудят, как проволочный забор. Еще немного, и начнутся конвульсии. Все, что делаешь, — делаешь, по большей части, только чтобы спрятать эту боль. Вот что такое мальчишеская сердечная лихорадка, мам. Смертельный недуг. Мое состояние ухудшается день ото дня. И это с незапамятных времен. Лет с двенадцати, я думаю. Кончится тем, что я не выдержу и взорвусь, как бомба.

Да только разве скажешь такое собственной матери?

Она и не поймет ни слова. Откуда ей понять. Живет себе, горя не знает. Она росла в старое время, она — мать. Лицо, так сказать, священное. Есть такие вещи, которые матерям не говорят. Не говорят, и все. Матерей надо беречь. Отцов, если уж на то пошло, тоже.

Их послушаешь, так выходит, при них мир вроде как бы не пробудился ото сна. Жили, будто в доме без окон. Отгороженные, защищенные от всего, что происходило. Да и что там могло происходить, когда мама и папа еще не были взрослыми? По улицам за лошадьми тащились телеги и расфуфыренные кареты. Только представить себе! На каждом углу — кузня. Мигали световые рекламы кинотеатров, ну просто каменный век, а внутри старые дамы колотили по клавишам пианино. Пленка без конца рвется. Скандал! В зале сразу тьма. Женщины от страха визжат. Мороженое — пенни за порцию. И это у них считалось роскошная жизнь. Может, конечно, на самом деле все было иначе, но так Они рассказывают. Тысячи людей ездили по улицам на велосипедах, а если кто попал под машину — сенсация! По будням вечером продаешь на улицах газеты. И это сразу после школы, так что домой не возвращаешься до ночи. Доучивались до восьмого класса, и привет. Больше ни тебе занятий в классах, ни уроков дома. Будьте добры прямо на работу с полным рабочим днем. Какой-нибудь церковный вечер — у них это верх разгульной жизни. Играли в фанты и в «третий лишний», уже когда были совершенно взрослыми людьми. Где им было узнавать жизнь? Век невинности, одно слово. А еще говорят, что им тяжело жилось, что им выпала тяжкая доля. Воздуху свежего — океан! Никаких тебе радиоактивных осадков. Хороша тяжелая доля! Детский садик.

Мэтт сидит на станции, ждет обратной электрички. Глубокое, глубокое уныние окрашивает все вокруг в черный цвет старинных угольных шахт.

На платформе напротив служитель заменяет дощечку на указателе:

«Узловая Раздолье. Со всеми остановками»

Что-то с этим было связано в незапамятные времена. Когда еще не было Джо. Когда еще день не сошел с рельсов и не пошел ломать и крушить.

А, ну да. Узловая Раздолье. Где сходятся все пути, где широкая желтая равнина, а по ней скачет Мэтт Баррелл верхом на коне.

Мэтт решительно встает, подбородок выпятил, левую руку в бок и кричит служителю через пути:

— Эй, мистер! Сколько времени до поезда на Узловую?

— Четыре минуты! Да только с той платформы на Узловую не уедешь.

Мэтт несется по платформе, у которой останавливаются поезда на город, стук его подошв отдается в долине рельсов и шпал. Мэтт ныряет в калитку, над которой написано: «Выход», и с разбега налетает на Абби Цуг, которая как раз входит на станцию!

Все-таки мальчик с девочкой встречаются. Избежать этого уже невозможно.