Это, должно быть, где-нибудь на широкой-широкой, неоглядной равнине. Где земля желтая, травы выгорели на солнце и тучи пыли встают до неба, как в песне поется.

Где-то там сходятся две дороги. Одна идет на север, другая на запад. И они пересекаются. Вокруг, куда ни глянь, пасутся стада овец. Тысячи темных точек. Жарища там адова, на равнине, где сходятся две дороги и где скачет на лошади Большой Мэтт Барреля.

— Ребята, закрывайте двери. Что вы, не понимаете? Будешь так висеть, тебя в два счета срежет.

— Срежет?

Ничего себе.

— Хорошо, мистер, конечно.

Дверь с грохотом захлопывается, но ребята продолжают набиваться в вагон через вторую дверь. Тонны ребятятины.

Ну вот. Совсем как в обычный день. Угодил в давку.

Сардинный экспресс.

Иначе как на лошади там нельзя. Да разрази меня гром, ну кто же, кроме последнего болвана, захочет пыхтеть на велосипеде в таком месте, которое называется Узловая Раздолье? Где вокруг — тысячи овец. И пахнет кожами и пылью. Пыль из-под овечьих копыт плывет по широкой равнине, подсвеченная закатным солнцем, как на глянцевых высокохудожественных открытках.

Опять красивость? Ну и что ж. Такой уж сегодня день.

Да, иначе как на лошади там невозможно. На могучем сером скакуне той масти, которая называется белой. Вот он, Мэтт, полюбуйтесь. Большой Мэтт едет верхом, непринужденно придерживая поводья в одной руке.

И потом там еще эта девчонка.

Обыкновенные девчонки, они, конечно, тоже ничего. Для других. Но что касается Большого Мэтта, то тут должна быть такая — закачаешься. А то он и не посмотрит даже. Чтобы волосы золотые россыпью до пояса. Мягкие, как шелк, и пахнут цветами, заденут по лицу — у тебя сердце так и екнет. Она уйдет, а аромат остается, будто она разбросала вокруг пахучие цветы. Розы там или боронию, в таком роде. Нюхаешь и прямо балдеешь.

А целуется она так, словно сейчас наступит конец света и у нее осталось времени последние пять минут.

Да, братцы, скажу я вам.

Подлетаешь прямо вверх по голой стене и висишь себе там ни на чем, кулаками в потолок барабанишь. И спасибо еще, что есть потолок, не то бы взмыл аж в самые небеса, к ангелам господним, аллилуйя!

Она вон там, в соседнем отделении, посмотрела на Мэтта.

Постой. Кто?

И волосы у нее не золотые и не россыпью до пояса. Скорее коричневатые, солнечные, и стрижка «фасонная». Славная какая. Кто эта девчушка? Когда успела вырасти, да такая хорошенькая? Не сегодня же она родилась?

Где она раньше-то всю мою жизнь пропадала?

Стоит в соседнем отделении, сдавленная со всех сторон, словно колбаса в бутерброде. Это уж как закон, братцы. Если хорошенькая, то не достать. Вот бы мне быть хлебом в этом бутерброде.

Привет, малышка.

Как насчет того, чтобы прогуляться в темном парке при луне с Большим Мэттом?

Тут что-то остренькое, вроде заточенной палочки, впивается Мэтту в аппендикс. В соседнем отделении эдакая красота, а здесь этот колючий шпенек.

Эй, малыш, ну-ка убери локоть. Убери локоть из-под моей… как ее?.. диафрагмы. Ну прямо хирургический ланцет без наркоза, ей-богу. Или стилет убийцы. Бедный шпенек, видно, глух как пробка. Витаминная недостаточность, это ясно. Разве он виноват, что мама плохо его кормит и что вагон набит битком?

Твоя беда, Мэтт, что, если уж у тебя хорошее настроение, с этим совершенно ничего невозможно поделать. Надо совсем самому себе опротиветь, от чего покуда бог упас, чтобы с утра пораньше орать на маленьких детей, которые плохо питаются.

Да у него самого, может, дома десять малюток братиков плачут. Десять сверхостреньких шпеньков. А отец безработный и деньги из пособия по безработности пропивает или проигрывает в тотализатор на скачках. А мама моет полы в какой-нибудь жуткой дыре вроде автомобильного завода или там сборочного цеха, где стоит вой и скрежет. Бедная старушка. Вся в морщинах, под глазами мешки, ногами шаркает, спина горбом, четырех зубов уже нет и волосы висят патлами. Каждую пятницу в полночь отец возвращается домой «под градусом» и выбивает матери еще один зуб. Бедная старушка с утра до ночи на четвереньках драит заляпанные маслом и бензином цементные полы и таскает детишкам объедки из мусорных бачков. Или, может, надрывается в рабочей столовке, моет склизкие вонючие тарелки и разносит тысячам жадных обжор лошадиные порции пищи, вокруг нее тонны рыбы с жареной картошкой, и булочек с кремом, и мясных пирогов под соусом, а она не имеет права ни к чему прикоснуться. Бедная старушенция помирает от голода, язык вывалился, серый, растрескавшийся, жутко смотреть, до того жутко, что уже не замечаешь выбитых зубов. Видишь только этот страшный вывалившийся язык и десятерых ребятишек, которые плачут дома, широко разинув рты, точно птенцы в гнезде, десятеро ребятишек, и у всех локти как заточенные палочки.

— Эй, приятель, побойся бога! Ты что, хочешь пронзить меня насмерть? Да убери ты свой чертов локтище у меня из-под ребер, пока я не переломил твою тощую шейку, слышишь?

Сработало.

Всякое терпение имеет предел. Живой человек не камень. Мэтт — фигура внушительная. У него могучий, зычный бас. И сплошь и рядом звук выходит такой, что Мэтт сам пугается. И все остальные тоже. Полвагона людей оглядываются на него, задирают головы, и бедный шпенек съеживается от страха, он готов спрятаться на дно собственных башмаков.

Ну, и тогда Мэтт ухмыляется, заговорщицки подмигивает малышу, словно бы говоря: «Ну, ну, чего дрожишь? Я вовсе не такой страшный, как кажусь. Сам знаешь». Но откуда бедному шпеньку это знать, в его распоряжении нет никаких данных. А вид у Большого Мэтта Баррелла такой, что, если ты — шпенек, у тебя могут нервы не выдержать.

Да-а, тебе-то хорошо, Большой Мэтт Баррелл, ты вон какой длинный и горластый. Думаешь, все тебе нипочем, да? Воображаешь из себя невесть кого просто потому, что в тебе больше молекул. Потому что во всей школе не найдется храбреца, который залепил бы тебе оплеуху. Землекоп, тупая башка! Не знаешь даже, как меня зовут. Что же, я из-за этого не человек, а муха на стене? Жучок Хьюм? Ну и прозвище. Бог ты мой! Но все равно, и мне нужно где-то стоять. А ты вон какой здоровенный, никому места не оставил. Разве я могу дотянуться до ремня, он вон как высоко. Не прыгать же мне, будто кенгуру. Почему же мне нельзя держаться за тебя? Что, если я упаду? Меня тут же затопчут, превратят в кровавое месиво. Вот погоди, Мэтт Баррелл, вырасту шести футов ростом, буду каждый божий день угощать тебя оплеухами к чаю. И пинать тебя под ребра, когда мне только вздумается. Меня тогда прозовут Мясник Хьюм, или Молотило Хьюм, или Хьюм Железный Кулак. И еще я получу Нобелевскую премию, вот. А по субботам буду лучшим футбольным форвардом.

А та, хорошенькая, за стеклянной перегородкой опять смотрит на Мэтта. Рассеянно? Мечтательно? Невидящим взглядом? Трудно сказать.

Славная какая девочка.

Мэтт глубоко-глубоко вздохнул.

Привет, малышка, лучистые глаза.

Так как насчет прогулки при луне? Может, подаришь Большому Мэтту один поцелуй? С Большим Мэттом тебе нечего бояться.

Кажется, кто-нибудь из этих дуболомов мог бы отлипнуть от скамейки и уступить ей место. Вон Уильяме, например. Темнота невоспитанная. И вообще, когда это они успели там рассесться? Но им делать знаки бесполезно. Все равно как король Канут приказывал морю уйти вспять. Помнится, про это недавно было в телерекламе «Новейшего сверхактивного моющего вещества «Прибой». Старик Мак-Нэлли прямо так и сказал: «Вредное коммерческое краснобайство, Баррелл. Каждая метафора отравлена. Каждая фраза — на продажу».

Чудак этот старик Мак-Нэлли.

Вон она стоит, за стеклом. Ишь какая. Качается, держась за ремень. Будто застекленная картинка в раме.

Могли бы железнодорожные власти почище протирать свои стекла.

Лентяи беспробудные.

Вон какие сальные пятна от пальцев наляпаны за годы по краю стекла, все равно как желтые налеты на ногтях у людей, которые слишком много курят. (Опять тот же старик Мак-Нэлли и ему подобная нервная публика.)

Надо же, сальные пятна вместо рамки, а в них вставляют лица девочек. Хороших девочек. Хорошеньких. В аккуратных нарядных платьицах. Зачем только девочки носят джинсы, протертые, на коленях заплаты? Да у тебя, Мэтт, оказывается, отсталые взгляды.

Какое должно быть имя у этой девочки?

Джо?

Подходит. Что-то в ней есть похожее на Джо.

Она училась с ним в начальной школе, если напрячь память и пробиться сквозь каменную стену лет.

Да, да, точно. И все эти годы была где-то чуть позади. Моложе, наверно, класса на два? В жизни слова с ней не сказал. Не обращал на нее внимания. Подумаешь, потеря. А теперь вот вспоминать ее — как складывать головоломку, в которой не хватает куска. Вроде она и раньше всегда ездила с ним на одной электричке, только близко не оказывалась. И на стадионе мелькала жаркими вечерами, но в окружении других девчонок и никак с ним не пересекалась. Кажется, в Юношеский день шла в колонне, несла флаг какой-то церкви. Толстушка такая, помнится, была. Или это совсем другая девочка? Нет, она, такая была толстуха, руки и лицо липкие — все время сосала взахлеб какую-то сласть, словно без этого ей тут же и конец придет. Противно вспомнить.

Узловая Раздолье.

Да, вот это название для станции.

Там сходятся все пути.

Длинные плети рельсов, и на них маневровые паровозы. Свистки, гудки, высокие платформы с зерном. Со всех направлений подходят составы. Вагоны для скота, платформы с углем, серебристые цистерны. Вой гудка. Большой Мэтт ведет грохочущий экспресс по Индийско-Тихоокеанской магистрали. Грузные товарняки и пригородные электрички торопятся перебраться на соседние пути, чтобы уступить ему дорогу.

Всеобщее восхищение. У девчонок глаза на лоб. Смотрят ему вслед, а он исчезает на западе в облаке пара и сверхзвуковой пыли.

А что это — сверхзвуковая пыль?

И опять та небывалая красавица, золотые волосы россыпью до пояса. С ума сойти! Что ни остановка, она тут как тут, перелетает на собственном ракетном самолете.

— Мэттью Скотт Баррелл, — говорит она, и голос у нее срывается. — Где же ты был всю мою жизнь?

И не то чтобы это только сегодня. Это уже года два как с ним случается. Внезапная материализация. Во время футбольного матча и на уроке французского, а то в спортзале, когда он стоит перпендикулярно на параллельных брусьях. Как гром среди ясного неба. Даже опасно. Завис в воздухе на половине оборота, локти сжаты, мускулы поют, ступни подрагивают, будто березовая листва, чуть не под самыми стропилами крыши. И вдруг — бац! Вот она. Та роскошная красавица. Его переполняло и несло вверх. Как это он только не сорвался и не переломал себе кости?

Зовут ее как-нибудь вроде — Елена. Или Руфь. Но большей частью — Елена, редко-редко выпадает день, когда «Елена» вроде бы не годится. К этим золотым волосам вдобавок лицо такое, что коленки подкашиваются, и Мэтт все время высматривает, ищет ее, но она лишь порой мелькнет в толпе или на той стороне улицы. Он тогда припускает вдогонку, скорей, нельзя же так, но всякий раз оказывается, что это не она. Без исключения. Бывает, оглянется, глаза перепуганные. Бывает, совсем некрасивая девочка, а волосы — золотой шелк. Он бы умер на месте, если бы она обернулась и оказалось — она! Упал бы на месте, и готово.

Что-то, наверное, есть в этих побасенках про перевоплощение. А иначе как понять? Должно быть, они любили друг друга в прошлом тысячелетии. Во время Крестовых походов, к примеру. И она была мавританка в шатре под чадрой или невольница в гареме, и ему добраться до нее не было никакой возможности. Ни малейшей — хоть плачь, хоть умри. Всегда их что-то разделяло. Расстояние, или время, или положение в обществе, или какая-нибудь невыполнимая задача. Она всегда оставалась недоступной. Хоть одним глазом на нее взглянуть, хоть пальцем коснуться!

Нет, не достать. Чем больше к ней тянешься, тем дальше она отступает. И с тех пор он ищет ее в одной жизни, в другой, в третьей… Но каждый раз они рождаются то совсем в разных концах земли, то в веках, которые не совместить…

Узловая Раздолье вдруг оказывается раскиданным свежим сеном. А что? Мое дело.

Как пышный зеленый ковер. Луг. Лютики. Пушистые, нежные мхи. Она плывет по зеленому ковру, утопая в нем босыми ногами, а сверху падает солнечный луч и зажигает золото ее волос. На ней что-то белое, воздушное, развевается на ветру, и словно чья-то рука берет твое сердце и встряхивает, чтобы слетел детский пушок.

А это ты откуда взял? Неплохо, ей-богу. «Стряхивая детский пушок…» Это тебе не телереклама. Вот бы старик Мак-Нэлли услышал. Да он просто помрет от удивления, и ребята пойдут за его гробом на Центральное кладбище под звуки медленного марша. Гулко стуча в барабаны.

Здесь лежит Герберт Мак-Нэлли, первейший и тончайший знаток английского языка в Восточном Теддингтоне. Скончался от изумления. Милостью Мэтта.

А эта малышка Джо опять на тебя смотрит.

Что бы им прямо рождаться в готовом, пристойном виде. А то пока еще они вырастут. Черт знает что. Сопливые девчонки, все в чем-то липком, губы перепачканы шоколадом. Могут на всю жизнь привить отвращение к женскому полу.

У этой малышки Джо выступают два верхних зуба. Небось от того, что слишком много ела. Слишком часто, когда была маленькая, надкусывала большие сладкие яблоки и не могла раскусить. Теперь ей, должно быть, лет тринадцать-четырнадцать. С чего это он взял, кстати сказать, что она хорошенькая? Испортил глаз, что ли? Самая что ни на есть обыкновенная, заурядная девчонка.

Ну, Мэтт, это ты все-таки чересчур. Разве нельзя сказать, что зубки у нее торчат очень даже мило? Поезд поворачивает, сейчас она виднее. Довольно складная девочка. Относительно, конечно. Не может же она в таком возрасте быть статной, как богиня. Пальцы сжимают ременную петлю, немного высоковато для нее, но висит, покачивается с рассеянным видом, словно рассматривает отражения на стекле.

Может, даже свое же собственное отражение.

От этого и вид такой вроде отсутствующий и глаза как бы смотрят перед собой. Не на тебя она смотрит, а на себя!

Унизительная мысль.

Много же ты теряешь, крошка, что смотришь на себя, когда прямо за стеклом стоит такой красавец малый, как Мэттью Скотт Баррелл. И если тебе нравится собственное изображение, значит, плохо смотрела.

Вон прыщик у нее на подбородке, верно, созревал там не одну неделю. И нос плосковат. И глаза чересчур широко расставлены, непонятно даже, как она ими смотрит в одном направлении. А лоб скошен, это уж точно. Что она, неандертальский человек, что ли? Сбежала из меловых пещер Франции? Очень даже может быть. Заглянуть к ней в тетрадки, там у нее изображения мамонта. Спорим?

И с виду вполне первобытная.

Будто на целый век опоздала родиться. Висеть бы ей сейчас на ветке каменноугольного древовидного папоротника да орешки щелкать.

Но тут как раз ее взгляд вдруг переместился. И оказался направлен прямо на него!

Словно свет полыхнул где-то в глубине.

Ух ты! Шея и лицо у Мэтта вспыхнули. Сто градусов выше нуля по Фаренгейту. Чудо еще, что он не загорелся настоящим огнем.

И что она не загорелась настоящим огнем.

Видел, Мэтт?

Живая, настоящая девочка из настоящей, стопроцентной плоти и крови, сама хозяйка своим мыслям, фигурка и личико — умереть можно, и эта девочка смотрела на него. Застигнута с поличным. Он сам видел. Смотрит не него! На Мэтта! И покраснела, словно знает, что ее заметили.

Ну и ну!

Еще ни одна девочка за всю его жизнь — ни одна девочка на свете — так на него не смотрела. Он, по крайней мере, не замечал.

Оказалось, что он дрожит. С головы до пяток. Набрать в легкие достаточно воздуху, чтобы можно было дышать, — ох, как это непросто.