Возле дома женщины увидели ведра и бидоны, кувшины, кастрюли и миски — все сосуды, в которые Стелла набрала воды, и увидели пожар, уже вовсю полыхавший в овраге, и еще пожары в восточном конце участка и в той стороне, где он граничил с усадьбой деда Таннера. Дым словно поднимался из земли, из каких-то трещин или скважин. Даже среди зелени на огороде был дым.

Мать Стеллы хрипло окликнула своих детей — будь они здесь, они ее, вероятно, не услышали бы, — а потом рухнула на колени у заднего крылечка, где была разлита вода, и заплакала без слез, без звука. Силы разом ее оставили.

Миссис Робертсон, спотыкаясь, прошла мимо нее в комнаты, окликая своего младенца. Потом вернулась в кухню, впилась пальцами в дверной косяк и замерла, глубоко вдыхая жар, и дым, и острые ядовитые пары. Она была миловидная женщина, всегда аккуратная, подтянутая. Теперь от ее миловидности, аккуратности, подтянутости не осталось и следа.

— Нет их там, — сказала она, глядя сквозь сетку двери вниз, на женщину, без сил застывшую на коленях в мокром песке у крыльца.

— Они только что ушли, — сказала мать Стеллы. — Минуту назад были здесь.

— Но куда?

— Если б знать…

— А мальчик не пришел?

— Какой мальчик?

Питер бежал вверх по дороге. Как почти все худощавые люди, легкие и жилистые, он бегал очень быстро. Это многих удивляло, даже его школьного учителя, однако никаких выводов из этого его школьный учитель не сделал, потому что Питер Фэрхолл был трудный ребенок, держался особняком, вечно сидел где-нибудь в углу с книжкой.

Сейчас Питер бежал, как никогда не бегал раньше, — бежал с восторгом. Он чувствовал, хоть и не мог бы выразить это словами, что бежит к взрослой жизни, оставляя детство позади. Он ненавидел детство. Убегал от него с радостью. Он был готов доказать, что он мужчина, готов принять огненное крещение, пусть даже это будет стоить ему жизни. Цена его не смущала — только бы бабушка успела об этом узнать, только бы все узнали, что он спас ей жизнь.

Он бежал с трудом, потому что в лицо ему бил горячий воздух, и все ждал, что из дыма, как призрак, появится бабушка. Но она не появлялась. Он все приближался к концу длинного подъема, к тому гребню, что отделял тесный мирок, где жили Фэрхоллы, Бакингемы и остальные, от огромного внешнего мира. Но бабушка все не появлялась.

Он поднялся на гребень. Впереди бушевало, рвалось, неистовствовало что-то невыносимо величественное. Пожар был всего в какой-нибудь миле, может быть, даже в полумиле, но всяком случае, водохранилище его не остановило — невидимое, оно вскипало там под клубами пара, и взлетел на воздух невидимый дом Робертсонов, и невидимое жилище Коллинзов рассыпалось в прах, ушло в землю.

Пожар явился Питеру как нечто живое и злобное, как бесформенное чудовище, все время меняющееся, непостижимо огромное, бешеное чудовище, неимоверно жадное, пожирающее все вокруг без разбора, даже то, что ему не по вкусу, — сначала разжует, перемелет, а потом уж выплюнет в небо. И небо вопило от несъедобных вещей, которые пожар извергал из своей пасти, посылая им вслед яростную пену, щелкая тысячами языков, гоня перед собой все, что еще уцелело в густом зеленом лесу, — визжащих кроликов и мелких кенгуру, лесных мышей и крыс, коров и коз, пони и толстых, как свиньи, вомбатов, ящериц и змей и всяких ползучих и летучих тварей. Только не бабушку Фэрхолл.

Лорна и Грэм стояли в грязи на морковном поле, держась за руки. Это казалось вполне естественным. Им казалось, что они знакомы всю жизнь. И они знали, что будут знакомы до конца жизни, даже если жить осталось не считанные огненные минуты, а еще десятки лет.

Они стояли в жидкой грязи, отделенные полукругом поливалок от построек и высоких деревьев, глядя, как в лесу таинственно загораются огни, как пламя тут и там внезапно прорезает сумрак. А потом поливалки мало-помалу стали сдавать. Сначала иссякли те, что стояли выше по склону, потом и остальные тихо забулькали, словно устали плеваться и теперь хотят втянуть воду в себя.

— Что там случилось?

— Может, оно и к лучшему, — ответила Лорна, — Если б закипел ручей, нас бы насмерть ошпарило, — А сама подумала: «Опять папа не уследил. Оставил мотор без горючего».

Женщины заткнули пробками кухонную мойку и корыта в прачечной и открыли все краны. Не успели они это сделать, как вода перестала идти. Баки были пусты.

Они оттащили ковры подальше от дома, вниз по тропинке, туда, где уходила в землю вода из сточных труб, куда утром стекла вода из переполнившейся ванны. Веревочный коврик из прихожей, сухой и жесткий, тонкий ковер из комнаты Стиви и толстый, еще не просохший, из комнаты Стеллы. Они сложили их один на другой, облили водой из ведер, кастрюль и бидонов, которые наполнила Стелла, и забрались под эту мокрую кучу.

Питер как пьяный бежал дальше, подгоняемый бешеными порывами ветра, дувшего теперь не со стороны чудовища, заполнившего долину, не сквозь него, а навстречу ему, ветра, который родился в более прохладных краях и гнал дым, и пыль, и мусор гигантскими тучами, гигантски ми вихрями обратно в пекло, ветра, который оттягивал в сторону жар надвигающегося пекла, оттягивал дым и пары, пыль и мусор прямо вверх, в небо. Прохладный воздух и кипящий воздух сшибались с грохотом, и под этими взрывами, на обочине дороги, Питер нашел свою бабушку.

Она упала тяжело, но боли не чувствовала. Она вообще уже ничего не чувствовала, ни о чем не думала — ею овладело блаженное безразличие, полузабытье.

— Бабушка, я тут! — крикнул Питер.

Она будто не слышала.

— Бабушка, вставай! Скорее!

Она не шевельнулась.

— Бабушка! — заорал он. — Вставай!

Она посмотрела на него равнодушно, словно не узнавая, и тогда он спокойно, расчетливо шлепнул ее по щеке. Удар больно отозвался в его пальцах, в его сознании. Он будто пробудил и ее и его самого.

— Вставай! — пронзительно крикнул он.

И она встала, с трудом подняла свое грузное тело и стояла покачиваясь, пока он снова не ударил ее по щеке.

— Двигайся! — крикнул он. — Ну же, двигайся!

И, схватив ее за руку, потащил, а она пошла за ним, неохотно, как лошадь, везущая тяжелую поклажу.

Он стащил ее с дороги, поволок через канаву в колючий кустарник — акация, кизил, терновник, чертополох, осока — и через проволочную изгородь на пустое картофельное поле. Тут она снова упала, легла подрагивающей грудой, и он с бешеной решимостью поднял ее новыми пощечинами, не переставая кричать: «Нет, ты не умрешь! Не умрешь!» Он погнал ее по полю, поперек борозд, погнал как укрощенного быка, и тут на открытое поле ворвался с севера мощный, немыслимо горячий воздушный поток. Питер инстинктом почувствовал его приближение, в последнюю секунду судорожным усилием швырнул бабушку наземь, сам упал рядом, и огненный вихрь пронесся над ними.

Будь Питер по-прежнему тринадцатилетним мальчиком, он бы заплакал от боли, прожигавшей его тонкую майку, от боли и от горького разочарования: значит, они здесь умрут, никогда им больше не подняться, — отвратительное чудовище, беснующееся в долине, настигло их. Но он не заплакал, не успел, потому что с юга внезапно налетел более прохладный ветер, тоже очень горячий, но все же прохладнее, и с ревом понес обратно колкие тучи пыли и мусора.

Питер встал на ноги, почти ничего не видя. Склон холма был на месте, подобный скале в океане, о которую разбивается пена, подобный возвышенности в пустыне, которую стегает песок, подобный металлу, плавящемуся в тигле. Склон холма был на месте, но он уже не был неподвижным, незыблемым. Он вздрагивал и скользил, вздымался и опадал, как взбаламученная жидкость. Он никак не мог устояться, и Питер снова упал, сваленный жарой, шумом и головокружением.

Это было не вокруг него, это было у него в голове, в теле, в крови.

Он снова поднялся, и бабушка поднялась, как опоенная лошадь, против воли подчиняющаяся окрику, и вдвоем они двинулись дальше — не столько бежали, сколько брели, точно земля превратилась в вязкую глину, из которой не вытащить ноги, брели как во сне по отлогой поверхности поля, а небо над ними было как взметнувшаяся морская волна — вся мрак, и блеск, и дьявольское великолепие, алая, золотая и лиловая, голубая и оранжевая, бурая и черная, маслянисто клубящаяся волна, каждую секунду готовая разбиться, горбатая, с гребнем — как сверкающее отражение солнца.

Питер упал, и земля упала вместе с ним, выскочила у него из-под ног. Он заскользил и покатился в вихре земли и камней, все быстрее и быстрее вниз, по крутому каменистому обрыву, и бабушка была где-то рядом, тоже катилась сквозь кусты и траву, не слыша собственных криков, не чувствуя ушибов.

Они скатились в пруд среди базальтовых глыб, в тот пруд, из которого брал начало ручей, протекавший под участками деда Таннера и Вакингемов.

Вода резнула их холодом.

Вместе с ними в воде были лесные твари, ползучие и летучие, даже змеи.

Стиви, со стоном переводя дыхание, ковылял между рядами моркови к Лорне и Грэму. Волосы и брови его были опалены, в рубашке прожжены дыры, — пока он бежал, горели деревья у ворот в усадьбу Джорджей и горели кипарисы вдоль дороги от ворот к дому, горели даже ящики с малиной.

А Стелла остановилась на бегу.

Сначала она ничего не поняла: не поняла, почему ей сразу расхотелось двигаться, почему колени у нее подогнулись уже бесповоротно и она медленно, с чувством, похожим на благодарность, опустилась на землю.

Она постояла на коленях, словно собираясь ползти, упершись дрожащими руками в две грядки с увядшими саженцами. Потом руки у нее ослабели, она оперлась на локти, и плечи ослабели, и она в полном изнеможении распласталась на горячей красной земле. Встать она не могла.

Никогда уже ей не встать. Никогда, никогда она не испытывала такой усталости.

Но с неба донесся какой-то новый шум, словно великан ростом с земной шар выдохнул из легких последние остатки воздуха. Она почувствовала над собой его дыхание. Все, что росло и жило, затрепетало и склонилось к земле. И освещение стало другое, и все звуки другие, а в небе какие-то сдвиги, судорога, столкновение великанов.

Лорна тоже остановилась на бегу. Она бежала вверх по склону навстречу Стиви, а он бежал вниз, навстречу ей, когда она увидела этот небесный бой.

Мать Стеллы и молоденькая миссис Робертсон, укрывшиеся под коврами, не увидели его, они его услыхали.

Питер его увидел, потому что бой шел над ним, справа и слева, со всех сторон, — ослепительная вспышка прорезала воздух от неба до земли или от земли до неба, взрыв ошеломил его, оглушил почти до потери сознания.

А потом с неба закапали огромные горячие капли, тяжелые, как металл, как смола, как мед. Они даже цветом были похожи на мед — то на горелый мед, то на золотой, свежий.

Словно небо, насытившись, уже не могло выдержать груза лесных соков, которые оно так жадно всосало, пьяных соков эвкалипта, сосны и акаций, человеческого пота, и крови животных, и пара от канав, прудов, речек и резервуаров, от баков и пожарных рукавов, от орошенных полей и грязных луж, и теперь, ослабев, дав упасть первым каплям, проливало и все остальное.

Черный дождь, красный дождь, золотой, горячий, низвергался на землю, и звук был настоящим громом, а сверкающие зигзаги — настоящими молниями, и два великана — северный ветер и южный, дух ада и дух широкого прохладного моря сшиблись в смертельной схватке.

Когда Питер и бабушка Фэрхолл выбрались из пруда, подальше от змей и прочих плавающих тварей, исполинская небесная вспышка уже погасла, пропала, превратилась в клубящийся бурый туман.

Бабушка, ошалелая, но ожившая, жестоко избитая, но в полном сознании, обхватила внука своими толстыми красными руками и крепко прижала к себе. Сколько лет Питер ненавидел эту ее привычку, претерпевал ее с с каменным лицом и отчаянно бьющимся сердцем. Но тогда он был мальчиком, а не мужчиной. Даже бабушка почувствовала в нем перемену, когда прислушалась к его голосу:

— Все хорошо, бабушка. Теперь все будет хорошо.

Стелла почувствовала дождь спиной. Сначала он был горячий, как утренний душ, и она приняла его за огонь. Но он не сжег ее, он стал прохладнее, потом еще прохладнее.

Она вся промокла, и в нос ей бил запах мокрой земли и мокрого дыма, запах мокрой пыли, прибитой дождем. Она приподнялась на руках и на коленях и плакала, плакала…

Стиви разминулся с Лорной — прошел в нескольких шагах, не заметив ее, и все спускался под уклон, пока не почувствовал, что что-то переменилось, что его окружает кольцом не только пламя, но и дым, другой дым — чистый, белый, как облака, как густые облака, которые катятся по земле, что ветер не горячий, а холодный и дует ему в лицо, а не в спину, и что с неба льется не обжигающий пепел, а вода.

Стиви вздохнул — вздохнул всем телом, всеми порами кожи. Страх и боль, сдавившие ему грудь, как железные обручи, отпустили, растаяли. Их сменило облегчение, подобное мягкой постели или освежающей мази. Облегчение и что-то еще: невозможность поверить, что все кончилось, что оно вообще могло случиться и что он все еще держит своего мишку за обмякшую заднюю лапу. Он посмотрел на него чуть ли не со стыдом.

— Ух ты! — сказал он и, украдкой бросив мишку наземь, пошел прочь, надеясь, что никто не видел.

Лорна увидела, но сберегла его тайну. Дождь стекал с ее волос, попадал в глаза, капал с кончика носа. Платье облепило ее, точно она одетая переплыла широкую реку. Она стояла на своем поле, чувствуя себя женщиной, гордая, полная достоинства, готовая ко всему, чем встретит ее жизнь. Уже не потерянная, не испуганная. Благодарная за то, что не все, созданное ее отцом, погибло в огне. Осталось достаточно, чтобы жить дальше, с ним или без него. Заплакать, как Стелла, она бы не могла, даже если бы постаралась.

Грэм видел, как она стоит, отделенная от него дождем, и дымом, и тайными мыслями, от которых она застыла, как статуя. Он страшился всего, что могло ее отдалить, даже ее мыслей. Он почти и не знал ее, но, когда она была рядом, чувствовал себя способным на любой подвиг, на то, чтобы открыто сознаться в своем преступлении, даже на то, чтобы при первой возможности явиться в полицию. Ведь она сказала: «По-моему, Грэм, ты должен все рассказать. Чем раньше расскажешь, тем скорее отделаешься. Это настолько проще, чем убегать и скрываться. И ты же не нарочно это сделал, правда? Это был несчастный случай».

Благодаря ей он ощутил себя цельным. Она заполнила в нем пустоту, которой не могли заполнить ни Уоллес, ни Гарри, потому что к Уоллесу и Гарри он пристал со стороны. В глубине души он всегда знал, что они друг другу чужие.

Не это ли чувство имеют в виду взрослые, когда они говорят о любви? Пожалуй, что и так. Когда она опять повернулась к нему лицом, он, прихрамывая, заторопился к ней, уже снова чувствуя себя сильным.

Дед Таннер изумленно, даже в некотором смущении выглянул из-под одеяла. Красный огонь превращался в шипящий пар и в волны густого дыма. Последние языки пламени подскакивали, щелкали гневно, как кнут, а щелкнув, мгновенно, как по волшебству, исчезали.

Значит, ему еще не пора умирать.

Это было разочарование.

Он опять был один. Призраки бежали. Они подходили так близко, а теперь ушли. Теперь они ему не нужны. Он по-прежнему одинокий старик в своем старом доме. У него еще есть крыша над головой. Не придет сюда чужой человек строить скучный, голый дом с плоской крышей и бетонными стенами. Еще не время.

Дед Таннер молился не о себе. Кажется, он ясно сказал, что молится за Жюли, за младенца Робертсонов, за всех маленьких детей на земле. И бог послал дождь. Конечно, так часто бывает, хотя и не всегда. Большие пожары притягивают сильные ветры, встречные ветры и большие дожди. Но не всегда. Только время от времени. Может быть, в тех случаях, когда мужчины забывают о себе и молятся за маленьких детей, а не тогда, когда они с яростью и вызовом потрясают кулаками.

Дед Таннер отложил одеяло. Оно погибло. Пробито десятками мелких дырочек, а в нескольких местах и совсем прожжено. Жаль, хорошее было одеяло.

Не вставая, он столкнул камни с железных листов, и из глубины колодца глухо прозвучал тоненький голосок:

— Я здесь, люди добрые! Я в колодце, жива-здорова!