Тинли был расположен в предгорьях, к северо-западу от основного хребта, поселок Тополи, где у Пинкардов был загородный дом, — в Прескотском округе, в верхней части обширной долины по другую, восточную его сторону, ту, что ловила первые лучи восходящего солнца. На машине от Тинли до Тополей было миль четырнадцать, по прямой линии, через горы — не больше шести-семи.
Дорога, вдоль которой вытянулся поселок, никуда, в сущности, не вела. Она ответвлялась на восток от шоссе напротив Прескотского водохранилища и мили через две пропадала в лесу. Так обстояло дело в то знойное субботнее утро 13 января. Примерно так обстояло дело уже очень давно.
Водохранилища тут, правда, раньше не было, так же как и многих других примет, с годами ставших привычными. Дом Таннеров, самый старый из сохранившихся здесь домов, был построен в первые годы нашего века. У Таннеров росли каштаны — исполинские деревья, знакомые нескольким поколениям ребят на много миль кругом. Фэрхоллы построились в 1919 году. Хобсон заложил свой яблоневый сад в 1925-м. Коллинз основал питомник в 1937-м, а после войны в разное время появились Робертсоны, Джорджи, Пинкарды, Бакингемы. Эти семьи, их дома, их фермы, их дети были теперь главными приметами Тополей.
И дорога не всегда называлась Тополевой. Когда-то — никто не знал, когда именно, — это была тропа к хижине давнишнего поселенца. Позднее по ней ездили к золотым приискам. О приисках теперь тоже мало кто помнил. Шахты обвалились, заросли. Старожилы в молодости бросали в них сдохших лошадей, чтобы не утруждать себя рытьем глубоких ям. Но теперь во всех Тополях не было ни одной лошади, разве что пони для ребятишек, и был всего один настоящий старожил, дед Таннер. Гигантских горных тополей тоже почти не осталось. Кое-где они еще росли у дороги, возвышаясь над другими деревьями, но дни их, видимо, были сочтены. Они представляли постоянную опасность для электрических и телефонных проводов и, если бы не стойкое упрямство и не бдительность здешних жителей, уже давно были бы срублены по распоряжению не того, так другого начальства.
Поблизости было несколько высоких точек, с которых мощенная щебнем дорога просматривалась почти до самого конца. Была она красноватого цвета, с четырьмя поворотами и двумя крутыми спусками, а по обе стороны от нее извивались по оврагам ручьи. Как ни странно, самая нижняя ее точка приходилась дальше всего от водохранилища. Там она терялась в глухом лесу, и там у Пинкардов было акров восемьдесят земли, где они пасли небольшое стадо. (Жили Пинкарды в городе, а сюда только наезжали на субботу и воскресенье.) Ближе к шоссе, где земля была получше, уже второе поколение Хобсонов ухаживало за фруктовым садом, а через дорогу от них Джорджи сеяли морковь, которая шла на рынок в город, и разводили ягоды, которые сдавали на консервный завод по соседству. Еще выше по длинному склону, чуть не доходя поперечной дороги — кратчайшего пути в Прескот, — тесно друг к другу располагались участки Фэрхолла, Бакингемов и деда Таннера. К участку деда Таннера прилегало причудливой формы пустующее картофельное поле. Тут склон холма круто обрывался к источнику, откуда брал начало один из ручьев. На более ровной местности, еще ближе к шоссе и водохранилищу, акров на двести тянулся лес и кустарник, и от этой земли владельцы питомника «Джеймс Коллинз и сыновья» из года в год, по мере того как дело их расширялось, прирезали себе понемножку. Владения Коллинзов раскинулись по обе стороны дороги. На десяти акрах, прямо напротив водохранилища, стоял дом Робертсона, боком к Тополевой дороге, фасадом на шоссе. Билл Робертсон торговал топливом. Он был агентом по продаже горючего и имел контракт на поставку дров для нескольких пригородных складов.
Вот и все, что можно сказать о Тополях. Добавить стоит только одно: на рассвете в субботу 13 января поселок этот находился всего в шести с половиной милях по прямой линии от Тинли, но жителям его это почему-то было невдомек. Горные тропы так извивались, так петляли, что Тинли в их представлении находился где-то в другом мире. Жителям Тополей никогда не приходило в голову, что Тинли тут же, за горой, отделенный от них почти сплошной полосой леса. Если они вообще о нем думали, то думали как о некоем недоступном и совсем неинтересном месте в конце длинной дороги, по которой им, может быть, придется проехать раз или два за всю жизнь. Более того, некоторые из детей, живших и Тополях, и не знали о существовании Тинли, никогда не слышали этого названия.
Жюли Бакингем, пяти лет от роду, раскрывалась навстречу солнцу, как цветок. Когда утренние лучи проникли сквозь занавески в ее комнату, она зашевелилась, потянулась всеми лепестками к дневному свету.
В комнате было ужасно жарко, и хотя она была еще мала, чтобы ворчать на погоду, хотя ни жара, ни холод вообще не занимали ее мыслей, сейчас она почувствовала, что ей плохо и очень хочется пить. Она прошлепала босыми ногами в ванную, потому что дотянуться до кранов над ванной было легче, чем до крана над мойкой в кухне. Отвернула кран, а завернуть обратно не смогла. Даже Стиви это не всегда удается, а ему уже девять лет.
Жюли была умненькая девочка и умела найти хорошую сторону даже в том, из-за чего взрослые иногда сердились, например, если намочишь в ванне волосы и пижама спереди будет вся мокрая. Вот и сейчас она все равно промокла, значит, можно заткнуть ванну пробкой и посмотреть, как в ней будет плавать пластмассовый кораблик.
Когда вода поднялась до краев ванны, Жюли побежала в спальню родителей, выходившую окнами на фасад, и сообщила эту новость отцу. Он, наверно, не услышал. Прокряхтел или пробурчал что-то, но не проснулся. Потом она обратилась к матери, но та только застонала во сне и тоже не проснулась. Тогда Жюли пошла к Стелле, и Стелла, беспокойно ворочаясь на жаркой постели, протянула сквозь сон: «Уйди, надоела». А вода тем временем уже текла из ванной по коридору.
Жюли отлично знала, что совершила провинность. В прошлый раз, когда это случилось, ее пребольно шлепнули по руке, только она сказала, что совсем не больно. Вода у них в доме была чем-то таинственным. В иные дни казалось — трать ее сколько хочешь, не жалко. А потом папа с мамой вдруг начинали наводить строгости, и папа то и дело выходил из дому, где стояли баки, стучал по ним пальцами и прислушивался. Иногда лицо у него вытягивалось, и он говорил: «Если еще долго не будет дождя, плохо наше дело».
Жюли не хотела, чтобы ее опять шлепали по руке, поэтому она тихонько вышла через заднюю дверь и спряталась за дровяным сараем. Ничего не произошло, и она пошла было обратно к дому, но, увидев, что вода капает со ступенек крыльца, расплакалась так, точно ее уже нашлепали, и побежала вниз по склону прятаться в кусты за посадками малины. Отсюда ей был виден дом деда Таннера. Деда Таннера она очень любила. Он давал ей серебряное монетки на мороженое, а иногда, если приходил к ним обедать, приносил с собой кулечек конфет. Вон он, стоит в пижаме около своего дома.
Дед Таннер давно уже не вставал так рано. Когда-то он чуть не каждый день поднимался с зарей, но теперь в этом не было нужды. Дети его давно выросли и разъехались, жена, Марджори, несколько лет как умерла, неумолимый лес опять наложил свою лапу на его когда-то цветущую ферму: кизил и ежевика душили фруктовые деревья, в огороде пышно разросся щавель и овсюг, не надо было доить корову, кормить кур — ни кур, ни коровы не было. Молоко теперь привозил молочник, а яйца дед Таннер покупал в лавке. И осталось ему, по старой привычке, только вставать по утрам, а вечером ложиться, да еще вспоминать. Если бы не Бакингемы, жить было бы совсем скучно. Никому, даже самим Бакингемам, он не мог бы сказать, как много значат для него их трое детишек.
Сегодня он встал рано потому, что жара была удушливая, и солнце уже палило, и северо-западный ветер, не стихавший всю ночь, как и вчера, рвал с деревьев листья. Дед Таннер ненавидел северный ветер, ненавидел его всю жизнь. Дурной это ветер, он приводит в ярость мужчин, действует на нервы женщинам, пугает малых детей. Высокая трава, что растет у самого порога, высохла, как солома, в воздухе носится пыль и запах дыма. Скорее всего, именно запах дыма и поднял деда с постели и заставил выйти на улицу в пижаме.
В небе дыма не было видно, но он щекотал ему ноздри и проникал в сознание, гнал намять в далекое прошлое, к тому страшному часу, когда он один на один встретился с адом, и один с ним боролся, и один его победил. Он тогда усердно молился о том, чтобы переменился ветер, чтобы хлынул дождь, чтобы прибыла подмога, но помощи не было, и он справился один, а потом стоял на своем участке — весь черный, обгоревший, с непокрытой головой, мужчина в расцвете сил — и грозил кулаком небу.
Старый лесной житель, дед Таннер чуял запах эвкалиптового дыма, донесенный ветром от костра, который жгли за пятнадцать, за двадцать миль. Он чуял этот дым, видел его с закрытыми глазами, отзывался на него напряжением всех чувств. И сейчас он стоял неподвижно, всем существом воспринимая этот слабый, далекий сигнал опасности.
Да, где-то горит, а вокруг все высохло, поднеси спичку — вспыхнет. И всегда это случается вот в такие дни, когда бушует северный ветер, температура подскакивает, в горах так сухо, что треск стоит. В другое время года пожар легко залить водой, а в такой вот день любой огонек может в минуту превратиться в бедствие.
Уже много лет дед Таннер не видел настоящего дыма — бешеного, кипящего, черно-красного дыма от большого лесного пожара. Бывало, что горел кустарник, и часа два его не могли потушить, или фермеры палили траву под новые посадки, или рабочие выжигали бровку вдоль дороги. Бывало, что пожарные бригады перед наступлением летней жары расчищали огнеопасные участки в лесу (эти-то любят устраивать иллюминацию!). Но настоящего дыма он не видел вблизи с 1913 года. Он читал о серьезных пожарах, видел иногда по ночам далекое зарево, особенно в 1939 году, но эти времена, как видно, прошли, очень уж много везде стало народу.
Близость пожара всегда как-то подстегивала деда, но пугаться он зря не пугался. Он знал, что пожар, в отличие от землетрясения, или оползня, или извержения вулкана, можно остановить или повернуть. Люди понимающие умеют даже бороться с огнем при помощи огня. Так он и сам поступил в 1913 году и спас свою ферму, а у других, по соседству, все погибло. В тот день, 13 января, даже от Прескота ничего не осталось. Утром был городок как городок, а к вечеру — куча обуглившегося мусора, и вся семья Гибсонов сгорела заживо.
Тот ужасный день начался вот так же. И то же было число на календаре, тот же резкий северный ветер, тот же слабый запах дыма и жара все сильнее — до 112 градусов в тени. А когда пожар перевалил через горы и обрушился в долину наподобие тысячи мчащихся бок о бок паровозов, тогда стало еще жарче — так жарко, что птицы на лету падали мертвыми, и трава загоралась чуть ли не сама собой, и запертые дома взрывались, и закипали ручьи.
Но это все было очень давно. Теперь такое невозможно. Теперь повсюду сотни пожарных, обученных, оснащенных быстроходными машинами с цистернами и рукавами. Они молодцы, знают свое дело. Теперь в эвкалиптовых и сосновых лесах прорублены просеки — широкие голые рубцы тянутся по склонам, там вся трава до последней былинки запахана в землю, а земля не горит. Теперь везде появились дома, фермы, а самые густые заросли, особенно опасные при пожаре, в большинстве расчищены (так, по крайней мере, все говорят). Теперь на высоких местах настроили водонапорных башен, а на западном склоне долины есть Прескотское водохранилище — восемь миль в длину и полторы, а то и больше, в ширину. Какой это пожар, спустившись из лесов, может поглотить миллионы тонн воды? Какой пожар может перескочить через водохранилище шириною в полторы мили?
Дым, который он почуял старым носом, скорее всего, не от лесного пожара. Сирен не слышно, и ночью их не было, это точно. Вся долина еще спит, только вот ветер. А может, это Фэрхоллы — они уж лет сорок как встают спозаранку — насовали в кухонную плиту сучьев с листьями.
…Фэрхоллы еще спали. Встал только Питер, но он отнюдь не топил кухонную плиту. Он купался в ручье, который дедушка, когда был помоложе, запрудил камнями, землей и стволами древовидных папоротников. Но дедушка строил запруду не для купания. Купаться в ручьях считалось неразумным. Около воды всегда водятся змеи, а под водой много коряг.
Питер был единственным внуком Фэрхоллов, единственным ребенком их единственного сына, и ни для кого это не было так ощутительно, как для самого Питера. Ему приходилось нелегко, потому что на нем были сосредоточены почти все мысли, и вся любовь, и все надежды семьи. Это был тяжкий груз, пригибавший его к земле. Почти все время все боялись, что с Питером вот-вот случится что-нибудь ужасное: что он убьется в автомобильной катастрофе, или утонет, или заболеет и умрет.
«Питер, осторожно!», «Питер, не ушибись!», «Питер, смотри под ноги», «Питер, ты здоров?», «Питер, скорее переоденься, ты весь промок», «Питер, давай я тебе разотру грудь», «Питер, сейчас придет доктор»…
Он прекрасно все понимал. Он понимал, что лишь очень редко их любовь приносила ему радость, обычно она внушала ему тоскливый страх. Это относилось и к родителям, и к старикам. Иногда он спрашивал себя: неужели вот так же, в таком же состоянии непрерывной тревоги, рос его отец?
И все же Питер в тринадцать лет был здоровым и крепким мальчиком, только вот упорно не толстел. С тех пор как он себя помнил, он проводил две недели января — вторую и третью — у деда с бабкой, и почти всякий раз дедушка встречал его словами: «Мы тебя тут живо откормим». Дедушка и бабушка совсем не менялись. Они всегда выглядели одинаково, всегда говорили одно и то же, всегда душили его своей любовью, разве что удавалось хитростью избавиться от них на некоторое время. Они и не догадывались, что он уже несколько лет рано утром бегает купаться в ручье, если погода жаркая. Конечно, только при этом условии, потому что вода в ручье даже лётом очень холодная. У него все тело покрывалось гусиной кожей, но удовольствие было огромное. Нырнуть в ледяную воду — все равно что вырваться из тюрьмы.
Ручей был его тайной: ведь если кто узнает, тогда конец. Он никому об этом не рассказывал, даже Стелле Бакингем. Иногда ему казалось, что это очень нехорошо с его стороны, потому что Стелла была совсем особенная, не такая, как другие девочки, а уж о мальчиках и говорить нечего. Стелла — единственная в своем роде. Для Питера она всегда была такой и, может быть, всегда будет. При мысли о ней Питеру стало грустно. Что он тут будет делать целую неделю после того, как Стелла уедет к морю?
Стелла беспокойно заворочалась во сне. Почему-то она знала, что спит. Она как бы видела себя со стороны: простыни, как всегда, сбиты в комок, подушка, как всегда, на полу, одна рука, как всегда, болтается, свесившись с кровати. Понимала Стелла и то, что ей надо проснуться, что если она не проснется, дом уплывет в море. Дом должен бы быть привязан к молу, но Жюли развязала канат, а снова завязать не может.
Стелла разомлела от жары и никак не могла очнуться. Через какое-то время она осознала, что сидит в постели и стрелки часов на ее туалетном столике показывают двадцать минут шестого. Во рту у нее пересохло, голова тяжелая. Чувство было такое, точно ее всю ночь пекли в духовке. А между тем она слышала звук воды, как будто журчание горного ручейка. Потом откуда-то издалека до нее донесся голос Жюли:
— Стелла, Стелла, я не могу завернуть кран!
Стелла вскочила с постели. Мокрый ковер хлюпнул у нее под ногой.
— Ли! — вскрикнула она. — Мама! Папа!
Она выбралась в коридор. Везде вода. Слышно было, как она льется из ванны на пол, видно, как она бежит по коридору в ее комнату, в комнату Стиви, даже в кухню.
— Ух ты!.. Папа! — закричала она во весь голос. — Папа!
Она завернула краны над ванной и стояла в растерянности, босыми ногами в воде, не зная, что делать дальше. Она чувствовала себя слабой, никчемной и очень несчастной. Ей казалось, что теперь весь день пошел насмарку, что какие-то злые силы задумали помешать им вовремя уехать к морю. Она услышала голоса родителей, и Стиви спросил из своей комнаты:
— Что там случилось?
— Вода! — крикнула она. — Везде вода!
Отец сунул голову в дверь ванной. Вид у него был небритый, усталый.
— Ну и ну! — сказал он. — Это кто же натворил?
— Наверно, Жюли, — вздохнула Стелла.
— Вот дрянь! Я с нее шкуру спущу. Уж будьте уверены: когда воды мало, обязательно что-нибудь такое случится. — Он оглядел залитую водой комнату и почесал в затылке. — Пока баки пустые, нельзя уезжать. Особенно в такую жару.
Стелла совсем загрустила. Об этом осложнении она и не подумала.
— Ой, неужели носить ведрами из колодца, от деда Таннера, как в прошлом году?
— Очень возможно, что и придется. Поносишь, не принцесса.
В прошлом году это было ужасно. Таскать ведра в гору было так тяжело, такая трудная работа, и казалось, конца ей не будет. Стелла совсем приуныла.
— Пробку из ванны лучше не вынимать?
— Правильно, — сказал отец, — Надо беречь каждую каплю, все меньше будет таскать. Брось-ка мне тряпки. Принимаемся за уборку.
Миссис Бакингем, не подходя к ванной, оплакивала свои ковры.
— Придется вынести их наружу. Хоть бы высохли поскорее! Хорошо хоть, день жаркий. На что-нибудь и жара пригодится. Вот несчастье, честное слово!
— Просто свинство, — поддакнул мистер Бакингем.
Никто не мог отнестись к этому происшествию легко — очень уж было рано.
— Вот не знаю, может, накачать баки из ручья, если только этот злосчастный насос работает. С ним никогда не знаешь… А где Жюли?.. Жюли!
Стиви вышел из своей комнаты, осторожно ступая и протирая кулаками глаза.
— Это что? Откуда столько воды? Что ли, пошел дождь?
— Стиви, — сказала мать, — позови-ка Жюли. Наверно, она на улице. Да захвати там два ведра. Ужас какой-то! И так жарко! Просто не знаю, как и приступиться к этому потопу.
— Вот дрянь! — воскликнул мистер Бакингем. — Она еще тут кораблики пускала. Ох и попадет ей на этот раз!
— Она мне говорила, — сказала Стелла, — а я думала, это мне снится.
— Говорила? И ты пропустила мимо ушей? Ну, знаешь ли…
— Я еще спала, папа… Я не могла…
Вернулся Стиви с ведрами. Он все еще до конца не проснулся.
— Я не нашел Жюли. Она не откликается.
— Где-нибудь прячется. Ты обуйся, сынок, и поди поищи ее. Далеко она не могла уйти. Знает, отлично знает, что провинилась. Дрянцо этакое…
— Папа, — сказал Стиви неуверенно, — по-моему, пахнет дымом.
— Дымом? Каким еще дымом?
— Я не знаю.
— Стиви, — сказала мать, — тебе дали поручение — найти Жюли. Пойди оденься и сделай это. И ты помоги ему, Стелла.
— Странно, — сказал, мистер Бакингем, — мне тоже показалось, что пахнет дымом. А ты его не видел, сынок?
Стиви покачал головой.
— И по-моему, пахнет, — сказала Стелла. — Как в прошлом году, когда пожарники палили лес у Джорджей.
Наступило молчание. Все четверо — мужчина и мальчик, женщина и девочка — стояли в воде замерев, и никому не хотелось продолжать этот разговор, Стиви, между прочим, потому, что он вообще не понимал, о чем речь. В каждом из них было что-то от страуса: о том, чего не видишь, можно не волноваться.
— Надо браться за уборку, — сказала миссис Бакингем, — а то мы и в полдень не выедем.
— Да, да, сейчас, — сказал ее муж.
Он протопал по воде в кухню, а оттуда на заднее крыльцо. Он был вполне готов к тому, что увидит на небе дым, однако ничего не увидел. Небо, пожалуй, не такое ясное, как должно бы быть, но это, наверно, от ветра, от пыли. Горячий ветер стегнул его по лицу как хлыстом, громко загудел в высоких деревьях. Мистер Бакингем оглянулся: за ним стояла Стелла.
— Если где и горит, дочка, так, очень далеко отсюда. Думаю, что тревожиться нечего. А вообще день скверный, никудышный день. Особенно для ягод. Теперь весь урожай погибнет. Джорджи больше всех пострадают. Надо бы пойти к ним часа на два, помочь обирать малину. Я бы пошел, да уж очень у старика Джорджа нрав колючий, ну его к черту!
…Джорджи обирали малину, продвигаясь между длинными рядами кустов, которые гнулись и мотались на ветру, уже ослабевшие, с вянущими листьями.
Все трое Джорджей были здесь — отец, сын Джон и дочь Лорна, — в поту и в пыли, с руками, кровавыми от мякоти переспелых ягод, которые от малейшего прикосновения превращались в кисель. Они пришли сюда с первыми лучами зари — не потому, что любили рассветы, а чтобы спасти то, что еще оставалось от урожая, до того как солнце высосет из него все соки. Но в сущности, это уже произошло. Урожай был нищенский, бубнил себе под нос старик Джордж. Человек работает как проклятый, а результат? Ветер как из пекла в половине шестого утра да недотепа-сын, у которого одно в голове — вскочить на мотоцикл и гнать в город, недотепа-сын, для которого всякие героические подвиги и запах дыма важнее, чем вид малины, гибнущей на кустах: учует дым — и уже рвется со сворки, все равно как собака, когда учует лисицу.
— Брось ты мне рассказывать про этот дым! — прохрипел старик Джордж. — Если где и горит, пусть другие тушат. У нас своих забот хватает.
Джон держался иного мнения. Ограниченность и корыстолюбие отца бесили его.
— Если где горит, — возразил он, — мое место с ребятами. Это мой долг: я бригадир. Что они подумают, если бригадир не явится?
— А мне плевать, что они подумают! Твое место здесь, при мне. Твой долг — вот эта ферма. В такую жару ты прежде всего фермер. Это твой хлеб насущный. Это, а не борьба с пожарами…
Вчера сто один градус в тени, позавчера — девяносто девять, а перед тем девяносто семь, этого никакая малина не выдержит, разве что по оврагам, где влаги больше и перегной глубже. У Джорджей малина росла на открытом месте, на покатом склоне холма: овраги они использовали так долго, что малина там больше не желала расти — в почве завелась какая-то болезнь и кусты погибали. Так случалось у всех, но старик Джордж и в этом видел личную обиду, нанесенную ему судьбой. Будь малина в овраге, она бы уцелела.
— Тебя не вызывали, — проворчал он. — Никого не вызывали.
— Разве отсюда телефон услышишь? Может, и вызывали.
— Сирену-то услышали бы. А сирены не было.
— И это неизвестно, — сказал Джон, чувствуя себя преступником. — При таком ветре звук могло отнести.
Старик повернулся к дочери:
— Ты сирену слышала?
Лорна ничего не слышала и вынуждена была это признать, хотя всей душой сочувствовала брату.
— Вот видишь, — сказал отец. — У нее уши самые из нас молодые, а она тоже не слышала. Не дым это вовсе, а жара, просто жара. Сок в деревьях закипает.
Лорне хотелось сказать: «Не говори глупостей. Не веди себя как безмозглый старик. Не заставляй за себя стыдиться», но она не могла этого сказать и никогда не сможет. Не может она обижать отца, он и так достаточно обижен жизнью, ей-то это известно. Старик Джордж с малых лет был неудачником, не знал удачи ни в чем, разве только в детях. Джон был прекрасным сыном, а уж Лорна, при такой-то матери… это казалось просто чудом.
Лорна была умная, спокойная, бесконечно терпеливая, и в летние месяцы это было особенно важно. На ней держалась вся семья, потому что мать ее была больна, — как говорили, на нервной почве. Она была слабая женщина, не приспособленная к тяготам жизни. Если бы она вышла замуж за банкира или обеспеченного торговца и жила в относительном достатке, она, возможно, и не заболела бы. Но она вышла замуж за фермера гораздо старше ее годами, за мелкого фермера, чье благосостояние целиком зависело от капризов погоды. Врачи говорили, что она поправится, но ей нужен полный покой, долгое пребывание в санатории. Лечением была и сама Лорна — ее мать знала, что может не беспокоиться за мужа и за сына, если оставит их на попечении дочери. Она всегда много требовала от Лорны — пожалуй, слишком много, но такая уж она была женщина. Она так и не осознала, что все детство Лорны обернулось каторгой — каторжной работой в доме и на участке. Старик Джордж тоже не сознавал этого, но по другим причинам. Он считал, что дети должны исполнять свой долг. Жизнь — не забава, а борьба, и все обязаны в этой борьбе участвовать.
«Тиран этот Джордж, — говорили люди, — а дети у него, наверно, растяпы, не то уж давно бы взбунтовались». (В душе-то люди не были в этом убеждены. Стойкая преданность Джона отцу едва ли указывала на слабость характера.) Что касается сверстниц Лорны, ее школьных подруг, то их и подругами можно было назвать только с натяжкой. Дружбы не получалось, потому что ей вечно нужно было что-то делать дома, и даже когда она обещала где-нибудь о ними встретиться, то либо опаздывала, либо не появлялась вовсе. «С Лорной Джордж неинтересно, — говорили они, — вечно подведет». (И Стелла иногда так говорила, сердито и раздраженно. Правда, ее раздражала не сама Лорна, а что-то, что в ней чувствовалось чужое, что-то неавстралийское, хотя значения этого слова она не могла бы объяснить.)
Особенно неудачно для Лорны получилось то, что время школьных каникул совпадало со временем сбора малины. Малина, как и морковь, считалась важнее каникул, важнее всего на свете. С молодой морковью сплошное мучение в декабре и январе: за один день могут погибнуть десятки тысяч нежных всходов. Жаркое солнце и ветер могут запечь их в земле, и когда такое случалось, Джорджей ждала полуголодная зима, потому что морковь они заготовляли на зиму. Зимой она их кормила.
День и ночь из недели в неделю дизель-мотор на берегу ручья качал воду и крутились поливалки, спасая морковь от зловредной жары и ветра, которые, как нарочно, старались ее погубить. Каждые три часа, днем и ночью, поливалки нужно было переставлять с места на место. Это была нескончаемая, выматывающая работа, которую Джон и его отец делали по очереди. Когда не было дождя — а дожди в это время года выпадали редко, — им ни одной ночи не удавалось проспать спокойно. А с наступлением настоящей жары они чуть свет уже были на ногах — обирали спелые красные ягоды, до того как жгучее солнце сморщит их и высушит и они потеряют всякую ценность.
Это была не жизнь, а какая-то сумасшедшая гонка. Мистер Джордж обходился без наемных работников, а ягоды всё поспевали, и чем жарче было, тем они поспевали быстрее, и наконец, вот как сейчас, поспели все сразу. Мистер Джордж не нанимал работников, уверяя, что они топчут клубнику и ломают малину. Больше напортят, чем наработают. Но главное, ему не улыбалось им платить. Он говорил, что не может позволить себе такой роскоши. Так оно, вероятно, и было, но и это тоже послужило причиной болезни, от которой страдала мать Лорны. Лето с его непосильным трудом она ненавидела мрачной ненавистью. Возможно, врачи это поняли, возможно — нет, как бы там ни было, ее увезли из дома, и она вкушала блаженный отдых в санатории, а Лорна (в четырнадцать с половиной лет!) стряпала, убиралась, стирала, помогала собирать ягоды и урывала себе по полчасика от каникул, когда разрешал отец.
Джону было тяжело сознание, что его сестренке живется так трудно и скучно. Слишком она терпеливая, слишком добрая. Не следовало бы девочке ее лет быть сейчас на огороде, — ведь она к тому же готовит, и полы моет, и мало ли что еще. Ей бы еще спать сладким сном, а она вон портит себе руки соком переспелых ягод, размазывает по лицу грязь и пот всякий раз, как откидывает упавшие на глаза волосы.
Отец его — упрямый старый дурак. Он и черное назовет белым, лишь бы настоять на своем. Всякий разумный человек признал бы, что урожай погиб, и постарался бы свыкнуться с этой мыслью. Если бы еще от помощи Лорны был какой толк, ну пусть бы работала, по ведь это бессмыслица: заставлять ее работать — так же нелепо, как отрицать, что пахнет дымом. Звонили там или не звонили, но Джон-то знал, что должен явиться в бригаду. В такой день его место там. Другое дело, если бы он жил и работал в ста шагах от ближайшей пожарной станции. А он живет и работает за три мили. По экстренному вызову не поспеть. Другим добровольцам придется ехать без него, а это все равно как если корабль выйдет в море без штурмана.
— Послушай, папа, — сказал он. — Зря мы теряем время. Какого черта обирать эту гадость?
— Будешь обирать, пока я не разрешу кончить, — сквозь зубы процедил отец.
— Все равно ее не примут, — Джон сказал это не из упрямства. Он знал, что говорит. — Пока за ней приедет машина с завода, она гроша ломаного не будет стоить.
— Еще чего! Ягода у всех такая. Если завод ее не будет принимать, так вовсе без сырья останется. Не пойдет на компоты — пустят на джем.
— Из таких ягод джема не делают.
— Видал я, из чего они делают джем.
— Право же, папа, — сказала Лорна, — может, не стоит больше рвать. Она вся под пальцами расползается.
— И ты против меня? Мало мне, что я должен выслушивать твоего братца. Ты же знаешь, сколько нам стоит болезнь твоей матери. Урожай нужно снять, хоть лопни!
— По-моему, пора маме перевестись в бесплатную лечебницу, и доктор так говорил. Пусть ей это не нравится, что же делать. А так ведь тебе не под силу, папа.
— Я сам знаю, что мне под силу, а что не под силу. Когда мне понадобится твой совет, Лорна, я его попрошу.
Нет, спорить с ним безнадежно. Всегда кончается скандалом. Всегда побледнеет как полотно, и лицо такое изможденное, что смотреть страшно. Что-то в нем есть, чего не сломишь, хотя глубоко внутри он так устал, что уж и спорить еле хватает сил. Не иначе как он в конце концов убьет себя, а не то свалится замертво, не сумев вовремя сдаться на какой-нибудь разумный довод.
И они продолжали собирать малину, продвигаясь голова в голову каждый по своему ряду. Старик знал, что малина негодная, но какой-то бес не давал ему остановиться, все твердил ему, что, может быть, на заводе малину увидят только завтра, может, обвинят шофера, что растряс ее по дороге, может, все-таки примут и такую, — мало ли найдется причин. А потом он услышал сирену.
Настойчивый, требовательный вой пронесся над оврагами, прорываясь сквозь шум ветра. Звук был сперва слабый, потом окатил их, как волна. Теперь уж отрицать было бесполезно. В ответ на этот звук что-то поднималось внутри, подступало к горлу, как тошнота.
— До скорого, — сказал Джон.
Он не оправдывался, не просил разрешения уйти. Сирена еще не смолкла, а он уже бежал между рядами кустов вверх, к дому. Отец смотрел ему вслед, слишком подавленный, чтобы возражать, чтобы хотя бы попробовать его вернуть. Он стоял неподвижно, обливаясь потом, и последние его силы словно уходили через ноги в землю.
— Лорна… — выдохнул он. — Ох, Лорна…
Может, он и не хотел этого, но его вздох связал ее как цепями. Придется ей терпеть до конца. Придется занять место Джона. Придется обирать малину, пока не потеряешь сознания от жары или отец не сдастся.