Маленькая, юркая машина миссис Самнер быстро проскочила под сводом фруктовых деревьев при въезде на участок. Через минуту она вернется. Джон был в этом совершенно уверен. Вернется, и все, на что он надеялся, рассыплется в прах. На ходу она прокричала:

— Я позвоню тебе из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!

А в глазах все еще то, чуть безумное, выражение. «Не говори ерунды, — оборвала она его как-то раз. — Нельзя быть чуть безумным, вовсе я не безумная, ни капельки».

Но она была. Что-то дикое появляется во взгляде, и тогда руки у нее начинают беспокойно двигаться, а дыхание учащается. Джон всегда чувствовал это ее состояние, знал, когда это с ней случается, даже если и не видел ее. Узнавал по голосу.

Это случается довольно часто часов в пять-шесть вечера, когда внезапно, казалось бы, без всякого повода куда-то девается ее жизнерадостность. Или, что было и вовсе странно, по утрам в воскресенье, когда она собирает его в воскресную школу, или когда они ждут гостей.

Иногда отец говорит ей: «Расслабься дорогая». А порой он теряет терпение, и тогда начинается душераздирающая ссора. Мама убегает в другую комнату и там рыдает, и Джон слышит, как упоминается его имя и как отец старается ее успокоить. «Тише, тише же! — говорит он. — Если кто-нибудь подойдет к двери и услышит, мы этого не переживем».

На этот раз не было ни ссоры, ни рыданий, потому что отца не было дома, но, когда мама говорила, дыхание у нее прерывалось.

Прежде чем сесть в машину, она сказала: «Если откроешь водопроводные краны, не забудь их закрыть. Не пользуйся утюгом, пылесосом или стиральной машиной и не трогай папины инструменты в сарае. Не хочу, чтобы ты получил электрошок или отрезал себе руку. И, ради Бога, не влезай никуда». Еще раньше она сказала: «Когда принесут хлеб, возьми пакет сдобных булочек. Позавтракаешь ими. В холодильнике полно молока, так что не возись с плитой».

Она пыталась вызвать его на спор, подбивала его на протест (он это чувствовал), чтобы приказать ему ехать с собой в виде наказания. «Вымой руки перед завтраком. Почисть зубы после завтрака. Не заходи в курятник. Отец не успел там убрать. Не трогай садовый шланг и не пропалывай цветочные клумбы, иначе отец тебя убьет. Ты всегда выдергиваешь цветы. И не рви распустившиеся розы. Отец считает бутоны. Я знаю, что не должна тебя оставлять. Чувствую, что это ужасная ошибка. Прямо печенкой ощущаю».

Еще она успела сказать, пока металась по дому и собирала вещи, которые должна была взять в город: «Я задернула шторы на случай, если станет жарко. Отдохни днем, даже если не устанешь. И не зови в дом этого ужасного мальчишку Малленов, если он забредет сюда. Не выпускай попугайчика из клетки, а то не поймаешь его. Не ешь зеленые яблоки с дерева».

И уже у самой машины прибавила: «Не должна я тебя оставлять. Что бы там отец ни говорил. Одна я всегда в тревоге. Ни минуты покоя. Твой отец каждый день уезжает на работу. Твои братья почти не показываются в этом доме. У них все по-другому. Они могут выкинуть это из головы. Вся ответственность на мне. Ради моего спокойствия ты просто должен поехать со мной и сидеть в машине».

«Не надо, мама! Пожалуйста!..»

Он знал, что она все время в борьбе, но и у него своя борьба. Он знал, что быть матерью такого мальчика, как он, это не то что быть матерью обыкновенного мальчика. Руки и ноги обыкновенных ребят слушаются их всегда, а Джона его руки и ноги слушаются только иногда. И когда мама из-за этого расстраивается, Джону обычно становится хуже. Он начинает спотыкаться, ронять вещи, заикаться, и иногда ему приходится отчаянно колотить себя кулаками по бокам, чтобы выговорить слово. Сердце бьется, как молот, и случается, что, к своему ужасу, он начинает плакать. Хотя порой это бывает и без причины.

Однажды это произошло в церкви, а в школе — много раз. Иногда ему удается справиться самому, в других случаях директор звонит маме, она сразу же приезжает и забирает его домой.

Но в это утро ничего такого не случилось. Она расстроилась, по он выдержал. Он молился, чтобы дрожь не началась, чтобы слова легко выговаривались, чтобы руки и ноги делали только то, что он хотел, чтобы все было прекрасно. Отворяя дверцу машины, она сказала: «Если почувствуешь, что тебе может стать плохо, позвони священнику или констеблю Бэрду. Не жди, пока начнется. Звони сразу, как почувствуешь. Один номер не отзовется, набери другой». — «Ты же знаешь, что ничего не случится, мама!»

«Обещай, обещай!»

«Обещаю».

Она пристально посмотрела на него невидящими глазами, затем встряхнулась, взяла себя в руки, улыбнулась, поцеловала его, обняла за плечи, как часто делала, и резким движением направила машину к выезду. Обычно она очень хорошо водит машину. Уже из-под свода из сливовых деревьев она прокричала: «Позвоню из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!»

Джон слышал, как постепенно стихает шум мотора. Похоже на отдаляющуюся бурю, на грозовую ночь, обернувшуюся ясным утром. А вдруг ветер изменится и нагонит тучи?

Он не знал, что выглядит усталым и измученным, что его кулаки сжаты, а глаза полузакрыты. Он не чувствовал ничего, кроме нервной дрожи в коленях и волнующей слабости в груди. «Господи, пусть она уедет! Не дай ей вернуться».

Она не вернулась.

Мало-помалу он начал снова различать голоса птиц и лай собак. Кричали ребята. Никогда раньше их голоса так не звучали. В них слышались свобода и ветер широких просторов. Они были как величественный гимн, который он так и не научился петь. Всегда остается слушателем, всегда в стороне, всегда один. Не может он исполнять эту музыку с чувством, с каким исполняют ее все. Теперь, кажется, сможет.

Под сводом из фруктовых деревьев ничего не появлялось. Было пусто. Как в аквариуме, который опорожнили и перевернули. Как в аквариуме, из которого подросших рыб перенесли в ручей и выпустили на свободу. Посмотреть бы на этих рыбешек, одуревших от огромных масс воды, — километры и километры вверх по течению, километры и километры вниз по течению, а они свободны плыть, куда захотят. А может, это похоже на птенца попугая, впервые выпущенного из клетки. Взобрался на верх клетки, прижимается к ней. Трусит, пытается вернуться. Птица — всего лишь птица, рыба — всего лишь рыба. Джон Клемент Самнер — мальчик.

Мама уехала. Не вернулась.

Его словно натерли прохладными благоухающими маслами.

Джон посмотрел сквозь листву на небо. Он любил небо. Над головой прошумела стая вспугнутых скворцов. И ему казалось, что каждая птица уносит с собой звенья порванной цепи, сковывающей его с рождения. Он почти видел, как рвется эта цепь, почти чувствовал.

В этот удивительный момент его охватило сильнейшее возбуждение и в то же время спокойствие и удовлетворение. Ничего подобного он не испытывал никогда. Нервной дрожи как не бывало. Он весь — как вечернее морс: ни ветерка, ни волн, ни бурунов неудовольствия.

— Летите же, птицы, летите! — кричал он.

И каждое уносимое звено было чем-то, что ему строго-настрого запрещали — или мать, или отец, или взрослые братья, или врачи, или сиделка, или учитель, или полицейский.

«Не забывай, что ты не такой, как другие дети. Ты никогда не можешь быть уверен, что твое тело станет тебя слушаться. В твоей болезни никто не виноват. В этом нельзя никого винить, и уж, конечно, тебя самого. Мы должны научиться жить с этим. Есть вещи, на которые можно не обращать внимания, и все обойдется. Но не в твоем случае. Могут возникнуть серьезные осложнения. Ребята иногда ожидают от тебя слишком многого. Невольно они могут вовлечь тебя во что-нибудь опасное. В то, что опасно даже для них, а для тебя вдвойне».

«Тебе нельзя колоть дрова и пользоваться пилой, забивать гвозди и раскачиваться на брусьях; ездить на велосипеде и ввязываться в драку; играть в футбол, крикет и в разные быстрые, шумные и грубые игры — это может тебе повредить. Нельзя быстро бегать — ты можешь упасть. Нельзя подходить к краю скалы и взбираться на деревья и лестницы — ты можешь потерять равновесие. Тебе нельзя играть со спичками, нельзя подходить к кипящей воде…»

«Конечно, очень многое ты можешь, и мы должны быть за это благодарны, не правда ли? Прежде всего, ты не ходишь в специальную школу. Ты можешь плавать на мелководье, если рядом есть кто-нибудь из своих. Можешь ходить на рыбалку с друзьями, если кто-нибудь из них готов наживлять для тебя крючок. Можешь совершать приятные прогулки с разными людьми. Можешь вести счет для футбольной команды и команды, играющей в крикет. А это очень важное дело. Ты можешь радоваться красоте окружающего тебя мира. Читать книги, смотреть телевизор, слушать музыку, собирать разные коллекции. И у тебя потрясающее воображение. С таким воображением ты можешь практически все на свете. Переплывать самые широкие реки, участвовать в самых скоростных гонках, подниматься на самые высокие вершины. И поверь, мальчик, приключения, которые мы переживаем в своем воображении, в конечном счете куда увлекательнее тех, что выпадают на долю нашего тела».

Какой вздор все эти взрослые разговоры, все эти взрослые объяснения. Как все это может ему нравиться? Даже когда они рассуждают о том, что он действительно может, то говорят таким тоном, словно речь идет о приступе зубной боли. А когда он и вправду дает волю своему воображению, это кончается криком: «Джон Клемент Самнер, ты меня своим воображением прикончишь!»

Его от этих разговоров тошнит. А они думают, что ему приятно, гладят его по голове, называют хорошим мальчиком (замурлыкать ему, что ли?), обнимают за плечи, улыбаются, говорят, что он замечательный мальчик, умный, храбрый. Но все это сводится к одному: он — другой, можно сказать, ни к чему не годный, источник непрестанного беспокойства для всех, не целый мальчик, а мальчик наполовину. Странный маленький объект, известный под именем Джон Клемент Самнер, с которым надо обращаться осторожно, как с треснувшим яйцом.

Иногда ему кажется, что он взорвется — ба-бах! И кому-то придется быстро заметать веником тысячи мелких осколков.

Пора бы им догадаться, что он целый мальчик, но связанный по рукам и ногам. Что он — молодой лев в цепях, орел с подрезанными крыльями. Что это они заточили его тело в тюрьму. Герой, как Херб Эллиот, Эдмунд Хиллари или, может, сам Геркулес?

Даже мистер Маклеод ничего об этом не знает, а предполагается, что он все знает. Все, что он может, — это изображать терпение: «У тебя ограниченные возможности, мальчик, и ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что означает церебральный паралич. Твой случай очень странный. Назови любой симптом этого заболевания — судороги, нарушение координации движения, спазмы сосудов головного мозга — все это у тебя бывает, но в слабой форме. Тебе, можно сказать, повезло. Я знаю мальчиков и девочек с куда более простым диагнозом, но состояние их куда хуже. Есть на свете ужасные вещи, мальчик. Они могут разбить сердце. Иногда я думаю, всем следовало бы знать о людях, чья жизнь — сплошное страдание. Страждущий человеческий дух есть нечто удивительное. А ты умен, у тебя художественные наклонности, твои родители — одаренные люди, они любят тебя и поощряют твои таланты. Они окружают тебя всем, что может сформировать из тебя настоящего человека. Упражнения, которые ты делаешь, пошли тебе на пользу, они укрепили тебя физически. Но надо стараться еще больше, даже если порой больно. Чтобы сделать рывок вперед, надо познать свои слабости, а не только свою силу».

Уж как он говорит! Да он такой же, как все остальные. Что они на самом деле о нем знают? Сами-то они не мальчики «с ограниченными возможностями».

«Мы с твоими родителями снова ведем переговоры с хирургами. Уверен, они могут сделать твою левую ногу более управляемой, а это поможет и правой. Они внесут некоторые коррективы, и бояться операции у тебя нет никаких оснований. Ничего не будет заметно. Никто даже не узнает, если ты сам не расскажешь. А когда ты будешь себя чувствовать более уверенно на ногах, станет легче мириться со многим другим, что тебя сейчас беспокоит. Моя работа — знать обо всем этом, и я знаю. Знаю, что происходит в голове у мальчика с ограниченными возможностями, как другие люди, хирурги, знают, что происходит в твоем теле. Мы собираемся сделать несколько рентгеновских снимков, а затем хирурги, умные, на самом деле очень умные люди, решат, оперировать тебя теперь или чуть позже, когда ты подрастешь. Твои родители с нетерпением ждут, когда можно будет подписать соответствующие бумаги. Они не принуждали тебя до сих пор, не принуждают и сейчас. Что ты на это скажешь?»

«Больно будет?»

Мистер Маклеод посмотрел с удивлением «Больно? Ну, будут кое-какие неприятные ощущения, нечестно было бы это отрицать. Но дело не в этом, мальчик. Ничего действительно стоящего без усилия не получишь».

«Что они сделают с моей ногой?»

«Я же говорил тебе. Надрез здесь, надрез там, и все в таком же духе. Тебе не о чем беспокоиться. Ты ничего не увидишь, и никто другой тоже. Папа и мама расскажут тебе подробнее, когда ты будешь достаточно взрослым, чтобы понять».

«Я уже достаточно взрослый».

«А я говорю “нет”».

«Но если операция будет неуспешной, я же не смогу ходить лучше? В ноге у меня будет сидеть что-то невидимое, а снаружи — большой шрам?»

«Нет. Я тебе уже говорил, что нет. Мы бы так с тобой никогда не поступили. Мы не стали бы оперировать, если бы не были уверены в успехе. Я знаю сотни ребят, которые с радостью носили бы небольшой аккуратный шрам как медаль, как знак почета».

«Только не я».

По дороге домой родители молчали, и вид у них был несчастный. Он дважды поймал на себе виноватый взгляд мамы. «Вы эти бумаги не подпишите, мам?» Но они уже подписали. Дело было сделано.

Джон был уверен, что мальчишкой мистер Роберт Маклеод был таким же противным, как Сисси Парслоу.

Он стоял на опустевшей дороге, глядя вверх на листву, на ветви и небо, и чувствовал, что цепи спали. О, чудо! Все в нем ликует. А мамина машина уже совсем исчезла из виду и теперь мчится среди холмов вниз, к Мельбурну. «О, Боже! Быть этого не может!» — вырвалось у него.

Этого дня он ждал всю жизнь. Каждый прожитый день отсчитывал еще один шаг к этому дню. О, как он этого желал. Безумно желал.

Он будет носиться как ветер, прыгать и плясать, катать тачку и раскачиваться на ветках деревьев. Все это он будет делать, потому что никто не скажет, что этого делать нельзя, и скрытые занавеской глаза не будут следить за ним, и хриплый голос не закричит: «Джон, куда ты залез? Джон, тебе нельзя бегать!» Мамин голос. Папин голос. Голос миссис Вильсон. Все голоса на свете.

Они все ошибались. Все, кроме него самого.

Он может все, что делает любой мальчишка. Гонять в футбол, забивать крикетный мяч в самую дальнюю лунку так, что его не найдешь, проплывать сотню метров, нырять на глубине, выкопать огромную яму, драться, кусаться, сидеть на самой высокой ветке и кричать в небо.

Это только их взгляды и слова его останавливают. И не может он ничего потому, что никогда не пытался, потому что они запугивают его своими взглядами и словами, потому что они все время говорят: «Тебе нельзя, Джон. Нет, нет». Если его разрежут и что-то там перестроят, ровно ничего не изменится. Какая чудовищная идея! Какой ужас! А если они что-нибудь в него вставят? Что-то такое, что не будет им? Это будет похуже, чем искусственные зубы. Эти жуткие хитрые приспособления, которые отец вынимает на ночь и бросает в стакан с водой. По всему дому слышно, как они ударяются о стенки стакана. Все это ничего не изменит. Ему об этом сказал как-то один человек, сказал не напрямую. Незнакомый человек с добрыми глазами, заговоривший с ним на улице.

Джон стоял в ожидании мамы, которая, казалось, уже никогда не вернется. Его била дрожь, и он никак не мог с ней справиться. Этот человек наклонился к нему, глаза его смотрели на Джона, а голос был спокоен, как ровно горящее пламя: «Ты справишься, сынок. Не позволяй никому мешать тебе стать тем, кем ты хочешь. Все в тебе самом. Шарик еще не шарик, пока не перерезали веревку и он не полетел».