Стиснув зубы, Джон тяжело и часто дышал, а весь мир вокруг превратился в одну гигантскую боль, ужасающую боль, и было очень страшно.
Потные руки, как смазанные жиром. Пальцы рывками соскальзывали по отполированным боковинам лестницы, каждый раз чуть сдвигаясь вниз. И с каждым рывком от страха судорожно сжималось сердце, словно что-то в нем разрывалось.
Пот застилал глаза, заливал рот, струился из подмышек. Это из него уходили силы, уходила жизнь. Тело стало нежным, дряблым, слабым, оно размягчилось. И становилось все длиннее и тяжелее. Как фигурка из пластилина в жаркий день, что сама растягивается и в конце концов разрывается, разваливается на куски.
Он попытался подняться выше, но не смог. Он умолял себя, приказывал себе лезть, но тело не откликалось, словно было телом другого человека, находящегося где-то далеко от него. Это как звать маму среди ночи, когда она спит и все двери плотно закрыты.
Опереться бы на ноги, оттолкнуться, подтянуться, по ничего не выходило, в ногах не было силы, он их не чувствовал. Как парализованные — такие же беспомощные. Он цеплялся за лестницу, прижимался к ней, умолял, молился.
Никакого ответа. Ни изнутри, ни снаружи. Это Мейми его сюда загнала, но даже она ушла. Внизу была только земля. Там, далеко внизу. И такая твердая. Дождя не было больше месяца. Как железные прутья, как рельсы, выступали из земли толстые корпи эвкалипта. Мягкой и высокой травы там не было. Лишь сухая, скошенная под корень отцовской газонокосилкой. Падать было не на что. Можно было только разбиться. А в руках все то же жуткое ощущение, пальцы продолжали соскальзывать, и каждое движение уносило частицу жизни.
Лестница была такая гладкая, что ни одна заноза не впилась ему в руки. Отец полирует ее наждачной шкуркой и покрывает лаком. В этом весь отец. Даже его лестница должна быть идеальной. Не обрабатывай он ее так наждачной шкуркой, не покрывай лаком, не мой после каждого раза, как он на нее заберется, пальцы не скользили бы так.
В голове у него звучали голоса. Они спорили. Один, хотя в нем и чувствовалась усталость, был тверд, в другом слышалось отчаяние. Один был очень похож на маму, другой — как бы частица его самого.
«Не собирался я вовсе влезать на это поганое дерево. С самого начала не собирался. Только вид делал. Все время не собирался. Все время прикидывался».
«Не прикидывался ты».
«А вот и прикидывался. Играл, как всегда».
«Достать и выволочь лестницу с подставки — это игра? Прислонить ее к дереву — это игра?»
«Ну конечно же. Не дурак я и не сумасшедший. Знаю, что не могу лазить».
«Пинать эту лестницу. Колотить по ней. Ругаться. Убегать от нее — все это была игра?»
«Не знаю, не знаю».
«Ты сюда поднялся, не так ли? Значит, ты по ней залез. Не мог ты иначе здесь оказаться. Ты все время знал, что так оно и будет, но ты также знал, что, когда сюда поднимешься, упадешь».
«Это все из-за того скверного человека, что мне про шарик сказал».
«Ему легко было говорить. Для него это ничего не значило. Незнакомец, проходивший мимо».
«У него были доброе лицо и хороший голос. Может, у него тоже были свои проблемы. Я ему поверил. Мне жаль, что я назвал его скверным».
«Это был незнакомец. Он не понимал. Он не знал».
«Знал он!»
«Если бы знал, ты не висел бы здесь сейчас, а поднимался бы все выше и выше. Ты кричал бы: „Привет, птицы! Привет, облака! Привет, мистер Солнце!” Уже смотрел бы с высоты на крышу дома Сисси Парслоу, на Мейн-стрит, на выходящих из автобуса».
У него вырвался долго сдерживаемый всхлип, и вместе с ним начались судороги. Все сразу. Он ощущал их даже в содрогании лестницы. Она тряслась под ним, пульсировала, и он уже не чувствовал своих рук, из них совсем ушла сила. Они еще оставались на прежнем месте, все еще скользили, но он их не ощущал.
Он будет лежать там, может, разбившийся, а может, и мертвый, и никто не узнает. От задней двери его не увидят. Мама, вернувшись домой, его не увидит. Ведь лестница не видна от дома. Мейми стояла возле дерева, а ей и в голову не пришло, что там лестница.
Мама будет кричать: «Джон, где ты, дорогой?» И все сильнее волноваться. Она станет метаться туда-сюда, продолжая звать его. А потом найдет. «О, Джон, я же всегда знала, что тебя нельзя оставлять. Все эти годы я берегла тебя. Оставила на один день, и ты себя убил».
Даже сейчас, закричи он (если бы хватило дыхания), разве кто-нибудь услышит? Разве они заметят? Разве придут? И поймут ли они что-нибудь, если найдут его не на земле, а, все еще скорченного, на лестнице? Поймут ли, почему он это сделал, или скажут этак свысока, по-взрослому:
«Глупый мальчишка. Дурак. Идиот. А ну слезай вниз».
«Я не могу».
«Смог залезть, сможешь и спуститься».
«Не могу».
«Слезай немедленно, Джон Самнер!»
«Бесполезно приказывать. Я не могу подняться и не могу спуститься. Даже упасть не могу».
Тело его заполняло проем лестницы, как жидкость расщелину. Он висел теперь на согнутой в локте руке, ноги продеты сквозь перекладины и согнуты в коленях, подбородок, как крючок, зацепился за перекладину. Он висел на крюке с откинутой назад головой, противясь давлению своего тела, стараясь нормально дышать. Судорог уже не было, шла война не на жизнь, а на смерть против деревянной перекладины и веса собственного тела.
Он не упадет и не умрет на земле. Он задохнется здесь, на лестнице, и они найдут его, подвешенного, как цыпленка. В школе приспустят флаг, и ребята будут говорить: «Слыхали про этого дурачка Джона Самнера? Даже по лестнице забраться не смог».
Вопль негодования в душе его не вырвался наружу, он остался безмолвным, но его обмякшее тело вдруг обрело мышцы, жилы и кости. Руки задвигались, ноги задвигались, он поборол спазм в горле и двинулся вверх. Преодолел три мучительные ступени, и его пальцы уцепились за ветку.
Он хотел отпустить ее, грохнуться, как мешок, на землю, просто чтобы все кончилось, но ногти его невольно впились в кору. И тут он увидел себя как бы со стороны и услышал приветствующие его возгласы множества людей:
«Молодец, Джон! Держись, Джон! Ты им покажешь. Давай, давай, Джон. Не останавливайся».
«Я не могу. Не могу».
«Ты можешь, Джон. Вниз далеко, а вверх уже близко».
«Это невозможно».
«Шарик летит. За шариком, Джон. Вперед. Борись за него. За ним, за ним, Джон!»
И он боролся, чтобы удержать это мгновение, сохранить это чувство. И его приветствовали тысячи.
Цепляясь ногтями, срываясь, раскачиваясь, как безумным, он карабкался вверх и вверх и вдруг почувствовал, что плачет. Никогда в жизни он так не рыдал. «От радости плачут только женщины и девчонки» — так обычно говорят. Но это неверно. Мальчишки тоже плачут: он сидел на ветке!
Слезы мешали ему смотреть, он не мог думать, не мог рассуждать, не мог ни заглянуть вперед, ни оглянуться назад. Но он знал, что победил. Он это сделал!
«Привет, птицы! Привет, облака! Привет, мистер Солнце! Вот и я. Вот я здесь!»