16 апреля. Итак, исполнился год с того дня, как я в Днепровске. Снова апрель, снова веселые зеленые брызги на ветках деревьев. Тогда были мечты, радостные и неопределенные: приехать, удивить мир, сделать открытие. Смешно вспоминать… Все вышло не так: я просто работал. Итогов можно не подводить, их еще нет. А когда будут, то обрадуют ли они нас?
Голуб последнее время изводит себя работой и сильно сдал: серое лицо, отечные мешки под глазами, красные веки. Он все пытается точно рассчитать «задачу о нейтриде».
Яшка уже устроился. Как-то я столкнулся с ним в коридоре.
— Порядок! — сообщил он. — Буду работать у электрофизиков. Там народ понимающий: работают, «не прикладая рук», а между тем в журналах статейки печатают — то о полупроводниках, то о сверхпроводимости… Ребята неплохие. Смотри, Колька: не прогадай вместе со своим Голубом, ведь тебе тоже пора сколачивать научный капиталец. А там, в семнадцатой лаборатории… словом, неужели ты не чувствуешь, что природа повернулась к вам не тем местом? Впрочем, пока!… Я побежал…
Нет, Яшка! Научного ловчилы из меня не получится. «Сколачивать научный капиталец»… Чудак! Пожалуй, он просто сильно обижен Голубом (оба они тогда зря полезли в бутылку) и теперь ищет утешения в цинизме. Бравирует.
… В науке, как и в жизни, вероятно, следует всегда идти до конца. Идти, не сворачивая, каким бы этот конец ни оказался. Пусть мы не получим нейтрид — все равно. Зато мы докажем, что этим путем получить его невозможно. И это уже не мало: люди, которые начнут (пусть даже не скоро) снова искать ядерный материал, сберегут свои силы, будут более точно знать направление поисков. И наша работа не впустую, нет… Нейтрид все равно будет получен — не нами, так другими. Потому что он необходим ядерной технике, потому что такова логика науки. А научные «кормушки» пусть себе ищут Якины…
Мы медленно идем по программе: приближаемся к облучению самыми медленными, тепловыми мезонами.
18 мая. Сегодня Голуб накричал на меня. Произошло это вот как. Он показывал мне свои расчеты «задачи о нейтриде». Там у него получилось что-то невразумительное — будто бы ядра тяжелых атомов типа свинца вступают при облучении в какое-то странное взаимодействие. Никакого окончательного решения он не получил — слишком сложные уравнения. Однако размышления о тяжелых ядрах подтолкнули его к новой идее.
— Понимаете? — втолковывал он мне. — Мезоны сообщают всем ядрам одинаковую энергию, но чем массивнее ядро, тем меньше оно «нагреется», тем меньше возбудится от этой энергии. В этом что-то есть. Понимаете? По-моему, нужно еще разок облучить все тяжелые элементы и посмотреть, что получится…
Все это было крайне неубедительно, и я сказал:
— Что ж, давайте проверим вашу гипотезу-соломинку.
Вот тут Иван Гаврилович и взорвался.
— Черт знает что! — закричал он. — Просто противно смотреть на этих молодых специалистов: чуть что, так они сразу и лапки кверху! Стоило им прочитать американскую статью, так уже решили, что все пропало… В конце концов, ведь это ваша идея с медленными мезонами, так почему вы от нее сразу отказываетесь? Почему я должен вам же доказывать, что вы правы? «Гипотеза-соломинка». А мы, выходит, утопающие?
— Да нет, Иван Гаврилович, я… Откровенно говоря, я растерялся и не нашелся, что ответить.
— Что «я»? Вы как будто считаете, что статейка и несколько опытов перечеркивают все сделанное нами за год? Это просто трусость! — нападал Голуб.
Насилу мне удалось его убедить, что я так не считаю. В общем-то, он прав. Если не математически, то психологически: еще далеко не все ясно и в каждой из неясностей может таиться то ожидаемое Неожиданное, которое принято называть открытием.
5 июня. Ставим опыты. Подошли к тепловым мезонам и все чаще и чаще получаем после облучения препаратов нуль радиоактивности.
Мне уже полагается отпуск, но брать его сейчас не стоит: в лаборатории и так мало людей. Чертов Яшка! Мне теперь приходится работать и за себя и за него. А другого инженера взамен Якина нам не дают. В наши опыты уже никто, кажется, не верит…
27 июня. А ведь, пожалуй, наврал этот Вэбстер. Не все вещества отталкивают медленные мезоны. Сегодня облучали свинец, облучали настолько замедленными мезонами, что голубой лучик превратился в облачко. И свинец «впитывал» мезоны! А масс-спектрографический анализ показал, что у него вместо обычных 105 нейтронов в атомах стало по 130 — 154 нейтрона. В сущности, это уже не свинец, а иридий, рений, вольфрам, йод с необычно большим содержанием нейтронов в атомах.
Очевидно… Впрочем, ничего еще не очевидно.
5 июля. Получили из висмута устойчивый атом цинка, в котором 179 нейтронов вместо обычных 361. Правда, один только атом. Но дело не в количестве: он устойчив, вот что важно! Такой «цинк» будет в три с лишним раза плотнее обычного…
16 июля. Эту дату нужно записать так, крупно: ШЕСТНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ… Эту дату будут высекать на мраморных плитах. Потому что мы… получили!!! На последнем дыхании, уже почти не веря, — получили!
Нет, сейчас я не могу подробно: я еще как пьяный и в состоянии писать только одними прописными буквами и восклицательными знаками. Мне сейчас хочется не писать, а открыть окно и заорать в ночь, на весь город: «Эй! Слышите, вы, которые спят под луной и спутниками: мы получили нейтрид!!»
17 июля. Когда-нибудь популяризаторы, описывая это событие, будут фантазировать и приукрашивать его художественными завитушками. А было так: три инженера, после сотен опытов уже уставшие ждать, уже стеснявшиеся в разговорах между собой упоминать слово «нейтрид», вдруг стали получать в последних облучениях Великое Неожиданное: свинец, превращавшийся в тяжелый радиоактивный йод; сверхтяжелый, устойчивый атом цинка из атома висмута… Они уже столько раз разочаровывались, что теперь боялись поверить.
Облучали ртуть.
Был заурядный денек. Ветер гнал лохматые облака, и в лаборатории становилось то солнечно, то серо. По залу гуляли сквозняки. Иван Гаврилович уже чихал.
Пришла моя очередь работать у мезонатора. Все, что я делал, было настолько привычно, что даже теперь скучно это описывать: подал в камеру ванночку с ртутью, включил откачку воздуха, чтобы повысить вакуум, потом стал настраивать мезонный луч.
В перископ было хорошо видно, как на выпуклое серебристое зеркальце ртути в ванночке упал синий прозрачный луч. От ванночки во все стороны расходилось клубящееся бело-зеленое сияние — ртуть сильно испарялась в вакууме, и ее пары светились, возбужденные мезонами. Я поворачивал потенциометр, усиливал тормозящее поле, и мезонный луч, слегка изменившись в оттенках, стал размываться в облачко.
Внезапно (я даже вздрогнул от неожиданности) зеленое свечение ртутных паров исчезло. Остался только размытый пучок мезонов. И свет его дрожал, как огонь газовой горелки. Я чуть повернул потенциометр — пары ртути засветились снова.
Должно быть, выражение лица у меня было очень растерянное.
Иван Гаврилович подошел и спросил негромко:
— Что у вас?
— Да вот… ртутные пары исчезают… — Я почему-то ответил ненатуральным шепотом. — Вот, смотрите…
Пары ртути то поднимались зелеными клубами, то исчезали от малейшего поворота ручки потенциометра. Сколько мы смотрели — не знаю, но глаза уже слезились от напряжения, когда мне показалось, что голубое зеркальце ртути в ванночке стало медленно, очень медленно, со скоростью минутной стрелки, опускаться.
— Оседает… — прошептал я. Иван Гаврилович посмотрел на меня из-за очков шальными глазами:
— Запишите режим…
Ну, что было дальше, в течение трех часов, пока оседала ртуть в ванночке, я и сам еще не могу восстановить в памяти. В голове какая-то звонкая пустота, полнейшее отсутствие мыслей. Подошел Сердюк, подошла Оксана, и все мы то вместе, то по очереди смотрели в камеру, где медленно и непостижимо оседала ртуть. Она именно оседала, а не испарялась — паров не было. Иван Гаврилович курил, потом брался за сердце, морщился, глотал какие-то пилюли и все это делал, не отрывая взгляда от перископа. Все мы были как в лихорадке, все боялись, что это вдруг почему-то прекратится, что больше ничего не будет, что вообще все это нам кажется…
И вот оседание в самом деле прекратилось. Над оставшейся ртутью снова поднялись зеленые пары. У Ивана Гавриловича на лысине выступил крупный пот. Мне стало страшно… Так прождали еще полчаса, но ртуть больше не оседала.
Наконец Голуб хрипло сказал:
— Выключайте, — и тяжело поднялся на мостик, к вспомогательной камере, откуда вытаскивают ванночку. Сердюк выключил мезонатор. Иван Гаврилович перевел манипуляторами ванночку во вспомогательную камеру, поднял руку к моторчику, открывающему люк.
— Иван Гаврилович, радиация! — робко напомнил я (ведь ртуть могла стать сильно радиоактивной после облучения).
Голуб посмотрел на меня, прищурился, в глазах его появилась веселая дерзость.
— Радиации не будет. Не должно быть. — Однако стальными пальцами манипулятора поднес к ванночке трубочку индикатора. Стрелка счетчика в бетонной стене камеры не шевельнулась. Голуб удовлетворенно хмыкнул и открыл люк.
Когда ртуть слили, на дне ванночки оказалось черное пятно величиной с пятак. Стали смотреть против света, и пятно странно блеснуло каким-то черным блеском. Отодрать пятно от поверхности фарфора не было никакой возможности — пинцет скользил по нему. Тогда Иван Гаврилович разбил ванночку:
— Если нельзя отделить это пятно от ванночки, будем отделять ванночку от него!
Фарфор стравили кислотой. Круглое пятно, вернее — клочок черной пленки, лежал на кружке фильтровальной бумаги… Потом уже мы измерили его ничтожную микротолщину, взвешивали (пятно весило 48,5 г), определили громадную плотность. Неопровержимые цифры доказали нам, что «это» — ядерный материал. Но сейчас мы видели только черную пленку, крошку космической материи, полученную в нашей лаборатории.
— Вот! — помолчав, сказал Иван Гаврилович. — Это, возможно, и есть то, что мы называли «нейтрид»…
— Нейтрид… — без выражения повторил Сердюк и стал хлопать себя по карманам брюк — должно быть, искал папиросы.
А Оксана села на стул, закрыла лицо ладонями и… расплакалась. Мы с Голубом бросились ее утешать. У Ивана Гавриловича тоже покраснели глаза. И — черт знает что! — мне, не плакавшему с глупого возраста, тоже захотелось всласть пореветь.
В сущности, мы — простые и слабые люди! — мы вырвали у природы явление, величие которого нам еще трудно себе представить, все свойства которого мы еще не скоро поймем, все применения которого окажут на человечество, может быть, большее влияние, чем открытие атомного взрыва. Мы много раз переходили от отчаяния к надежде, от надежды к еще большему отчаянию. Сколько раз мы чувствовали злое бессилие своих знаний перед многообразием природы, сколько раз у нас опускались руки! Мы работали до отупения, чуть ли не до отвращения к жизни… И мы добились. А когда добились, не знаем, как себя вести.
Оксана успокоилась. Сердюк отошел куда-то в сторону и вернулся с бутылкой вина. В шкафчике нашлись две чистые мензурки и два химических стаканчика.
— Алексей Осипович, ты когда успел сбегать в магазин? — удивился Голуб.
Сердюк неопределенно пожал плечами, вытер ладонью пыль с бутылки, разлил вино по стаканчикам:
— Провозгласите тост, Иван Гаврилович!…
Голуб поправил очки, торжественно поднял свою мензурку.
— Вот… — Он в раздумье наморщил лоб. — Мне что-то в голову ничего этакого, подобающего случаю, не приходит. Поздравить вас? Слишком… банально, что ли? Это огромно — то, что сделано. Мы и представить сейчас не можем, что означает эта ничтожная пленочка нейтрида. Будут машины, ракеты и двигатели, станки из нового, невиданного еще на земле материала сказочных, удивительных свойств… Но ведь машины — для людей! Да, для счастья людей! Для человека, дерзкого и нетерпеливого мечтателя и творца!
Он помолчал.
— Думали ли вы, каким будет человек через тысячу лет? — вдруг спросил он. — Я думал. Многие считают, что тогда люди станут настолько специализированы, что, скажем, музыкант будет иметь другое анатомическое строение, чем летчик, что физик-ядерщик не сможет понять идеи физика-металлурга, и так далее. По-моему, это чушь! — Иван Гаврилович поставил мешавшую ему мензурку с вином на стол, поднял ладонь. — Чушь! Могучие в своих знаниях, накопленных тысячелетиями, повелители послушной им огромной энергии, люди будут прекрасны в своей многогранности. В каждом естественно сольется все то, что у нас теперь носит характер узкой одаренности. Каждый человек будет писателем, чтобы выразительно излагать свои чувства и мысли; художником, чтобы зримо, объемно и ярко выражать свое понимание и красоту мира; ученым, чтобы творчески двигать науку; философом, чтобы мыслить самостоятельно; музыкантом, чтобы понимать и высказывать в звуках тончайшие движения души; инженером, потому что он будет жить в мире техники. Каждый обязательно будет красивым. И то, что мы называем счастьем — редкие мгновения, вроде этого, — для них будет обычным душевным состоянием. Они будут счастливы!
Да, все было необычно: Иван Гаврилович, хмурый, сердитый, а порой и несправедливо резкий, оказался великолепным и страстным мечтателем. Ему не шло мечтать: маленький, толстый, лысый, со смешным лицом и перекосившимися на коротком носу очками, он стоял, нелепо размахивая правой рукой, но голос его звучал звонко и страстно:
— Вот такими станут люди! И все это для них будет так же естественно, как для нас с вами естественно прямохождение… И эти красивые и совершенные люди, может быть, читая о том, как мы — на ощупь, в темноте незнания, с ошибками и отчаянием — искали новое, будут снисходительно улыбаться. Ведь и мы подчас так улыбаемся, читая об алхимиках, которые открыли винный спирт и решили, что это «живая вода», или вспоминая, что в начале девятнадцатого века физики измеряли электрический ток языком или локтем… Понимаете, для наших внуков этот нейтрид будет так же обычен, как для нас сталь. Для них все будет просто… — Голуб помолчал. — Но все-таки это сделали мы, инженеры двадцатого века! Мы, а не они! И пусть они вспоминают об этом с почтением — без нас не будет будущего!… — И Иван Гаврилович почему-то погрозил кулаком вверх.