1

В воскресенье на заводской окраине Екатеринослава затевался кулачный бой — древняя жестокая забава бедняков. Как всегда в праздник, в Новые Кайдаки спешили и стар и млад. Из приземистых хибар и сырых, задымленных казарм-общежитий торопились завзятые мастера кулачных боев, а следом тянулись любопытные — поглазеть.

Противники, подзадоривая друг друга острым словцом и соленой шуткой, выстраивались лицом к лицу на расстоянии вытянутой руки. Напротив Григория — широкоплечий парень в вылинялой рубахе и плохоньком картузике, небрежно сбитом на затылок. Он поглядывал на худощавого, черноволосого юношу насмешливо и свысока. Григорий исподлобья бросил на него взгляд: он не собирался драться, но, очутившись в толпе, уже не мог из нее выбраться. Крепыш в картузике на затылке презрительно хмыкнул и легонько толкнул его в плечо.

— Бей, а то сам упадет! — весело подзуживали в толпе.

Неподалеку, на взгорке, громко засмеялись девчата.

На Григория словно кипятком плеснули, кровь ударила ему в лицо — и он так саданул парня в грудь, что у того картуз отлетел далеко в сторону.

И началась битва: на песчаном берегу Днепра взлетали кулаки, разбивали губы, расквашивали носы. А с бугра поддавали жару:

— Так его, та-а-ак!

— Беги, Дмитро, к запруде!

— Падай! Падай! Лежачего не бьют!..

Русоволосая, синеглазая девушка протиснулась вперед и в страхе наблюдала за чернявым, яростно схватившимся с крепким, как бычок, противником.

Парень не выдержал натиска и упал, а Григорий, возбужденный, раскрасневшийся, вытирал платком взмокший лоб и счастливо улыбался. Вокруг восторженно ревела толпа:

— Молодец!

— Здорово дерешься!

Оглянулся по сторонам… Где же девушка с русой косой? Ее не было. И сразу и драка и победа показались ему бессмысленными. Тело ныло от напряжения и тяжелых ударов. Хотелось упасть на песок, закрыть глаза и обо всем забыть…

Впереди шумело и волновалось зеленое море прибрежных зарослей. Но Григорий не видел ни густых камышей, ни плавней, где росли задумчивые вербы и белоствольные осокори, не слышал птичьего гомона. Побрел к запруде и там повернул к плотам. Скверно было на душе. Усталость и боль, опустошенность и злость овладели им.

Григорий наклонился, зачерпнул воды и ополоснул лицо. Потом разделся, свернул одежду, положил между бревен и прыгнул в воду. Вынырнул, с наслаждением набрал полную грудь воздуха. Хорошо… Постепенно успокаивался. Ласковая, прохладная вода снимала усталость. Григорий лег на спину и смотрел на сияющее голубое небо, по которому белым вишневым цветом рассыпались легкие облачка.

Течение стремительно увлекало его вниз по реке и тянуло на быстрину. Далеко позади остались плоты и запруды.

— Эй, хлопче, далеко ли собрался? — совсем рядом послышался густой бас. — Садись, подвезу.

В лодке, обшитой шалевкой, сидел парень в синей расстегнутой сорочке: открытое скуластое лицо, густые светлые волосы, веселые глаза.

Григорий ухватился рукой за корму и ловко взобрался в лодку.

— Ты где разделся?

— На плотах.

Григорий залюбовался крепкой фигурой гребца, его широкой грудью, свободными, уверенными движениями. У плотов Григорий сошел на берег.

— Спасибо!

— Бывай!

Круто развернувшись, лодка поплыла дальше, а Григорий еще долго смотрел ей вслед.

2

Григорий легко взбежал по деревянным ступеням моста. Перед ним как на ладони раскинулся Александровский чугунолитейный завод Брянского акционерного общества: высокие трубы четырех домен, кауперы, газгольдеры, серебристые ленты железной дороги. Все дышало, ревело, клокотало, вздымая к небу клубы пламени и дыма. Теперь это уже стало привычным и не давило хмурым величием. А в тот первый день, когда здесь появился, ему, потрясенному и оглушенному, показалось, что даже солнце померкло. Исчезло радостное чувство, с которым он по приглашению брата добирался сюда. Приподнятое настроение не покидало его всю дорогу — и в поезде, и потом, когда отмерял долгие версты босиком: не хватило денег на билет и не хотел трепать сапоги.

Он до сих пор помнил, как, удивленно озираясь, стоял посреди грязного, захламленного двора водокачки. На куче угля спал человек. Что-то помешало Григорию пройти мимо, что-то в жалкой фигуре спящего показалось знакомым. Неужели брат? Они не виделись восемь лет. Наклонился, потянул за рукав.

— Отстань! — сердито прохрипел тот, но все же поднял голову и с трудом разлепил веки. — Братуха! Ты? А я-то думаю: кто меня будит?.. Здравствуй, браток!..

Петро поднялся, расправил худые, острые плечи и вдруг зашелся от кашля.

— Замучил меня, проклятущий. Ну, как там мать?

— Жива-здорова. Велела кланяться.

— А я, видишь… по две смены… целые сутки в угольной пыли… Разгружаю… Хату строю… Жена, трое детей, ютимся в землянке.

В поисках работы Григорий обошел тогда все заводы, но без поручительства, как и предупреждал брат, устроиться не смог. У проходных — толпы безработных. Управляющий гвоздильным заводом Ганке появлялся на улице только в сопровождении двух здоровенных гайдуков. Все знали: подойдешь слишком близко просить работу — огреют нагайкой.

Пока Петро искал, как и куда пристроить брата, Григорий не терял времени даром: копал глину, месил и формовал кирпичи, сушил их на солнце — помогал класть хату. Наконец устроился и сам — учеником токаря на Брянский завод, на эту вот мрачную махину…

— Ты чего на мост забрался?! — прервал охранник воспоминания Григория.

— Мне в Брянскую колонию.

— Да как ты смеешь по директорскому мосту? Убирайся отсюда!

— Я спешу, а ворота для рабочих далеко…

— Женись на директорской дочке, тогда будешь топать по этому мосту… Ступай назад! Нет, стой… Дай-ка мне свой заводской номер! — И караульный записал номер Петровского.

По заводскому двору, как раз под мостом, проезжал в это время небольшой паровозик, тянувший груженную чугунным литьем платформу. На повороте он замедлил бег, платформа, будто споткнувшись, качнулась, приподнялась и рухнула набок… Пронзительный женский крик заглушил грохот.

Сбежались люди. Появился рабочий в замасленной блузе. Он растерянно топтался на месте и беспомощно разводил руками. Белые, бескровные губы не могли вымолвить ни слова. Это был муж пострадавшей.

— В больницу!

— Быстрей!

И как стук молотка по крышке гроба:

— Поздно…

Люди, привыкшие к ежедневным жертвам и увечьям, молча разошлись по своим местам…

В следующую субботу, когда Григорий, отстояв длинную очередь, подошел к окошечку кассы, чтобы получить свою зарплату, кассир протянул ему желтоватую бумажку — расчетный лист.

— Почему так мало? — удивился он. — Тут какая-то ошибка.

— Никакой ошибки. — Кассир порылся в ящике с бумагами и равнодушно добавил: — Нужно ходить там, где тебе полагается, и помнить, что ты не директор и не инженер.

«Вот оно что — директорский мост», — вспомнил Григорий и хотел еще что-то спросить, но сзади шумно напирали:

— Чего прилип к кассе?

— Инженером захотел стать?

— А директором не хочешь?

Свой брат — рабочие выкрикивали обидные, разящие в самое сердце слова.

— Чего расшумелись? — раздался могучий бас, и все сразу приумолкли.

Григорий оглянулся и увидел дюжего парня, приветливо улыбавшегося ему; показалось, что он уже где-то его встречал. Но, оскорбленный и осмеянный, Григорий, понурив голову, отошел от кассы, сжимая в руке убогий заработок. В груди кипели негодование, злость против притеснителей и обида на полное равнодушие окружающих. Людей ни за что штрафуют, вырывают изо рта последний кусок, а они рады посмеяться над бедой товарища. А ведь почти каждый из них не раз оказывался в таком же положении.

Уже за воротами завода он снова услышал знакомый голос:

— Ты что же, друже, своих не признаешь?

— А, это ты! — Григорий теперь узнал лодочника, который подобрал его на Днепре после кулачного боя. — Я так расстроился, что…

— Не обижайся, они не по злобе. Давай лучше знакомиться. Хотя я тебя уже знаю — ты токарь из мостового Григорий Петровский. А я работаю в доменном, зовут меня Степаном. Степан Непийвода.

— Непийвода… чудно. Видно, твой предок был запорожцем?

— Может, и был.

— Воды не пьешь, а сам всегда на воде, — пошутил Григорий.

— Чтоб людей повидать…

— Тех, кто бьется на кулаках?

— И тех тоже. Наблюдал, как ты дрался… Молодец, что не сплоховал! Но эта драка ничего не стоит.

Григорий с интересом глянул на Степана, а тот сказал:

— Приходи завтра ко мне. — И дал адрес.

— Приду.

В воскресенье Григорий появился в маленьком палисаднике отца Степана — Ивана Макаровича. Возле низенькой, покрытой гонтом хаты зеленел клочок земли, на котором в свободное время любил повозиться хозяин. Хлеборобская душа Непийводы тосковала по земле. Безземелье и погнало его в город. Он стал литейщиком. Работа тяжелая, опасная, однако заработок неплохой. Непийвода трудился, что называется, до седьмого пота. Мечтал скопить денег, вернуться в село, обзавестись хозяйством, конем. Чего стоит безлошадный крестьянин?

Хозяйка пригласила всех в хату. Чинно рассаживались за столом — Иван Макарович в красном углу, под иконой Николая-чудотворца, дальше дочери — Ганя, Лида, Харитя, потом мать, Степан, рядом с ним Григорий, как раз напротив старого Непийводы.

Иван Макарович в шинок не ходил, не любил и в будни прикладываться к чарке. А в воскресенье совсем другое дело. Не грех и выпить, и песню завести, и байку какую-нибудь вспомнить.

И вот уже тихонечко, словно голос издалека доносится, полилась нехитрая мелодия. Запевает Иван Макарович сказ про славного Устина Кармалюка. Все громче звучит песня, крепнет голос певца и незаметно берет за душу, околдовывает, зовет куда-то… Заслушался Григорий. Притихли за столом дочки, украдкой вытерла хозяйка кончиком платка повлажневшие глаза.

Иван Макарович задумался ненадолго, а потом стал рассказывать про помещика, у которого батрачил:

— Чудной был — сиротам и вдовам помогал… А для девчат ничего не жалел. После с сумой по свету пошел. То ли его девчата с ума свели, то ли соседи-помещики разорили — неизвестно… Но чтоб вы знали, хлопцы, есть три несчастья на свете: женщины — раз, клятое это вот зелье, — он постучал указательным пальцем по граненому графину с водкой, — два и непослушание — три.

— Почему непослушание?

— Непослушание — большое зло. Бог учит послушанию, покорности царю, отечеству. Зарубите это себе на носу, хлопцы. Господа, они, видите ли, почтенье любят, — наставительно продолжал он, — а богатство у них — от бога. Меня уважают, сам начальник цеха один раз даже за руку поздоровался. А почему? Потому что знаю одно — тружусь, стараюсь, дурного слова не скажу. — Замолк и добавил: — Оно у меня, это адское пекло, давно в печенках сидит, я бы сбежал от него куда глаза глядят… Да куда убежишь? Тут можно заработать и на земельку скопить. Даст бог, вернемся в село…

Степан, провожая Григория, спросил:

— Как тебе мой батька?

— Хороший человек.

— Порой странно рассуждает… но я молчу — отцам перечить не годится. День и ночь на заводе, ему и подумать некогда. — Степан дружески положил руку на плечо Григория, весело сказал: — Давай в следующее воскресенье махнем на гулянье.

— Давай! — согласился Григорий и решил, не откладывая, сходить на городской базар и купить себе кое-что из одежды.

3

Озерный базар, где можно купить все, что угодно, располагался рядом с вокзальной площадью.

Справа от входа длинной шеренгой стояли законченные кузнецы с огромными, как кувалды, руками. Не задерживаясь, Григорий прошел кузнечный ряд и очутился на толкучке. Народу — не пробиться. Движется шумный, пестрый людской поток, смех и громкие выкрики сливаются в несмолкающий гул.

Прежде всего нужно найти рубашку, а может, и новые штаны сторговать… Но цены заламывали такие, что Григорий повесил голову. Откуда только проклятый штраф взялся?

На прилавках, на расстеленных ряднах и рушниках красовались румяные паляницы, пряники всех цветов и размеров, медовики, раскрашенные лошадки, пирожки и даже фигурки краснощеких панычей из теста… Он бродил между рядами лавчонок и полотняных палаток, где торговали разной мелочью: лентами, бусами, свечками, зеркальцами, ваксой, кружевами. Рядом с дегтем красовались на полках флаконы с духами.

Возле одной лавчонки стоял невысокий, седой старик с картузом в руке. Ему бросали медяки, он не благодарил, а молча, как зачарованный, смотрел в одну точку неподвижным, сосредоточенным взглядом, будто видел что-то, недоступное другим…

Молодая цыганка в широкой юбке и ярком цветастом платке выкрикивала:

— Позолоти ручку — наворожу, всю правду скажу…

Чего только не увидел Григорий там, где продавали старье!.. Засаленный сотнями рук, обтрепанный псалтырь в кожаном переплете, сапоги со сбитыми каблуками, такие высохшие, будто их носил еще римский император, ремни, ожерелья, баулы, ножи и вилки, натертые песком или кирпичом…

Купить бы рубашку, штаны и пиджак! Хорошо бы и новые сапоги! «Дурень мечтами тешится, — рассердился на себя Григорий. — Ведь нужно в Харьков матери денег послать. Не сладко ей с отчимом-пьяницей живется».

Нищий протянул к нему руку:

— Подайте копеечку…

Григорий остановился, пошарил в кармане и положил в грязную ладонь несколько медяков. Старец благодарно забормотал, желая «богатства и счастья…». Второй нищий, опираясь на костыль, подпрыгивал на одной ноге и бойко выкрикивал:

— А знаете, люди добрые, почему наш город Екатеринославом зовется?

Вокруг нищего собирались любопытные.

— Как не знать! По имени Екатерины!

— Шикарная да веселая была царица, пухом ей земля!

— Вижу, не знаете. Вот соберите по копейке, тогда скажу.

— Пьянчужка, — хихикнула молодица, сплевывая шелуху от семечек. — За болтовню деньги ему давай.

— За болтовню, кралечка моя, только и платят. А меньше всего, чтоб ты знала, за работу дают. Батюшка за проповедь вон сколько загребает! А за работу — копейки, чтоб человек не жирел да быстрей поворачивался… Мне вон сказали: оттого покалечился, что неуклюж, как медведь.

Сквозь толпу протиснулся городовой:

— Чего разболтался? В участок захотел?

Нищий дерзко осклабился:

— А ты, человече, тоже зря деньги получаешь. Что доброго людям сделал? Вон человек сеет хлеб, я таскал железо, а ты? Обижаешь таких калек, как я… Так за что же к тебе деньги плывут? Молчишь, не знаешь… а может, знаешь, только сказать не хочешь?

— Заткни глотку, не то в участок!

— А что мне участок?.. Там кормить будут, не стану побираться, а то люди думают, что на водку прошу. Иной раз и выпью, ну так что: не украл, а выпросил. Другие крадут и живут как цари. — Нищий подпрыгивал, как журавль, и смеялся городовому прямо в лицо.

Тот, не выдержав, незаметно скрылся в толпе.

— Удрал, сукин сын. Ишь вздумал стращать!.. Нету пекла страшней, чем Брянский завод! Кто через него прошел, тот ни бога, ни черта не боится!

Женщины торопливо крестились, но не уходили.

— Работа дураков любит! — сыпал скороговоркой калека. — А дурак — работу. И одно по другому скучает: дурень боится, чтоб работа не сбежала, а работа — чтоб дурень не дал стрекача…

Григорий с грустью смотрел на нищего. До чего довели работягу! Почему в мире столько несправедливости!

Солнце уже клонилось к закату. Григорий остановился возле гадальщика, сухого, как вяленая рыба, человечка, громко скликавшего желающих узнать свое будущее.

— За три копейки любой может узнать свою судьбу! Эй, парень, — обратился он к Григорию, — не жалей медяка. Медяк — пустяк, а судьба… — Попугай скосил на Григория круглый любопытный глаз и ткнул клювом в одну из бумажек, очень похожих на аптечные пакетики. Подал хозяину. Гадальщик развернул бумажку и весело произнес: — Возьми вот, полюбопытствуй…

— «Счастье в ваших руках», — вслух прочитал Григорий.

«Какая моя судьба, известно — рабочая, — подумал Григорий. — А вот на вопрос, что такое счастье… я пока ответить не могу».

4

Хорошо в степи. Солнце, будто огромный золотой подсолнух, распустило свои горячие лучи. Щекочет ноздри густой травяной настой, а глаз радуют белые стройные ромашки и синие, с резными лепестками васильки.

Гей, кто в роще, отзовися, Гей, кто в темной, объявися, —

заводит Степан, а Григорий вторит ему глубоким, сильным баритоном.

Хлопцы идут медленно. Одеты празднично — синие штаны, белые рубашки, на голове — картузы с блестящими козырьками. Оба, как степь, дышат силой: Григорий — статный, худощавый, Степан — высокий, широкоплечий.

А в лесу, за горой, уже собралась молодежь. Среди заводских, одетых в темное, мелькают белые полотняные штаны и сорочки, соломенные брыли и пестрые косынки — это сельские парни и девчата. Только на воле рабочий чувствует себя человеком. На поляне разостланы скатерти, разложены куски сала, хлеб, свежие огурцы, вареные яйца. Звенят чарки, раздается веселый смех.

Григорий и Степан присаживаются у скатерти из выбеленного крестьянского полотна. Рука Степана лежит на струнах гитары, готовая в нужный момент ударить по ним. Григорий читает стихи великого Кобзаря:

У всякого своя доля И свой путь широкий: Этот строит, тот ломает, Этот жадным оком Высматривает повсюду Землю, чтобы силой Заграбастать и с собою Утащить в могилу.

Притихли люди, слушают. Каждый думает о своей судьбе, о своей доле, а может, и о доле многих. Горят глаза чернобровой девушки, не сводящей взгляда с порозовевшего лица Григория…

— Читай, читай еще! — просят Григория.

— Микита идет! Староста из нашего села, — негромко роняет высокий хлопец.

Степан тронул струны и запел:

Гей, наливайте чары полнее…

— Со святым воскресеньем, люди добрые! — проговорил староста. На его груди поблескивает большая бляха — знак власти.

— Дай вам бог здоровья, пан староста!

Староста доволен, что его величают паном: обрюзгшее лицо с тонкими, длинными усами расплывается в улыбке.

— Садитесь с нами, пан староста, — предлагает Степан, — выпьем по чарке…

Староста колеблется: то ли хочет, чтобы попросили еще, то ли чувство долга в нем борется с искушением.

— Да ведь я на службе, — медленно и нерешительно говорит он, а глаза жадно впиваются в бутылку.

— Сегодня ж праздник… не грех и выпить, — настаивает Степан. Кладет гитару, встает и почти насильно усаживает старосту, потом уважительно поправляет на его груди сверкающую бляху.

— Будь по-вашему. — Почесав затылок, староста тянется к чарке, но Григорий перехватывает ее:

— Э, нет, пан староста, мы уже и выпили и закусили, а вы, верно, еще и не завтракали?

— Маковой росинки во рту не было.

Григорий наливает старосте полную кружку, тот довольно разглаживает усы:

— Э, хлопче, я и сам бы сидел дома в воскресенье, да начальство кумекает по-иному… Гляньте, говорит, пан староста, не завелось ли там в лесу какой-нибудь кри… кра… Вот, черт, забыл…

Девчата закрылись платочками, беззвучно смеются. Только выпил староста, Григорий снова наполнил кружку.

— Да я ж при исполнении… — пытался протестовать тот.

— Закусывайте получше, пан староста. Возьмите вот этот кусок сала да хрустящий свеженький огурчик, а от вялого живот заболит.

— Водка — такое зелье, что и железо переварит, не то что вялый огурец, — усмехнулся староста.

Гостю поднесли огурец, сало, очищенное от скорлупы крутое яйцо, и снова налили. Теперь он уже клял свою жену, которая «не понимает такой службы… только ругается: опять, мол, выпил… чтоб тебе горячей смолой упиться…». А разве ж он виноват? Свадьбу играют — чарка, помер кто — чарка, родился — чарка. Никуда не денешься. Служба.

Под пьяное бормотание хлопцы все подливали ему водки, пока «блюститель порядка» не повалился головой прямо на скатерть.

Парни ухватили его за руки и за ноги, оттащили в сторону, положили брюхом кверху, чтобы бляха горела на солнце, нарвали травы и подсунули под голову: начальство надо уважать.

— Теперь до ночи не очухается, — засмеялась пригожая девушка, сидевшая напротив Григория.

Снова зазвенели песни, веселые голоса, смех девчат. Степан глазами показал Григорию на группку парней, приглашая его пойти туда.

Но только приятели поднялись, как кто-то крикнул:

— Городовой!

Подошел полицейский, глянул на лежащего старосту, на выпивающих парней, довольно усмехнулся: «Пускай пьют-гуляют, лишь бы крамолы не разводили. Все сейчас пьют — одни с горя, другие на радостях. От этого никто не страдает. Вот книжечки, прокламации — беда! Хотя, по правде говоря, чего в них плохого? Пускай бы читали, ведь они не людей режут?.. Не понять, ей-богу: вот убьют человека, и если он не из господ, то будто так и надо: никому до того и дела нет. А если найдут какую-нибудь паршивую листовку, сколько переполоху! И урядник, и исправник, и пристав, и сам господин полицмейстер, и жандармский полковник — все на ногах… Столько шуму, будто вражеское войско окружило город… Основы, говорят, рушат. А что теми бумажками разрушишь?.. Ой, что-то ты, Никодим, слишком стал рассуждать, — вдруг одернул себя городовой и утешился привычной мыслью: — Начальство лучше знает, что надо и чего не надо».

Вскоре среди шумной толпы хлопцев и девчат замелькал человек с блестящей лысиной и такими маленькими глазками, что их почти не было видно. Глянул туда-сюда, заметил Непийводу, по-стариковски затрусил к нему и еще издали тоненьким голоском протянул:

— О, Степан Иванович, какая радость! — и сунул ему руку в золотистых волосках. — Кто с тобой?

— Все со мной.

— А чернявый?

— Наш… заводской.

— Новенький?

— Да нет, уже больше года работает.

— Я его не знал. — Он внимательно посмотрел на Григория, стараясь запомнить новое лицо.

— Разве ж можно знать всех… Ведь на заводе тысяч шесть будет?

— Да будет.

Крутит своей головенкой с круглой лысинкой, вслушивается, высматривает, примеряется, выпытывает, боится что-нибудь прозевать.

Когда возвращались, Степан сердито говорил:

— Вот негодяи, рабочим уже и отдохнуть нельзя. Везде им мерещатся крамола и запрещенные разговоры. То старосту подошлют, то городового, а потом и эту гадину.

— А кто он?

— Прихвостень мастера Матейчика, его глаза и уши. Видел, как он все разнюхивал да выспрашивал? Только это зря! — Степан посмотрел на Григория: — Скоро нам с тобой предстоит одно дело… Никому ни гугу!

— Ясно.

Он стал терпеливо ждать, когда Степан позовет его на «одно дело». А пока решил действовать самостоятельно…

5

Давно уже в губернаторском доме не было столь роскошного бала. Заново выбеленный двухэтажный особняк с массивными колоннами сверкал огнями. Перед входом горели яркие фонари. По обеим сторонам распахнутых настежь дверей стояли казаки. Ежеминутно подкатывали дорогие экипажи, из которых выпархивали беззаботные гости — нарядные дамы и щеголеватые кавалеры. Преодолев каменные ступени перед колоннадой, приглашенные направлялись к двери, откуда неслись густые и громкие звуки встречного марша полковых трубачей. Сияющий губернаторский дом издали напоминал прогулочный корабль, плывущий куда-то в ночную мглу…

— Рад вас видеть! — встречал каждого нового гостя губернатор — невысокий человек с полноватым лицом, облаченный в парадный мундир и при всех регалиях.

— О, мои дорогие! О, несравненная! — вторила ему губернаторша, статная дама в нарядном платье с глубоким декольте и с замысловатой прической.

Веселые, улыбающиеся гости заполняли огромный зал, почтительно кланялись хозяевам, не скупились друг другу на комплименты, любовались роскошью комнат, наслаждались музыкой духового оркестра; перед тем, как оркестрантов пустили в губернаторский дом, лакей густо опрыскал их из пульверизатора одеколоном. Мужчины толковали о лошадях, о собаках, о строительстве трамвайной линии в Екатеринославе, о судебной палате, о новом способе лечения астмы. Приезжий помещик рассказывал об охоте в своих обширных угодьях, приглашал к себе в гости. Осторожно, намеками, говорили о предстоящей коронации Николая II.

Кучера, доставившие своих господ на банкет, по опыту знали, что торжество затянется надолго, и потому заехали с экипажами в самый дальний угол двора, где штабелями лежали доски и обтесанные бревна — здесь собирались строить флигель. Кучеру, как и матросу, норой охота походить по земле или спокойно посидеть, чтобы не качало. Они разнуздали коней, навесили им на морды мешки с овсом, а сами расселись на бревнах, собираясь покалякать о том о сем. Замолкли лишь тогда, когда в саду начался фейерверк. Но он их особенно не заинтересовал — почти у каждого порядочного пана развлекали этой штукой гостей…

— А чтоб ты сдохла, проклятая, чуть не полсвета обегал, пока тебя нашел. Ишь, куда тебя черти занесли! — вдруг закричал какой-то парень с хворостиной в руке и, тяжело дыша, принялся ловить козу, норовившую пробраться через частокол. Но проворный хлопец быстро поймал ее и начал охаживать беглянку прутом. Не столько бил, сколько громко укорял за самоуправство: — Отвязалась, нечистая сила, и пошла блукать бог знает где. Все огороды и кусты облазил, чуть в болото не угодил, — он показал кучерам заляпанные грязью ноги с закатанными выше колен штанинами. Даже самодельный брыль был в брызгах грязи.

— Чего ж так плохо привязываешь свою козу? — спросил один из кучеров.

— Она не моя.

— А чья?

— Козла.

Все расхохотались.

«Значит, можно подойти к ним поближе», — решил пастух.

— А где ж ее хозяин — козел?

— Попался на чужой капусте, а теперь отбывает наказание.

— На сколько ж его засудили?

— Пока не покается, — не полез за словом в карман Гриша, а сам подумал: «Хорошо, что я переоделся пастухом и взял козу с собой, без козы разговор трудно было бы начать».

В эту минуту к главному подъезду подкатила роскошная карета, запряженная четверкой лошадей.

— Видно, богач какой прибыл, потому как с опозданием, — затягиваясь цигаркой, кивнул на карету пожилой кучер.

Из дома выбежали два лакея, чтобы помочь прибывшим — пану во фраке и нарядной даме.

— Ну и карета! Верно, и за сто рублей не справишь такую! — воскликнул хлопец.

— Если продать козу с козлом, то и на одно колесо не хватит, — засмеялся молодой кучер.

— И где только паны берут столько денег? — искренне удивился пастух.

— Где деньги берут? — иронически повторил пожилой. — Люди гнут спину на пана — вот откуда у них денежки. Видали, приехал пан Взубыпыкский из Марьяновки. Я его знаю. Три экономии недавно прикупил. Фамилия-то у него Зубопиевский, пся крев, а за то, что он своим кулакам любит волю давать, люди и прозвали его Взубыпыкским.

— И что это за штука, братцы, кто бы мне растолковал… Раньше, бывало, заедет пан в морду, проглотишь — и конец всему, — вступил в разговор третий кучер с такими пышными развей-усами, точно у него под носом выросли два лисьих хвоста. — А теперь такая злость поднимается на барина… Раз я опоздал, может, на минуту подать коней, так он меня так саданул в левый глаз, что аж из правого искры посыпались. Распух у меня глаз. Целую неделю не мог его разлепить. И стало мне стыдно перед самим собой, словно я чего-то не сделал, что мог. Какая такая штука переворот в моей голове сделала?

— Я скажу, — выступил вперед пастух.

— Говори.

— В вас родилось самоуважение и достоинство человека.

— Это еще что такое?

— То ему, верно, козел сказал! — засмеялся молодой кучер.

— Я в книжке вычитал, что, пока человек не научится уважать самого себя, ничего путного из него не выйдет, рабом родился, рабом помрет. А как поймет он, что все люди вылеплены из одного теста и барин не имеет никакого права в зубы тыкать да ездить верхом на бедном, тогда дело пойдет по правильному пути.

— Ты вот что, хлопче, — добродушно посоветовал бородач, — бери козу и ступай домой, а то вон уже казаки заглядывают сюда, чего доброго, всыпят тебе горячих в то место, откуда ноги растут.

И в тот же миг — парень еще не успел поблагодарить кучера за добрый совет — в светлом круге фонаря появилась знакомая фигура Матейчикова шпика.

Одет в серый костюм, руки держит сзади, точно они у него связаны, картуз надвинут на лоб — козырек глаза прикрывает. Сначала было пошел в сад, но, увидев кучеров с лошадьми, повернул к ним.

— Спасибо за совет, дядечка, — тихо сказал кучеру пастух и направился к козе. — Пошли домой, проклятая! Ишь куда забралась! Шкуру с тебя сниму!

— Здравствуйте, — небрежно бросил собравшимся сыщик и тут же спросил: — Это к его превосходительству гости съехались?

Кучерам он сразу не понравился — хитростью и коварством повеяло на них от серой, пронырливой фигуры. И потому им не хотелось отвечать. Наконец один из них повернулся к своему соседу:

— Мефодий, человек же спрашивает — ответь!

На Мефодия упал жребий потому, что он был известным шутником. Достаточно было глянуть в его озорные глаза, увидеть густые черные усы, которые на самых кончиках закручивались мелкими колечками, как уже разбирал смех.

— Съехались до ихнего превосходительства, человече добрый, — ответил шпику Мефодий. — Великий пан вчера сам управился с целым гусаком, больно аппетитно зажаренным с антоновскими яблоками. Вот и пожаловали гости поздравить его превосходительство да пожелать легкой икотки.

Все схватились за животы. Не смеялся только шпик, еще ниже надвинувший на глаза свой картуз.

— А тот дурень с козой как попал сюда?.. Не сказал — чей он и как его зовут?

— Тут впору забыть, как тебя самого зовут, — ответил бородатый кучер, — а вы хотите, чтобы мы всех козлятников знали.

— Да он к нам по делу наведался: хотел козу на коня поменять, — снова нашелся Мефодий. — Я сперва было согласился обменять на левую пристяжную, да коза больно норовистой оказалась.

Снова раздался взрыв хохота. Легавый явно чувствовал себя не в своей тарелке и пытался оправдаться:

— Вы думаете, он мне нужен с его козой?! У меня со своей мороки не оберешься. Еще в обед мой хлопец повел пасти козу, — явно придумывал шпик, — и как сквозь землю провалился… Вот и подумал: может, это моего сюда занесло… а вы на смех поднимаете…

— Тогда скажу вам откровенно, — продолжал Мефодий, — плохи ваши дела… Видно, тот хлопец, что здесь был, украл козу у вашего пастуха и теперь прячется с ней по дворам. Ваш парень ищет пропажу, а вы ищете его и козу — на всю ночь хватит игры в прятки…

Сыщик, ничего не говоря, ретировался, но еще долго в его ушах звучал дружный смех кучеров.

В то время как Григорий с помощью двух ведер воды снова стал похож на себя и потом улегся спать, в губернаторском доме все еще продолжался бал. А усталые кучера клевали носом в дальнем углу двора возле лошадей.

6

Широкая аллея Потемкинского парка привела Степана и Григория к каменистому берегу реки.

— Здесь и подождем, — сказал Степан.

Они прогуливались по берегу, притворно-равнодушно поглядывая то на небо, то на парк, а у самих от напряженного ожидания гулко стучали сердца.

Григорий рванулся было к мужчине, который показался ему тем, кого они ждали, но Степан решительно остановил его:

Постой, не спеши. Надо спокойно, будто гуляем…

Когда вечернее солнце коснулось поверхности днепровской воды, на крутом склоне показался высокий, щегольски одетый мужчина с тросточкой. Глаза обоих хлопцев на миг впились в стройную фигуру незнакомца. Сдерживаясь, чтобы не кинуться ему навстречу, сели на камень у самой воды. Искоса поглядывая на него, видели, как он беззаботно, не спеша приближался к ним.

Подойдя, молодой человек остановился, задумчиво посмотрел вдаль и будто между прочим спросил:

— А что это вы тут сидите, хлопцы?

— Закатом любуемся, — ответил Степан.

— Лучше смотрите на восход солнца… Голос у него приятный, спокойный.

— Лучше? Но впереди ночь.

— После ночи наступает рассвет.

Пришедший не торопясь достал из бокового кармана сложенный листок и, приветливо улыбаясь, протянул его Степану:

— Чтоб быстрей рассвело. До свиданья!

И с видом беспечного гуляки зашагал к парку. Степан повернулся к Григорию:

— Вот мы и начали свою драку, только не кулаками и не с помощью козы…

Григорий потупился:

— Ладно уж корить… Лучше скажи, что делать дальше.

— Сейчас мы отнесем это письмо поднадзорному Лалаянцу — он отбывает в нашем городе ссылку. Еще молодой, но столько вынес! За ним охотилась полиция, он сидел в петербургской одиночке.

— А за что?

— За агитацию и распространение запрещенной литературы, в которой написана правда о рабочем человеке. Исаак Христофорович мог бы жить спокойно, получать приличное жалованье. Но он хочет, чтобы и другим жилось лучше. Вот и борется за это.

Григорий слушал Степана, и перед ним открывался новый, неведомый мир — мир борьбы, необыкновенных людей, надежды.

— Что так торопишься? — улыбнулся Степан. Григорий замедлил шаг:

— А он знает, что ты придешь со мной?

— Конечно… Лалаянц сам просил привести тебя.

— А разве он знает меня?

— Знает… — многозначительно ответил Степан.

Дверь им открыла жена Лалаянца — Параскева Ивановна. Она была в темной кофточке со светлой вставкой на груди и, наверно, поэтому чем-то была похожа на какую-то птицу. Навстречу молодым гостям вышел моложавый мужчина в бархатной блузе. Особенно поразило Григория пенсне: оно казалось живым и напоминало мотылька с прозрачными крылышками, который выбрал себе удобное место и ухватился золотыми лапками за чуть горбатую переносицу.

— Слышал про вас от Непийводы, и не только от него, много хорошего. Рад нашему знакомству, — пожимая руку Григория, едва заметно заикаясь, сказал Лалаянц.

Петровскому сразу же захотелось попросить Исаака Христофоровича называть его на «ты», но у него не хватило смелости.

Тем временем в гостиной на круглом столе, покрытом белой накрахмаленной скатертью, забормотал блестящий самовар, а около него выстроилась пестрая фарфоровая свита.

Параскева Ивановна пригласила друзей к столу.

Хозяин обнял хлопцев за плечи и направился в гостиную.

— Сейчас мы проверим, как наш новый друг знает географию, — шутливо заявил Лалаянц, усаживая Григория рядом с собой. — Ответьте, пожалуйста, какие страны можно считать родиной многолетнего растения, которое мы используем для заварки.

— Я до чая не дошел, — усмехнулся Григорий. — Вытурили из третьего класса.

— Набедокурил, вероятно?

— Мама набедокурила: пяти рублей не смогла заплатить за мое обучение.

— Значит, полностью прошел три класса и четвертый коридор. Ну и шут с ними! Еще есть и самообразование. Читать любишь? — незаметно перешел на «ты» Лалаянц.

— Очень! Только все какая-то ерунда попадается. А хочется, чтобы книга голове работу давала, чтобы в ней можно было верить каждому слову.

— Похвально. Постараюсь тебе помочь. — Снял пенсне, потер порозовевшую переносицу и чуть тише сказал: — Друзья обещают нам прислать нелегальную литературу. Надо подумать, где ее спрятать и как распространять…

— У меня! — воскликнул Григорий.

— Это мы решим позднее. А впрочем, если к тебе придут с большой корзиной, все прими и надежно спрячь.

Чай пили с удовольствием, дружно похваливая вишневое варенье. Но хозяйка предлагала еще и еще. Женщины по-разному угощают гостей. Одна придаст своему лицу такое страдальческое выражение, будто у нее разболелось сердце из-за того, что гости не едят или не пьют, другая просит «откушать» столь слащавым голосом, что пропадает всякий аппетит. Параскева Ивановна держала себя просто и радушно.

— Знаете, как я завариваю чай? — спросила она. — Не знаете! Сейчас открою свой секрет. В пропаренный и высушенный чайничек всыпаю чайную ложечку с верхом заварки. Плотно закрываю крышку и ставлю на самовар. После такой сушилки наливаю в чайник через носик чашку кипятка. Запомните, через носик! От такой несложной процедуры напиток становится особенно приятным на вкус: прозрачным, духовитым, немного терпким, с той приятной горчинкой, которую не всегда ощущаешь, если чай заварить иначе. Вы разве не почувствовали?

— Это немедленно нужно проверить! Не так ли? — спросил Исаак Христофорович и протянул жене свою чашку.

— Обязательно! — в один голос отозвались Степан и Григорий.

— Такого чая можно выпить целый самовар! — заявил Степан.

— Кстати, самовар помогает не только заваривать чай. — Лалаянц достал из кармана письмо, развернул его и протянул Григорию: — Посмотри хорошенько, что там написано между строк?

Григорий долго крутил листок и так и сяк, всматриваясь в текст.

Плохо смотришь, — улыбнулся Лалаянц. — Давай я погляжу.

Взял письмо, подержал его над паром полураскрытого самовара, и, будто по мановению волшебной палочки, на бумаге выступили буквы.

— «Все идет хорошо, — читал Лалаянц. — Сашку не поймали. Листовки розданы, зачитаны до дыр. Передай Горошко, чтобы приезжал. Явка без изменения».

Григорий был потрясен.

— Тут ничего хитрого нет. Между строк написано щавелевой кислотой. Если бы тебя не вытурили из третьего класса, то в старших ты узнал бы, что ее прозрачные кристаллы легко растворяются в горячей воде. А добывается кислота сплавкой древесного угля с едким калием или натрием. С ее помощью отбеливают кожу, солому, очищают металл, выводят пятна. Ну, а мы приспособили ее для своих нужд, и она нам неплохо служит… Пожалуй, вам надо уходить, — помолчав, произнес Лалаянц. — Очень жаль, что требования конспирации не позволяют встречаться чаще. Ко мне по собственной инициативе не приходите, если понадобитесь — разыщу… Передам книги для чтения.

Петровский, впервые в жизни встретившийся с таким Удивительным человеком, неохотно покидал гостеприимный дом. За дверью он поднял и спрятал в карман круглый, отшлифованный днепровской водой камушек.

— Зачем он тебе? — спросил Степан.

— На память о том, как меня обтачивали необыкновенные люди. — А затем остановил свой взгляд на Степане и повторил фразу, только что услышанную от Лалаянца: — «Ты научишься мыслить, если будешь не только читать, но и вдумчиво смотреть по сторонам и слушать рассказы бывалых людей».

А про себя подумал: вот откуда знает Степан об иной драке…

7

Григорий в семье Непийводы стал своим человеком. Он частенько захаживал туда, и мать Степана, Катерина Семеновна, полюбила его как родного сына. Она была довольна, что Степан дружит с Григорием, что они интересуются книжками, а не пьют и не дебоширят, как другие парни. Очень нравилось ей, как Григорий читал Кобзаря, особенно строки про Катерину и про одинокий тополь… Слушала Семеновна, и глаза ее наполнялись слезами… До чего душевно написано! И отцу Степана, Ивану Макаровичу, Григорий пришелся по душе, хотя и не во всем: зачем Григорий тянет его сына к «крамольникам»? Ему и невдомек, что к революционным делам приохотил Григория сам Степан. О «крамольниках» у него свое мнение. Все вместе они казались ему опасными, а по отдельности каждый был неплохим парнем. Взять хотя бы Григория — ничего дурного о нем не скажешь: отличный токарь, смекалистый, работящий, не пьет, книги читает… А ежели глянуть с другой стороны, то и не совсем оно так… Многие порядки ему не по нраву, многое осуждает, даже про царя-батюшку нет-нет да и скажет нелестное слово. Правда, к царям у Непийводы тоже довольно своеобразное отношение. Покойных самодержцев он судит как простых смертных, иной раз и соленым словом помянет их… А о «ныне здравствующем» говорит почтительно, как о помазаннике божьем. «„Всякая власть от бога“ — так в священном писании сказано», — часто повторяет он.

Иван Макарович торопится на работу. Идет вместе со Степаном, молчит — нечего языком трепать на таком морозе, да еще в последний день недели. Любит субботу. Суббота всегда предвещает скорый отдых. Ведь за неделю так наломаешься, что все тело ноет. А нынче к тому же совсем особенный день — сорок лет назад в глухом полтавском селе появился на свет он, Иван Непийвода. Ему и невдомек, что в свои годы он выглядит почти стариком.

На дворе еще темно. Лишь белеет снег да мигают в окнах хибар каганцы. Внизу, над скованным льдами Днепром, пламенем дышит завод. Давненько Непийвода здесь: молодым парнем приехал на земляные работы, еще только начинали закладывать цехи. Помнит, как строили доменный цех…

Тяжкий был труд: редко кто выдерживал! По шестнадцать часов в сутки тянули лямку. «По шестнадцать часов, — думал Непийвода, — а теперь из-за двенадцати скандалят. Умники какие! Попробовали бы по шестнадцать! Когда болтают о каторжной работе, совсем не знают, что такое настоящая каторга. Летом крутишься высунув язык, как пес, потому что не хватает воздуха и негде напиться, а зимой коченеешь от студеного ветра… Вот так-то было!»

Возле Брянской площади, у базара, Ивана Макаровича и Степана догнал Григорий Петровский. Несмотря на раннюю пору, здесь уже собрались торговки: может, кто и купит себе чего-нибудь из еды. Тут же стучал по мерзлой земле костылями Попудренко. Совсем недавно он вместе с другими шел утром на завод, а сейчас нищий, калека.

— Несчастный человек, — посочувствовал Григорий.

Непийвода не выносил подобных речей, и хоть и жаль было ему беднягу — мерзнет человек ради каких-то копеек, — но он сердито заворчал:

— Разинут рот, ворон ловят, вместо того чтобы работать. Вот и этот поплатился. Дело такое — не зевай, коли тебе хозяин деньги платит… Береженого бог бережет… — Потом спокойнее добавил: — Может, Попудренко и не виноват…

— Я думаю… — начал было Петровский, но Непийвода перебил его:

— Знаю, что ты скажешь. Уже не раз слышал. Ты лучше не забудь прийти к нам сегодня вечером.

— А что у вас за праздник?

— Придешь — увидишь…

Как назло, день этот для Ивана Макаровича тянулся необыкновенно долго. В цехе гулял холодный ветер, а у доменной ночи было нестерпимо жарко, едкий пар разъедал глаза. На литейное поле толстым слоем насыпали песок с необходимыми примесями, специальными шаблонами разметили борозды для расплавленного чугуна. Топали сапогами на деревянной подошве литейщики, сгибались, вдавливая в песок модели, орудовали трамбовкой. Все делали скоро, некогда голову поднять, воды напиться…

Катали подвозили к ненасытному чреву печи красную руду, известняк, кокс. Насыпали в вагонетки, которые лифт тут же поднимал наверх, к колошникам, верховые быстро опорожняли их. Одна за другой, как назойливые тараканы, ползли и ползли вагонетки. Внизу двигались люди. Заканчивали подготовку площадки для литья. Сейчас горновые возьмут длинные ломы и, раскачиваясь, начнут бить в летку. Тогда хлынет огненная река металла и потечет по литникам на литейный двор. Для литейщиков наступит короткая передышка. Люди, словно загнанные лошади, будут жадно пить воду: незаметно, кружка за кружкой, по ведру в день выпивают, а потом соленым потом исходят. Тело в заскорузлой одежде, как в панцире. Не успели оглянуться, уже кричит десятник:

— Где Непийвода?

— Воду пьет.

Непийвода вытер усы влажной брезентовой рукавицей и заторопился на литейный двор. Чугун уже начал остывать, покрылся сизоватой пленкой.

Гудит домна. Без конца гудит и шипит адское, проклятое богом железное варево, подгоняет людей, не дает дух перевести.

И нет этому ни конца ни краю. В начале смены, когда силы еще не растрачены и азарт охватывает, Непийвода легко, как игрушечные мячи, перебрасывал двухпудовые болванки. А под конец работы его движения стали механическими, он собрал остаток сил и подумал сам о себе, что выдохся, как лошадь, которая поднимает перед заходом солнца последний пласт земли.

Тяжелые молоты разбивали металлическое кружево, чтобы отделить болванку от болванки. Приближался самый трудный, самый ответственный момент: горячее литье длинными клещами надо бы сбросить на железную платформу.

Стоят в ряд литейщики, передают друг другу болванки. Непийвода — возле платформы. Один зацепит клещами, качнется — и болванка уже падает у ног другого, тот нагибается, поднимает, передает дальше… Непийвода подхватывает и бросает на платформу. Половина поля уже очищена. Еще нагрузить платформу, разгрести песок — и конец смены.

Ноги и руки будто свинцом налиты, в голове гудит. Движения точны, строго рассчитаны, однообразны — нельзя ни спешить, ни медлить. Зрение, нервы, слух, мускулы — все напряжено. С металлом шутки плохи.

Слава богу, скоро конец. Кажется, Непийвода еще никогда так не уставал и не выбивался из сил. Однообразные покачивания ближайшего соседа, мелькание тяжелых болванок… Ни разу они не мелькали так быстро, ни разу с таким грохотом не бухались у его ног, никогда пот так не заливал лицо.

Переступил с ноги на ногу. Все закружилось перед глазами. Что-то закричал десятник. Не успел опомниться, как тяжелая многопудовая болванка ударила по ногам, и он повалился навзничь. К нему бросились люди…

8

Так Иван Макарович Непийвода оказался в больнице. Лежал с обескровленным, серым лицом, под серым одеялом забинтованные обрубки ног. Грустно смотрел на детей, стоящих у кровати. Трехлетняя Харитя жмется к матери, исподлобья бросая испуганные взгляды на отца.

Никто не знает, что делать.

Молчание становится невыносимым, и отец, с трудом разлепив запекшиеся губы, говорит:

— Катерина, пойди в контору. Мне там деньги должны дать.

— Ладно, — кивает она. Жалея мужа, не говорит, что уже была в конторе, что инженер бросил: «Сам виноват».

— Почему никто не приходит? — спрашивает Иван Макарович.

— На работе все.

— А я и забыл.

И снова разговор не клеится.

Непийвода думает о том, с чего он начал и до чего докатился: остался без ног, и дочери разбредутся по свету нищими. Всегда торопился на завод, надеясь когда-нибудь вырваться из города. Был чернорабочим — его силе все завидовали, и десятник хвалил. Выбился в люди, стал, литейщиком, а перед тем сколько «магарычей» поставил… В стороне от всего был: тихий, покорный, молился богу да почитал царя-батюшку… И теперь только на царя надежда. Если б его императорскому величеству было известно, что в далеком Екатеринославе на Брянском заводе есть литейщик Непийвода, с которым приключилась беда, разве могущественный самодержец бросил бы Ивана на произвол судьбы? Ведь не по своей вине он стал калекой. А что, если написать царю письмо?

Мысль эта овладела им. А может, он такой счастливый, что послание дойдет до императора? Ведь сам видел картинку, не помнит только где… Царь в госпитале раздает солдатам кресты — награды. Был бы грамотным, сам написал, никого бы не просил. Но кто напишет? Степан? Нет, лучше Григорий.

— Катерина, пускай Григорий ко мне зайдет…

Григорий не мог себе представить, о чем собирается говорить с ним Непийвода. А тот встретил его без тени грусти, словно и забыл о своей беде:

— Присаживайся сюда, на койку. Ты мне очень нужен. Они, видно, заживо решили закопать меня в могилу. Черта с два! Не выйдет! Догадайся, что я придумал? Ни за что не додумаешься… Решил написать самому царю!

О заводском начальстве Иван Макарович теперь говорил сердито, со скрипучими, металлическими нотками в голосе, а слово «царь» произносил мягко, с благоговением.

— Что на это скажешь, Григорий?

— Написать можно, отчего же…

— Вот и хорошо, — обрадовался Непийвода.

— Только поможет ли?

— Поможет, — уверенно произнес Иван Макарович. — Только бы дошло письмо! Только бы не перехватили!

— А я думаю, что и царь не поможет.

— Я давно знал, что ты думаешь про царя. Но в таком деле ты мне не советчик. Если хочешь написать — пиши, нет — другого попрошу, — сердито заворчал Непийвода, а у самого мелькнула мысль, что грамотных не больно-то много, да и не каждому довериться.

— Хорошо, напишу, — поторопился согласиться Петровский. — Но уверен — зря.

— Твое дело исполнить мою просьбу.

Долго ломали голову над тем, как рассказать царю о жизни Ивана Макаровича, о его работе, о том, какая с ним приключилась беда… Нужно было написать как можно короче, — ведь не станет самодержец бескрайней Российской империи тратить время на какого-то Ивана Непийводу, хоть он и верноподданный.

Григорий хотел было отправить письмо сам, но Иван Макарович запротестовал:

— Ты на конверте напиши точный адрес и отдай моей жинке. Она отправит, а то зачем тебе такая морока?

Оставалось только ждать ответа. «На все — пока дойдет письмо до Петербурга, пока царь его прочитает, подумает — уйдет немало времени», — решил Непийвода. Он принялся считать дни, как узник, которого вскоре должны выпустить из темницы. Дал волю своей фантазии. Тысяча, на которую он рассчитывал, была заранее распределена только на самое необходимое.

— Катерина, а что, если нам царь больше тысячи пришлет? — спрашивал Иван Макарович, и глаза его загорались надеждой.

— Дал бы бог, — вздыхала жена.

Прежде Иван Макарович обычно не замечал, как летело время: будни отнимала работа, праздники уходили на то, чтоб отоспаться. Теперь дни стали бесконечно длинными… Проснется едва забрезжит и до вечерних сумерек все ворочается на больничной койке.

Тем временем заводская администрация пришла к заключению, что Иван Непийвода, литейщик доменного цеха, стал калекой по собственной вине: был неосторожен. Ему назначили семь рублей пенсии в месяц, заявив, что и это великая милость со стороны директора…

9

Григорий, ожидая посланца, боялся уснуть. И все-таки задремал, но сквозь сон услышал, как постучали в окошко. Открыл глаза, прислушался. Постучали еще раз. Он вскочил с постели, припал к стеклу, за которым мелькнула тень, потом бросился к двери, выскочил на крыльцо. Незнакомец держал в руках две плетеные корзины.

— Спрячь, — сказал тихо. — Да так, чтобы сам дьявол не нашел.

— Хорошо. Сделаю.

Человек исчез, а Григорий мигом забрался на чердак и там в дальнем углу в куче разного хлама спрятал корзины.

На другой день Степан сказал:

— Листовки разбросаем на заводе и в поселках… Часть передадим хлопцам, с которыми мы были на гулянье.

Ночью друзья, спрятав листовки за пазуху, вышли из дому. Часть они решили разбросать на заводском дворе, часть — на Брянской площади, куда люди спозаранку сойдутся на базар, остальные — на рабочих окраинах.

Молча двигались безлюдными улицами. Заметив кого-нибудь, притворялись веселыми гуляками. Вдруг Григорий споткнулся — и листовки веером легли на землю. Парни быстро собрали их, и как раз вовремя: из-за угла показался полицейский наряд.

— Кто такие?

— На смену идем, — спокойно ответил Григорий.

— Где работаете?

— В прокатном.

— Идите.

Целую ночь парни раскидывали листовки в Кайдаках, в рабочих колониях Брянского и Трубного заводов, в фабричном поселке…

Чего только не рассказывали на другой день о листовках! Одни говорили, будто их сбросила с неба какая-то машина, другие — будто студенты усыпали ими всю землю. Полицейские носились по городу, останавливали и обыскивали прохожих.

Прокламации сделали свое дело.

10

Директор Брянского завода вызвал в контору мастера доменного цеха, где совсем недавно работал литейщиком Иван Непийвода.

Шагнул навстречу, пожав руку, торжественно произнес:

— Поздравляю, господин Матейчик! Большая у нас сегодня радость. Его императорское величество соизволили наградить вас медалью «За усердие». Это большая честь, господин Матейчик!

Директор протянул мастеру серебряную медаль и муаровую ленту Станислава, еще раз пожал руку.

— Рад стараться, ваше превосходительство! — по-солдатски вытянулся Матейчик. Его круглое красное лицо расплылось в улыбке. Он уже давно работал на заводе, заслужил усердием и безоговорочным повиновением расположение хозяев, готов был за них любому перегрызть глотку и частенько пускал в ход кулаки. Рука у него была тяжелая: стукнет раз — и свернет челюсть. В его смену бывало больше всего несчастных случаев, но он и в ус не дул. Самое главное — были бы довольны хозяева…

В тот же самый день к Ивану Макаровичу пришел почтальон. Явился кстати: Непийвода уже из сил выбился, ожидая ответа и сомневаясь, дошло ли письмо до Петербурга. А письмо его долго колесило по инстанциям, пока наконец попало в столицу, в канцелярию «по принятию прошений на высочайшее имя». Прошения такие, если они не касались смертной казни или просьбы о помиловании, Николай II не подписывал, а поручал чиновникам, усердно оберегавшим царский престол. Чиновник канцелярии писал ответы на роскошной гербовой бумаге. Он знал, что главнейшее предназначение российского самодержавия — блюсти форму.

— Как здоровье, Иван Макарович? — весело поинтересовался почтальон, а это, по мнению Непийводы, предвещало добрую весть. — Деньги вам…

— Деньги?

— Да еще откуда! Из Петербурга, от самого царя-батюшки…

Иван Макарович приподнялся на локте, глаза его счастливо засияли. Он вдруг, как наяву, увидел родное село, леваду, черную вспаханную землю, которую купит в ближайшее же время. Теперь он не будет прозябать тут и Степана заберет, да так станет хозяйничать, что только держись…

Почтальон долго рылся в потертой кожаной сумке, отыскивая бумагу с двуглавым орлом и коронами. Непийвода не торопил, — ведь от самого царя…

— Нужно расписаться, — сказал почтальон.

— Пускай Степан распишется. Степан, чего стоишь?

Иван Макарович радовался как ребенок: ведь он не Попудренко, который скачет на костылях под забором… Что бы там ни говорили, а правда на свете есть: царь-батюшка не забывает своих подданных…

Почтальон, вынув и положив на стол деньги, велел Степану расписаться.

— Сколько там? — не выдержал больше Иван Макарович.

— Двадцать пять рублей.

— Сколько? — одними губами переспросил Иван Макарович.

— Двадцать пять.

— Двадцать пять, — повторил Непийвода, даже не глянув на деньги.

В один миг все надежды, взлелеянные долгими бессонными ночами, надежды, которые поддерживали его в минуты страшного горя, рассыпались в прах. Были — и нет! Никогда в жизни ему еще не было так больно, даже в тот момент, когда после аварии он пришел в сознание и ждал операции.

— Кровопийцы! Душегубы! — захрипел он в бессильной ярости.

— Успокойтесь, отец, — сказал Степан.

— Успокоиться? А как ты жить собираешься? Ах, кровопийцы! Нет на них божьей кары. И царь с ними заодно… Нету правды на свете! Нету…

Никаких надежд, никакого просвета… Лежал молчаливый, ни с кем не разговаривал, а потом велел выкинуть из хаты все иконы…

11

Григорий пришел на станцию, когда в вагон вталкивали заключенных, сидевших за неповиновение и вольнодумство в екатеринославской тюрьме, а теперь высылаемых в Восточную Сибирь. Плакали жены и дети. Неподалеку стояли угрюмые рабочие, исподлобья наблюдая, как конвойные расправлялись с их товарищами: толкали в спину прикладами, кричали и ругались.

Среди толпы, как всегда, объявился всезнайка.

— Ну, теперь их туда зашлют, куда Макар телят не гонял, да так перетрут-перемелют, что они забудут, как мать родную звали.

— Да, знаете, разное бывает… — запротестовал какой-то молодой человек в светлом аккуратном костюме и смело посмотрел на говорившего: — Я тоже сидел там, куда Макар телят не гонял, а как видите…

Возвращался Григорий ржаным полем и решил незаметно проскользнуть на квартиру знакомого петербургского рабочего, у которого последнее время собирался нелегальный кружок. Оглянувшись, обратил внимание на человека в летнем костюме, которого встретил недавно на вокзале. Тот, увидев Григория, приостановился. «Вероятно, идет туда же, куда и я… Не стану его пугать», — подумал Григорий и неожиданно для себя повернул в сторону Шляховки. Степан ему сказал, что девушка с синими глазами, которую он заприметил во время кулачного боя, а потом все время искал и в Новых Кайдаках, и в Шляховке, и в Чечелевке, живет именно в Шляховке и зовут ее Доменика. Григорий был уверен, что сегодня обязательно встретит ее, и поэтому даже не удивился, заметив возле одной из калиток ту, о которой так часто думал. Кровь бросилась ему в лицо, гулко заколотилось сердце. Пересилив себя, он подошел к ней:

— Добрый вечер, Доменика! Ты тут живешь?

— Тут… — удивленно вскинула она тонкие брови. — А разве сейчас вечер?

— А я и не заметил… — смутился Григорий. — Ты чего улыбаешься?

— Смешное вспомнила.

— Смешное? А что?

— Долго говорить, а нечего слушать. Откуда ты знаешь, как меня зовут?

— Угадал. А я — Григорий.

— Ты на цыгана похож. Может, и вправду цыган?

— Нет, не цыган…

Девушка посмотрела на открытую дверь хаты.

— Постой. Не уходи. Давай погуляем? — попросил Григорий.

Они направились в степь. По желтеющим хлебам легкий ветерок гнал мелкие волны. Прямо из-под ног выпорхнула перепелка и низко полетела над нивой. Григорий нагнулся, раздвинул густую поросль.

— Ой, — вскрикнула Доменика, — здесь перепелята. Маленькие, беспомощные, покрытые нежным пушком, они забавно разевали большие рты, ожидая пищи.

— Голодные, — сказал Григории. Взял Доменику за руку и повел за собой. — Уйдем от гнезда, прилетит перепелка, накормит их.

— Вон какой ты! — улыбнулась Доменика. — А я думала — забияка.

— А-а, — махнул рукой Григорий, — и не вспоминай. То было по глупости. Можно к тебе заходить? Мать у тебя не очень строгая?

— Еще какая строгая! Попадет мне от нее. Дома меня ждут узлы с бельем. Оставайся, а я побежала.

— Выходи в воскресенье! — крикнул ей вслед Григорий.

У него было радостно на сердце от нового, доселе неведомого чувства. Хотелось любить весь мир, всех сделать счастливыми, а особенно Доменику.

12

Однажды в конце первой смены Степан мимоходом коснулся плеча Григория, и они вместе вышли из заводских ворот, влившись в широкий поток рабочих, молча бредущих на окраины города — в Чечелевку, Кайдаки, Шляховку, на Фабрику — в казармы или жалкие тесные халупы.

— Вот какое дело, Гриша… — начал Степан. — Тебе от кружка поручение. Можешь за ночь выучить листовку?

— Могу…

Степан вытащил из кармана сложенный вчетверо лист, передал его Григорию:

— Ты ее хорошенько запомни, а завтра в цехе перескажешь рабочим. Согласен?

— Еще бы! — обрадовался Григорий.

Чудовищный заводской шум несколько затихает в обеденный перерыв: останавливаются машины, перестают хлопать трансмиссии. Все — кто где приткнется — берутся за узелки: кому жена принесла борщ и кашу, кто подкрепляется ржавой селедкой да луком. После обеда курят возле железного бачка с водой.

Григорий заранее предупредил всех в цехе, что сегодня будет читать газету. Администрация не против, лишь бы читали то, что она одобряет, хотя бы газету «Свет», которая верой и правдой служит российскому престолу.

Григорий устроился на верстаке напротив двери: ему видны и рабочие, и каждый входящий в цех.

— Можно начинать?

— Начинай.

— Я вам собираюсь почитать о жизни рабочих нашего завода, — объявил Петровский и развернул газету «Свет».

Все замолкли. Григорий, делая вид, что читает, на память повторял содержание листовки:

— «Товарищи, нас заставляют работать по воскресеньям и даже праздникам, а между тем по закону мы должны иметь один день отдыха в неделю. Наше благодетельное начальство заставляет нас работать по субботам и накануне праздников полный рабочий день, тогда как на многих заводах предпраздничная работа продолжается лишь до пяти часов. Но этого еще мало. Наше начальство держит на заводе целую свору сторожей, черкесов, казаков и полицейских. Им разрешается делать с нами все, что угодно: они осмеливаются даже бить нас, часто без всякого повода тянут в холодную, унижают нас и оскорбляют».

— Посмей слово сказать, сразу в каталажку!

— Дышать не дают!

Петровский не перебивает, рад такому разговору. Когда шум затих, он продолжил:

— «Нечего много говорить о том, как безотрадна наша жизнь…»

В дверях блеснули пуговицы, кокарда…

Петровский поднял газету повыше, чтобы инженер обратил внимание на заголовок, и проникновенно прочитал:

— «Его императорское величество вместе с августейшим семейством изволили выехать в путешествие на теплые воды…».

Инженер постоял минуту, взглянул на газету и, удовлетворенный, вышел.

— «И все эти притеснения, товарищи, имеют место только потому, что начальство не встречает с нашей стороны никакого сопротивления. Пока мы будем молчать, наше положение все время будет ухудшаться. Каждый рабочий отдельно не в силах улучшить свое положение, а, объединенные вместе, мы представляем собой грозную силу, с которой начальству приходится считаться…» — подчеркивая каждое слово, закончил читать листовку Григорий…

— Молодец, Гриша, здорово у тебя получилось, только и разговору что о твоем чтении. Помирают со смеху, вспоминая, как ты инженера вокруг пальца обвел, — похвалил потом Степан, — интересуются, когда еще будешь читать.

13

В цех вошли двое: мастер и человек, которого Григорий встретил недавно на вокзале, а потом видел на ржаном поле направлявшимся на конспиративную квартиру. Он уверенно шагал по неровному земляному полу цеха и, заметав пристальный взгляд Григория, приветливо кивнул ему. Подошел к токарному станку, снял пиджак, внимательно осмотрел и старательно вытер механизм, заложил болванку, и сизоватая металлическая стружка полетела на пол. Движения рабочего были неторопливы, ловки. Сразу видно, что работал он на таком станке не впервые.

Мастер вынул из бокового кармана кронциркуль, измерил деталь, одобрительно произнес:

— Ну что ж, неплохо.

Григорий понял: деталь выточена отлично.

После смены новичок тщательно, до блеска, вытер станок, привел в порядок рабочее место.

Григорию не терпелось поближе познакомиться с ним, но он не решался.

Новенький сам подошел к нему.

— Ты Григорий Петровский?

— Да.

— Слышал о тебе. Я живу на Чечелевке, пойдем вместе?

— Пойдемте, — обрадовался Петровский.

Вышли из цеха, миновали главную контору и направились к проходной. Когда завод остался далеко позади, незнакомец заговорил:

— Я давно тебя заприметил, да все недосуг было подойти. Сперва я тут не выдержал испытания, только мозоли на руках натер, и меня в цех не взяли. Пришлось поденно работать на заводском дворе. Там встретил двух приятелей-петербуржцев, они-то мне о тебе и рассказали: мол, здорово газету читал рабочим в обеденный перерыв. Потом эту газету начальство даже на свет смотрело, но ничего не нашло. Тебя по этому поводу не вызывали в контору?

Григорий сдержанно улыбнулся и на вопрос не ответил.

— Ты, я вижу, осторожен с новыми людьми. Это хорошо. Давай знакомиться: моя фамилия Бабушкин, звать — Иван Васильевич. Я из Петербурга.

— А я из Харькова, четыре года назад приехал сюда к брату искать работу. Брата уже нет… Умер молодым от чахотки и недоедания… Он работал на выгрузке угля, пылью дышал…

— Понятно, — вздохнул Бабушкин.

— Когда я поступил на Брянку, меня, тогда совсем зеленого парня, поразила обстановка, которая царила на заводе. Рабочие всего боялись: блеснут пуговицы начальства, а у них уже поджилки трясутся.

— Неужели никто не бунтовал?

— Случалось, что у кого-нибудь лопалось терпение. Однажды, помню, придирчивого мастера засунули в мешок из-под сажи, бросили на тачку и вывезли на помойку.

— А изменилось что-нибудь с тех пор?

— Кое-что изменилось. В кружках читаем запрещенные книги. По воскресеньям молодежь охотно собирается за городом, поет революционные и народные песни. Беда, что развернуться не дают… Постоянно вертятся рядом прихвостни администрации.

— Надо помочь молодежи, которая тянется к революционному движению, — сказал Бабушкин.

— Иной раз, — горячо продолжал Григорий, — видишь, что человек вроде бы начинает понимать тебя, со многим соглашается и порой такое спросит, что не знаешь, как ему растолковать. Тогда чувствуешь, что и самому надо больше знать.

— Я был в лучшем положении, чем ты: работал в Петербурге, учился в вечерней воскресной школе для рабочих. Там мы получали достаточно знаний. У нас были замечательные учителя, готовые на любые испытания, только бы донести до народа правду. Ты, верно, догадываешься, что я — поднадзорный, живу без паспорта, по проходному свидетельству.

Григорий Петровский с интересом слушал нового знакомого, чувство симпатии к нему росло с каждой минутой.

— Вот тут я живу. Может, зайдешь? — спросил Бабушкин, когда они дошли до Третьей Чечелевки.

— Не поздно?

— Заходи, заходи.

Бабушкин занимал небольшую темноватую, чисто прибранную комнату, окнами выходившую на веранду, увитую плющом. К дому нельзя было подойти, чтобы этого не заметили из комнаты. В углу стоял письменный стол со стопками книг, они занимали также всю этажерку.

— Сколько у вас книг, Иван Васильевич! — с восторгом воскликнул Григорий.

— Любишь читать?

— Все на книжку променяю!

— Много у нас, Гриша, впереди всяческих дел, а самое важное — создать библиотеку для рабочих.

Бабушкин подошел к этажерке, взял книгу в твердом переплете, протянул Григорию.

Юноша прочитал заглавие: «Спартак» Рафаэлло Джованьоли…

С книгой за пазухой Григорий направился домой. В окнах хаты уже темно: видно, хозяйка спит. Постучал. Заспанная женщина открыла ему дверь и что-то недовольно пробурчала.

Зажег коптилку, сел к столу. Решил просмотреть книгу, но с первых же страниц увлекся так, что забыл обо всем на свете.

Очутился в далекой Италии, в городе на десяти холмах — Риме… Увидел Большой цирк, собиравший около ста пятидесяти тысяч зрителей — мужчин и женщин разных сословий: ремесленников, вольноотпущенников, римских патрициев, шутов… «Шум огромной толпы, похожий на подземный гул вулкана; мелькание голов и рук, подобное яростному и грозному волнению бурного моря! Но все это может дать только отдаленное понятие о той великолепной картине, которую представлял Большой цирк».

Будто чьи-то невидимые могучие руки приковали Григория к столу. Он низко склонился над книгой — коптилка едва светила, резало глаза, но он этого не замечал. Словно сидел не в крохотной комнатушке, а там, в цирке, под ласковым итальянским небом и напряженно, с бьющимся сердцем следил за тем, что происходило на арене… Обнаженная, мускулистая фигура Спартака, отточенные, меткие удары, ослепительное солнце, необъятное человеческое море — ревущее, кричащее, безжалостное.

Григорий никак не мог понять, из-за чего ворчит, слезая с печи, хозяйка. Она же выговаривала ему:

— На тебя керосина не напасешься… Всю ночь коптилка горит…

Но Григорий ничего не слышал. Подошла, с укором повторила:

— Керосина, говорю, не напасешься.

Лишь теперь он вернулся в реальный мир, взглянул на женщину и улыбнулся. Обещал погасить и снова углубился в чтение. Перед ним проплывали все новые и новые картины. Больше всего волновала судьба Спартака. За ним, не колеблясь, он пошел бы даже на смерть.

Вдруг Григорий услышал гулкие удары в рельс сторожа на башне. Подсчитал. Два… три… четыре… пять… Неужели пять часов? Пора собираться на работу.

Сползла с печи хозяйка.

— Так ты, дурень, всю ночь просидел?

А он, счастливый, глядел на нее усталыми глазами.

— Сегодня суббота?

— Заморочил себе голову так, что и дня не помнишь, — буркнула она.

— Жаль, что не воскресенье… — тихо сказал он.

— Молиться надумал? Давно пора!

— Если б воскресенье, почитал бы еще… Поспал бы немного — и вновь за книгу. Никуда бы не пошел…

— А ты, часом, не спятил, хлопче? — вдруг спросила старуха.

— Спятил, — счастливо улыбнулся Григорий…

Петровский стал читать запоем. За «Спартаком» последовал «Овод», потом «Жерминаль» Эмиля Золя, «Пауки и мухи» Вильгельма Либкнехта. Однажды Иван Васильевич вручил ему небольшую брошюру «Положение рабочего класса в Англии» Фридриха Энгельса. «…Государству дела нет до того, что такое голод, — горек он или сладок, — оно бросает этих голодных людей в свои тюрьмы или ссылает в колонии для преступников, а когда оно выпускает их оттуда, то может с удовлетворением видеть достигнутый результат — людей, лишенных хлеба, оно превратило в людей, лишенных еще и нравственности», — писал Энгельс.

Читая брошюру, Григорий невольно сравнивал жизнь английских рабочих с нищенским бытом екатеринославских, с голодным прозябанием безработных, с жалким существованием инвалидов, покалеченных на заводе и выброшенных на улицу, с положением вдов и сирот…

«Если бы Энгельс побывал тут, на берегах Днепра… — думал Петровский, — и увидел бы Копыловские казармы на Орловской улице, где хуже скотины живут катали, у которых нет ни коек, ни воды! С зари до зари возят они тяжелую руду, а придя в казарму, больше похожую на грязный хлев, чем на человеческое жилье, измученные, немытые, прямо в одежде валятся на замызганный пол и забываются недолгим тяжелым сном, чтобы на рассвете снова бежать на работу…

А по воскресеньям немало заводских направляется в кабак.

Те же, кому хочется отдохнуть на природе, оказываются под наблюдением… Ни на работе, ни на гулянье не дают вздохнуть рабочему человеку, чтобы не думал он о своей доле, о своей жизни, не стал бы об этом говорить с другими. Пускай лучше пьет рабочий люд, только бы не думал…»

Вспомнил Григорий, как купил на базаре и нес домой брошюру по истории, как городовой не удержался, остановил его и посмотрел, что за книга. Увидев портрет царя, успокоился. Даже в чтении рабочий человек не свободен. За самую маленькую провинность платит штраф. Платит и молчит. И заливает свое горе сивухой.

Как тогда слушали листовку! И свое словцо подбрасывали! Значит, есть думающие рабочие, хоть их пока и немного. Надо больше и больше привлекать их в кружки, знакомить с книгами, больше говорить с ними, разъяснять их права. Об этом и о многом другом думал и говорил с Иваном Васильевичем Григорий Петровский.

14

Григорий вместе со Степаном ждал у себя на квартире Бабушкина и Лалаянца. Хозяйка с утра отправилась в село, предупредив, что там заночует. Наказала приглядеть за хатой и откинуть снег от двери. А перед тем до блеска начистила медный трехведерный самовар и водрузила его на табурет. Григорий, чувствуя себя хозяином, нащепал тонкие лучины, разыскал древесный уголь и раздул самовар. Радовался, что сможет попотчевать гостей свежим чаем. Степан, глядя на хлопоты друга, улыбнулся:

— А ты здорово справляешься!

Он снял с гвоздя кожух и отправился на улицу, чтобы отбросить от калитки снег, — Исаак Христофорович всю зиму умудрялся ходить в башмаках.

А Григорий возился с самоваром и думал о том, как много дало ему знакомство с Лалаянцем. Правда, он никогда не чувствовал себя с ним так же свободно, как с Бабушкиным. То ли разница в возрасте, то ли в высшей степени интеллигентная внешность Исаака Христофоровича — окладистая аккуратная бородка, пышная шевелюра, неизменное пенсне — заставляли его быть сдержанным.

Петровский вспомнил, как однажды Лалаянц сказал ему: «В воскресенье, ровно в полдень, возьми на руки хозяйскую Мурку и сядь на скамейку у забора. К тебе подойдет человек в пиджаке поверх черной косоворотки и спросит: „Не продаешь ли кошечку?“ А ты ответишь ему: „Самим мыши житья не дают“. Он пойдет дальше, и ты свободен». Григорий тогда не выдержал и спросил: «При чем тут кошечка?», а Исаак Христофорович ответил: «А зачем тебе это знать? Я держу в тайне смысл и подробности дела не потому, что считаю тебя неспособным выполнять серьезные и ответственные задания, а ради конспирации. Имей в виду, что жандармские следователи — неплохие психологи. Если ты что-нибудь знаешь, но изо всех сил стараешься показать, что тебе ничего не известно, они не поверят и будут мучить, пока не вытянут язык».

Тогда Григорий внутренне запротестовал: он был убежден, что из него-то уж никто ничего не вытянет, но, поразмыслив, решил, что Лалаянц говорит не зря — ведь недаром отсидел в страшных петербургских «Крестах», а теперь руководит здесь, в Екатеринославе, городскими кружками, куда входят марксисты-интеллигенты.

Сегодня он чувствовал особую ответственность: впервые у него на квартире собираются товарищи для большого разговора. Ненароком взглянул в потемневшее зеркало хозяйки: молодое лицо, темно-карие глаза под широкими бровями, коротко остриженные густые волосы. Григорий вытащил и надел новую синюю косоворотку. «Совсем как у Ивана Васильевича», — подумал он.

С тех пор как в Екатеринослав приехал Иван Васильевич, много новых людей было привлечено к нелегальной работе. И руководил всеми фабрично-заводскими кружками Бабушкин. До этого Григорий тоже организовал несколько кружков, где вслух читали книги по истории, рассказы прогрессивных писателей. Но теперь настала пора поставить вопрос об объединении рабочих кружков, об их более активной и плодотворной работе. Сегодня Лалаянц и Бабушкин придут, чтобы решить вопросы, связанные с деятельностью кружков.

В самоваре ярко пламенели угольки, закипала вода. Григорий убрал со стола коптилку, а Степан зажег керосиновую лампу.

Первым появился Лалаянц, стряхнул снег с шапки и пальто, за руку поздоровался с друзьями. Сел к столу, снял и тщательно протер запотевшие стекла пенсне.

— Ух ка-ак ме-тет, — чуть заикаясь, произнес он.

— В декабре у нас всегда так, — сказал Непийвода, — но снег долго не продержится.

— Погрейтесь у печки, а я налью чаю, — предложил Григорий.

— Что ж, стаканчик с мороза не помешает, — согласился гость. — Но долго чаёвничать некогда. Придет Иван Васильевич — и сразу за дело. Главное сейчас — объединение рабочих марксистских кружков. Образцом может служить петербургский «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» или киевский…

Раздался знакомый осторожный стук в окно. Григорий пошел открывать.

Бабушкин явился чем-то очень взволнованный. Разматывая башлык, уже с порога сердито бросил:

— Как скверно мы с вами работаем! Сегодня на Брянском погибло шесть человек! А сколько искалечено! Вчера и позавчера тоже, вероятно, не меньше! Где резонанс?! Протесты? Нет ничего! Родные умоются слезами, похоронят мертвых, а хозяева найдут новых работников — вон сколько желающих толчется у ворот. Ведь надо воспользоваться случаем, надо разжечь пламя ненависти к кровопийцам!

— Я не понимаю, Иван Васильевич, на кого вы гневаетесь? — спросил Лалаянц.

— Садитесь, Иван Васильевич, я вас чаем напою, — предложил Петровский.

— Благодарствую, чай — это всегда хорошо, — немного поостыл Бабушкин и, обернувшись к Лалаянцу, сказал: — На себя! На себя, Исаак Христофорович, сержусь.

— А-а, тогда ясно.

— И на вас. На ваших интеллигентов.

— Чем вам помешали интеллигенты, Иван Васильевич?

— Кто вам сказал, что помешали? В Петербурге я со многими интеллигентами встречался, и они как раз помогали мне. Нашим кружком, а потом и «Союзом борьбы» руководил, как вам хорошо известно, Владимир Ульянов, мы все восхищались им и любили его, потому что он был человеком дела. А…

— А разве наши товарищи не бывают на заводах? — прервал Бабушкина Лалаянц. — Но вы сами знаете, все они под наблюдением полиции и разгуливать им там небезопасно.

— Да что вы такое говорите, Исаак Христофорович! Задача именно в том, чтобы чаще встречаться с рабочими, вести беседы, чтобы простой народ проникался идеями социализма. Пусть каждый факт беззакония станет известен всем, пусть характер движения станет не оборонительным, а наступательным, боевым. Необходимо также парализовать лживую пропаганду монархических газет. Рабочие должны предпочесть им наш листок, из которого узнают действительную правду.

— Кто же против? Программа целиком приемлема. По как это осуществить — вот вопрос.

— А я хочу сначала рассердить себя и вас, чтобы скорей добраться до сути и наметить пути борьбы.

— С этого и стоило начинать. Мы знаем, что работаем плохо и неумело, что еще многое надо сделать. Статистика свидетельствует о бурном росте стихийного рабочего движения, за которым не успевают порой и самые сознательные, — сказал Лалаянц.

— Наша обязанность — быть впереди, вести, учить. То, что знает интеллигенция о развитии промышленности, должны знать рабочие. Тогда круг рабочих, принимающих участие в движении, расширится. Прежде всего надо подумать о необходимой литературе, следует систематически выпускать прокламации. Сегодня мы набросаем текст листовки, в которой объявим об организации екатеринославского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», куда войдут фабрично-заводские и городские кружки, и наперед все, что напечатаем, будем подписывать именем «Союза». Согласны? — спросил Иван Васильевич.

— Согласен, — с азартом произнес Петровский.

— Согласен! — пробасил Непийвода.

— Конечно, — добавил Лалаянц. — Вместо разрозненных кружков одна организация. Поздравляю вас, друзья, с рождением нашего «Союза»!

15

Порывистый, упругий ветер носился по заводскому двору, толкал в спину и в грудь людей, валил деревянные заборы… Потом утихал, мягко падал к ногам и словно проваливался сквозь землю.

Григорий вышел из цеха. Ветер не мог заглушить тяжкого стона и рева могучего заводского организма. Изо дня в день над головами висели тучи копоти, полыхало багровое зарево, не стихали гул и грохот. Ад, о котором рассказывал на уроке закона божьего поп, по сравнению со всем окружающим казался детской забавой.

Солнце опустилось за каменную ограду, и сразу во дворе залегли прохладные сумерки. С улицы доносился необычный, все усиливающийся шум.

Петровский, с трудом протиснувшись через проходную, оказался на улице. Его встретила встревоженная гудящая толпа: крики, плач, отчаянные проклятия женщин, гневные возгласы мужчин.

Григорий пробрался в середину толпы и побледнел от неожиданности: в живом кольце людей лежал на земле мертвый человек. Сначала Петровский не мог понять, что случилось. Заметил окровавленную голову и уже загустевшую на мостовой кровь. Левая рука убитого была подвернута под туловище, правой он прикрывал лицо, словно защищался от смерти. Возле мертвого валялась оторванная от забора доска… За эту доску он и поплатился жизнью.

Возбужденная толпа бурлила. Люди проклинали полицию, заводскую администрацию, свою горемычную жизнь.

— Ломай все!

— Бей охранников!

Что-то грозное, стихийное, неодолимое рождалось на глазах Григория. Горло перехватило от волнения, он оглянулся, пытаясь найти кого-нибудь из знакомых, но напрасно.

Людской водоворот закрутил Григория, заглушив все звуки: свист ветра и гул завода. Из тысяч глоток вырывалось неудержимое и решительное:

— Бе-ей! Бе-ей!

Затрещал забор — люди отрывали доски.

— В контору!

— В лавку!

Затаенная, долго сдерживаемая ненависть вылилась наружу. Враг найден. Он многолик, многорук, алчен. Это главная контора с бесконечными штрафами, лавочник из лавки потребительского общества, снабжающий рабочих гнилым, лежалым товаром, заводские мастера, злобная и жестокая заводская охрана.

Кто-то запустил булыжник в окно полицейского участка, звякнуло разбитое стекло, прогремел выстрел… Грозным, сплошным потоком двинулась толпа. Возле дома из красного кирпича стояли растерянные полицейские.

— Бейте извергов!

— Хватит терпеть!

— За доску человека убили!..

Людская волна перенесла Григория через насыпь, покатила улицей к заводской лавке. Над толпой сплошной гул, слов не разобрать, что-то величественное, воодушевленное надеждой и жаждой мести вырывалось из сотен уст. Григорий не успел оглянуться, как очутился в самом центре яростно клокотавшей толпы.

Через выбитые окна и двери лавки возбужденные мужчины и женщины вытаскивали кули с мукой, сахаром, крупой, рассыпали все это по земле, топтали ногами. Григорий с болью смотрел, как разъяренная толпа безжалостно и тупо громит все подряд. Какой-то дюжий рабочий в разодранной рубахе размахивал руками и кричал во все горло:

— Мастерам надо глотки заткнуть… Никакого бога нет! Его выдумали, чтобы дурачить нашего брата!

Страсть к уничтожению не затихала. Григорий кричал, призывал к спокойствию, но безуспешно. В отчаянии искал он глазами Бабушкина, хотя и знал, что он на Брянском уже не работает. Миновал срок его проходного свидетельства, и администрация сразу уволила его. Теперь он поденщик на строительстве днепровского склада. Скорей к Бабушкину! Только он один сумеет загасить взрыв человеческого гнева и возмущения. Спотыкаясь в сгущающихся сумерках, Григорий мчался кривой пыльной улочкой… Прибежал к знакомому окошку — темно. Нетерпеливо постучал — никого. Кинулся к Днепру. Издалека услышал шум стройки, — значит, Иван Васильевич там. Увидел его у самых ворот. Тяжело дыша, выпалил:

— Скорей на завод!

— Зачем?

— Там такое творится… все громят, рушат, я ничего не мог сделать… Бежим, Иван Васильевич! Надо остановить толпу! Кроме вас, никто не сможет! Людей много погибнет…

— Уже поздно… Я тоже не остановлю… Видел в Петербурге такое… Пока лютый гнев не выльется, их не остановить… На короткое время люди почувствовали хотя и обманчивую, но свободу — делай, что хочу… — Умолк на секунду, потом задумчиво продолжал: — Еще сильны старые традиции: рабочие обязательно должны кого-то бить и что-то крушить. А если бы этой силе да еще и голову…

Когда Григорий с Бабушкиным добрались до места бунта, растревоженная, полная слепой ненависти и злобы толпа еще бурлила, охваченная страстным желанием мстить… Григорию вдруг вспомнилось прошлогоднее половодье на Днепре… Река разлилась широко и несла вместе с шумными мутными волнами все, что встречала на своем пути: бревна, хаты, сараи, даже скотину.

Бабушкин был прав: остановить людей они не смогли.

Потрясенный и подавленный увиденным, едва передвигая ноги, плелся Григорий домой. Над головой в низком небе, усеянном редкими звездами, медленно собирались дождевые тучи. Несколько первых крупных капель упало на дорогу и на разгоряченное, пылающее лицо Григория.

На другой день, как и предсказывал Бабушкин, начались обыски и аресты. В Чечелевке, Шляховкс, на Фабрике, в Новых Кайдаках — всюду, где жили рабочие Брянского завода, сновали полицейские и казаки, экстренно вызванные екатеринославским губернатором для подавления бунта. Они врывались в дома, выбрасывали и перетряхивали убогий скарб, рылись в лохмотьях… Найдут пачку чая или фунт сахару — волокут в участок и бросают за решетку… Весь день и всю ночь допрашивали, выпытывали, избивали людей.

Тревожно на рабочих окраинах.

— У вас были?

— Вашего забрали?

— Ой, что же будет?!

Голосят женщины, плачут дети… Никто не знает, что его ждет. Доменика в тревоге прибежала к Непийводе.

— Не видели Григория?

Встретила его у проходной: он выходил с группой рабочих.

— А я повсюду ищу… Где только не была!..

Григорий, никого не стыдясь, обнял и поцеловал Доменику. Она густо покраснела и вдруг заплакала.

За дружеские, искренние беседы, за ясные и обоснованные суждения по любому вопросу, за неизменную и неподкупную преданность, передовым революционным идеям прикипел сердцем Петровский к Ивану Васильевичу Бабушкину.

Даже в одежде начал подражать старшему товарищу: одевался чисто, опрятно, купил крахмальную рубашку и галстук-бабочку, пытался отпустить такие же усы, как у Ивана Васильевича.

Однажды Бабушкин спросил Петровского:

— Не смог бы ты, Гриша, помочь мне написать листовку? Сколько бы тебе времени понадобилось?

— Через два дня принесу!

В назначенный срок он появился у Бабушкина с готовой прокламацией, раскрыл тетрадь, в которой записал текст, и собрался читать.

— Э-э, не надо, я сам! — улыбнулся Бабушкин.

Иван Васильевич сел к столу и склонился над исписанными страницами. Читал молча, не делая замечаний. Только раз, едва усмехнувшись, почесал пальцем за ухом, но, что это означало, Григорий так и не понял.

Наконец Бабушкин закончил читать. Ласково взглянул на Григория:

— Неплохо. Даже хорошо… для первого раза. Теперь давай разберемся… Вот ты пишешь: «Потребиловка, как вампир, сосет кровь рабочих».

— А разве неправда? — приготовился возразить Григорий.

— Правда. Но это голые слова, они ничего не вскрывают… Вот представь: пришел на завод новичок, полураздетый, в карманах ветер гуляет… Куда ему податься? Единственная дорожка — в потребиловку! Там ему все дадут в долг: и одежду какую-никакую, и провизию…

— Провизию… — насмешливо повторил Григорий. — Да разве это провизия? Мясо тухлое и дороже, чем у лавочников…

— Так не бери! — засмеялся Бабушкин.

— А куда я денусь, ежели у меня денег — кот наплакал. Мало того, что на заводе с рабочего три шкуры дерут, так еще и в потребиловке объегоривают!

— Так-так, — подхватил Иван Васильевич, — вот и надо, Гриша, смотреть реально… Ты сам-то как приехал, с чего начал?

— С потребиловки, — вздохнул Петровский. — Надо же было как-то самому перебиться и матери послать.

— Вот тут-то и есть, Гриша, злоба жизни: рабочему от эксплуататоров некуда деться. В листовке необходимо показать, что самыми главными пайщиками потребиловки являются те же акционеры, которые сдирают шкуру с рабочих на заводе… Слова, Гриша, выбирай точные, самые простые и разящие — тогда они дойдут до сердца рабочего.

— Не вышло у меня с листовкой, — огорчился Петровский.

— Как это — не вышло? Вышло, но может быть лучше. Напиши еще о травмах на заводе, о том, что администрация ничего не делает для облегчения труда. С рабочими надо найти общий язык, писать о том, чем они живут и дышат, что их заботит.

— Ежедневно на заводе погибает пять-шесть человек, а сколько искалеченных! — сказал Григорий.

— А почему? Опять же администрация, получая колоссальные прибыли, не хочет ни рубля потратить на то, чтобы обезопасить рабочего… Зачем? Вместо убитого придет новый… Еще помозгуй, Гриша, а потом я посмотрю. И не тужи, у меня тоже с первого раза не получилось, хотя вон какой человек меня учил! Я тебе рассказывал о нем…

— Владимир Ильич Ульянов?

— Он. Я про Семянниковский завод писал. Там во время стачки в сорокаградусный мороз рабочих обливали водой, а казаки рубили их шашками… Рассказал об этом Ульянову, а он мне поручил написать листовку. После вдвоем, как вот мы с тобой, сидели и размышляли. Для того, Гриша, чтобы быть готовым к борьбе, испытаниям и трудностям, ты должен много и с пользой для себя читать. Я вот приготовил тебе несколько книг. — Иван Васильевич передал Петровскому стопку книг, перевязанную тонкой бечевкой.

Григорий посмотрел на корешки и прочитал:

— «Господа Головлевы» — Салтыков-Щедрин, «Власть земли» — Глеб Успенский, «Кому на Руси жить хорошо» — Николай Некрасов…

— Бери и читай. Потом побеседуем…

16

Настроение у Григория приподнятое. А потому и необозримые поля, и синее бездонное небо, и шумливая роща, и то, что должно сегодня произойти, — все кажется особенным.

После создания екатеринославского «Союза борьбы» заметно оживилась политическая работа, систематически стали выходить листовки. Их «Союз» явился одним из инициаторов созыва I съезда партии, куда он послал своего делегата Казимира Петрусевича.

Лесная поляна, где должна была состояться сходка, быстро заполнялась народом. Петровский почти каждого знал в лицо, с некоторыми дружил, со многими встречался в подпольных кружках — все члены «Союза борьбы». Пришли Степан Непийвода, учитель и собрат по борьбе Иван Бабушкин, Лалаянц, мужественная революционерка, жена Исаака Христофоровича — Параскева Ивановна Кулябко.

— Товарищи! — начал Лалаянц. — В Минске закончился съезд петербургского, московского, киевского и екатеринославского «Союзов борьбы», а также группы «Рабочей газеты» и Бунда. Съезд принял решение слить все «Союзы» в единую Российскую социал-демократическую рабочую партию. Это огромное историческое событие. Революционеры России заявили на весь мир о том, что создали свою партию! — Он достал из кармана бумагу, развернул ее, поправил пенсне. — Я сейчас познакомлю вас с манифестом, принятым на Первом съезде РСДРП.

Он начал читать неторопливо и выразительно:

— «На своих крепких плечах русский рабочий класс должен вынести и вынесет дело завоевания политической свободы. Это необходимый, но лишь первый шаг к осуществлению великой исторической миссии пролетариата — к созданию такого общественного строя, в котором не будет места эксплуатации человека человеком».

Его голос звучал торжественно и воодушевленно, и все, о чем он читал, горячим ручейком вливалось в сердца людей.

Григорий сразу оценил значительность происходящего: случилось то, о чем он много думал и чего с нетерпением ждал, — до сих пор только с завистью читал о деятельности социалистических партий Запада, которые защищали интересы рабочего класса. Теперь у них тоже есть своя партия!

Это наполняло сердце гордостью и жаждой деятельности. Он видел вокруг сосредоточенные, серьезные и счастливые лица. Когда Лалаянц закончил чтение, почти одновременно, словно по команде, раздалось громкое и дружное:

— Да здравствует социал-демократическая рабочая партия!

— Да здравствует международная социал-демократия!

Чувство душевной приподнятости еще долго не покидало собравшихся. Казалось, даже весенний лес разделял радостное настроение людей и задышал легко, свободно, как после живительного прямого дождя.

17

Встал Григорий рано. Выглянул в окно: солнце сияло вовсю, в воздухе плавали тонкие паутинки бабьего лета, с деревьев медленно стекала листва. Арба, проехавшая улицей, напомнила о существовании на свете таких удивительных вещей, как арбуз. Надо бы купить получше и пойти с ним к Доменике, ведь она их так любит.

Доменика обрадовалась не столько арбузу-великану, сколько тому, что Григорий помнит о ней. Улыбнулась ясной, светлой улыбкой, в русых волосах сверкнул стеклышками, словно самоцветами, гребешок — подарок Григория.

Пошли в степь. Дурманил острый запах увядшей травы, дрожал в небе жаворонок, ткали свою удивительную пряжу на далеком горизонте легкие белоснежные облака. Григорий разостлал пиджак. Доменика села на него, он примостился рядом. Подхваченное ветром перекати-поле, подпрыгивая, с легким шорохом неслось прямо на них.

Острое лезвие перочинного ножа с хрустом вонзилось в блестящий полосатый шар. Сахарное красное нутро арбуза дохнуло сладким ароматом. Григорий протянул ломоть Доменике.

Наклонясь вперед, чтобы не капнуть на юбку, она начала есть не торопясь, бережно, как на сельской свадьбе или в гостях. Откусывала маленькими кусочками и далеко вперед отставляла руку с ломтем.

— Вкусно?

— Очень. Ты, оказывается, умеешь выбирать арбузы.

— Я все умею выбирать, — улыбнулся Григорий…

Вскоре они поженились.

Петровские жили бедно, но счастливо. Доменика не только не упрекала мужа за подпольную работу, а старалась во всем помочь ему, хотя и очень боялась за него.

Надежная помощница, самоотверженный друг и любимая жена, она знала, что он посвятил свою жизнь борьбе за лучшую долю рабочего люда.

Григорий тоже всегда помогал молодой жене, но особенно бережно стал относиться к ней, когда под ее сердцем затеплилась новая жизнь.

— А как мы его назовем? — спрашивала Доменика.

— А может, будет она?

— Нет, он.

И не ошиблась: родился мальчик. Его назвали Петром.

— Петр Петровский, правда, хорошо? — радовалась молодая мать, и ее синие глаза на чуть осунувшемся, побледневшем лицо казались еще больше.

Степан Непийвода хлопал Григория по плечу, показывал на новорожденного и восторженно басил:

— Ты смотри, какой казачина!

Наклонялся к плетенной из лозы люльке, висевшей на веревках, прикрепленных к потолку, и смешно выпячивал губы, уверяя, что малыш его понимает…

Минули весна и лето 1898 года, отшумела осень, заключила землю в свои ледяные объятия зима.

Три часа ночи. Спокойно спит ребенок. Внезапно проснулась Доменика, повернулась к Григорию:

— Ты не спишь?

— Еще нет.

— Ведь скоро начнет светать…

Ему не до сна. Когда же наконец придет товарищ, прибывший для связи из центра? Может, полиция пронюхала об их организации или о подпольной типографии, где они печатают листовки? Очень помогает Михаил Григорьевич Цхакая. Он совсем недавно на железной дороге, а как много уже сделал! Высланный за революционную деятельность из Закавказья, он сразу же вошел в Екатеринославский комитет РСДРП и принял в его работе самое активное участие. Где же все-таки связной? Неужели в организации провокатор? Ведь не случайно почти одновременно несколько арестов… Товарищи требуют, чтобы он уехал из города, но может ли он оставить Доменику?.. И все же что-то нужно придумать, чтобы хоть на время исчезнуть с екатеринославского горизонта.

Усталость дала себя знать: задремал, по тут же встрепенулся. Если никто не явится до рассвета, значит, опять провал…

Открыл глаза, когда за окном уже светало. Нельзя медлить ни минуты, надо унести документы, чтобы, если явятся с обыском, ничего не нашли…

— Куда ты? Ведь сегодня воскресенье? — проснулась Доменика.

— К товарищу по делу… Не волнуйся.

В ее глазах вспыхнул и тут же погас испуг. Достала из шкафчика хлеб, кусок сала, лук, соль, поставила на стол. Нож выскользнул из рук и со звоном упал на пол. К счастью, ребенок не проснулся.

Григорий подошел к Доменике, обнял:

— Ты у меня хорошая, смелая…

Тревожная слеза засверкала в глазах жены.

— Не надо. Я очень скоро вернусь. Обязательно… А если что, помни наш уговор.

И сразу вышел.

18

Плавно и медленно падал снег. Григорий опустил уши шапки и поднял воротник. Хотя беспокойство не отпускало, шел не торопясь: натренировал нервы, приучил их к суровой внутренней дисциплине. Только нелегко это!

Пересек широкую Церковную улицу. Миновав завод, очутился в Брянской колонии. Небольшие одноэтажные домики из красного кирпича с маленькими палисадниками занимали техники и мастера. Григорий перешел Брянскую площадь и свернул на Орловскую. Орловская тянулась от заводской больницы до самой Шляховки. Перпендикулярно к ней располагались все Чечелевки — от Первой до Седьмой. Григорию нужна была Третья, там недалеко от угла была квартира Бабушкина.

Постучал — тишина. Постучал еще раз — снова тихо. Вдруг из-за угла дома показалась хозяйка.

— Не стучите. Нету его, — печально сказала она.

Петровский вопросительно взглянул на нее, но понял: больше он ничего не узнает.

Дело усложнялось.

Вернулся на Орловскую, некоторое время постоял в раздумье: идти к Непийводе или… Незаметно оглянулся: неподалеку маячили двое с поднятыми воротниками. «Только этого еще не хватало!» — с досадой подумал Григорий. Спокойно, не ускоряя шаг, направился к перекрестку Орловской и Чечелевки. Мысль работала быстро: сбежать вниз, заскочить в помещение больницы, переждать…

Шпики не отставали, видимо ожидая удобного момента. Нет, лучше идти вверх, свернуть и затеряться в бесчисленных двориках Чечелевок.

Петровский опрометью кинулся к воротам. Перепрыгивая через рвы и канавы, ловко минуя горы угля, пригибаясь под развешанным на веревках бельем, он перебегал из одного двора в другой.

Поскользнулся, наступив на глиняный черепок, упал, вскочил и помчался дальше. Выбежал на Четвертую Чечелевку и лишь тогда оглянулся: шпиков не было.

Вдруг услышал оглушительный перезвон бубенцов. Будто свалившись с неба, его нагоняла тройка разгоряченных коней. И в тот же миг наперерез ей из-за угла вырвался всадник на быстроногом рысаке в серых яблоках. Тропка подалась к забору. Еще миг — и Григория подомнет под себя бешеная гривастая пристяжная или крылом широких саней ему перебьет ноги. Петровский вскочил на скамью возле забора и плотно прижался к нему спиной. Авось пронесет.

Кучер, резко подавшись назад, осадил лошадей как раз напротив Григория.

— Вам куда?

— На станцию!

— Садитесь! — бросил извозчик, кинул медвежью полость и тут же вихрем понесся вперед.

Григорий даже не смог разглядеть возницу, только заметил пышные, слегка опушенные инеем усы, похожие на лисьи хвосты.

«Это, без сомнения, тот самый кучер, — подумал Григорий, — которого я когда-то на губернаторском подворье призывал к самоуважению… Хоть и не узнал он меня, но отблагодарил».

Когда свернули к железнодорожному двору, Петровский решил сойти. Легонько коснулся спины кучера. Тот остановил коней, и они расстались.

Первым же поездом Григорий уехал в Харьков.

А Доменика, как заранее было условлено, распространила слух, что ее муж отправился в село Печенеги призываться в солдаты…

19

Григорий поступил токарем на Харьковский паровозостроительный завод, потом перекочевал в Николаев, где жили его старые друзья, которые и помогли ему устроиться на Черноморский судостроительный завод. Его кооптировали в Николаевский комитет РСДРП, и работы прибавилось еще больше: он добывал и выпускал революционную литературу, проводил подпольные собрания и занятия в кружках.

Но не дремала и жандармерия. Напав на след Петровского, она выслала его из города. Так, сравнительно за короткое время побывав в Харькове и Николаеве, Григорий вновь очутился в родном Екатеринославе. Найти работу здесь оказалось труднее, чем в Харькове или Николаеве, но друзья кое-как «впихнули» Григория на сталелитейный завод Эзау.

Степан Непийвода рассказал ему о всех новостях:

— Работу возглавляют Миха Цхакая и Исаак Лалаянц не без помощи Параскевы Ивановны. Выходит газета «Южный рабочий». Типография в Кременчуге. В общем, подполье живет и действует.

— А что слышно про Ивана Васильевича? — спросил Григорий.

— О Бабушкине ни из тюрьмы, ни с воли весточки никто не получил. Мы не знаем, где он.

Наступило молчание.

— С литературой как? — поинтересовался Петровский.

— Есть все, что надо, еще и в пригороды посылаем.

На заводе Эзау Петровский не терял времени даром: вскоре заметно оживилась работа подпольных кружков.

Революционный подъем среди рабочих не прошел мимо внимания заводской администрации и жандармерии. Как-то после занятия в кружке к Григорию подошел незнакомый рабочий.

— Ты недавно у нас? — Он улыбался, прикрывая верхней толстой губой короткие гнилые зубы.

— А что?

— Да просто спросил. Откуда к нам?

— Больно много хочешь знать, — усмехнулся Петровский.

— Ты, может, не веришь мне? — по-прежнему дружелюбно спросил парень.

— А почему я тебе должен верить?

— Хочу активнее работать в кружке, больше знать, — скороговоркой выпалил собеседник.

— Все в свое время узнаешь.

После этого диалога новый знакомый больше не лез с вопросами, но кружок посещал регулярно.

А вскоре Петровского уже «расспрашивал» молодой жандармский офицер, не в меру напыщенный и сдержанно-злой.

— Что ж, могу вас поздравить, товарищ бродильный грибок, — иронически начал он, причем слово «товарищ» он произнес с такой брезгливой миной, будто проглотил ложку касторки. — С вашим появлением на заводе подполье растет, как тесто. А знаете, чем это может кончиться лично для вас?

— Я токарь по металлу, добросовестно выполняю свою работу и не понимаю, к чему вы клоните.

— Давайте говорить откровенно, — сказал жандарм, разминая пухлыми пальцами папиросу. — Ваша роль на заводе ясна и администрации и нам. Так чего вы хотите, токарь по металлу, — спокойно работать на своем станке или попасть за решетку вместе с вашими воспитанниками?

— Повторяю: я всего лишь один из рабочих сталелитейного завода, но если бы вы пересажали за решетку всех нас, заковали бы нас в кандалы и послали на вечную каторгу в Сибирь, а помещение завода протравили карболкой, то и тогда ничего не добились бы: идея останется невредимой, потому что она бессмертна! Ее можно победить только лучшей идеей, а у вас такой нет.

— Хватит! — сорвался с места жандарм и что есть силы стукнул кулаком по столу. — Мне все ясно! Я вас пре-ду-пре-дил! Но имейте в виду…

А Петровский уже потерял интерес к разговору и, пока офицер кипятился и угрожал, думал о том, что сегодня ночью ему на хранение принесут листовки, доставленные наконец из кременчугской подпольной типографии. Квартира его, расположенная в стороне от тесно стоящих хат и выходящая на пустырь, выбрана для постоянного склада нелегальной литературы Екатеринославского комитета РСДРП…

Григорий не рассказал Доменике ни о вызове к жандарму, ни о том, что ждет товарища с литературой: знал, что и тем и другим обеспокоит жену.

Тем временем посланец с газетами — Лавринович — был почти у цели. Оставалось пройти мимо нескольких стожков на лугу, обогнуть небольшой пустырь — и все! Но что это за тени застыли под одинокой дикой грушей на краю поля?

Шагая вдоль стожков, невидимый для глаз шпиков посыльный сунул пакет с газетами в сено и, минуя квартиру Петровского, направился в слободу… Жандармские «эксперты» внимательно осмотрели сено, но ничего не нашли: Лавринович надежно сохранил до следующей ночи ценную посылку…

Петровского разбудили тяжелые удары в дверь. Он сразу понял, кто стучит. Открыл, впустил в горницу двух жандармов с понятыми.

— Именем закона вы арестованы! — гаркнул старший жандарм прямо в лицо Петровскому.

Понятые встали по обеим сторонам двери.

— Все будет хорошо, — сказал Григорий Иванович, глядя в большие синие глаза жены, смотревшие на него с тревогой и печалью…

В хате остались пустота и тяжелая, гнетущая тишина. В распахнутую дверь упал первый луч утреннего солнца.

В тот же день в Екатеринославе начались массовые аресты членов социал-демократической организации. Хватали в домах, на улицах, в цехах и лавках.

…В рабочее общежитие-казарму жандармы явились вечером, когда люди собрались спать.

На брошенных прямо на пол соломенных матрацах вповалку лежали рабочие. Тюфяк рабочего Закса был под самым окном, и, чтоб добраться до него, нужно было перешагнуть через спящих. Закс раздевался, когда зазвенели жандармские шашки. Увидев непрошеных гостей, он сначала сник. Но, собравшись с силами, выпрямился и решительно пошел им навстречу.

— Кто здесь Григорий Закс? — спросил офицер.

— Я, — с вызовом ответил Закс и окинул взглядом своих товарищей.

— Именем закона вы арестованы! Одевайтесь.

— За что? Посмотрите, как живет народ, — выкрикнул Закс, показывая на людей, вповалку лежащих на полу. — Вы издеваетесь над рабочими! Вы…

Ему не дали кончить: дюжий жандарм ухватил его за ворот и вытолкнул за дверь.

— Ишь агитатор! — сквозь зубы процедил он.

— Неужели этому не будет конца?! — склонив тяжелую голову, спросил широкоплечий мужчина в рваной нательной рубашке.

Его вопрос остался без ответа.

Тюрьма не вмещала арестованных.

— На молитву! На молитву! — гулко раздались в длинном, темном коридоре голоса надзирателей, одинаково произносивших и слова молитвы, и слова брани.

— Их дело приказывать, наше — не сполнять! — изрек рецидивист-конокрад и демонстративно улегся на свои лохмотья. Он, судя по всему, пользовался здесь авторитетом, потому что многие в камере последовали его примеру.

Политические засмеялись — неподчинение начальству их устраивало. А тут еще компания подобралась что надо — орешек, который тюремщикам не так-то легко будет разгрызть: Петровского втолкнули в камеру, где уже сидели Миха Цхакая, Исаак Лалаянц, Степан Непийвода. Петровский внимательно посмотрел на смуглого, долговязого парня, усевшегося рядом со Степаном. «Кто бы это мог быть?» — подумал он, но тут же товарищи окружили его, расспрашивая о новостях с воли. «Слава богу, не узнал, — облегченно вздохнул Закс. — Значит, разбрасывая в Фабричной слободке прокламации, не заметил, что за ним следят».

— Начальство правильно делает, что направляет наши грешные помыслы к богу, — с усмешкой произнес Цхакая, — помолимся же богу, братья!

Он поднял обе руки вверх и молитвенно пропел:

— Боже, царя похорони…

Уголовники громко загоготали.

— Хороша молитва, только больно коротка, — скаля зубы, бросил конокрад.

— Сейчас мы ее продолжим, — весело подмигнул Цхакая Непийводе, — начинай, Степан.

Степан запел густым мощным басом:

Вихри враждебные веют над нами…

Все товарищи дружно подхватили:

Темные силы нас злобно гнетут… В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут…

Затопали в коридоре солдатские сапоги. Распахнулась дверь, на пороге вырос надзиратель. Сперва один, потом второй, третий. Через минуту они заполнили всю камеру.

Вызвали помощника начальника тюрьмы. Тот примчался тотчас и своим громовым голосом попытался было заглушить песню и гомон голосов. Но пели так дружно, что было лишь видно, как он открывает и закрывает рот.

Смолкли последние слова песни. И тогда все услышали охрипший, срывающийся голос:

— Прекратить!

— Что прекратить? — заулыбался Цхакая. — Молитву? Как можно…

— Я тебе!.. — не сдержался офицер и бросился на арестованного.

Тот, не шелохнувшись, спокойно произнес:

— Не надо волноваться… Тихо…

— Тихо! — повторил Непийвода таким громовым голосом, что офицер вздрогнул.

Невозмутимые, полные решимости узники, готовые встать на защиту Цхакая, остудили разгоряченного помощника начальника тюрьмы, и тот, чтобы не краснеть перед надзирателями, решил все кончить миром.

— Чего вы хотите? — с трудом подавляя клокотавшую злобу, спросил он.

Вперед вышел Лалаянц:

— Мы требуем немедленного освобождения!

— Освобождения! — дружно подхватили другие.

— Хорошо, я доложу, кому надо…

В кабинете помощник сказал начальнику тюрьмы:

— Господин полковник, политических нужно отделить. Они испортят нам и уголовных. Чего доброго, вместо утренней и вечерней молитвы то станут петь революционные песни.

Лоб полковника покрылся мелкими морщинами:

— Черт знает что! Пихают, пихают, будто тюрьма резиновая. И вообще, разве можно держать в одной тюрьме столько политических? Надо принять меры, чтобы перевезти их в другие города. Слава богу, тюрьмы есть не только в Екатеринославе. А пока освободите для них камеру.

— Слушаюсь.

Петровский привязался к веселому, красивому грузину Михе Цхакая, который и в самых трудных ситуациях не терял головы, был спокоен и всегда шутил. Вместе с Михой Григорий работал в Екатеринославском комитете РСДРП. И хотя Цхакая был старше Петровского на тринадцать лет, это не мешало их дружбе. В большой семье бедного деревенского священника Миха был младшим. Учился в Тифлисской духовной семинарии, но за чтение нелегальной литературы и антирелигиозную пропаганду был исключен с последнего курса. И началась типичная жизнь профессионального революционера: жандармский надзор, преследования шинков, тюрьмы, побеги, подполье…

— Чего только не бывает на свете: отец — поп, а сын — революционер, — удивлялся бывало кто-нибудь из друзей.

— Отец мой был попом, лишь облачаясь в рясу, а душа у него оставалась пролетарской, — тут же горячо начинал объяснять Цхакая. — Семья голодала, а он отказывался брать деньги за похороны бедняков. Не на рясу надо смотреть, а в душу. Ведь недаром в святом писании сказано: «Неисповедимы пути господни». Да разве вы, неучи, поймете такое, — смеялся Миха.

В тюрьме они беседовали на разные темы: говорили о прочитанных книгах, вспоминали смешные истории, мечтали о будущем. Лишь Григорий Закс все не мог угомониться:

— Что же мы, товарищи, все болтаем попусту? Нужно решить, что мы будем делать, когда вырвемся на свободу.

— А ты, друг, не кипятись. Сиди спокойно и отдыхай. Где и отдохнуть, если не в тюрьме, а ты шумишь… шумишь, словно горный поток. Нельзя так, — успокаивал его Цхакая.

— Душа болит, — жаловался Закс, заглядывая в глубокие, черные глаза Цхакая. — Я еще молодой, мало для народа сделал, а вы прошли такой путь… рассказали бы…

— Ничего я особенного не сделал, — уклончиво отвечал Цхакая и усмехался.

Петровскому чрезмерная осторожность Михи казалась излишней. Но и Лалаянц вел себя осмотрительно. Боятся провокации… Но кто среди них может оказаться предателем? Может, Григорий Закс? И вдруг вспомнилась первая встреча с Заксом на заводе Эзау. Конечно, это был он — тот дружелюбно улыбавшийся рабочий парень. Зачем он так придирчиво расспрашивал его? А потом вызов в жандармерию. Но, может быть, все это и не имеет прямой связи… И все-таки… Предусмотрительность не помешает.

— Одно ясно, что арестовывать нас было не за что, не за что и судить… я так думаю, — сказал Лалаянц, многозначительно глядя на товарищей.

Григорий догадался: его слова — своеобразное предостережение, и, если среди них все-таки есть провокатор, эта фраза собьет его с толку. Лалаянц призывал к тому, чтобы они ни в чем не признавались, все отрицали и требовали немедленного освобождения.

Цхакая поддержал его:

— Верно говоришь. За что нас бросили в западню?

Лалаянц был очень возбужден — садился, вставал, молча вышагивал по камере. Ему неимоверно хотелось курить. Шарил без конца по карманам, хотя знал, что курева нет. При аресте папирос не захватил, а в тюрьме махорку еще не выдавали.

— Та-бач-ка бы, — неожиданно вырвалось у него. Взглянул на Степана: — 3-закурить бы. — После долгого молчания и от волнения он всегда заикался.

Степан вывернул карманы:

— Пусто. — Потом добавил: — Завтра покурим, Исаак Христофорович.

Убедившись, что курить нечего, Лалаянц мгновенно успокоился, примостился в уголке недалеко от двери, снял очки и задумался: лично его могут обвинить только в сотрудничестве в социал-демократической прессе, а о его связях и знакомствах местная жандармерия, вероятно, пока не знает. Они цепляются за все, лишь бы разгромить социал-демократическую организацию в Екатеринославе. «Вырваться бы скорее! О, эти толстые, тюремные стены, сколько напрасно здесь тратишь времени», — опять заволновался он.

Камера политических причинила немало хлопот тюремному начальству. Держать такое количество, революционеров в одном месте было небезопасно. К тому же провокатор Григорий Закс, сидевший вместе с политическими, ничего путного за все это время не узнал, не дал ни одной нити, которая помогла бы делу, и вызвал тем недовольство своего начальства.

Заключенных начали рассылать по разным тюрьмам.

Петровский оказался в полтавской…

Он сидел в одиночной камере, на окне которой висел щиток, закрывающий почти все небо. Только слабый пучок света пробивался в обитель узника.

Петровский подошел к стенке, ухватясь за решетку, подтянулся к самому окну, но, кроме темного, в грязных подтеках фанерного козырька, ничего не увидел. Им овладела злость.

Щитки не были рациональной необходимостью тюремного устройства, как, например, решетки, преграждавшие путь к бегству: они были лишь способом морального угнетения.

— Вы готовы и глаза нам завязать, — сердито бросил он начальнику тюрьмы, когда тот вошел в камеру.

— Вы о чем?

— О щитках на окнах.

— О щитках… Они нам не мешают.

— Но они мешают нам. Мы требуем убрать щитки!

— Что? — удивился начальник. — Кто это — мы?

— Люди, которых незаконно бросили за решетку.

— Вот что, парень, мы тебя сюда не приглашали. А щитки были и будут.

— Нет, не будут! — уверенно заявил Петровский, чем немало озадачил начальника тюрьмы.

— Гм… — пожал он плечами и вышел.

Мысль о голодовке возникла у Петровского в тот момент, когда начальник тюрьмы отказался снять щитки.

Началось перестукивание с соседями, пошли из камеры в камеру записки: их передавали в крышках чайников, которые разносили уголовники. Они вообще охотно выполняли мелкие услуги за табак и папиросы, которых не получали от тюремной администрации. Все политические, сидевшие в одиночках, согласились на голодовку.

Однажды вернули свой завтрак, потом обед, не прикоснулись к ужину. На другой день в камеру Петровского прибежал начальник тюрьмы:

— Я знаю: это все исходит от вас. Немедленно прекратите голодовку!

— Уберите щитки и разрешите получать книги!

— Слишком многого требуете…

— Что ж, будем голодать…

— Молодой человек, — сказал начальник тюрьмы, стараясь придать своему голосу мягкость, — ну зачем вам это?

— Я не могу разговаривать, мне нужно экономить силы, — тихо ответил Петровский.

На цементном столике дымился суп, заправленный салом с луком: наверно, администрация специально приказала сварить вкусный обед. А может, он казался таким от нестерпимого чувства голода: Григория подташнивало от запаха пищи. Он отвернулся к стене и старался ни о чем не думать. Но легко сказать — ни о чем не думать!

Исчезло ощущение времени. Пришел прокурор, в чем-то убеждал, но до слуха долетали лишь отдельные слова, смысл которых до него не доходил. Вчера был вице-губернатор, позавчера — начальник тюрьмы, сегодня — прокурор… Он прекрасно знает почему: они все уговаривают прекратить голодовку. Но о щитках ни слова… Уже заболел Крамаренко, и его перевели в больницу… «Да, да, они испугались. Мы добьемся своего! Ведь другие добивались. Надо экономить силы, ведь неизвестно, сколько еще придется голодать…»

И в тюрьме, оказывается, бывает радость!

После тяжелого ночного сна Григорий открыл глаза и зажмурился от яркого света. Неужели убрали ненавистный щиток?! Вскочил с койки, но ослабевшие ноги не слушались. Медленно, собрав все силы и держась за стену, приблизился к окну.

Звякнул засов, отворилась дверь, надзиратель — старик с большими жилистыми руками — принес миску с супом.

— Ешь, сынок, — сказал тихо. — Только не торопись и не все сразу. — Он не раз за свою службу видел, как набрасывались на еду после голодовки заключенные и от этого погибали.

— Я знаю, спасибо, — поблагодарил Григорий.

Казалось, ничего не ел вкуснее этого жидкого картофельного супа. От него пахло свежим хлебом, печенной в золе картошкой, родным домом.

Съел половину и положил ложку.

Добрел до окна и долго любовался ясным небом, которого так давно не видел. Когда оно над тобой, его вроде и не замечаешь, если же тебя лишают его — высокого, необъятного, начинает казаться, что и жить невозможно. Без конца вспоминаешь задумчивые белые облака, дрожащую точку жаворонка, солнце, слепящее глаза, черные грозовые тучи.

В сердце бурлила радость… Они, простые рабочие, победили! Администрация тюрьмы, боясь очередного организованного протеста, сняла щитки с окон и разрешила передавать в камеры литературу. Значит, если действовать сообща, вместе, можно добиться многого. Крепла вера в свои силы.

Время шло, и стало ясно: скоро не выпустят. Петровский ежедневно писал жалобы в Петербург, в департамент полиции, требуя объяснить, за что он арестован.

Вечером взялся за письмо к Доменике. Его все время тревожила судьба жены: как она там с малышом? Конечно, помогут товарищи, но ведь самые близкие, вероятно, тоже за решеткой. Знал, что Доменика не пропадет, но как же ей, бедной, трудно! Хоть угля успел заготовить, не будут мерзнуть зимой. «Мое воображение так ярко рисует твой образ, — писал Петровский, — что я почти физически ощущаю твое присутствие, твое теплое, нежное сердце. Спасибо!..»

20

Весть о голодовке, о стойких узниках, о самом молодом из них — Петровском — проникла сквозь тюремные стены, разнеслась по городу и взволновала молодежь. Одни возмущались поступком «крамольников», другие восхищались. Одобрение и порицание шли рядом, как жизнь и смерть…

Евгений прислушался. В соседней комнате играли на пианино. Он понял, что играет Лариса, племянница полтавского городского головы, жившая в доме своего дяди, и старался угадать, что она исполняет, но не мог: вероятно, это была импровизация. Весь жар юной души, всю глубокую нежность, неясные желания и стремления, что-то тревожное, радостное и печальное вкладывала она в свою музыку.

Вдруг наступила тишина, чуть слышно стукнула крышка фортепьяно. В гостиную вошла Лариса — красивая девушка лет семнадцати, с тяжелой русой косой, уложенной веночком, в легком светлом платье.

— У вас настоящий талант! — восторженно произнес Евгений, идя ей навстречу.

— Что вы… — смутилась Лариса. — Расскажите лучше, что нового…

— Новостей много… Даже слишком много для нашего тихого, маленького городка. И самая животрепещущая — победа политических заключенных. Если бы вы видели, кто победил наших суровых стражей закона! Простые фабрично-заводские рабочие! И главный среди них самый молодой — Петровский.

Лариса не сводила с Евгения внимательного взгляда. Прислушалась к его словам и появившаяся в дверях хозяйка дома — Елизавета Андреевна.

— Правду говоря, — продолжал он, — я порой не могу понять новоявленных революционеров и проникнуть в их психологию. Несмотря ни на что, они, например, учатся даже в тюрьмах… А зачем? Если б кто-нибудь из них хотел стать, скажем, инженером или врачом, то понятно. Но терять зрение ради того, чтобы пропагандировать социалистические идеи, которые, в сущности-то, являются химерой! Для этого, знаете ли, нужно быть или фанатиком, или… героем. Земля наша богата и бедна одновременно. Достаточно богата, чтобы обеспечить приличное существование более умным и ловким, но остальным…

— Но ведь всем хочется жить по-человечески, — перебила его Лариса.

Евгений снисходительно улыбнулся:

— Я, разумеется, за то, чтобы всем жилось хорошо… Ради этого не жалею ни сил, ни времени, однако… Я, Леся, юрист и сам ищу ответы на трудные, больные вопроси нашей жизни…

Евгений говорил напыщенно и велеречиво. Ему хотелось блеснуть перед девушкой эрудицией, широтой мышления, умением разбираться в общественных процессах.

— Уже давно ходили слухи, что молодые рабочие читают литературу, которая на первый взгляд их совершенно не может интересовать, — продолжал он. — Однако, как мы убедились, сложные общественные вопросы оказались не столь уж недоступными для простых токарей и слесарей. В вопросах истории и политической экономии, скажу вам откровенно, меня просто поразила их осведомленность.

— Вот как! — удивленно воскликнула Елизавета Андреевна.

Евгений глянул на хозяйку дома, натянуто улыбнулся:

— Да, поразила… Я заинтересовался, что они читают и где достают книжки. Выяснились неожиданные вещи: они не только читают, по и обсуждают прочитанное, устраивают своеобразные диспуты…

— Возможно ли это в условиях тюрьмы? — спросила Лариса.

Евгений Шуликовский был чрезвычайно доволен тем, что своим рассказом вызвал интерес красивой барышни к собственной особе.

— Представьте себе, они даже надзирателей обвели вокруг пальца, — с воодушевлением продолжал он. — Но, позвольте, я вернусь к началу рассказа. Вот, например, книги, которые читал Петровский: Дарвин — «Путешествие на корабле „Бигль“», Бельтов — «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», Маркс и Энгельс — «Манифест Коммунистической партии», Владимир Ильин — «Развитие капитализма в России». Таков, господа, далеко не полный список прочитанных этим Робеспьером книг. Петровский, как видите, не терял времени зря…

— Как интересно! — восхищенно произнесла Лариса.

— Вы хотите увидеть Петровского? — спросил Шуликовский.

— Очень, если можно…

— Девушка в тюрьме? Брр! — брезгливо поморщилась Елизавета Андреевна…

— До сих пор мы вслед за народниками повторяли, — говорил по дороге Шуликовский, — что Россия, в отличие от Западной Европы, пойдет иным, самобытным путем, что нам идеи социализма не страшны, что марксизм подходит лишь для Запада… Теперь же видно, что идеи социализма не миновали и Россию. С этим фактом не считаться нельзя. Революционеры стали другими. Раньше революционера за участие в террористическом акте молено было казнить. Кровь за кровь. Вполне логично. А теперь? Теперь революционеры читают книги, просвещают рабочих и крестьян, несут, так сказать, свет во тьму. За что же их судить, спрашиваю я вас, Леся?

— Не знаю…

Рассказ молодого юриста взволновал Ларису. Ее восхитили люди, брошенные в тюрьму. Они не бездействуют, не впадают в отчаяние, а используют время для самообразования, тянутся к культуре. Ее поразили энергия заключенных и их самоотверженная борьба. Она, образованная девушка, о книгах, изученных Петровским, впервые услышала только от Евгения!

Как же нелепо и неразумно устроен мир: люди, которые неудержимо тянутся к знаниям, сидят за решеткой, а лодыри и бездельники занимают места в средних и высших школах, учатся по принуждению, чтобы потом властвовать и управлять трудовым народом. Да и сама она, вероятно, ничуть не лучше тех лоботрясов. Ее тоже с детства холили, красиво одевали, кормили вкусными блюдами, укладывали в чистую, мягкую постель. С самого рождения… До того страшного дня, когда с Кавказа пришло известие о гибели отца и матери, попавших в железнодорожную катастрофу…

За тюремными воротами на Ларису повеяло холодом.

Узнав о цели посещения, канцелярист в тюремной конторе весело бросил:

— Сейчас устроим.

Лариса растерянно осмотрелась.

— Садитесь, Лариса Сергеевна, — подвигая стул к зарешеченному окну, пригласил хозяин конторы. — Отсюда вам удобнее наблюдать за Петровским, свет из окна будет падать прямо на него.

«Наблюдать…» — неприятно резануло ее. Села, не зная, куда девать руки. «Неловко приходить сюда и подглядывать за чужой жизнью», — вдруг мелькнула мысль.

Конвоир ввел Петровского.

— Садитесь.

— Спасибо.

Петровский сел, запахнув полы серого тюремного халата, огляделся. Канцеляриста и Шуликовского он уже знал, а девушку видел впервые. «Кто она?» — подумал Григорий. Невольно вспомнил о том, что в последнее время его показывают слишком часто, и это начинало ему надоедать.

— Вы, как и прежде, настаиваете на том, что вас незаконно держат в тюрьме? — спросил Шуликовский.

Лариса украдкой поглядывала то на Петровского, то в окно, за которым возвышались, заслоняя свет, высокие кирпичные стены.

— Я уже об этом говорил, но, если нужно, могу повторить: меня посадили в тюрьму незаконно.

Лариса прислушивалась к твердому голосу Григория.

— Вы читаете научные книги…

— Простите, до сих пор я не думал, что человека можно бросить в тюрьму за чтение книг… — язвительно заметил Петровский.

Шуликовский выразительно посмотрел на Ларису: а что я, дескать, говорил?

— Вы — донкихот… Воюете с ветряными мельницами, — с пафосом начал Евгений.

— Неужели? — поднял брови Григорий. В его тоне звучала неприкрытая насмешка.

— Да, да, именно донкихот. Мне непонятна ваша слепая вера, которая ни на чем не основана. Во что вы верите? В миф, в ничто. Именно в ничто! — Шуликовский волновался, и это удивило Ларису, считавшую его опытным бойцом словесных баталий. — Как можно говорить о равенстве, абсолютном равенстве на земле? Неужели вы всех собираетесь сделать министрами или царями?

Теперь Петровский знал, для чего его сюда привели: до сих пор на него глазели чиновные особы, теперь пришла очередь барышень.

— Вы пригласили меня сюда, чтобы затеять дискуссию? — усмехаясь, спросил он. — Вам, проповеднику покорности и смирения, чтобы закончить этот разговор, я вот что скажу: родиться рабом — не грех, но мириться с этим, а еще хуже — отстаивать свое и чужое рабство — позор.

Голос Петровского звучал уверенно, каждое слово западало Ларисе в душу, заставляя сильнее биться ее сердце. Она не могла оторвать горящего взгляда от вдохновенного, гордого лица заключенного. Вдруг Григорий повернулся к ней:

— А вы, барышня, когда соскучитесь в следующий раз, лучше пойдите в зоопарк: обезьяны интереснее, чем арестанты.

Кровь ударила Ларисе в лицо, непрошеные слезы готовы были брызнуть из глаз. С трудом сдержалась, чтобы не заплакать. «Зачем он так? Разве я хотела его обидеть?..»

Жгучий стыд испытала девушка. Это было больнее, чем в детстве: помнит, как однажды, взобравшись на завалинку, припала к низкому окну соседней бедной хаты, а проходившая мимо женщина укоризненно произнесла:

— Нехорошо, девочка, заглядывать в чужие окна!

«А теперь заглянула в чужую жизнь, — укоряла себя Лариса. — Так тебе, дуреха, и нужно! Ведь сама-то не любишь, когда лезут в душу…»

Казалось, никто еще так не унижал ее… И это сделал человек, которым она только что восхищалась…

По дороге Евгений что-то говорил ей, но она слышала только отдельные слова и голос — монотонный и скучный, вызывающий глухое раздражение.

До самого дома в душе звучали слова жестокой обиды, а перед глазами стояла хмурая тюрьма: все каменное — и пол, и стены, и постель… И люди, которые окружают заключенных… И сердца каменные…

21

Доменика много раз пыталась отыскать след мужа. Ни в тюрьме, ни в полиции ей не сказали, куда его выслали из Екатеринослава. Наконец удалось узнать, что его отправили в полтавскую тюрьму.

Не раздумывая, поехала туда с ребенком на руках. Сначала тюремное начальство и слушать не желало об освобождении Петровского, но Доменике удалось добиться, чтобы его выпустили на волю под денежный залог в сто рублей — сумму, собранную екатеринославскими рабочими. Но тут новая беда. В тюрьме Григорий простудился, у него началось туберкулезное воспаление желез, и без операционного вмешательства было не обойтись. Он настолько ослабел от голодовки и болезни, что не мог даже идти, и Доменика с трудом довела его до пролетки.

В больнице Григорий попал в заботливые руки доктора Кухаревского, человека мягкого, сочувствующего прогрессивной молодежи. Он бесплатно сделал Петровскому операцию и даже подкармливал больного, принося из дому разную снедь.

Выписавшись из больницы, Петровский прежде всего стал думать о заработке. Но в это время неожиданно пришел вызов из воинского присутствия села Печенеги, что неподалеку от Харькова, куда Григорию надлежало явиться на повторный призыв. И Доменика снова отправилась в Полтаву к доктору Кухаревскому.

Аккуратный, под железной крышей дом доктора Кухаревского стоял на тихой зеленой улице, неподалеку от особняка городского головы. Сюда и пришла вместе с сыном Доменика.

— Не волнуйтесь, — сказал Кухаревский. — Операция прошла успешно, теперь ваш муж будет поправляться.

— А пока от ветра валится, — грустно произнесла Доменика, с надеждой глядя на доктора. — Я пришла к вам за помощью…

— Чем могу служить?

— Мужа призывают на военную службу…

— В солдаты он не годится. Тут я вам помогу, — пообещал Кухаревский. — Завтра мы все сделаем. А теперь — ужинать…

— Нет, нет… — начала было Доменика.

— Не отказывайтесь. Сейчас придет одна девушка, и мы все вместе поужинаем. А вот и она! Знакомьтесь, Лариса, это Доменика Петровская.

Лариса с восхищением слушала Доменику, когда та рассказывала о всех своих злоключениях.

— Какая вы смелая!

Девушка любовалась ее красотой, манерой держаться — простой и в то же время интеллигентной. «У нее прирожденный такт, — подумала Лариса, — этому ни в каких институтах не научишься…»

После ужина Кухаревский извинился перед гостями и отправился в больницу. Мальчика уложили спать.

Доменика с Ларисой остались вдвоем. Между ними завязалась беседа. Порой человеку, которого видишь впервые, расскажешь больше, чем давнему знакомому. Приглушенные голоса долго звучали в сгущающихся сумерках.

— Я видела вашего мужа… — Волнение, охватившее Ларису в тюремной канцелярии, снова овладело ею. Дрожащим голосом она сказала: — Я нечаянно обидела его…

Коротко рассказала о посещении тюрьмы, о разговоре Шуликовского с Петровским, о его словах, обращенных к ней…

— Я не хотела его оскорбить… Если бы знала, не пошла в тюрьму. Вы скажите Григорию Ивановичу обо всем…

— Скажу. Вы напрасно переживаете. Он тоже не хотел вас обидеть. Просто ему все надоело, на него ходили смотреть, как на какое-то диво…

Голос Доменики, мягкий и ласковый, успокаивал девушку. С ней Ларисе так же хорошо и просто, как было в детстве с матерью… И она все рассказала Доменике о себе, поделилась с ней своими огорчениями и обидами.

— Мне едва минуло шесть лет, когда отец с матерью погибли. Дядя взял меня к себе. Сначала было ничего, потом тетка начала ко всему придираться…

Все трудней становилось жить в дядином доме, хотя Василий Михайлович всячески старался защитить сироту от придирок жены. Не проходило дня, чтобы девочка не плакала. Ей хотелось вырваться из холодного, неуютного дома и умчаться в далекий незнакомый мир… Она бросалась из крайности в крайность: собиралась то уехать в Петербург, то учительствовать в деревне. Иногда ей казалось, что она просто избалованная, изнеженная барышня, которой от нечего делать лезет в голову всякая чепуха. В такие минуты Лариса ненавидела себя. «Нужно что-то делать, нужно работать так, чтобы тело ныло от усталости, а голова была занята чем-то полезным и разумным».

— Вам, верно, смешно такое слушать? — вдруг спросила Лариса.

— Нет, что вы! Говорите, говорите, — участливо попросила Домоника.

— Ну скажите, почему я такая? Почему не найду места в жизни?

— Не знаю, что вам ответить, — не торопясь, заговорила Доменика. — Я тоже рано осталась без отца. Но не было у меня ни времени, ни сил горевать. Мать брала белье в стирку, а я, сколько себя помню, помогала ей. За день так умаешься, что еле доплетешься до постели. А на рассвете — опять за работу…

— Значит, тетка правду говорит, что все у меня от безделья, — грустно подытожила Лариса.

— Нет, — решительно возразила Доменика. — Мысли у вас хорошие, душа открытая. Кого-нибудь встретите, полюбите. Для женщины это очень важно. А там и работу найдете по душе. И все будет хорошо.

— Я и сама так думаю. Расскажите еще про себя, — попросила Лариса.

— Ничего особенного у меня не было. Встретила Григория, поженились. Ребенок родился… Жить трудно, муж все по тюрьмам… — Она рассказывала спокойным, ровным голосом. — Но я все равно счастливая, — широко улыбнулась Доменика.

— Может, и я буду?

— Обязательно. Сердце у вас доброе, отзывчивое.

— Передайте же Григорию Ивановичу то, о чем я вас просила…

— Передам, — пообещала Доменика.

22

Петровского в солдаты не забрали и даже вовсе забраковали по состоянию здоровья: помогла справка доктора Кухаревского. Радовалась Доменика: пускай трудно пока, но на работу где-нибудь да устроится, будет кусок хлеба. Попытался Григорий наняться токарем на Брянский — не взяли. После бесконечных хождений наконец повезло. В Екатеринославских железнодорожных мастерских он познакомился с поднадзорным рабочим Василием Андреевичем Шелгуновым, высланным из Петербурга за принадлежность к «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса». Будучи прекрасным специалистом, он довольно быстро нашел работу, а потом устроил и Григория.

За ним повсюду следовали шпики. Однажды у Доменики какой-то тип спросил:

— Твой Григорий все такой же?

— А зачем ему меняться? — Доменика притворилась, что не поняла вопроса.

А сама постоянно беспокоилась за мужа, особенно из-за газеты «Искра», которую невесть откуда он добывал. Невольно настораживалась, если кто-нибудь заходил к ним ее почитать. Обычно такое случалось в воскресные дни или после работы, когда темнело. Григорий, ожидая посетителей, выходил на улицу и прогуливался возле хаты…

Издали он заметил высокую, не по годам статную фигуру Савватия Гавриловича, токаря с Брянского. По случаю воскресенья тот приоделся: на нем ладно сидел уже поношенный, но аккуратно выглаженный костюм — Григорий его помнил с первых дней своего пребывания на Брянском заводе, а ведь прошло более семи лет. И сапоги давнишние: добротные, в гармошку, начищенные ваксой.

— Это ты, Гриша? — обрадовался Савватий Гаврилович, когда Петровский поздоровался.

Петровского вдруг охватило чувство светлой душевной родственности со своим первым учителем и наставником в токарном деле. Искусством обрабатывать металл Савватий Гаврилович владел в совершенстве: считался мастером высокого класса и всегда неплохо зарабатывал. Но у Савватия Гавриловича была целая куча детей, в его доме постоянно жили родственники и земляки, поэтому он всегда нуждался. В первые дни на Брянском, когда Петровский получал гроши, именно Савватий Гаврилович чаще других делился с ним сахаром и хлебом…

Савватий Гаврилович вглядывался в бледное, осунувшееся лицо Петровского, заметил свежие розовые шрамы на шее и сочувственно покачал головой:

— Вижу, Гриша, что тюрьма не мать родная, красит человека, как кипяток рака. Снова к нам на завод?

— Не приняли. С трудом устроился электриком в мастерские.

— Известное дело: меченый, вот и боятся, — подытожил Савватий Гаврилович.

— А как вы поживаете, Савватий Гаврилович? — шагая рядом, спросил Григорий.

Тот, бросив ласковый взгляд на бывшего ученика, усмехнулся:

— Живем хорошо, горя у людей не занимаем.

— Своего хватает?

— А то… Я, словно пень, на старом месте торчу. С первого дня, как завод пустили…

Они поравнялись с убогой халупой Савватия Гавриловича, которую, сколько помнит Петровский, хозяин собирался расширить и достроить.

— Зайдем или тут посидим?

— Лучше на воздухе.

Они устроились на деревянной лавке, и Савватий Гаврилович, достав кисет с табаком, привычно и быстро свернул толстую цигарку. Затягивался глубоко, с жадностью. За густым, едким дымом из его груди вырывался застарелый кашель.

— Вот замучил, за горло хватает и по ночам душит. Спрашиваешь, как живем?.. А что у нас может быть хорошего? Видно, Григорий, что кому на роду написано, тому и быть.

Петровский с грустью смотрел на Савватия Гавриловича, усталое лицо которого было сплошь изрезано глубокими морщинами.

— Человек, Гриша, глуп…

— Почему?

— А ты слушай, не перебивай… Вот хоть бы я… все надеюсь, жду: а может, лучше будет?.. Черта лысого! И в пекле паны будут полеживать, в чугунах греться, а мы — дрова таскать, — зло и хрипло засмеялся он. — Ничего лучшего нам не дождаться.

— В других странах рабочие не так живут, — запротестовал Григорий. — А знаете почему? Потому что они сплоченнее.

Савватий Гаврилович равнодушно произнес:

— Там хорошо, где нас нет. — И, помолчав, добавил: — Может, в других странах и по-другому, только у нас все так и останется…

— Это, Савватий Гаврилович, от нас самих зависит.

— Что ж мы, — усмехнулся старый токарь, — голь перекатная, пташки пугливые, а они орлами да ястребами на нас поглядывают…

— Дружные сороки и орла заклюют.

— А где ты, Гриша, видел таких дружных сорок? Как мастер или десятник крикнет, так все язык и проглотят… Потому что каждый думает только о себе. Где же та дорога к лучшей жизни, кто же нас поведет по ней?

— Поведет. Савватий Гаврилович, наша социал-демократическая партия. Когда рабочий класс России сплотится и единым кулаком ударит по господам, богатеям и самому царю, мы добьемся человеческой жизни! — горячо сказал Григорий.

— Ты молодец, говоришь мудро! Мудро… — задумчиво повторил Савватий Гаврилович. — Только где ж тот кулак? Вон и среди вас нету согласия. Одни говорят: но торопитесь, добивайтесь своих прав постепенно, а другие: боритесь за свободу, боритесь против царского самодержавия. Кого слушать?

— Надо бороться не за прибавление к зарплате нескольких копеек, а за восьмичасовой рабочий день, за увеличение заработной платы, демократическую республику. Надо бороться за коренные интересы рабочего класса, а не довольствоваться жалкими подачками фабрикантов и заводчиков. Только мы сами можем себе помочь. Богатеи не поступятся своим добром. Так сказано в социал-демократической газете и в книгах.

— Я в этом, Гриша, разбираюсь не хуже тебя, хорошо знаю подлую суть хозяев-богатеев… Знаю, что шилом моря не нагреешь, а работая на панов, не разбогатеешь…

Савватий Гаврилович вздохнул и надолго замолчал. Все, о чем говорил бывший подопечный, давно тревожило и жгло его душу. Григорий, уловив настроение старого рабочего, продолжал:

— Надо сделать так, чтобы с нами считались, чтобы нас боялись как огромной организованной силы, чтобы все мы были спаяны единым стремлением… За границей выходит нелегальная газета «Искра». Вам не приходилось ее читать?

Савватий Гаврилович отрицательно покачал головой.

— Нам подсовывают разные сказочки…

— А рабочим надо читать «Искру». Она учит, что нужно делать, чтобы свергнуть ненавистное самодержавие, а не удовлетворяться хозяйскими копейками.

Савватий Гаврилович сокрушенно покачал головой и задумчиво проговорил:

— Все это хорошо, Гриша. Но мне-то что делать? У меня куча детей, для меня много значит и копейка… Как тяжко смотреть в голодные детские глаза, особенно когда ребята болеют… — Сказал, махнул рукой и отвернулся.

Немного погодя заговорил снова:

— И все-таки, Гриша, мы свою рабочую честь, свое рабочее дело ни на что не променяем. Как начнешь выколачивать копейку да только о ней думать, отупеешь, душу свою рабочую потеряешь. И никогда по-твоему жизнь не повернется!..

Эту беседу не раз вспоминал потом Петровский. Пришла она на память и в тот день, когда у него дома собрался комитет, чтобы выяснить, кто из социал-демократов признает «Искру» своим руководящим органом, а кто — нет.

Доменика волновалась из-за того, что у них собралось столько людей: а вдруг заявится кто-нибудь чужой? На всякий случай собрала все бумаги, исписанные мужем, и спрятала в кадушку. Сверху положила торбу с мукой, накрыла все это своим платком. Потом приоткрыла дверь сеней, чтобы видеть издалека, кто идет, и вместе с тем слышать, что говорит «благородный» человек.

— Дорогие товарищи искровцы, вы повторяете, извините, чужие мысли, отстаиваете чужие взгляды, поете с чужого голоса, следуете совету людей, которые, находясь за тридевять земель отсюда, из своего уютного заграничного гнездышка, не зная истинного положения вещей, выпускают фантастические прожекты, порой совершенно лишенные практического смысла. Вы жаждете сразу взлететь на небо, оказаться в царстве свободы. А мы — люди земные и всегда помним о простых, но существенных вещах: чтобы жить и действовать, человеку нужно есть, пить, одеваться, иметь пристанище, — с пафосом говорил «экономист» Бурлацкий, с которым Петровский познакомился после возвращения из полтавской тюрьмы. Оратор сделал паузу, провел указательным пальцем по подбородку, иронически усмехнувшись, сказал: — Это широко известное марксистское положение почему-то иногда забывают сами марксисты…

Бурлацкий возглавлял оппортунистическое крыло местной социал-демократии. Экономисты в Екатеринославе чувствовали себя привольно. Они не раз, перехватив «Искру», вырезали из нее статьи, направленные против основных идеологов экономизма — «рабочедельцев», и лишь после этого газета попадала в руки рабочих. Девизом Бурлацкого и его сторонников было: «Лучше синица в руках, чем журавль в небе».

На Петровского уже давно вопросительно поглядывали товарищи, но он молча слушал, и только иногда на его высоком лбу собирались складки: он сосредоточенно думал о том, как лучше ответить Бурлацкому.

Григорий понимал: некоторые положения, выдвигаемые Бурлацким, касаются главного в жизни рабочих. Помнил недавний разговор с Савватием Гавриловичем: «Все это хорошо, Гриша… Но мне-то что делать? У меня куча детей… Как тяжко смотреть в голодные детские глаза…» Однако разговор завершил словами: «Мы свою рабочую честь, свое рабочее дело ни на что не променяем!»

Бурлацкий, закончив выступление, победно взглянул на Петровского, опять обвел указательным пальцем бублик бороды и усов и небрежно бросил:

— Говорите, Григорий Иванович. Возражайте… если у вас найдутся убедительные доводы.

— Я не стану возражать, — спокойно ответил Петровский, поднимаясь.

— Значит, вы согласны со мной?

— Нет! Вы, словно сестра милосердия, выказали заботу о рабочем человеке. Я ничего не буду говорить, а лучше покажу вам одну вещь, — Петровский достал из шкафа большую картину, поставил ее на табурет, — а вы, пожалуйста, внимательно рассмотрите ее.

Это оказалась известная картина, и не было в комнате человека, который бы не был с ней знаком.

На ней изображалась пирамида. Вверху, на самой вершине, поблескивая короной, сидел царь, ниже за роскошным столом расположились министры, высшая знать, под ними — помещики, капиталисты, духовенство, купцы, еще ниже — полиция, жандармерия, чиновники. И все это скопище дармоедов держал на своих плечах бледный, изможденный, согнувшийся в три погибели рабочий.

В комнате воцарилась тишина. Бурлацкий непонимающе взглянул на Петровского и с недоумением пожал плечами.

— Что сие означает? — наконец не выдержал он.

— Иллюстрация.

— К чему?

— К нашей жизни.

— Примитивно и неостроумно, Григорий Иванович.

— Я и не лезу в остряки. Меня волнует истина, Павел Иннокентьевич. Эта картина вам, вероятно, очень по душе и вы бы хотели сохранить ее навечно.

— Высказывайтесь яснее, Григорий Иванович, — начал закипать Бурлацкий.

— Я говорю достаточно ясно. Вы, наверное, хорошо знаете, что рабочий класс в эксплуататорском обществе вынужден держать на своих плечах огромное количество бездельников. Он раздет, разут, голоден, он согнулся от непосильной ноши, и вы решили подкормить его, прибавив копейку, чтобы он и в дальнейшем продолжал безмолвно терпеть. Вы боитесь, что рабочий сбросит со своей спины весь этот груз и сам станет полноправным гражданином общества. Вот вы и ненавидите «Искру» за то, что она вскрывает намерения «экономистов» сохранить существующий строй, а рабочий класс оставить в вечной зависимости, в физическом и моральном рабстве. Конечно, вы говорите не столь обнаженно и прямо, а прикрываетесь сладенькими фразами и обещаниями.

— Молодец, Григорий Иванович! Правильно! — раздались голоса.

— Здорово разъяснил! Их надо силой! Сами не слезут!

— Прекратите безобразие! — закричал кто-то из сторонников Бурлацкого.

— Сейчас, товарищи, мы будем голосовать. Поднимут руку те, кто признает «Искру» своим руководящим партийным органом, — сказал Петровский.

— Как видите, не так уж много! — торжествующе провозгласил Бурлацкий.

Для Петровского такой результат оказался полной неожиданностью. И не только для него. Старый, опытный Шелгунов какое-то время растерянно молчал, а потом попросил слова. Он говорил медленно, подыскивая слова и пытаясь разобраться, почему так произошло.

— Хотя за нелегальную газету «Искра» проголосовало меньшинство — это, на мой взгляд, еще не отражает всей картины… Я проголосовал за «Искру», потому что читал труды Маркса и Энгельса, слушал в Петербурге представителей «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», которые объясняли рабочим, как им следует бороться за свои гражданские права. Необходимо пролетарию быть человеком, а не рабом, которому иногда дают белую булку из рук хозяина, но он и его труд остаются подневольными. Пускай «экономисты» сейчас победили, но это временная победа. Партия и газета «Искра» подготовят передовых рабочих, и они будут вести борьбу до конца, до полной победы над самодержавием.

— Правильно! — раздались голоса. Поднялся Григорий Петровский.

— Я, — сказал он, — где только смогу, буду доставать «Искру», читать ее и рассказывать другим, о чем прочел. Я буду всегда принадлежать к революционной, рабочей партии, которая приведет пролетариат к желанной цели — победе над царизмом — и, если надо, — горячо продолжал Григорий Иванович, — отдам этому делу свою жизнь.

Доменика долго стояла у полураскрытых дверей, хотя страх и не оставлял ее. Она хорошо знала: там, где появляется революционер, должны быть глаза и уши полиции. Чувство радости и гордости за мужа переполняло ее сердце. «Шелгунов уже в возрасте, — подумала она, — а ведь Григорию — всего двадцать три… Но как просто и ясно он умеет все объяснить».

23

Как-то Доменика спросила:

— Гриша, ты веришь в сны?

Петровский понял: ей не терпится ему что-то рассказать.

Доменика не придавала особого значения снам. Но порой ей снилось такое…

— Рассказывай, коли надумала!

— Знаешь, Гриша, приснилась мне большая, не меньше, чем Днепр, река…

— Уже не плохо, — бросил Петровский, перебирая бумаги, — по старинному соннику, если снится река — это к хорошей жизни.

— И я такое слышала… И будто по реке, против течения, на лодочке пробиваешься ты, Гриша. А я с сыном иду берегом и все спрашиваю: «Скоро ли возьмешь нас с собой, чтобы вместе плыть?» — «Потерпи, — отвечаешь, — до пристани!» — «А далеко ли до пристани и как она называется?» Ты мне что-то ответил, но я не расслышала… Вдруг, откуда ни возьмись, появился жандарм, велел тебе пристать к берегу, арестовал и повел в тюрьму. «Я скоро вернусь», — крикнул ты мне на прощание. И я осталась еа берегу стеречь твою лодку… Мне стало горько и тяжко, что забрали тебя, безвинного, и я проснулась. Что бы это значило?

— Хочешь, я тебе разгадаю твой «вещий» сон? Слушай. Против течения буду я пробиваться до тех пор, пока не пристану к «НАШЕЙ» пристани и не заберу в лодку вас. И пускай хоть ежедневно арестовывают меня жандармы, я не покаюсь. А ты стереги мою лодку и знай, что я вернусь. Вот и весь твой сои!

— Если бы…

— А сейчас, Домочка, мы должны временно переехать в Донбасс! Так надо…

Переехали, да, видно, не в добрый час…

Следуя совету товарищей из комитета, Петровский выбрал самое глухое место — Щербино-Нелеповский рудник.

Вокруг голая, выжженная до черноты степь. Темной громадиной вздымается к небу террикон…

Впервые Петровский оказался в шахте. Вокруг сплошная чернота — черная земля, черные лица шахтеров, черная неволя… Он увидел, как, согнувшись в три погибели, орудуют кайлами забойщики, как, обливаясь потом, саночники тащат нагруженные углем санки.

Изнуренные тяжелым двенадцатичасовым трудом и беспросветной жизнью, шахтеры поднимаются наверх и заливают свое горе сивухой. Изредка грязную ругань и кровавые драки прерывает песня — грустная, протяжная, своеобразный шахтерский реквием: «А коногона молодого несут с разбитой головой…»

За свои двадцать четыре года Петровский узнал немало, но такой страшной, такой ужасающей жизни еще не видел. Даже на Брянском дышалось свободнее. Там можно пойти на Днепр, там скверы и парки. А тут… Сухая, вылизанная горячими ветрами степь — ни деревца, ни цветка, лишь черпая пыль: на желтой, увядшей траве, в хибарах, на худых детских лицах. От нее никуда не деться: она засоряет глаза, скрипит на зубах, лезет в уши. А на руднике даже бани нет. Люди в лохмотьях спят на замызганном, грязном полу.

Вместе с родителями серой предрассветной ранью тянутся на шахту истощенные от непосильной работы семи-восьмилетние дети, похожие на маленьких старичков. Они не умеют шалить и смеяться.

Возле единственного на всю улицу колодца, мимо которого ходил на работу Петровский, всегда собиралась огромная очередь женщин с ведрами, чайниками, кувшинами, бидонами. Молча и хмуро стояли они друг за другом. К полудню воду выбирали до последней капли, переставал поскрипывать ворот, и люди терпеливо ждали, пока из подземных источников снова придет в колодец драгоценная влага.

Как-то Григорий еще издали услышал ругань, крик, истерические возгласы и, сорвавшись с места, помчался к колодцу. Женщины с проклятиями бросались друг на друга, срывали с голов платки, очипки, вцеплялись в волосы. Живые клубки из сплетенных тел катались по земле. Григорий пытался разнять их, призывал на помощь шахтеров, проходивших мимо, но те безразлично говорили:

— Сами разберутся…

Сердце заныло от людского равнодушия и собственного бессилия.

Но не только огорчения сопутствовали ему. Григория обрадовала встреча с Петром Анисимовичем Моисеенко, одним из первых революционеров-рабочих, организатором и руководителем Морозовской стачки в Орехово-Зуеве. О Моисеенко он слышал давно, но встретился с ним впервые. Григорий с интересом смотрел на невысокого, широкоплечего, крепко и ладно скроенного человека с симпатичным лицом, покрытым едва заметными оспинками. Небольшие серые глаза внимательно и умно смотрели из-под густых бровей, на губах трепетала добродушная улыбка. Ему было около пятидесяти, седая борода и седые узкие бакенбарды подковой охватывали лицо.

Они сидели в низкой и тесной комнатушке. Угол занимал простой дощатый стол, около него — табуретки, сделанные Петром Анисимовичем. Из сеней тянуло запахом сосновых стружек, был виден верстак, на котором лежали рубанки, фуганок, стамески, на стене висели пилы…

— Ты нам, Гриша, очень и очень нужен, — сказал Моисеенко гостю. — Не смотри, что тут черно и мрачно, мы здесь, голубчик, такую кашу заварим, что всем начальникам тошно станет. Шахтеры — народ смелый, решительный, хоть, к сожалению, еще темный… Но и это мы исправим.

Он говорил живо, пересыпая свою речь пословицами и поговорками. Григорий сразу распознал в нем натуру бесстрашную, неугомонную и жизнелюбивую. Вспомнил, что ему рассказывали про Моисеенко. Приехал Петр Анисимович в Вологодскую губернию, в ссылку, видит — упали люди духом, носы повесили. Взялся он за дело: оборудовал столярную мастерскую, хотя никогда до этого топора в руках не держал — с малолетства работал ткачом, начал брать заказы и своих товарищей к делу приохотил. Закипела у них работа, отбоя от заказчиков не стало: и настроение у людей поднялось, и деньги какие-никакие завелись.

— Я очень рад нашему знакомству, Петр Анисимович, — улыбнулся Петровский, — слышал о вас много хорошего…

— Ладно, ладно, — прервал его Моисеенко, — не хвали день с утра, а хвали вечером. Скажу тебе, Гриша, что теперь у нас неплохие возможности. Не сравнить с тем, что было, скажем, лет двадцать назад: люди почти сплошь неграмотные, путной литературы — кот наплакал: «Сказка про четырех братьев», «Хитрая механика» да «Сказка про копейку». Вот и все наше богатство было.

— Кое-что нам подбросит Екатеринослав. Уезжая, я договорился с товарищами.

— Правильно сделал. Может, немного погодя и листовки свои по шахтам пустим…

— Обязательно! Только хоть какую бы технику достать.

— Достанем. На примете у нас гектограф. А для тебя, Гриша, есть одно хорошее дело.

— Какое?

— Собственно, не одно… Тут дел, как деревьев в лесу. Но мы задумали, голубчик, такую штуку, ну просто красота!

Петровский с нетерпением ждал продолжения, по Моисеенко вдруг умолк, изучающе взглянул на собеседника и восторженно повторил:

— Просто красота! При церковноприходской школе хотим открыть вечерние общеобразовательные курсы для рабочих, а каким наукам их учить, сам, надеюсь, догадываешься…

— Здорово! — воскликнул Петровский.

— Хорошо, что ты с радостной душой встретил эту новость, ибо на тебя вся надежда. Правда, еще надо получить разрешение высшего духовенства, а оно, хоть и служит богу, от взятки не откажется. Рабочие уже собрали деньги, и есть один человечек, который умело все устроит… Тебе же поручается роль главного профессора…

— Так сразу и профессора, — засмеялся Петровский.

— Других профессоров у нас пока нет, — серьезно сказал Моисеенко, — а ты парень башковитый, начитанный. К тому же прошел тюремные университеты, что немало значит, по себе знаю… У тебя что-нибудь из литературы есть?

— Есть кое-что из сочинений Маркса, Энгельса и классиков мировой литературы.

— Как раз то, что нужно. Рассеивать темноту, воспитывать ненависть к существующему строю, вбивать в головы шахтерам, что им не от кого ждать милости, что они сами должны завоевывать свое будущее, — вот каким наукам ты их должен учить.

Курсы, которые спустя некоторое время начали действовать при церковноприходской школе, заинтересовали многих. Жадно, с интересом слушали Петровского шахтеры, с каждым днем все больше проникаясь сознанием своей силы и верой в победу рабочего класса.

По рукам пошли нелегальные листовки, прокламации, брошюры, газета «Искра», тайно переправлявшаяся из Екатеринослава. Полиция и жандармерия потеряли покой, пытаясь найти источник, откуда поступает запрещенная литература.

24

Зловещей птицей прилетел на шахту «черный список», в котором первым номером значился Григорий Петровский.

Его арестовали и, пригнав в село Железное, заперли в холодной. Он стал протестовать, заявив, что не станет сидеть в грязной, сырой яме, требовал прокурора, грозился пожаловаться на беззаконие местной администрации в департамент полиции. Петровскому удалось передать на шахту записку, в которой он писал: «Полиция ничего не знает. Арестовали, вероятно, за прошлое. Гектограф переправьте в другое место. Меня, очевидно, отправят в Бахмут. Пока что в Железном. Крепко жму руки».

А полиция и жандармерия никак не угомонятся: шастают по шахтерским казармам и землянкам, переворачивают все вверх дном, угрожают, запугивают, уговаривают, заискивают. Закрыли общеобразовательные курсы при церковноприходской школе, расставили дополнительные полицейские посты, а запрещенные листовки точно сваливаются с неба…

С арестом мужа Доменика оказалась в тяжелом положении: чужие места, теперь уже двое детой на руках, полное безденежье. Нигде не берут на работу, насилу устроилась поденщицей в шахтную прачечную. Из письма матери поняла, что в Екатеринославе тоже многие арестованы. Вот почему не идут оттуда посылки, за которыми Доменика целый год ходила на станцию то с одним, то с другим сыном. «Гостинцы», которые она приносила, тут же забирал Григорий и отправлял по назначению.

У самого Григория много книг. Есть и дорогие, в красивых переплетах. Когда ехали сюда, взял их с собой: пускай рабочие читают, ведь им в библиотеках не дают хороших книг. Да и библиотек нет. У него же Байрон, Толстой, Гёте, Золя, Шевченко, Некрасов, Маркс, Энгельс. «Не продавай их никогда и не теряй, что бы со мной ни случилось», — сказал он как-то жене.

Думала-думала Доменика и придумала: пока Григорий выйдет из тюрьмы, книги будут храниться у знакомого мастера, к которому она не раз заходила с мужем и детьми полюбоваться голубями.

Горный мастер Чуприна любил голубей. Каким бы уставшим ни вернулся с рудника, обязательно наведается к своим сизокрылым друзьям. Никто не удивился бы, застав его на голубятне ночью или на рассвете, в будни или в праздник.

Он соорудил для птиц настоящие хоромы: на четырех толстых столбах возвышалась его голубятня из новых досок. «У голубей жилье лучше, чем у хозяина», — дивились люди. С трех сторон — широкие оконца, с четвертой — настоящие двери с резными косяками. У каждого — своя отрада. Один находит ее в водке, второй «режется» в карты, третий бьет в церкви поклоны… Чуприна разводит голубей. Вон какие они умные да послушные! Только свистнет, вмиг срываются со своих мест и дружной стаей взмывают в небо. Чего только не вытворяют в поднебесье! А он стоит, закинув голову, и любуется своими питомцами.

Снова свистнет — и голуби камнем падают вниз, садятся ему на руки, на плечи, так и облепят всего. Мальчишки прямо визжат от восторга, увидев его с крылатыми подопечными: стоит человек, словно украшенный живыми цветами!

Интересовались голубями Чуприны и взрослые. Забежит, бывало, Петровский и долго смотрит в небо. Порой заглянет и Моисеенко… Не обходил своим вниманием голубей даже пристав.

— Послушные, как солдаты, — с удовлетворением говорил он.

Ему и невдомек, что именно эти птахи причиняют полиции столько хлопот. Вот уже несколько месяцев на шахте из рук в руки ходят прокламации, социал-демократические брошюры и газета «Искра». Полицейские сбились с ног в поисках виновного, не знают, кто и где достает и прячет литературу, кто распространяет ее среди рабочих…

Стоит городовой Карп за околицей, глазами хлопает, подозрительных высматривает. А из головы не выходит та молодица… Частенько ходит по этой дороге с мальчишкой. Он верткий да быстрый, словно кузнечик. Но что постреленок! Какая женщина! С такой бы под ручку пройтись! Но она строгая, даже боязно подступиться. С другими дамочками проще… А тут еще пристав покоя не дает с проклятыми листовками. Плюнуть бы на все и пойти прогуляться с этой кралей.

Вот и она, а за ней вприпрыжку мальчуган. На голове у незнакомки цветастая косынка, в руке кошелка. Ступает легко, гордо… Карп теряет самообладание. Вытянувшись в струнку, прикладывает руку к козырьку, будто перед начальством. Она еле заметно наклоняет голову, улыбается ему, словно старому знакомому. Карп довольно подкручивает усы.

Доменика идет, озаренная горячим августовским солнцем. Ее красота кажется особенно яркой среди черной угольной пыли и наваленного вокруг мусора.

— Может, вам помочь, сударыня? — Карп нарочно обращается к ней так, как пристав к жене начальника шахты.

— Что ж, пожалуйста…

— Жаль, что я на посту… Мне тут… — И вдруг осекся. «Чуть не сболтнул, дурень», — рассердился он на себя.

— Понимаю. Значит, на секретном посту.

— Какой там секрет, — сказал Карп и взял у Доменики корзину. Она показалась ему довольно тяжелой. — Что тут?

— Тяжело? — спросила Доменика, игриво улыбаясь.

— Что вы! — возразил городовой. — Я еще не такое носил! Бывало, пьяного взвалю на плечи, и то ничего. Я сильный.

— Гостинцы несем крестной.

— Я готов всегда носить ваши гостинцы, но…

— Я не против. — И снова улыбнулась.

— На службе я сейчас, еще, не дай бог, пристав нагрянет… В другой раз всей душой, а теперь прощевайте, — сказал он и отдал Доменике корзину.

Потом приставил руку к козырьку, браво повернулся и, лихо крутнув ус, смачно крякнул.

У Доменики отлегло от сердца. Она, несмотря на тяжелую ношу, прибавила шагу. От нервного напряжения и увесистой поклажи чувствовала себя совершенно разбитой. Скорей бы дойти! Теперь уже близко. Нужно только обогнуть балку, и там на взгорке знакомое подворье. Из-под самых ног неожиданно взметнулась птица, и Доменика испугалась больше, чем при встрече с городовым.

Над домом Чуприны беспорядочно вились голуби — их неровное кружение над голубятней было необычно, а тревожное воркование напоминало стон.

И тут Доменика заметила, что во дворе горного мастера хозяйничают жандармы, а жена хозяина обливается слезами. Полицейский с остервенением сбрасывает с голубятни газеты, брошюры, среди которых и те, что приносила она Григорию со станции. Они разлетаются по двору вместе с голубиным пухом и перьями, а надо всем этим разором мечутся растревоженные птицы.

Доменика поняла, что ей надо бежать. Схватила Петрика за руку и, минуя балку, поспешила огородами домой. А там упала на кровать и разрыдалась. Дети испуганно жались к плачущей матери…

Через несколько дней измученная женщина опять пошла в полицейский участок справиться о Григории.

— Государственный преступник, — как всегда, ответили Доменике, — сидит, где нужно.

Начальник секретной службы в «черном списке» против фамилии Петровского написал: «Читал шахтерам дозволенные и недозволенные книги, призывал к неповиновению». Заклеил пакет, скрепил сургучом и отправил прокурору Харьковской судебной палаты, ведущей следствие по делу Екатеринославского комитета РСДРП. Суд приговорил Петровского к шестимесячному тюремному заключению.

Доменика купила большую корзину, сложила туда книжки, прикрыла их сверху детскими рубашечками и отравилась на станцию, чтобы на время уехать к матери в Екатеринослав.

А Григорий оказался в луганской тюрьме.

Выходя на краткие прогулки, он вскоре нашел единомышленников среди тех, кто недавно попал сюда с воли. Идут узники цепочкой по узкому тюремному двору, переглядываются, друг другу какие-то знаки делают, а на другой день — шнурок на ботинке у кого-нибудь развяжется, он наклонится завязать, а пока подойдет надзиратель, другой заключенный ему несколько слов шепнет. Так по цепочке и передают новости. Освоили заключенные и азбуку декабристов, начали перестукиваться. Таким образом узнал Григорий о II съезде РСДРП, который открылся в Брюсселе, а закончился в Лондоне, о расколе партии на большевиков и меньшевиков. Не колеблясь, стал на сторону большевиков, на сторону Ленина. Удалось узнать, что член Екатеринославского комитета РСДРП Михаил Григорьевич Цхакая после ареста, екатеринославской тюрьмы и долгих мытарств выслан на родину и продолжает свою революционную работу как большевик.

Только накануне нового, 1904 года Петровский оказался на свободе. Попытки найти постоянную работу не имели успеха ни в Луганске, ни в Алчевске, ни на французских рудниках в Юзовке… Он вынужден был перебиваться случайными заработками.

Снова путь лежал в город юности — Екатеринослав…