1

Пускай бы и вовсе не начинался этот страшный 1904-й: тяжелым ярмом лег он на плечи народа — началась русско-японская война. Почти из каждого дома ушел на войну кормилец. Великий плач стоял на необозримых просторах николаевской державы.

Правительство было уверено, что русские солдата мгновенно победят японцев и, вернувшись, станут складывать легенды о своем царе-батюшке. «Крамольники» же и все, кто выступал до войны против царя, останутся в дураках.

Министр внутренних дел и шеф жандармов Плеве заявлял военному министру Куропаткину:

— Вы, Алексей Николаевич, не знаете внутреннего положения России. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война.

Генералы тоже не сомневались в победе над Японией. Между ними то и дело возникали споры, порой смешные и наивные.

— Чтобы победить, достаточно выставить против двух самураев лишь одного русского солдата! — уверенно восклицал бывший военный министр Банковский.

— Одного мало — против двух японцев нужно полтора россиянина! — возражал ему Куропаткин.

Услышав про войну, Петровский прежде всего подумал о Степане Непийводе и его семье. «Надо немедленно сходить к старикам», — решил Григорий.

Встретился со Степаном, договорились, как помягче рассказать о событиях его родителям. Возле хаты столкнулись с его кумой, о которой ходила молва, что она все знает еще до того, как оно случится. Кума так стремительно вылетела из хаты, что Степан успел лишь спросить:

— Сказали про войну?

— Некогда мне разводить тары-бары, не ты один на свете. Побежала!

Григорий и Степан, невольно оттягивая трудный разговор, долго в сенцах отряхивали снег, веником обметали сапоги. То, что они увидели в горнице, очень напоминало «немую сцену» на театральных подмостках.

Иван Макарович, желая хоть чем-нибудь помочь семье, наловчился виртуозно плести из прутьев корзины. Как ошарашила его кума убийственной новостью про войну, так и застыла его рука с поднятым вверх ивовым прутом.

Катерину Семеновну новость застала во время мытья посуды: склонив голову, опустив руки в миску с водой, она словно окаменела.

— Что же теперь будет? — вместо ответа на «здравствуйте», спросил Иван Макарович, глядя на Григория большими печальными глазами.

— Будет то, что бывает во время войны, — спокойно ответил Григорий. — Но рабочий класс окрепнет и возмужает. И мы со Степаном раздуем такой красный пожар в Екатеринославе, что и в Петербурге светло станет!

— А может, нашего Степана не возьмут на войну? — с надеждой в голосе спросила Катерина Семеновна. — Ведь он — единственный кормилец. Таких раньше не брали. Как ты думаешь, Григорий? — словно искала спасения мать.

— Да вы про это не думайте, не сушите себе мозги. Если и возьмут, так он им навоюет… Даже до фронта не успеет доехать. Туда и прежде надо было целый месяц тащиться, а теперь все станции и разъезды так забиты поездами, что и трех не хватит. Линия ж до Владивостока одна!

— Правду говорит Григорий, — поддержал его старший Непийвода.

— И не забывайте о самом главном. У Степана на плечах не пустой горшок, а министерская голова: он обязательно найдет за что зацепиться, чтобы далеко не ехать.

— Догадываюсь, о чем ты думаешь, Григорий, — вмешался в разговор Степан. — Говорят, что для ведения войны царское правительство мобилизовало солдат из запаса, а кадровые части остались в тылу для усмирения трудового парода.

— Вот бы куда послали Степана! Это все равно что доверить козлу стеречь капусту! — расхохотался Петровский.

И у всех сразу отлегло от сердца…

Степана все-таки мобилизовали. Петровский пришел проводить его. Как ни крепилась мать, слезы неудержимо катились из ее глаз.

— Не плачьте, Катерина Семеновна, нечего так убиваться. Пока не вернется Степан, я буду вам за сына. И первым принесу радостную весть от него…

С фронта на Дальнем Востоке все чаще приходили неутешительные сообщения: японцы побеждали и на море и на суше…

В хате Непийводы уже собирались укладываться спать, когда кто-то легонько царапнул ногтем по замерзшему стеклу.

— Григорий Иванович! — закричала младшая сестренка Степана Харитя.

Вошел сияющий Петровский.

— Мне бы следовало для такого случая переодеться Дедом Морозом и принести новость в разрисованной торбе. Ну, да я уж так… Что я вам обещал, Катерина Семеновна?

— Что первым принесешь радостную весть от Степана, — не спускала она с Петровского счастливо заблестевших глаз.

Григорий достал из кармана сложенный в несколько раз мелко исписанный листок бумаги, сел к столу и начал читать:

— «Дорогие мои отец и мама, любимые сестрички. Пишет вам не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Непийвода…»

— Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! — истово стала креститься Катерина Семеновна.

— «Не удивляйтесь, что письмо шло так долго. Я передал его моему товарищу, который ехал с фронта раненый. А вагоны с красными крестами двигаются медленнее черепахи…

А теперь расскажу вам про то, как служил царю-батюшке и воевал за незыблемость его трона… — читал, улыбаясь, Григорий. — Когда меня забрали в солдаты, то сперва не хотели отправлять на фронт, а послали в одну из губерний подавлять бунт. Долго присматривался ко мне капитан душителей, да и говорит: „Что-то мне не нравится морда этого солдата — больно хитрости много в глазах. Пускай лучше понюхает японского пороха“. И направил в маршевый батальон».

— Ишь как насобачился, ирод, по глазам понимать человеческую душу. Чтоб ему пусто было! — в сердцах сломал прутик Иван Макарович.

— «Еду, значит, я на фронт. Как вдруг — стоп!»

— Что бы это значило? — сокрушенно вздохнула мать Степана.

— Слушайте, Катерина Семеновна, тут про все написано… «А „стоп“ такой. Самураи-диверсанты шастают по нашей земле и, где только могут, шкодят. Возле станции переброшен через небольшую речонку мост. Вот они, черти, и сунули взрывчатку под него. Да, видать, просчитались. Рвануло перед самым нашим носом, но особого вреда не причинило. Забегали офицеры, стали спрашивать, нет ли специалиста в эшелоне, который бы все починил. Таких не оказалось. Тут я и заявил полковнику: „Берусь исправить, только дайте необходимый инструмент. Пошлите за ним людей на станцию, — выходит, командую полковником, — а я тем временем обмозгую, что надо делать“. — „Сделай, браток, я тебя к награде представлю!“ Видали, какого я братана заимел! Верно сказано: в тревогу — и мы к богу».

— Есть такая привычка у господ, — подтвердил Иван Макарович, — коль беда, родным отцом тебя назовет, а прошла — и не глянет.

— «В обед я снова „приказываю“ полковнику: „Отцепите паровоз, я хочу пробу сделать“. И вот потихоньку-полегоньку двинулся паровоз к отремонтированному мосту… Скажу правду, ушла у меня душа в пятки, когда он заскрипел под колесами тяжелой машины. Дважды проутюжил я мост паровозом и доложил полковнику: „Эшелон можно пускать“. Тут как раз со станции пожаловала казенная ремонтная бригада. Увидели, что все уже сделано, осмотрели мою работу, расспросили, где я работал до призыва, а потом ухватились за меня, словно черти за грешную душу. Забрали меня из маршевого батальона и зачислили слесарем военных передвижных железнодорожных мастерских. Теперь уверен: не доехать мне до маньчжурских сопок… век бы их не видеть! Война скоро окончится. Как подпишут мирный договор, так и ждите меня живого-невредимого… А может, еще и с медалью на груди! Вот уж поиздевается надо мной Григорий. Но я медали ему не покажу, а спрячу для забавы будущим детям. Всем вам земной поклон от меня! К сему руку приложил Степан Непийвода».

В глубокой тишине было слышно, как вздохнула Катерина Семеновна:

— Слава тебе, господи! — и перекрестилась… Григорий часто навещал семью Непийводы. Каждый раз Катерина Семеновна, тревожно глядя на него, спрашивала:

— Гриша, скажи, скоро ли конец войне?

— Скоро, Катерина Семеновна, — уверенно отвечал он и всегда рассказывал ей о последних известиях с дальневосточного фронта. Иван Макарович молча кивал головой, а в глазах матери то вспыхивала, то потухала надежда, хотя Григорий старался всегда говорить бодрым, уверенным голосом.

Однажды, в ненастный декабрьский вечер, наскоро стряхнув снег с пальто и шапки, Григорий, не ожидая вопроса Катерины Семеновны, весело произнес:

— Ну, теперь войне действительно скоро конец.

Все вздохнули с облегчением, устремив на Петровского вопросительные взгляды.

Григорий вынул из кармана небольшую бумагу, отпечатанную на гектографе синей краской, и, поглядывая на нее, начал рассказ:

— Порт-Артур пал. Пала неприступная крепость. Россия, шесть лет владея ею, затратила на укрепление миллионы народных денег. Россия считала себя непобедимой: во всех газетах писали о том, что русский царь проучил азиатских вояк. И вдруг маленькая Япония победила великана…

— Выходит, она сильнее?

— Не в этом дело. Русские солдаты храбрые и мужественные. Но проиграл не народ, а Николай Второй со своими министрами и генералами. Это поражение на руку простому трудовому люду: ослабленный в войне царизм легче будет свергнуть и легче будет взять власть в свои руки.

Иван Макарович, выслушав Петровского, сокрушенно покачал головой:

— Ты, Григорий, все понятно растолковал. А как обидно получается, совсем как в улье: целый день трудяга пчелка носит медок, а он достается ненасытным трутням…

Катерина Семеновна, внимательно следившая за разговором, спросила:

— А все же, Гриша, как ты думаешь, скоро вернется Степан?

Смущенно улыбаясь, она неотрывно смотрела на него. Петровский понимал, что не может дать ей точного ответа, да она и сама это хорошо знала. Но он твердо ответил:

— Не печальтесь, родная. Степан скоро вернется.

2

В воскресенье, 9 января 1905 года, в Петербурге царь Николай II расстрелял мирную манифестацию рабочих. Несмотря на гробовое молчание местных газет, весть о Кровавом воскресенье молниеносно докатилась и до берегов Днепра.

Поздней морозной ночью на квартире Петровского в Новых Кайдаках экстренно собрался Екатеринославский комитет РСДРП. Был и представитель из центра, в котором Григорий Иванович узнал человека, которого они со Степаном Непийводой несколько лет тому назад трепетно ждали в Потемкинском парке. Теперь его называли товарищем Михаилом.

Окинув всех внимательным взглядом, словно собираясь запомнить каждого, товарищ Михаил сказал:

— Правительство утаивает правду о том, что произошло девятого января на Дворцовой площади. Мы же обязаны рассказать людям истину. Доведенные до отчаяния полуголодным существованием и изнурительным трудом, люди решили всем миром идти к царю-батюшке и просить у него заступничества и помощи. Во главе с попом Гапоном около ста сорока тысяч петербургских пролетариев с хоругвями и портретом царя двинулись на площадь в надежде на царскую милость. Но царь встретил мирный парод пулями и шашками… Около четырех с половиной тысяч человек убито и ранено.

Возгласы гнева и возмущения вырвались из груди притихших и взволнованных слушателей.

— Николай Второй, — продолжал Михаил, — решил запугать народ, но это ему не удалось. Если раньше часть рабочих верила в царя, то теперь он расстрелял эту наивную веру, показал дикую, жестокую полицейскую сущность самодержавного режима. Можем ли мы после этого молчать? Нет, не можем. Кровь питерских рабочих взывает к отмщенью! — горячо закончил товарищ Михаил свою речь.

Петровский поднялся с места и взволнованно заговорил:

— У рабочих есть проверенный способ отстаивать свои интересы — мы объявим стачку!

— Правильно, — единодушно поддержали его присутствующие…

С рассветом на высокой трубе Брянского завода ярким пламенем заполыхал алый флаг. Он реял в небе, напоминая о невинно пролитой крови петербургских рабочих, о боевой солидарности тружеников всей России.

Разговоры о петербургских событиях не утихали, о них можно было услышать всюду: в цехах, на улицах, в трамвае.

— А чем воевать?

— Ножом и топором.

— Ножом и топором против винтовки и пулемета?..

— Хорошо бы пушки. Но где их взять…

— Все пушки у царя…

«Жаль, — думал Петровский, — сейчас в городе нет моих первых учителей и соратников: Бабушкина, Лалаянца, Цхакая и Степана Непийводы. Сложная обстановка требует решительных и энергичных действий, а посоветоваться не с кем — многие арестованы или ушли в подполье».

Петровский изучил несколько ленинских статей, напечатанных в газете «Вперед», и решил ознакомить с ними заводских рабочих.

— Послушайте, как оценивает Владимир Ильич Ленин трагедию в Петербурге: «Величайшие исторические события происходят в России… Тысячи убитых и раненых — таковы итоги кровавого воскресенья 9 января в Петербурге. Войско победило безоружных рабочих, женщин и детей… Рабочий класс получил великий урок гражданской войны; революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни…»

— Именно забитой.

— У-у, как пишет! — восторженно воскликнул худощавый молодой доменщик, стоявший рядом с Петровским.

— Слушайте дальше, — продолжал Григорий Иванович. — «Лозунг геройского петербургского пролетариата: „Смерть или свобода!“ эхом перекатывается теперь по всей России». А вот в нашем Екатеринославском комитете РСДРП засели меньшевики и тормозят дело, не считаясь с желанием рабочих сражаться. Те заводы, где они побывали, уже не бастуют. Всем известно, что меньшевики идут на поводу у либералов и только болтают о революции. А в революционном дело нужны боевая готовность и решительные действия. Послушайте, как об этом пишет Ленин: «Немедленное вооружение рабочих и всех граждан вообще, подготовка и организация революционных сил для уничтожения правительственных властей и учреждений…»

— Верно пишет Ленин… Он знает…

— Если размахнуться во всю ширь да объединиться — сразу Миколку скинем!..

— Бороться надо с оружием!

Взволнованные реплики раздавались со всех сторон.

— Для этого надо собрать все силы в один кулак, — снова овладел вниманием слушателей Григорий Иванович. — Надо обратиться с листовкой и к селянам, призвать их к объединению, к неподчинению полиции и царским властям, к неуплате налогов, к немедленной конфискации помещичьих земель.

— Хорошо бы всем вместе! Какая это была бы сила! — заговорили рабочие. — Тогда бы нас не одолели!

— Правильно! Когда мы все объединимся — рабочие, крестьяне, солдаты, — нас никто не победит! — заключил Петровский.

Вскоре екатеринославским большевикам удалось переслать за границу письмо, в котором они засвидетельствовали свою готовность подчиниться решениям III съезда партии, наметившего четкую линию в нынешней революции. Меньшевики же не пожелали принять участие в съезде, а затем отказались от выполнения его решений. Центральный Комитет, избранный съездом, лишил полномочий Екатеринославский меньшевистский комитет, а большевистскую группу провозгласил Екатеринославским комитетом РСДРП.

Постановление об этом было напечатано в газете «Пролетарий», объявленной теперь центральным органом партии.

3

Приближался международный день пролетарской солидарности Первое мая, который надо было провести сплоченно и организованно. Екатеринославские большевики заранее отпечатали листовки, разработали подробный план рабочей демонстрации.

Но к Первому мая готовились не только рабочие. Полиция, жандармерия, охранка — вся эта многочисленная свора карателей была приведена в боевую готовность. Намечено было, где поставить вооруженные кордоны, какие улицы и здания блокировать, за кем следить особенно тщательно.

Накануне праздника екатеринославский полицмейстер Машковский вызвал к себе подчиненных офицеров.

— Господа, — обратился он к ним, — известно, что в нашем городе свила гнездо крамола. Здесь большое скопление промышленных рабочих, много высланных социал-демократов… Мы, верноподданные царя и отечества, обязаны показать завтра нашу патриотическую преданность и крепость духа. Напоминаю еще раз: получено разрешение в случае необходимости применить оружие. Я уверен, что ни у кого из вас не дрогнет рука. С богом, господа!

Ночь прошла в тревоге и напряжении, в ожидании чрезвычайных событий. Две противоборствующие силы притаились в ночной темноте.

Принизывающий, холодный ветер к рассвету утих. Неподвижно стояли весенние деревья. Мирно и спокойно было на приднепровской земле, и ничто, казалось, не предвещало беды.

Ранним утром на заводских окраинах началось необычное оживление. Группы празднично одетых рабочих с красными бантами на груди собирались возле своих заводов и, построившись в шеренги, стали стекаться к центральной площади города.

Но, куда бы они ни направлялись, всюду натыкались на полицейские заслоны. Вооруженные охранники, жандармы и городовые стояли нерушимо и грозно.

Солнце уже близилось к зениту, но ни одной группе рабочих не удалось проникнуть в центр города, слиться в колонны и двинуться, как было заранее условлено, по Екатерининскому проспекту.

Главные силы полиция сосредоточила на окраинах, предполагая, что оттуда начнется движение рабочих. Петровский с большой группой товарищей прошел берегом Днепра, в обход вооруженных кордонов, и пробился к городскому театру. Живая людская река, прорвав полицейскую цепь, шумно вылилась на площадь.

— Вперед, товарищи! — крикнул Петровский.

Ободренные первой удачей, рабочие уверенно и твердо зашагали по площади. Но наперерез демонстрантам уже мчались с шашками наголо драгуны. Впереди, размахивая револьвером, ротмистр Шульц.

— Назад! Назад, негодяи! — неистовствовал он.

— К оружию! — крикнул полицмейстер Машковский, догоняя Шульца.

В колонну рабочих врезались конные, прогремели выстрелы, блеснули шашки. Раздались крики и стоны раненых. Большевик Черкашин выхватил револьвер и прицелился в Машковского. Кто-то невзначай толкнул Черкашина, и пуля прожужжала мимо уха полицмейстера. Спасать Машковского кинулся весь отряд во главе с ротмистром. Свист сабель и выстрелы заглушили все остальные звуки. Сопротивление безоружных рабочих было сломлено. На Черкашина навалились, скрутили руки, потащили в полицейское управление.

Рабочие подбирали раненых…

Допрашивали Черкашина сам Машковский и ротмистр Шульц.

— Вы хотели убить благородного человека? — спросил Шульц.

— Нет, — спокойно ответил Черкашин.

— Вы же стреляли…

— Я хотел убить не «благородного человека», а кровавого палача.

В Петербург полетели депеши. В ту же ночь военный трибунал приговорил Черкашина к расстрелу.

Утром рабочие читали листовку Екатеринославского большевистского комитета, которая сообщала о приговоре царского суда, призывала к организованному выступлению и свержению самодержавия. Черкашину расстрел был заменен пожизненной каторгой. Волна забастовок не утихала…

4

Стоял теплый, чуть позолоченный август. Доменика, задумавшись, сидела у стола. Снова мужа нет дома, снова тревога за него не дает ей покоя. Вот и дети уже подросли, а как редко видят они отца!.. Нынче воскресный день, но Григорий ушел куда-то еще на рассвете…

Доменике вспомнилась вдруг их давняя встреча и принесенный Григорием исполинский арбуз с ярко-красной сахарной сердцевиной… Невольно она улыбнулась.

Дверь отворилась — муж вошел, чем-то расстроенный.

— Что случилось, Гриша?

— Ничего особенного, не волнуйся, — ответил он, а сам стал протирать глаза уголком платка.

«Что у него с глазами?» — обеспокоенно подумала Доменика.

С весны Петровский снова работал на Брянском заводе токарем, заработок его стал надежнее, настроение поднялось. Доменика видела, как муж охотно отправляется на работу, и радовалась этому. Рабочие уважали и ценили ого — избрали председателем заводского комитета профсоюза, а ведь там семь тысяч тружеников. Григории Иванович всегда и везде с ними — и в радости и в беде. Помнит она тревожный июнь этого года, когда в поддержку восстания черноморского броненосца «Потемкин» забастовали все екатеринославские фабрики и заводы. Губернатор вызывал тогда добавочные войска… Страшно было. Но она преодолела страх за мужа, гордилась им…

Григорий снял праздничную сатиновую косоворотку, надел домашнюю полотняную рубаху, умылся и начал разбирать в ящике бумаги. «Значит, что-то случилось все-таки, скрывает от меня…»

Силясь сдержать волнение, тихо проговорила:

— Сказал бы уж прямо, что тебе грозит, в какой тюрьме тебя искать.

Григорий с трудом оторвался от своих мыслей:

— Успокойся, Домочка. Ты же у меня храбрая! — И снова протер платком глаза.

— Болят?

— Да, немножко. Верно, к доктору придется пойти. Сядь и выслушай меня внимательно. Вот уже восемь месяцев по всей России идут забастовки, вспыхивают крестьянские бунты, и в нашей губернии тоже горят барские усадьбы. Царское правительство растеряно…

— Это правда, Гриша, что в мостовом цехе арестовали несколько человек, но рабочие сказали, если не выпустят задержанных, объявят забастовку? А заводчики струсили и всех выпустили?

— Правда, правда, Домочка. Теперь все больше и больше рабочих и крестьян идет за социал-демократической партией, требует восьмичасового рабочего дня, конфискации помещичьих земель, демократической республики…

— Ох, Гриша, неужели будет, как ты говоришь? Скажи мне откровенно, ты куда-нибудь поедешь по этим делам?

— Поеду ли? — переспросил Григорий Иванович. — Еще и сам не знаю. С радостью остался бы дома, возле тебя и детей, но дело вот в чем: царь издал манифест, в котором будто бы идет на уступки народу. В манифесте сказано, что он хочет учредить Государственную думу, где народ будет иметь только совещательный голос.

— Как в той картине, которую ты как-то показывал, — сказала Доменика и улыбнулась, радуясь тому, что Григорий так понятно ей все растолковал.

— Весь аппарат, полиция, жандармерия, — продолжал Григорий Иванович, — остаются на старом месте. Какое же это народное представительство, если от участия в выборах, по сути, отстраняется почти весь народ? Это пародия на демократию. Ведь избирать будут помещики, капиталисты, попы да еще зажиточные крестьяне, а рабочим туда ходу нет! Царь поручил организовать Думу министру внутренних дел Булыгину.

— Да-а?! — усмехнулась Доменика. — Мне вспомнились твои слова, которые ты сказал, когда Степана брали на японскую войну: «Посылать Степана туда — все равно что заставить козла стеречь капусту». Вот и этот Булыгин так же в Думе?

— Похоже, но только совсем наоборот, — ответил Петровский. — Министр внутренних дел будет жрать капусту, пока не лопнет, лишь бы угодить самодержцу. Дума будет полицейской, черносотенной — короче говоря, карикатурой на настоящий парламент. Все это надо разъяснить рабочим, народу. А для такого серьезного дела потребуется время. Поняла?

Доменике не впервые было помогать Григорию в распространении листовок Екатеринославского комитета и ЦК РСДРП. Помогла она и на этот раз.

В листовке говорилось: «Мы заявляем, что народу необходимо представительство, основанное на началах, совершенно противоположных тем, по которым строится Государственная дума. Народу необходимо единое собрание представителей, обладающее всей полнотой государственной власти, избранное при полной личной и гражданской свободе путем всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов… Новый необходимый народу государственный строй есть демократическая республика, основанная всецело на самодержавии народа. Осуществить такой строй может только вооруженное всенародное восстание против царского правительства…»

…Рабочие установили на Брянской площади чучело, на груди которого красовалась надпись: «Депутат Булыгинской думы».

Целый день простояло чучело на площади, вызывая насмешки прохожих. Какой-то ретивый городовой хотел чучело свалить, но на него цыкнули из толпы, и он отступил. Вдруг на площади появился пристав.

— Убрать! Запорю!

— Кого убрать?

— Депутат — личность неприкосновенная! — раздавалось со всех сторон, и пристав, не стерпев насмешек, незаметно ретировался.

Лишь ночью решились власти разделаться с чучелом.

5

За несколько месяцев 1905 года народы бескрайней романовской империи, придавленные и забитые вековечным гнетом, от детско-наивной веры улучшить свою жизнь милостью доброго монарха перешли к политической борьбе. На гребне высокой революционной волны народного гнева призывно зазвучал голос передового пролетариата: «Смерть или свобода!» Вооружался трудовой народ многочисленных губерний России, жаждущей вырваться из оков эксплуатации и порабощения.

В Екатеринославе на улицах, бульварах, в скверах толпы оживленных людей с красными бантами в петлицах. Среди городских крестьяне в полотняной одежде, поношенных свитках, постолах, а то и просто босые. Ходят, останавливаются, прислушиваются, горячо о чем-то говорят.

Даже городовые как-то сникли, не чувствуют былой власти. Жандармы теперь появляются только группами, не вступают ни в какие стычки, минуют опасные места. Губернатор показывается на улице лишь под усиленной охраной. На фабриках и заводах даже самые свирепые мастера приутихли, ходят словно со связанными руками, а в глазах — неуверенность и страх.

В городском саду митингуют, собирают деньги на динамит, огнестрельное оружие, «на гроб Николаю Второму», ораторы в открытую призывают к свержению самодержавия…

В овраге за городом рабочие устроили тир. В дружину Петровского попал девятнадцатилетний Федор Дудко — высокий, широкоплечий богатырь. Где бы он ни появлялся, всюду становился душой компании.

Многие девчата заглядывались на Федора, а ему приглянулась Василинка: умная, смелая и добрая девушка. В ее карих глазах, опушенных длинными темными ресницами, прыгали озорные бесенята, а губы всегда улыбались.

На последнем учении Федор выбил самое большое количество очков.

— Хорошо стреляешь! — похвалил Петровский.

— Нужно, Григорий Иванович, — просто ответил Федор. И, помолчав, добавил: — А вообще я люблю сады… и цветы.

— Цветы… — проговорил Петровский. — Когда-нибудь, Федя, и цветами займемся… Придет время.

— Непременно, — уверенно, как о давно решенном, сказал Федор и осторожно подхватил рукой серебристую паутинку бабьего лета.

Мягкими, ласковыми лучами встретило солнце рабочих, студентов и гимназистов, вышедших на демонстрацию в теплое октябрьское утро. Клены расстелили перед людьми золотой ковер из осенних листьев, гремела на Екатерининском проспекте песня, отдавались эхом четкие, твердые шаги, блестели молодые, полные надежды глаза. Пламенели на солнце красные знамена.

Внезапно, будто из-под земли, вылетела из-за угла казачья сотня с пиками наперевес… С диким свистом и гиканьем врезались всадники в колонны. Дрогнули ряды, крики и стоны раненых нарушили праздничную торжественность. Но уже через минуту демонстранты подняли с земли пострадавших и, поддерживая их, упрямо пошли вперед… К рабочим присоединились студенты гордого училища.

Словно пушечные выстрелы, гремели над колоннами слова:

— Долой самодержавие!

— Да здравствует революция!

Во главе многотысячной демонстрации шел Григорий Петровский. Много пришлось потрудиться ему, чтобы так единодушно вышли сегодня на соединение с рабочими екатеринославских заводов железнодорожники Екатерининской дороги.

Вдруг из-за двухэтажного дома городской управы показались солдаты Симферопольского полка, открыли огонь.

— Товарищи! — раздался голос Петровского. — Будем строить баррикады.

И закипела работа. Люди поспешно вытаскивали из дворов телеги, сани, валили телеграфные столбы, выворачивали булыжники, несли старую мебель… Вооруженным царским солдатам преградили путь молниеносно возведенные заграждения. Грянул дружный залп из ружей и револьверов, захрапели испуганные лошади, рванулись в сторону.

Неприятельский огонь становился все более яростным.

— Отступаем в рабочие районы, — опять распорядился Петровский.

Отступали. Несли убитых, вели раненых. Днепровские волны накатывались на берег, будто хотели влиться в скорбную процессию. Спешили к Первой Чечелевке, никто не сворачивал домой.

Возле Брянского завода, там, где Орловская улица спускается вниз, упираясь в начало Чечелевки и Брянской площади, остановились и стали возводить баррикаду. И стар и млад старались что-то сделать: рыли рвы, копали глубокие ямы, спиливали и тащили телеграфные столбы, разбирали булыжную мостовую, опрокидывали возы и тачки. Приволокли с угла будку городового, бросили на общую кучу громадную вывеску с золотым орлом. Рукотворная гора росла, причудливо ощетинивалась. Мальчишки богали на железнодорожное заводское полотно, где с помощью взрослых отвинчивали гайки, поддевали ломом и тащили шпалы на баррикаду. Доменика со старшим сыном Петром тоже здесь — носят булыжники.

Рабочий люд укреплял свои позиции, все было приготовлено для решительного отпора.

Тем временем под прикрытием казаков к Чечелевке двигалась рота Феодосийского полка.

Рабочие затаились за баррикадой, в ближайших дворах и подвалах. Солдаты сжимали в руках винтовки, рабочие заряжали револьверы, на втором этаже углового дома двое парней держали наготове самодельные бомбы…

Звенела густая, напряженная тишина.

«Скорей бы!» — думал Петровский.

«Скорей бы!» — торопили рабочие.

«Скорей бы!» — нервничал молоденький поручик, стоявший впереди роты.

Тишину вспорола резкая команда офицера, вслед за ней раздались беспорядочные выстрелы солдат. Револьверы, охотничьи ружья, старые берданки — все, что удалось раздобыть рабочим, было пущено в ход. Даже камни. Но есть еще бомбы, над которыми все последние месяцы усердно колдовали рабочие-химики. Из окна углового дома чья-то сильная рука метнула одну из них: за баррикадой выросло облако густого черного дыма. Когда он рассеялся, на мостовой осталось лежать несколько карателей. Не успели опомниться, полетела и вторая бомба…

Вдруг из засады выскочил Федор Дудко, плечом уперся в опрокинутую тачку, вытянул руку, прицеливаясь в офицера. Но внезапно повалился и, уже падая, выстрелил вверх. Петровский бросился к нему.

— Не вовремя, — виновато улыбаясь, проговорил Федор. — Вы идите… Я сам…

Но смерть уже затуманила его взор…

Губернатор стянул к Чечелевке все воинские части, находившиеся в Екатеринославе. Бой затих, когда стемнело…

На следующий день хоронили убитых. Из каменной Часовни Брянского завода выносили дощатые гробы, обрамленные красными и черными лентами. Впереди траурной процессии призывно алел плакат: «Долой самодержавие, да здравствует революция!», реяли знамена, зеленели венки. Весь путь — от завода до городского кладбища — охраняли рабочие.

За гробом Федора Дудко шла Василинка. Губы крепко сжаты, в скорбных глазах ни слезинки.

Вы жертвою пали в борьбе роковой Любви беззаветной к народу, Вы отдали все, что могли, за него, За жизнь его, честь и свободу!

Огромная, многотысячная толпа напоминала Днепр в половодье — могучая река вот-вот выйдет из берегов в смоет, снесет все, что встретит на своем пути… Так представлялось не только рабочим, хмуро шагавшим с крепко сжатыми кулаками, но и солдатам, молча сопровождавшим похоронную процессию и украдкой поглядывавшим то на убитых, то на полицмейстера, который держался на почтительном расстоянии, прижимая лошадь к краю тротуара…

На кладбище остановились возле выкопанных могил. Федор лежал с белым, будто мраморным, лицом. «Не расти на земле садам, которые мечтал посадить Федор…» — подумал Петровский. Зажав в левой руке черную шляпу, прерывающимся, взволнованным голосом он сказал надгробную речь. Закончил призывом:

— Мертвые зовут к отмщению! Долой прогнивший самодержавный строй! Да здравствует революция! К оружию, товарищи!

Скорбные слова песни заглушили глухой стук земляных комьев о крышки гробов и церковную молитву.

С кладбища Григорий Иванович возвращался медленно, думая о событиях последних дней, о предательской роли меньшевиков, подтачивающих своей агитацией веру рабочих в победу.

«Но мы, большевики, — размышлял он, — руководствуемся одним непреложным законом: учиться, вооружаться и наступать. Смело и решительно! И победа будет за нами!»

6

В эти холодные октябрьские дни пятого года царь Николай II пребывал в полном смятении духа.

Еще в детстве нападал на него, бывало, беспричинный страх, он постоянно ожидал чего-то необычного, верил в приметы…

Женившись на немецкой принцессе Алисе Гессенской, ставшей царицей Александрой Федоровной, Николай приобрел в ее лице незаменимого советчика. Окружив себя толпой хитрецов и юродивых, она принялась диктовать царственному своему супругу то, что нашептывали ей ловкачи и пройдохи, смекнувшие, что на царской глупости можно неплохо нажиться. Предсказывали всяческие трагедии, пророчили несчастья. Ему советовали всякое, но он не мог понять, к чьему слову прислушаться, а чьим пренебречь. И только когда тонкие, бледные губы Алисы шептали ему свои советы, он безоговорочно следовал им. Нервы у Николая совсем разгулялись, среди ночи он вскакивал с постели, обливаясь холодным потом, задыхаясь, что-то хрипел, судорожно растирал впалую грудь, потом неистово крестился, устремив взгляд на икону. В последнее время на царя еженощно нападал мистический ужас, охватывало чувство непоправимой беды… Никогда еще в его царствование смута не достигала подобных размеров… В обеих столицах — Петербурге и Москве — бастуют фабрики и заводы, стачки перекинулись почти во все промышленные города империи, повсюду вспыхивают крестьянские волнения, неспокойно в войсках, на железных дорогах стоят составы, даже императорский поезд не может пробиться из Петергофа — одной из летних царских резиденций — в Петербург, потому что везде бунтуют…

Единственное утешение — это яхта, стоящая наготове в Финском заливе. По утрам он выходил на берег, смотрел на белое быстроходное судно и немного успокаивался… Что бы там ни случилось, он со своим семейством успеет уплыть в дальние спокойные края. Спасти жизнь себе, императрице, дочерям, цесаревичу, долгожданному наследнику… Возьмет с собой из придворных лишь самых преданных, и конечно в первую очередь министра двора — барона Фредерикса…

Войдя в кабинет, царь глянул на письменный стол. Вечно ему подсовывают какие-то записочки, которые пестрят сведениями о революционных митингах, арестах агитаторов, поджогах барских усадеб, волнениях в войсках, забастовках… Все клянутся в любви и преданности его особе, а сколько в тех словах правды — попробуй разберись… Вот Витте всучил всеподданнейший доклад с предложением создать в России, в отличие от Булыгинской, законодательную думу, российский парламент… На кой черт ему эти европейские парламенты! Если бы можно было закрыть границу, да так, чтобы ни один русский и носа за нее не смог сунуть, вот тогда бы в стране началось настоящее благоденствие…

Об этом и еще о многом другом думал царь, сидя в своем петергофском дворце, когда ему доложили о графе Витте. Вошел полный, уже немолодой человек с умными, усталыми глазами. В недалеком прошлом — министр финансов, прославившийся удачно проведенной в России денежной реформой и введением государственной монополии на винные изделия. Он проявил себя также и на дипломатическом поприще, благополучно заключив в конце августа Портсмутский мирный договор с Японией, за что был удостоен графского титула. Витте с самого начала был против этой войны, но генеральская клика и сам император возлагали на нее слишком большие надежды.

— Прошу садиться, граф, — сказал Николай.

— Благодарю, ваше императорское величество, — почтительно склонился в поклоне Витте.

— Я прочитал ваш доклад, граф. Почему вы считаете, что России нужна именно законодательная дума?

Витте посмотрел на безвольное, растерянное лицо самодержца и подумал о том, что как раз этому и посвящен его доклад. Однако он знал и другое: Николай II не отличается умением схватывать основное в написанном, поэтому ему необходимо все повторить устно.

— Ваше императорское величество, — начал Витте спокойно и не спеша, — люди дурно устроены: они стремятся к свободе и самоуправлению. Если вовремя не дать им разумной свободы, не ослабить вожжи, то возникнут такие неприятные явления, как беспорядки и волнения… До этой несчастной войны с Японией, — при этих словах царь брезгливо поморщился, но Витте, будто не замечая этого, повторил: —… до этой несчастной войны в империи было более-менее спокойно.

Витте умолк, немигающе глядя на царя и пытаясь угадать, о чем тот думает и надо ли продолжать. Николай нервно дернул левым плечом, будто пытаясь сбросить с него что-то, и раздраженно спросил:

— А чем, собственно, не подошла Булыгинская дума?

— Она законосовещательна, то есть безвластна, — быстро ответил Витте.

— Позвольте, граф, власть дана мне всевышним, и я ни с кем не обязан ее делить, — вновь подергивая плечом, отчеканил царь.

«Это со слов кретина Горемыкина, — подумал Витте. — Ведь недаром этот ничтожнейший член Государственного совета в последние дни так часто посещает Петергоф», — но вслух сказал другое:

— Ваше императорское величество, это одна из основных царских прерогатив, и на нее никто не покушается. И дело вовсе не в том, что придется делить власть или даровать свободу, но пообещать надо. Нынешняя обстановка в стране чрезвычайно сложна. Россия напоминает сейчас разбушевавшийся океан. И этот океан надо переплыть. И, какой бы курс вы ни взяли, ваше величество, на какой бы пароход ни сели, переплыть океан без некоторого риска невозможно. Я глубоко убежден, что мой пароход и мой курс наиболее надежны. Повторяю, не обязательно выполнять, однако пообещать необходимо.

Умный и гибкий царедворец, Витте прекрасно знал, как обращаться с жестоким, ограниченным и безвольным монархом, всецело находившимся под влиянием своей истеричной супруги. Произнеся эти успокоительные слова, он решил припугнуть Николая, сославшись на угрожающую обстановку в стране — забастовки, крестьянские волнения, неповиновение в войсках…

— Ваше императорское величество, имеются только дна пути спасения России: это — диктатура или конституция. Почти все наши войска сейчас на Дальнем Востоке, следовательно, опереться нам не на кого… Мне думается, что второй путь, то есть конституция, законодательная дума и гражданские свободы, в данный момент более верный.

Витте искал слова, пытаясь доказать, что он искренне, как никто другой, хочет сохранить царскую монархию, спасти династию, что предан ей беспредельно. Понимая все ничтожество Николая, он в то же время не забывал, что именно царь присвоил ему графский титул. Взглянул на самодержца, вспомнил, как много лет тому назад на Киевском вокзале в царских комнатах расшалились пятнадцатилетний наследник Николай и его младший брат Георгий и как великий князь Владимир Александрович на глазах именитой публики надрал Николаю уши. Теперь перед ним сидел тридцатисемилетний тщедушный правитель, который и ныне заслуживает того, чтобы ему надрали уши. И вдруг ему стало жаль этого безвольного, трусливого и жестокого человека, именовавшегося царем. Однако чувство жалости тотчас исчезло — необходимо было спасать страну и трон. Крупный политический деятель, человек проницательного ума, Витте, будучи убежденным монархистом, в то же время понимал, что Россия без развития капиталистического способа производства в промышленности и сельском хозяйстве не может существовать как сильная самостоятельная держава, и всей своей деятельностью старался примирить самодержавие с буржуазией. Глядишь, потомки и скажут, что он — граф Витте — облагодетельствовал Россию!

Николай во время всего монолога Витте согласно кивал головой, как бы говоря: я верю тебе, мой преданный друг, и поступлю так, как ты того хочешь. И хотя царь и в самом деле дал твердое слово, что поступит так, как советует ему Витте, тот не был все-таки уверен в успехе…

Действительно, чаша весов поначалу склонилась в пользу диктатуры. Искали только диктатора. Остановились на великом князе, дяде царя Николае Николаевиче, которого как раз теперь не было в Петербурге, и поэтому царь приказал немедленно разыскать дядюшку и доставить в Петергоф.

Великого князя встретил барон Фредерикс.

— Ты есть быть диктатор! — ткнув острым пальцем в грудь Николая Николаевича, воскликнул Фредерикс.

Тот с недоумением некоторое время смотрел на Фредерикса, потом медленно вынул из кармана револьвер:

— Это видишь?

— Видишь, — растерянно произнес тот.

— Так вот: сейчас я пойду к императору, и, если он не согласится подписать манифест о законодательной Думе и гражданской свободе, а будет настаивать на диктаторстве, я пущу себе пулю в лоб.

Эти слова великого князя не удивили Фредерикса — он прекрасно знал его раздерганный алкоголем характер, его неожиданные вспышки и приступы меланхолии.

Спрятав револьвер, Николай Николаевич исчез за дверью царского кабинета.

Через несколько минут он вышел оттуда и самодовольно бросил Фредериксу:

— Пригласи Витте…

Когда Витте ушел с подписанным манифестом и назначением его на пост председателя Совета министров, Николай II долго еще не мог прийти в себя. Потом сел за стол, пододвинул к себе стопку тонких листков бумаги и начал писать письмо самому близкому по духу человеку генералу Трепову: «Да, России даруется конституция. Не много нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное…»

Граф Витте, возвращаясь на пароходе в Петербург, иронически поглядывал на своих спутников, которые вели себя так, словно им еще недавно грозила смертельная опасность и вот вдруг она миновала. В каком-то восторженно-невменяемом состоянии был князь Алексей Дмитриевич Оболенский, в последние дни тенью ходивший за графом и уверявший, что наступит прямо-таки конец света, если царь не подпишет манифест.

— Сегодня нам посчастливилось присутствовать при историческом великом государственном акте, от которого начинается отсчет времени… — торжественно произнес Оболенский.

— Заводной гармошка! — задребезжал Фредерикс, широко улыбаясь, как улыбается солдат, только что произведенный в фельдфебели.

— Понесло! — бесцеремонно оборвал Николай Николаевич речь Оболенского, и тот умолк, недовольно поджав губы, а великий князь обратился к Витте: — Сегодня — семнадцатое октября тысяча девятьсот пятого года. Семнадцать — счастливое число. Сегодня, граф, вы спасли династию Романовых!

— Дай-то бог, чтобы на этот раз все обошлось благополучно, — сказал Витте, а сам подумал, что великий князь слишком уж легко обо всем судит. Спиритизм, вино и женщины не оставляют ему времени вникнуть в государственные перипетии.

У всех было приподнятое настроение, и только у Витте — именинника и творца конституции, как его сразу окрестили, — настроение не соответствовало моменту. Граф прекрасно понимал, что в самом скором времени найдутся люди, которые угадают истинный маневр царизма и желание правительства «пересидеть» революционную бурю в тихой бухте манифеста. У Витте был усталый вид, мешки под глазами набрякли, ныло больное ухо. Пожалуй, он один из придворных осознавал, как тяжело будет в целости и сохранности привести к желанной цели самодержавный российский корабль. Он догадывался, что и вокруг него с еще большим усердием будут плестись сети и расставляться ловушки.

Витте всегда восхищался смекалкой и ловкостью простого русского мужика, но больше всего любил в нем покорность. Теперь, когда этот кроткий народ взбунтовался, он, оскорбившись до глубины души в своих чувствах, негодовал: да как они посмели?! Теперь подавлением беспорядков будет руководить он, потому что никто лучше его, тактичнее и хитрее этого не сделает. Недаром для роли диктатора не нашли подходящей кандидатуры: все боятся ответственности, трусят и удирают с поля боя, находя массу причин и отговорок. Даже генерал Трепов, три дня тому назад отправивший губернаторам телеграфное распоряжение: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть!»

Витте не прислушивался к оживленной беседе своих спутников, сидел, отрешенно глядя вдаль. Спустя некоторое время он обратился к Николаю Николаевичу:

— Ваше высочество, мне, вероятно, придется просить вас, как командующего войсками Петербургского военного округа, вот о чем… — Витте помолчал и внимательно посмотрел на великого князя: — Я это говорю пока предположительно: возможно, для быстрейшего водворения порядка в столице на какой-то срок придется ввести в ней и ее окрестностях военное положение… Я прошу вас дать соответствующее указание.

Николай Николаевич охотно пообещал, что все части Петербургского военного округа будут приведены в боевую готовность, и заверил, что свой долг в случае необходимости он выполнит с честью. А через несколько дней великий князь пожаловал в Совет министров и так же горячо убеждал Витте ввести в городе не военное, а… особое положение.

— Пусть этим займется министр внутренних дел Дурново, — откровенно просил у Витте великий князь.

Новый председатель Совета министров раздраженно произнес:

— Не трудитесь, ваше высочество, пока я у власти, в Петербурге не будет ни военного, ни особого положения.

Заявив так, Витте не был уверен в этом. Он знал, что обстановка в стране напряженная, революция не пошла на убыль и, возможно, Россия стоит перед новой, еще более мощной революционной волной, а самодержавный корабль подвергается серьезной, даже смертельной, опасности…

Скоро о манифесте узнал весь Петербург, а потом и вся Россия.

В Екатеринославе местная газета «Приднепровский край» вышла с броской шапкой: «Конституция! Царь подарил конституцию». Газеты висели на заборах, на круглых тумбах, возле них собирались люди, читали, обсуждали, радовались…

7

Еще не успели высохнуть чернила на мирном договоре между Россией и Японией, как матери стали ждать сыновей с фронта. Катерина Семеновна тоже все посматривала в окно на улицу, ведущую к станции.

— Я думаю, что коль помирились, то для чего им нужны солдаты? Правда, Иван? — спрашивала она мужа.

— Да вроде так, — отвечал Иван Макарович, — но не забывай про канцелярию. Командиру что: «Шагом марш!» — и все, а канцеляристам еще обмозговать требуется, чтобы решить, кого отпустить, а кого и задержать согласно приказу по демобилизации. Вот, мать, в чем загвоздка! А к тому же какая даль…

— Да ведь Степан писал, что сразу приедет, а уже почти три месяца миновало. То был конец августа, когда замирились, а нынче, гляди, уже ноябрь, — не успокаивалась Катерина Семеновна.

— Это точно, — уверенно проговорил, опираясь руками на дубовую палку, отец. — Степана отпустят непременно.

А Катерина Семеновна с каждым днем все дальше и дальше уходила по улице, что вела к станции… Иван же Макарович, если кто в шинели проходил мимо окна, обязательно поглядывал вслед: не завернет ли солдат во двор… вроде бы похож фигурой на сына…

В один погожий осенний день мать будто специально оделась в праздничное — и на свою улочку… Шаг за шагом, идет тихонько… Так чуть ли не до самого вокзала дошла, низко склонив голову и думая о своем.

— О чем, мама, так запечалилась?! — вдруг услыхала над самым ухом.

Вздрогнула, подняла голову и… чуть не упала от неожиданности: перед ней стоял Степан! Подхватил сын сомлевшую мать, дал напиться из солдатской фляги…

Пришла в себя, открыла глаза, улыбнулась:

— Вот я и снова на этом свете. Идем скорей домой…

Счастливый Иван Макарович отложил в сторону свои корзины и расспрашивал сына про войну. А мать не сводила с него глаз, забыла обо всем, потом вдруг подхватилась:

— Ой, батюшки, я же обед не сготовила!

В сумерки заявился Григорий. Крепко обнялись.

— А ну показывай свою медаль!

— На посулы тороваты, а на деле скуповаты, — засмеялся Степан.

— Набирайся, солдат, сил и будем продолжать «ремонтировать» мосты, — сказал Григорий.

— За мной дело не станет. Хоть сегодня…

Степан Непийвода оставил весла на крыльце, толкнул дверь в квартиру Петровского.

— Небось все деньги истратили, если уже не запираетесь? — усмехнулся он. — Здравствуйте!

— Народ честнее стал, — ответила Доменика. — Доброго здоровья!

Петровский стал одеваться.

— Ты куда опять? — спросила жена.

— На митинг пойдем, — ответил Григорий и взял с полки какие-то бумаги.

— Еще черти на кулачках дерутся, а люди спят… Кто в такую рань придет на митинг?

— Народ уже собрался — вот он! — рассмеялся Петровский и показал на Степана. — Дело в том, что из биографии Непийводы солдатчина вырвала несколько весьма важных страниц и теперь их необходимо восстановить. Пускай знает, какие мы тут завернули дела.

— Садитесь за стол и говорите хоть весь день.

— Это нам не подходит. Побеседуем в лодке на Днепре. Весла прихватил, Степан? Тогда пойдем! — И Петровский взялся за картуз. — До свиданья, женушка.

— Возьмите с собой еды. Дело делом, а есть все равно надо.

— Мы ненадолго. Проскочим в село — и назад…

Пока добрались до Днепра, начал заниматься рассвет.

— Рассказывал мне покойный дедусь, — басил Непийвода, управляясь возле лодки, — что каждый год лето выпрашивает у осени несколько дней для теплого прощания с людьми, чтобы вспоминали его добрым словом. Осень велит ветрам упасть на землю и затаиться, а тучам — уплыть вдаль и не затягивать небесную синеву. Для себя же оставляет предрассветные волнистые туманы и тихий, задумчивый листопад после восхода солнца…

— Какая светлая душа была у твоего деда, — сказал Григорий.

— А ведь всего-навсего обыкновенный сельский кузнец, который, казалось, ничего на свете не знал и не видел, кроме горна, наковальни да молота в своей дымной и темной кузне под горой при выезде из села…

Петровский сел на корму, Степан — на весла. Но перед тем как оттолкнуться от берега, Степан еще минуту задержался у коряги, к которой была привязана лодка. Он выпрямился во весь свой рост, расправил широкую грудь и залюбовался розовеющим краем неба на востоке.

— Мне кажется, Григорий, что для нас выпал счастливый дедовский денек.

Неторопливое течение приняло и понесло лодку. В уключины легли весла, могучий гребец, сбросив пиджак, вопрошающе взглянул на рулевого.

— Полный вперед! — скомандовал Григорий.

Вряд ли найдется на Днепре гребец сноровистей, чем Степан Непийвода. Нельзя не залюбоваться им, когда он, кидая весла назад и сам чуть не ложась на спину, широко разворачивает сильные плечи и, погрузив на нужную глубину весла, переключает всю силу на руки; лодка летит вперед, как пришпоренный горячий конь, с весел срываются водяные брызги, по обе стороны лодки кружат белые бурунчики.

Григорий, глядя на гребца, усмехается в густую черную бороду.

— А помнишь, Степан, как мы впервые встретились с тобой на Днепре?..

Все окрест окутано нежным маревом, сотканным из ночного тумана: кусты лозняка походят на копны сена, а расщепленная молнией верба у воды — на огромного медведя, который угрожающе замахнулся на людей мохнатой лапой.

И вдруг прямо нз воды показалось огромное солнце, раскрыло глаза, и мириады теплых лучей, будто ресницы солнечного ока, пронизали все вокруг, развеселили самую малую былинку, заблестели в каждой капельке росы. А веселые бурунчики, бегущие следом за лодкой, заиграли серебряными и золотыми искорками.

— Начался наш день, — задумчиво проговорил Петровский. — И в природе и в жизни. Многого мы добились. Взять хотя бы это путешествие: едем с листовкой в подпольную типографию, точно к куме в гости. А недавно сельчане обезоружили урядника и прогнали его прочь. И ничего! Начальство боится туда даже нос сунуть… Как хорошо, Степан, что ты вернулся. Сколько раз я думал о тебе и жалел, что нет тебя рядом, особенно когда мне было трудно и я нуждался в поддержке. — Григорий ласково улыбнулся давнему своему другу. — Мы все это время боролись, можно сказать, на два фронта: и против классовых врагов — буржуазии и царизма, и с противниками в самом социал-демократическом лагере, прежде всего с меньшевиками. И, конечно, с бундовцами, эсерами. Меньшевики распоясались, обнаглели, особенно после арестов большевиков, когда нас осталось немного…

— Наша беда им в радость, — зло бросил Степан.

— Но как-то справлялись. Добывали литературу: ленинские газеты «Вперед» и «Пролетарий», все резолюции Третьего съезда партии и другие съездовские материалы. А знаешь, каким праздником был для нас день, когда достали работу Ленина «Две тактики социал-демократии в демократической революции»? Она стала для нас главным ориентиром… И все это время, Степан, не хватало нам людей в городе и еще больше — в селе. В праздничные дни и по вечерам в городском саду собиралась масса народу, чтоб послушать представителей разных партий. Выступали кадеты, меньшевики, бундовцы, эсеры, большевики… Рабочие, как правило, тянулись к нам. Наш оратор собирал самое большое количество слушателей. Большевики призывали к перерастанию общей политической стачки в вооруженное восстание, говорили о немедленной и тщательной его подготовке. Когда был создан Совет рабочих депутатов, меньшевики выдвинули председателем Бурлацкого. Я, как секретарь Совета, все время чувствовал его сопротивление, часто пассивное, но постоянное. Он как будто благожелательно относился ко мне, словно старший к младшему, а на самом деле, как я потом убедился, смертельно боялся меня, потому что боялся пролетарской революции и заигрывал с либеральной буржуазией.

— На чьем возу сижу, того и песню завожу.

— Ты прав, он завел свою меньшевистскую песенку. Советы создали финансовую комиссию по сбору средств для приобретения оружия. В нее вошли такие уважаемые люди, как профессор горного училища Терпигорев, инженер Брянского завода Федоренко, врач Купьянский. Собрали достаточно. Директор Брянского, например, отвалил четыре тысячи из заводского фонда. Значительную сумму внесли и другие екатеринославские заводчики…

— Струсили, шкуродеры, — довольно засмеялся Степан.

— Не только струсили, но и решили руками рабочих вырвать для себя у самодержавия более широкие полномочия…

— Соблазн велик — и совесть молчит…

— Вот именно, — кивнул Петровский. — Вспоминаю, как Бурлацкий тогда сказал: «Вы, Григорий Иванович, не признаете либералов, отрицаете их революционность, а посмотрите, сколько денег они дали на вооружение, это ведь не то, что рабочие копейки…» А потом, спохватившись, начал оправдываться: «Я, конечно, не корю рабочих, у них и вправду нет денег, но в революции все необходимо учитывать». Тогда я ему ответил, что промышленная буржуазия дает деньги на вооружение потому, что хочет руками рабочих завоевать себе власть, ибо царь служит для нее помехой. Но та же буржуазия, если в решительный момент надо будет выбирать, на чью сторону встать, не задумываясь, окажется с царем. «Вы, Григорий Иванович, еще молоды и неопытны, — ответил он мне, — вы повторяете чужие слова, слова Ленина». А я ему: «Владимир Ильич — выразитель интересов рабочего класса, он создал партию, которая поднимет рабочих на вооруженное восстание…»

Лодка тихо плыла по течению. Степан не прикасался к веслам. Из-за поворота на середине Днепра вынырнул небольшой островок.

— Давай, Гриша, на минутку пристанем к Дикому, мы когда-то тут рыбачили с батькой.

— Время есть, можно и причалить, — согласился Петровский.

Степан сильными толчками весел выбросил нос лодки на песчаный берег.

Тихо падали багряные листья на желтую траву… Молча шагали друзья густым сизоватым лозняком между сонными вербами, пересекали укромные поляны, устланные золотыми коврами…

— А знаешь, Григорий, почему остров называется Диким? Когда-то хозяйничал тут, словно в своей вотчине, знаменитый на всю губернию конокрад Гаврила Дикий: лишал «особых примет» краденых лошадей. Скажем, в протоколе следователя значилось: «Мерин, гнедой масти, на лбу — белая звезда, левая передняя нога по щетку — светлая, задняя правая — в чулке…» Но Дикий так обрабатывал коня, что тот терял все свои особые приметы и становился обыкновенным гнедым. На первой же ярмарке Левобережья Гаврила продавал его как собственного. Изобрел, шельмец, такую стойкую краску, что ни рук не пачкала, ни водой не смывалась. И еще он был великий мастер на всякие шутки… В имении княгини Ливен как зеницу ока берегли жеребца чистой орловской породы — серого в яблоках рысака-красавца, которому и цены не было. На ночь приковывали его цепью к кормушке, опутывали американскими путами, закрывали конюшню тремя немецкими замками. И что же? Однажды утром смотрят: двери в конюшне — настежь, цепь с шеи коня снята, американские путы валяются у порога, а в гриве жеребца записка, нацарапанная каракулями: «Не мучьте животную она мне не нада масть не подходящая Гаврила Дикий». Вот отчубучил!

— Ну что ж, — резюмировал Петровский, — еще один пример того, как царизм калечит народные таланты. Дальше приходской сельской школы этого Гаврилу, видно, и не пустили. А дай ему надлежащее образование, из него мог бы выйти или талантливый химик, или механик. А так… Загубленное природное дарование выперло грыжей и превратило несостоявшегося химика в талантливого конокрада.

Остров так очаровал путешественников, что на какое-то время они обо всем забыли.

— Пора, — спохватился Петровский.

И снова лодка, легонько покачиваясь, плыла по течению, весла отдыхали на бортах, как сложенные крылья большой птицы.

— Нас догоняет пароход! — оглянувшись, предупредил рулевого Степан. — Не сторонись, пускай погудит, люблю пароходные гудки, важные и немного грозные.

И в тот же момент загудел пароход. На корме стояло несколько нарядно одетых девчат. Видно, собрались на свадьбу. Они зашушукались, засмеялись, глядя на лодку. А потом одна из них запела чистым, звонким голосом:

Плывут челны, воды полны. Да все хлюп-хлюп, хлюп-хлюп, Да все хлюп-хлюп, хлюп-хлюп…

Степан не остался в долгу. Он выпрямился во весь рост, кашлянул и запел вдогонку пароходу могучим басом:

А казак едет к дивчине Да все топ-топ, топ-топ, Да все топ-топ, топ-топ…

Девчата махали платочками, звали певца с собой. Но равнодушный пароход уплыл, не дав молодежи закончить так хорошо начатую песню…

— Ты, Степан, легко знакомишься с девушками. Странно, что до сих пор не женат…

— Значит, ни одна не полонила моего сердца.

— А как его полонить? Ты что же хочешь, чтобы эта певунья прыгнула в воду и приплыла «полонить» твое сердце?

— Такую бы я полюбил навек!

— Придется тебе, видно, долго ждать такой смелой, — усмехнулся Григорий.

В синеватом безграничном просторе было тихо-тихо, только слышались слабые всплески воды под веслами, которыми неспешно греб Степан.

— А вот и село, — сказал Григорий. — Там типография. На весла!

— Есть на весла! — пробасил гребец.

— Помнишь, Степан, как мы с тобой ночью разбрасывали прокламации? Теперь можно их распространять открыто.

— Я, — отозвался Степан, — все думаю над словами нашей листовки: «Согласовывайте ваши действия с общей задачей, но не ждите, пока вам скажут, что делать. Революцию сделаем только мы сами или ее не будет совсем». Значит, Григорий, нам придется драться в первых рядах.

Только к вечеру вернулись в город.

— Где вы так долго пропадали? — спросила Доменика. — Была Лариса, приезжала из Полтавы… Помнишь?..

— Еще бы!

— Вот пакет с деньгами оставила, говорит, у них в городе идут сборы средств на революцию. А эти деньги собраны твоим врачом Кухаревским среди интеллигенции и медиков. Лариса говорит, доктор знал твой адрес. А ока сама вызвалась отвезти их только тебе. Доктор ой сказал: нашла Петровского в тюрьме, найдешь и в Екатеринославе. Спешила возвращаться, так как времени в обрез.

— Молодчина Леся! Спасибо ей.

— Еще красивее стала, — добавила Доменика, взглянув на Степана. — Вот, Степан, где твое счастье! Душевная, умная дивчина, — улыбаясь, сказала Доменика.

— Что-то мне по этой части не везет, — притворно вздохнул Степан.

— Ничего, еще придет время — повезет, — засмеялась Доменика.

— В армии у меня был приятель — грузин Ираклий, так он говорил: «Если тебя где-нибудь ждет счастье, ноги приведут туда сами». Буду надеяться…

Григорий вскрыл пакет, сосчитал деньги и обрадованно сказал:

— Молодцы полтавчане! Приличную сумму собрали на оружие!

Доменика тем временем сунула Степану в руки нож, пододвинула хлебину:

— Режь! Чтоб руки не гуляли.

На столе аппетитно дымился ароматный борщ.

8

Весть о начале всеобщей политической стачки в Москве, минуя географические, транспортные, полицейские препоны, вьюжной декабрьской ночью прилетела в Екатеринослав, всколыхнула и подняла на берегах Днепра свободолюбивый рабочий люд. В эту же ночь собрался Екатеринославский большевистский комитет, а на рассвете состоялось заседание Совета рабочих депутатов, вынесшее единодушное решение: бастовать!

Остановились заводы, фабрики, мастерские, депо, погасли топки паровозов. На всей Екатерининской магистрали — от Кривого Рога до Пятихаток, от Луганска до Таганрога — прекратилось движение поездов.

Вблизи Брянского завода в двухэтажном кирпичном доме, бывшем полицейском участке, обосновался Совет рабочих депутатов.

При входе в Совет дежурил плечистый парень с маузером на боку и красным бантом на груди. Он взглянул на Степана, но ничего не сказал. Непийвода толкнул желтую дубовую дверь и по крутой лестнице поднялся на второй этаж. Вошел в третью комнату слева. Там за столом сидел Петровский, напротив стояли вооруженные парни: на ремнях длинные десятизарядные итальянские пистолеты.

— Все ясно, товарищ Петровский, — проговорил один из них. — Мы займемся боевыми дружинами.

И тут же оба вышли.

— Ты смотри, Степан, как живо откликнулись люди, — горячо сказал Петровский. — Как они стали чутки к насущным задачам дня!

Степан повесил шинель, сел. Петровский, веселый, оживленный, продолжал:

— А ты боялся, что тебе работы не хватит. Да теперь столько дел, что и спать будет некогда! Сегодня вечером состоится заседание Совета рабочих депутатов — необходимо создать орган, который бы руководил забастовкой, — Боевой стачечный комитет.

В Боевой стачечный комитет, руководителем которого стал Петровский, вошли представители Совета рабочих депутатов, Распорядительного комитета железнодорожников, Совета почтово-телеграфных сотрудников; в нем приняли участие большевики, меньшевики, эсеры и бундовцы.

Боевой стачечный комитет руководил стачечной борьбой, подготовкой вооруженного восстания, выполнял функции государственной власти. Необходимо было позаботиться о забастовщиках и населении всего города. Совет и его комитет в те дни были единственной реальной властью в Екатеринославе. Они закрыли в городе все буржуазные газеты, издали распоряжение о порядке торговли, постановили закрыть «все промышленные и торговые, общественные и правительственные учреждения, за исключением государственного банка и сберегательных касс, дабы граждане смогли получить свои сбережения». Была открыта бесплатная столовая, бастующим бесплатно выдавались лекарства, они получали безвозмездную денежную помощь. Боевой стачечный комитет взял под свой контроль типографию и приступил к изданию «Бюллетеня БСК».

Комитет был неоднородный, коалиционный, но Петровский прекрасно знал, что в этом объединенном демократическом лагере, который должен противостоять огромным правительственным силам, большевики играли ведущую роль: они создавали боевые дружины, обучали дружинников, добывали оружье, строили укрепления. Григорий Иванович понимал, что теперь главное — подготовка восстания в чисто военном отношении, ибо желание сражаться с оружием в руках достигло самого высокого накала. На фабрично-заводских митингах и собраниях рабочие требовали по примеру москвичей немедленно начать вооруженную борьбу. Вспомнилось, как выступала на Трубном заводе невеста покойного Федора Дудко Василинка, как закончила она свою пламенную речь: «Вперед за свободу! Победа или смерть!» — и как горячо поддержали ее присутствующие.

Григорий почти все время был занят в Совете рабочих депутатов и в Стачечном комитете. Он ходил по городу, прикидывая, где лучше построить баррикады и возвести преграды, спускался в подвалы домов, где хранилось и готовилось самодельное оружие, ковались пики и наполнялись взрывчаткой заранее приготовленные металлические корпуса бомб, посещал столовую, чтобы узнать, сколько провизии привезено крестьянами из сел, с которыми удалось установить прочные связи.

Как-то разговорился с Непийводой:

— Мы должны научиться стрелять без промаха, умело владеть штыком, пикой и простым кинжалом. Лучше действовать небольшими группами — по два-три человека, прятаться в домах, на чердаках, во дворах, появляться неожиданно там, где нас не ждут, сделать эти группы неуловимыми, чтобы ценой малых потерь добиться большого успеха.

Степан с восхищением слушал Петровского.

— Где это ты, Гриша, научился военному делу?

— Прежде всего у Ленина. Надо следовать законам народной войны: искать такие места, из которых легко стрелять и легко уходить. Царские власти вроде чужестранцев в родной стране. А у нас неисчислимые силы: каждый рабочий — солдат. Только его надо обучить военному делу. А еще важна, Степан, связь с солдатами, она у нас слишком слаба, а каждому ясно: если мы привлечем солдат, то будем намного сильнее. Сходи, Степа, к солдатам Бердянском полка, свяжись с ними. Объясни, какая готовится схватка и как они должны действовать.

— Ясно. Сегодня же отправлюсь в казармы.

Они шагали по заснеженной улице: Степан — в шинели, солдатской папахе, с башлыком, Петровский — в яловых сапогах, в осеннем пальто поверх поддевки.

— Как у тебя дома? — спросил Григорий.

— Ничего нового. Батя, когда я ухожу, провожает меня грустными глазами и с отчаянием смотрит на свои ноги…

В тот же вечер Степан пришел к казарме Бердянского полка.

— Куда? — преградил дорогу часовой.

— В казарму.

— А чего тебе там надо?

— Потолковать… требуется. Я недавно с японской вернулся.

— Ладно, иди, только на офицера не наскочи.

Офицеров в казарме не было видно. Степан приблизился к кучке солдат, собравшихся в курилке — просторном помещении с цементным полом и крохотными окошечками.

— Добрый вечер, — поздоровался Степан.

— Добрый, коли не шутишь, — ответил за всех рыжеватый увалень с обветренным лицом, в руках которого был листок исписанной бумаги — видно, полученное из дому письмо. Он окинул внимательным взглядом могучую фигуру Степана и, улыбнувшись, лукаво спросил: — Зачем, служивый, к нам?

— Побалакать надо, — в тон ему ответил Степан, — я только что с японской… Офицеров в казарме нет?

— Боишься офицеров?

— Особой охоты встречаться не имею.

— Офицеры, как стемнеет, стараются здесь не показываться, все поручают унтерам, а те тоже нынче приутихли.

— Бот и хорошо, — обрадовался Степан, вынул кисет и предложил всем домашнего табачку.

Потянулись к кисету руки, солдаты свертывали цигарки, затягивались.

— Письмо из дому? — спросил Степан.

— Из села. Спрашивают вот, что с помещичьей землей делать? У нас в селе экономия…

— Пускай берут, — сказал Степан.

— Берут? Они пишут — боязно.

— А ты напиши им, пускай не боятся, а берут. Тут недалеко есть село Васильевка, там крестьяне собрались, отобрали у помещика землю и разделили между собой.

— А ежели казаков пришлют?

— На всех казаков не хватит, — убежденно ответил Степан.

Солдат вздохнул и сбил шапку на затылок.

— Я — вчерашний солдат, — продолжал Степан, — а сегодняшний рабочий. А все вы — вчерашние крестьяне, а сегодняшние солдаты. Ведь так? Как вы думаете: мы должны действовать врозь или сообща? — напрямик спросил Непийвода.

— Это как сказать, — уклончиво отозвался рыжий увалень. К нему прислушивались, на него поглядывали, видимо он пользовался авторитетом среди солдат.

— Так вот, товарищи, — произнес Степан, — не будем играть в кошки-мышки. Я — большевик, член Боевого стачечного комитета. Мы готовимся к вооруженному восстанию и призываем вас присоединиться к нам.

— Так сразу и присоединиться…

— А что?

— Тут помозговать надобно да потолковать не мешает…

— Это понятно. Но Стачечный комитет должен быть уверен, что вы руку на нас не поднимете, а будете заодно с нами.

— Руку на вас мы не поднимем. А насчет того, что заодно… Это дело не простое, сам знаешь. Вон как закончилась заваруха на «Потемкине». Слыхали про это… Сказывают, за границу уплыли матросы, румынским властям сдались. Что им теперь, мыкаться по свету? А вам что, разбежались, попрятались по своим халупам — и точка. А мы куда?

— Понимаю…

— Знай, что стрелять в вас охоты у нашего брата нет. Это точно говорю…

А через несколько дней Непийводу послали к нижнеднепровским дружинникам, в самый значительный по численности и вооружению отряд. Когда в первой половине декабря на станции Александровск вспыхнуло восстание, нижнеднепровский отряд во главе со Степаном отправился на подмогу восставшим. С регулярными воинскими частями сражались рабочие и крестьяне окрестных сел, демобилизованные солдаты. Восставшие захватили вокзалы Екатерининской и Севастопольской дорог. Вскоре на помощь александровцам прибыли рабочие дружины из Синельникова и Никополя. Но сил этих было недостаточно, и, несмотря на героическое сопротивление, после четырехчасового боя правительственные войска отбили вокзалы и подавили восстание. Степан вернулся в Екатеринослав.

— А что с Бердянским полком? — было первое, о чем спросил Непийвода.

— Скверно. Дело не подвинулось ни на шаг. После тебя мы там ничего существенного не сделали. Из провинций тоже дурные вести. И тут в городе ничего утешительного. Мы выжидаем, губернатор выжидает… А чем все это кончится — неизвестно…

— По-моему, надо воспользоваться нерешительностью губернатора и ударить всем одновременно.

— Мы все крепки задним умом. Нужно было скоординировать наши выступления, тогда не было бы такого результата. А то в Александровске восстание подавлено, в Каменском и Горловке — тоже… А ведь там в восстании принимало участие четыре тысячи дружинников, и началось оно весьма удачно: драгуны, оседлав коней, умчались в поле, а вслед за ними, отстреливаясь, отступила пехота… Дружинники не стали преследовать отступившего противника, и в этом была их главная ошибка. Пока они занимали казармы, войска, получив новое подкрепление, пошли в наступление…

Друзья подошли к висевшей на стене карте Екатеринославской губернии, утыканной красными и синими флажками. Красных флажков, обозначавших местности, охваченные восстанием, с каждым днем становилось все меньше.

Революционный подъем заметно шел на убыль. Екатеринославские революционеры не решились арестовать губернатора. Надежда на успех восстания в других городах и селах не оправдалась: отдельные выступления были разрознены, и общего наступления не получилось. В Екатеринославском Совете рабочих депутатов, в Боевом стачечном комитете тоже не было единства. Меньшевики обвиняли большевиков в агрессивности и своими действиями сдерживали энтузиазм рабочих масс. То в одном, то в другом месте затухало волнение, и наступил такой момент, когда только над «Чечелевской республикой» — главным оплотом революционных сил — продолжало реять красное знамя, призывая к борьбе за свободу. Полиция и войска долго не могли погасить гордое пламя маленькой республики. Лишь после того, как из города был выведен Бердянский полк, отказавшийся стрелять в рабочих, и введен новый, Симферопольский, последний оплот революции пал.

Посланец из центра привез печальную весть: вооруженное восстание в Москве подавлено, революционеры ушли в подполье. На последнем заседании Екатеринославского Совета рабочих депутатов восставшие говорили:

— Мы вынуждены вложить меч в ножны и ждать сигнала, чтобы снова организованно начать борьбу.

Активные участники восстания перешли на нелегальное положение. Среди них оказались Григорий Петровский и Степан Непийвода.

Город опустел: в центре и на окраинах — ни души, только меряют мостовую до зубов вооруженные полицейские.

9

Уже третью неделю Григорий скрывался у своих товарищей — екатеринославских рабочих, переходя с квартиры на квартиру. Доменика боялась, как бы муж не пренебрег опасностью и не вздумал их навестить.

Как-то, возвращаясь с базара, встретила она Савватия Гавриловича, который, как ей показалось, специально ее поджидал:

— Доченька! — В это слово он вложил столько доброты и участия, что она чуть не разрыдалась. — Как станет невмоготу, бери детишек и — ко мне! Где десять едоков, там и твои не помеха. — И пошел, не оглядываясь.

Мальчики — Петя и Леня — донимали Доменику вопросами об отце: почему он так долго не возвращается? А порой замолкали и сидели тихо, раздумывая о чем-то.

Доменика верила, что муж в конце концов даст о себе знать. Так и случилось. Пришла весточка от Григория: «Надеюсь, скоро будем вместе. Готовься в дорогу».

Вскоре она уехала к мужу в Мариуполь.

Степан по приказу подпольной организации тоже покинул Екатеринослав. Родителям сказал, что отправится в Харьков, но об этом, кроме них, никто не должен знать. Обещал написать, когда появится возможность.

Ох, как тяжко было ждать! Мать украдкой крестила дверь, чтобы только с добрыми новостями приходили люди. Как-то весенним теплым утром припожаловала кума, уселась на скамью, расправила пеструю паневу, а потом выпалила скороговоркой:

— Слыхала я, что видели Степана в нашем селе.

— В Хворостинке? — переспросил Иван Макарович. — Ну и что же?

Катерина Семеновна замерла.

— Ничего, жив-здоров.

Сколько Иван Макарович и Катерина Семеновна ни расспрашивали куму, чтобы услышать от нее еще хоть одно словечко, та больше ничего сказать не могла. Да и это, может, неправда, заявила она, потому как никто со Степаном не разговаривал. Видели — и все!

— И за это спасибо, — сказала Катерина Семеновна. Иван Макарович долго сидел задумавшись, потом обратился к жене:

— Слушай, старая… а что, если нам податься в село? Может, землицы выделят?

Сначала Катерина Семеновна даже не поняла, о чем говорит старик, а лишь стояла перед ним, всматриваясь в бледное лицо и добрые, печальные глаза. Но вдруг горячая волна ударила ей в сердце: вспомнила, как она, молодая, стояла с пригожим ладным парубком под венцом, как все любовались ими, как батюшка читал, что надо беречь и уважать друг друга… Как мечтал ее Иван стать хозяином, обрабатывать землю! Потом они приехали в город на заработки. Вот, не уберегла она его, стал он калекой. Слезы неудержимым потоком лились из глаз Катерины Семеновны; она села рядом с мужем и прижалась к нему, как, бывало, в молодости.

Но уж так в жизни ведется — женщине из страдания нужно выходить первой. Утираясь длинным вышитым рушником, Катерина Семеновна второй конец подала старику. Потом сгребла угольки под горшок с борщом, чтобы не остыл, и твердо, впервые не боясь показать свое превосходство над мужем, сказала:

— Григорий и Степан говорили, что раздуют в Екатеринославе такой пожар, что даже в Петербурге будет видно. Пока у них не вышло: может, жару мало или дрова сырые… Им виднее. Но ведь это будет… Как же мы уедем? А может, они уже в Петербурге?

Более четверти века назад они соединили свои чистые сердца и пошли под венец, потом вырастили детей и теперь обо всем судили одинаково, лишь слова были разные. Долго сидели молча, и каждый из них вспоминал сына. Сколько придется, они будут ждать Степана и радоваться тому, что он стал умным, смелым, что непременно достигнет в жизни всего, будет бороться только за хорошее и справедливое.

— Плохо без Степана да без Григория — некому нам рассказать о том, что делается на белом свете и скоро ли разгорится тот пожар…

10

Николай II казался низкорослым и невзрачным в огромном беломраморном Георгиевском зале Зимнего дворца. Он явился сюда по приглашению министра двора — барона Фредерикса, занятого приготовлением предстоящего царского выхода для встречи с депутатами I Государственной думы.

Барон Фредерикс доставил из московской Оружейной палаты все необходимые регалии: трон, утверждающий незыблемость монархии, корону — головной убор из золота и драгоценных камней, символизирующую величие царской особы, скипетр, усыпанный алмазами и изумрудами, — символ мудрости и милости, державу — круглый золотой шар — знак владычества над землей.

Николай то и дело поглядывал на барона Фредерикса, чувствуя, как он вселяет в него уверенность и спокойствие. Все-таки он не ошибся, назначив барона министром императорского двора. При жизни его родителя, царя Александра III, Фредерикс ведал царскими конюшнями, занимал должность главного шталмейстера и командовал конногвардейским полком, в котором он, тогда цесаревич, числился командиром батальона.

— Ваше императорское величество соизволит сесть на трон, — торжественно произнес барон Фредерикс.

— Пожалуй, сяду, — сказал царь. — Но зачем мне все эти парламенты? — сердито спросил Николай, подергивая, как обычно, левым плечом и поеживаясь: в зале было холодно.

Царь думал о завтрашней встрече с депутатами I Государственной думы. Вспомнил начало и конец прошлого, 1905 года, забастовки, бунты, беспорядки… Сам бы он никогда не пошел на уступки, не создавал бы никаких народных представительств, не подражал бы Западной Европе… Но в то страшное время пришлось… и 18 февраля 1905 года он обнародовал высочайший рескрипт, а через полгода издал указ о Государственной думе и положение о выборах в нее. Дума сначала предполагалась как совещательный орган. Однако в стране не гасла мятежная искра, в разных концах империи вспыхивали мятежи, в восьмидесяти двух губерниях из восьмидесяти сени он вынужден был ввести военное положение и усилить охрану. Но и этого оказалось недостаточно. Вопреки собственному убеждению, в манифесте 17 октября пришлось даровать Государственной думе законодательную власть, право контроля за действиями администрации, пообещать гражданские свободы. К столь рискованным шагам его склонил хитрый лис граф Витте. Этого он ему никогда не простит… Государь посмотрел на Фредерикса и уже спокойное спросил:

— Барон, зачем мне эта Дума?

— Ваше императорское величество, вы есть могучий белый царь, — сказал барон, произнося русские слова на немецкий лад. Прожив всю жизнь в России, он так и не научился правильно говорить по-русски. — Вы есть большой император всех времен. Завтра, двадцать семь апрель, большой выход, ваше величество…

— И я им скажу речь, — не то утвердительно, не то вопросительно произнес Николай.

27 апреля 1906 года Дворцовая площадь и прилегающие к ней улицы были оцеплены воинскими и полицейскими отрядами, а по всей столице усилена охрана.

В беломраморном Георгиевском зале весь сановный Петербург: блестели расшитые золотом и серебром парадные мундиры, выделялись надетые по случаю торжества фраки с белыми галстуками, изредка встречались строгие черные сюртуки, но совсем уже инородными среди них выглядели скромные костюмы депутатов рабочих и крестьян. Они стояли в стороне от высоких сановников, министров и главы правительства статс-секретаря Горемыкина. Когда из широких дверей, словно из ворот, показался Николай II в парадном облачении со всей свитой под развернутым трехцветным знаменем, кто-то от неожиданности даже ахнул… Начался молебен. После него бледный, несколько растерянный царь произнес краткую речь, подчеркнув, что в России «необходима не одна свобода, необходим порядок на основе права».

После помпезного царского выхода депутаты покинули императорскую резиденцию и по Неве отправились в Таврический дворец, ставший на одиннадцать последующих лет пристанищем Государственной думы. Они плыли по темной, холодной реке мимо мрачных бастионов Петропавловской крепости, а царь в это время с раздражением говорил барону Фредериксу:

— Все знают, как страстно я воевал против этих Дум, но нашлось слишком мало людей, поддерживающих меня в этой борьбе. Даже среди приближенных я не встретил понимания.

Депутаты вошли в большой с белыми колоннами зал Таврического дворца и заняли свои места. На креслах справа — фраки и сюртуки, слева — простые костюмы и крестьянская одежда. Государственная дума начала свою историю и свои заседания.

Спустя несколько дней председатель Совета министров Горемыкин, заменивший на этом посту Витте, огласил правительственную декларацию. Многие депутаты были возмущены, поняв, что царский манифест оказался мыльным пузырем, так как декларация, по сути, перечеркивала гражданские свободы, обещанные им.

Члены Думы написали царю адрес и выделили депутацию, которая должна была вручить его Николаю. Но тот отказался принять представителей Думы (слишком много чести!) и получил адрес через министра двора.

Читая его, царь дергал плечом и кричал, обращаясь к барону Фредериксу:

— Вы только послушайте, что они пишут! «Государь! Дума ждет от вас полной политической амнистии, как первого залога взаимного понимания и взаимного согласия между царем и народом». На кой черт мне все эти европейские парламенты и представительства… Я — самодержец, и мне никто не вправе указывать…

Барон молча смотрел на Николая преданными, немигающими глазами.

— Дума, которую они вырвали у меня, все равно не могла сделать ничего такого, чего бы не пожелал я, монарх. Дума — нижняя палата русского парламента — обязана помнить, что в России существует верхняя палата — Государственный совет. Туда половину членов назначаю лично я, а половина избирается из наиболее имущих и уважаемых людей… Все предложения болтунов из Таврического дворца сначала утверждает Государственный совет, а затем я, монарх… — Николай постепенно успокаивался, встретив полное понимание барона.

Фредериксу было хорошо известно, что неравенство между членами Государственного совета и членами Думы подчеркивается и денежным вознаграждением: депутаты Думы во время сессий получают десять рублей в сутки, а члены Государственного совета — двадцать пять.

В жаркий июльский день, когда царю стало известно, что депутаты решили обратиться с воззванием к народу, возмущенный Николай зло воскликнул:

— Хватит!

И тут же по царскому указу нижняя палата российского парламента — I Государственная дума, избранная на пятилетний срок, но проработавшая всего семьдесят два дня, — перестала существовать.

Депутаты, явившиеся на очередное заседание, застали Двери Таврического дворца запертыми.

11

Пробыв некоторое время в Харькове, Степан отважился приехать в Полтаву: нередко вспоминал о том, что в Полтаве живет чудесная девушка Лариса, которую Григорий и Доменика прочили ему в невесты…

Но Степана ждало разочарование: дом, где жил дядька Ларисы, теперь занимали другие люди. Ларисы в городе не оказалось.

Грустно стало Степану. Может, потому, что, сам себе не признаваясь, лелеял мечту о личном счастье, о семье. И тогда его потянуло домой, захотелось увидеть мать, отца, сестер, посидеть в родной хате… Соблюдая все меры предосторожности, поехал в Екатеринослав.

Стояла осень 1906 года. Сидел Степан в вагоне, головы не поднимал, так задумался, а с него глаз не спускали два человека.

Вот один из них поднялся, вышел в тамбур, раскрыл портсигар, но не закурил. Постоял там, а возвращаясь, буквально впился взглядом в Степана. «Сейчас подойдет и скажет, как тот офицер во время японской войны: „Что-то мне не нравится физиономия этого пассажира“, — подумал Степан. — Кажется, мне необходимо исчезнуть». Но стоило ему пошевелиться, как незнакомец дотронулся до его плеча и строго приказал:

— Следуйте за мной!

Так началась для Степана иная жизнь — пересыльные тюрьмы, высылка в Кемь, на Белое море. Родители получили от него письмо. Степан писал, что встретил хороших людей, многое от них узнал, многому научился, что очень скучает по родному дому и своим старикам. Когда узнал, что Григорий живот в Мариуполе, послал ему длинное письмо, закончив его шутливыми словами: «К сему руку приложил тот ученик, который закончил три класса, а четвертый коридор». Григорий Иванович догадался, подержал листок над паром и прочел проступившие слова: «Сказка не такая длинная, а черт не так страшен, как его малюют». Из этой фразы Петровский сделал вывод, что Степан немало повидал и пережил, но ничего не устрашился и по-прежнему предан их общему делу.

Мысли о друзьях, и прежде всего о Степане, не покидали Григория. Он собирался написать товарищу обстоятельное письмо о том, как сам колесил по свету, был вместе с другими членами подпольной организации в Германии, работал в Харькове, в Донбассе и наконец бросил якорь в Мариуполе, на заводе «Провиданс». «Мы временно отступили, чтобы собраться с силами! — мысленно обращался Григорий Иванович к Степану. — Нам, большевикам, сейчас нужно изучить еще одну науку — науку правильного отступления». Еще он написал бы о меньшевиках, которые говорят, что революция окончательно потерпела поражение и что самый верный путь борьбы — это путь реформизма. Если их слушать, то выходит, что пролетариату следует отказаться от революционных подпольных организаций, ликвидировать нелегальную партию, приспособиться к столыпинскому режиму. Но если ты большевик, надо жить и работать ради того, чтобы рабочее движение росло и распространялось, чтобы в конце концов была достигнута главная цель — свергнуто самодержавие. Такое письмо собирался послать Григорий Петровский своему Степану Непийводе, но, зная, что полиция не дремлет, раздумал. «Расскажу ему при встрече», — решил он.

Вспомнил Григорий и про Исаака Христофоровича Лалаянца. Знал, что тот находится в тюрьме. Вот только неизвестно, где может быть Иван Васильевич Бабушкин — дорогой ему человек и преданный боец революции. Не знал тогда Петровский о том, что Бабушкин в январе 1906 года выехал с партией оружия из Читы в Иркутск, был захвачен карательной экспедицией и на станции Мысовая расстрелян. Перед расстрелом он сказал: «Умирать будем, товарищи, как жили — без страха».

12

Василий Витальевич Шульгин, крупный русский помещик Волынской губернии, предвкушая встречу с государем Николаем II, чувствовал себя безгранично счастливым в это майское утро 1907 года. В его имении на Волыни в самом большом зале висел конный портрет царя, а в киевском особняке, на углу Кузнечной и Караваевской, всю стену занимало огромное панно — самодержец с августейшим семейством.

А сегодня он воочию увидит монарха, услышит его голос.

Депутаты-монархисты Государственной думы второго созыва, среди которых был и Шульгин, садились в Петербурге в специальный поезд, чтобы отправиться в Царское Село на прием к государю.

Приподнятое, восторженное настроение кружило голову не одному Шульгину. Радость и счастье видел он на лицах всех отъезжающих в царскую резиденцию.

В вагоне Шульгин оказался рядом с помещиком Пуришковичем, с которым коротко сошелся за три месяца думской сессии. Он привлекал его своей пылкой, бескомпромиссной преданностью династии Романовых. Правда, Пуришкович чуть-чуть несдержан, что дает повод либеральным говорунам и бумагомарателям слегка подтрунивать над ним, но ему лично он кажется человеком безукоризненным.

Они сидели в роскошном вагоне, и Пуришкевич, что-то рассказывая, по привычке размахивал руками, отчего на кисти его правой руки позванивала металлическая браслетка, с которой он никогда не расставался. Пуришкевичу она напоминала юность, службу в Министерстве внутренних дел, поездки по всей стране, цыганские хоры, бесшабашную хмельную молодость…

— Василий Витальевич, я все скажу его величеству, — широко улыбаясь и показывая крупные желтоватые зубы, пообещал Пуришкович.

— А что собираетесь говорить? — спросил Шульгин.

— Да вы же сами знаете…

— Вспомнил, батенька, вспомнил…

Когда ступили на мраморную лестницу царскосельского дворца и вошли в небольшой зал, восторженный экстаз застлал Шульгину глаза. Он не мог сосредоточиться, не видел, кто их выстраивает в полукруг, не в силах был оторвать взгляда от двери, из которой должен выйти Николай II. Мелодичный звон башенных часов отмерил два удара, распахнулись двери, и послышался негромкий голос:

— Государь император.

В зал вступил царь, одетый в форму стрелка. Рядом с ним выступала высокая дама в белом платье и большой белой шляпе. Она держала за руку мальчика, точно такого, каким Шульгин знал его по последним фотографиям.

Николаю поочередно представляли депутатов. Шульгин неотрывно следил за тем, как государь обходит живой полукруг, то и дело останавливаясь и о чем-то спрашивая своих спутников.

Шульгин прислушивался, но царь говорил очень тихо, и ничего нельзя было разобрать. Николай будто не шел, а как бы передвигался боком, все время подергивая левым плечом. Но вот император остановился напротив его соседа Пуришкевича.

— Владимир Митрофанович Пуришкевич, депутат от помещиков Бессарабской губернии.

Шульгин увидел, как улыбнулся Николай и как напрягся, покраснел Пуришкевич.

— Ваше императорское величество! — внезапно так рявкнул Пуришкевич, что царь вздрогнул. — Мы ждем не дождемся, когда окончится это позорище, это собрание изменников и предателей… которое революционизирует страну… Мы страстно ожидаем приказа вашего императорского величества о роспуске Государственной думы!

Все, затаив дыхание, ждали, что будет дальше, потому что задавший вопрос выразил общее желание присутствующих. Пуришкевич двинул правой рукой, и металлическая браслетка громко звякнула.

Царь вздрогнул и побледнел. На его лбу выступил холодный пот. Николай вспомнил, как десять лет тому назад во время коронации в московском Успенском соборе он, облаченный в порфиру, принял скипетр и державу, и вдруг на его шее оборвалась цепочка Андрея Первозванного — дурное предзнаменование — и он, чуть не упав в обморок, выронил из рук скипетр…

Николай отогнал неприятное воспоминание и улыбнулся Пуришковичу. Он и сам бы с величайшим удовольствием разогнал II Думу, как совсем недавно разогнал I Думу. Ведь эта II Дума, вопреки расчетам правительства, оказалась более непослушной, более либеральной, чем I Дума. Ее левый фланг насчитывает почти половину депутатов, и с высокой всероссийской кафедры произносятся непозволительные речи, покушающиеся на незыблемые устои самодержавного строя. Этого, конечно, терпеть нельзя. Но всему свой черед. Председатель Совета министров Столыпин — человек преданный и решительный — докладывал, что скоро все будет подготовлено… Но ему, монарху, негоже раскрывать государственные тайны и рассказывать о том, что охранное отделение уже готовит компрометирующий материал на думскую социал-демократическую фракцию…

Николай снова улыбнулся.

— Благодарю за вашу преданность престолу и родине. Но этот вопрос предоставьте решать мне, — любезно ответил он Пуришкевичу и подошел к следующему депутату.

Государыня на все это не обратила никакого внимания. Ее не волновала судьба Думы. Она до сих пор чувствовала себя в России чужой. Глядя на наследника, который заинтересовался чьей-то форменной фуражкой, она мечтала о розовой чайке с черными глазами, недавно обнаруженной где-то в северных провинциях России. Пропитанная мистикой, царица жаждала заполучить эту розовую чайку, надеясь, что необыкновенная птица одним своим присутствием может излечить тяжелую болезнь наследника — гемофилию.

Но вот царь приблизился к Шульгину. Помещик весь затрепетал, глядя на грудь Николая, где сверкал небольшой серебряный значок «Союза русского народа», точно такой же, как носит он сам, как носят все присутствующие здесь.

— Вы от Волынской губернии? Кажется, от вашей губернии все правые?

— Так точно, ваше императорское величество! Все правые, — по-солдатски ответил Шульгин.

— Превосходно вам удались выборы, — одобрительно заявил Николай II, и Шульгин просиял.

Царь подошел к депутату от Полтавской губернии Лукашевичу, немолодому, плотному господину с маленькими глазками.

— А вы где служили раньше? — спросил его Николай.

— На флоте, ваше императорское величество. Потом вышел в отставку, был председателем земской управы, а теперь вот — в Думе. Очень это мне не с руки, сижу в Петербурге, дела земские запустил… Если так долго протянется, должен буду подать в отставку… Не знаю, что и делать…

Николай отошел от него, потом обернулся и, улыбаясь, произнес:

— Повремените подавать в отставку…

Пуришкевич, забывшись, махнул рукой, металлическая цепочка снова зазвенела, все заулыбались. Стало ясно: Дума доживает последние дни.

Царь оказался в центре полукруга:

— Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете устои, при которых Россия крепла и процветала.

Громкое «ура» потрясло царскосельский дворец и заставило Николая несколько раз дернуть плечом.

Легким наклоном головы Николай II простился с депутатами и быстро вышел.

Когда вся эта блестящая, в новых фраках и цилиндрах, толпа депутатов, жаждущая разгона Думы, выкатилась из дворцовых стен, многие восторженно и радостно загалдели:

— Ах, императорское величество…

— Какой прелестный наследник!

— А как хороша государыня!

— Теперь, господа, мы можем спать спокойно! Думе конец!

Громкие восклицания и веселый, ликующий смех заглушали мягкий шелест придворных экипажей, везущих депутатов к императорскому поезду. Пуришкевич размахивал руками, ерзал на сиденье и выкрикивал:

— Господа, скоро безобразный кабак, именуемый Государственной думой, перестанет существовать!

— Ура!..

Неудержимая бурная радость снова охватила Шульгина недели две спустя.

Думская социал-демократическая фракция в ночь на 3 июня 1907 года была арестована и брошена за решетку, а наутро появился царский манифест о роспуске II Государственной думы и об изменении избирательного закона. Крестьянство по новому положению избирало двадцать два процента выборщиков вместо прежних сорока двух, а число рабочих выборщиков уменьшилось с четырех процентов до двух. Нерусское население Средней Азии, Якутской области, кочевники Астраханской и Ставропольской губерний, инородцы Забайкалья были полностью лишены представительства в Думе. Уменьшилось количество депутатов от Кавказа и Царства Польского. Зато дворяне, имущие подданные — действительная опора государства — получили гораздо больше прав. Например, помещики, к которым принадлежал и он, Шульгин, будут теперь иметь больше половины выборщиков. Такой смелости со стороны правительства даже он, человек не робкого десятка, не ожидал. Счастливый, он бродил по улицам Петербурга, заглядывал в лица прохожих, с восхищением смотрел, как под звуки бравурной музыки шагал по Невскому стрелковый полк… От наплыва чувств у Шульгина кружилась голова, от долгой ходьбы гудели ноги, но он все шел и шел, и сердце его радостно колотилось. 3 июня совершало свое победоносное шествие по каменным улицам столицы, по безмерным просторам страны…

Вечером, обедая в знаменитом ресторане Донона, Шульгин в самодержавном раже страстно шептал Крупенскому, депутату от молдавских помещиков:

— Дорогой друг, в России есть самодержавие!

— И будет веки вечные! — рокотал хрипловатым баском Крупенский, вытягивая длинную шею и стараясь подавить икоту. — Ве-еликолепно! Выпьем за мудрого Столыпина!

— Все для народа — вопреки народу, — хитро подмигнув, сказал Шульгин, и они оба расхохотались.

13

Оба стольных града — Петербург и Москва — праздновали победу над «чернью», крамолой и всем тем, что так напугало царя и министров. Теперь они торжествовали. Восторгались премьер-министром Петром Аркадьевичем Столыпиным, происходившим из старинного дворянского рода, крупным помещиком, владеющим семью с половиной тысячами десятин земли.

Столыпин начинал службу в Министерстве внутренних дел, был губернатором Гродненской губернии, но особенно прославился на посту саратовского губернатора, решительно подавив крестьянское движение во вверенных ему пределах, за что получил личную благодарность Николая II. За сравнительно короткое время правительство, возглавляемое Столыпиным, сделало немало для водворения в империи порядка: ввело военно-полевые суды, разослало по всей стране карательные экспедиции с правом вешать и расстреливать.

Портреты Столыпина украшали цветами. Премьер в фаворе у царя, каждый почитал за честь познакомиться с ним.

Шведский композитор Гартевельд, возвратившийся в Петербург из длительного путешествия по сибирским тюрьмам, торопился на Елагин остров к Столыпину.

В дубовой роще возвышался великолепный дворец премьер-министра. Композитора приняли с подчеркнутой любезностью. Гартевельд давно отметил широту русской натуры. Его необыкновенно приветливо встречали во всех сибирских тюрьмах, охотно, даже с гордостью, показывали орудия пыток — оковы, плетки-тройчатки, шомпола, водили по самым потаенным закоулкам, до которых, вероятно, не добирался ни один ревизор. Ту же приветливость он ощутил и во дворце премьер-министра: в подобострастной позе лакея, ожидающего у порога, в мягкой улыбке главы правительства, когда тот пригласил гостя в свой кабинет. Гартевельд, посетивший многие дома русских сановников, был поражен их необычайной роскошью, поэтому дворец премьер-министра его особенно не удивил. Приятно было увидеть в кабинете Столыпина рояль.

Высокий, худощавый Гартевельд утонул в мягком, глубоком кресле. Столыпин, погрузившись напротив в такое же, провел рукой по бледному, исклеванному оспой лицу, пригладил черную, с проседью бороду.

— Я очень рад, что вы не пренебрегли моим домом и посетили мое скромное жилище. Рассказывайте, что видели, какие песни записали, какие мелодии вам более всего пришлись по душе, — с любезной улыбкой сказал хозяин и добавил: — Это меня очень интересует, поскольку я сам большой любитель музыки.

Встретив столь просвещенного собеседника, композитор охотно поделился с ним своими впечатлениями, затем сел за рояль и наиграл самые яркие мелодии. Хозяин, томно прикрыв черные цыганские глаза, ласково гладил рукой пушистого ангорского кота, разлегшегося у него на коленях.

Бесшумно вошел лакей и поставил на полированный столик серебряный поднос с коньяком и кофе.

Столыпин пригласил Гартевельда, разлил по рюмкам коньяк, растроганно проговорил:

— Я счастлив, что познакомился с вами.

— Разрешите побеседовать с вами, как говорят в России, «по душам».

— О, пожалуйста, прошу…

Столыпин почесал за ухом ангорского кота, сел поудобнее и приготовился слушать.

— Я знаю, что вы очень заняты, — начал композитор, — знаю, что за всем вы просто не в состоянии уследить, и поэтому по-дружески, как частное лицо, осмелюсь обратиться к вам с просьбой кое-что изменить и пересмотреть…

Столыпин понимающе кивнул.

— Немало страшного увидел я в ваших тюрьмах… Уверен, что все это творится не по вине центральной власти. — Взглянул на хозяина, словно хотел убедиться, что можно говорить дальше. Столыпин, не меняя выражения лица, внимательно слушал. Это ободрило гостя. — Я встретил каторжников, которые мечтают о смерти, как о спасении. Мне показали политического Черкашина, у него отобрали подкандальники, и он натер себе на ногах кровавые раны. Я наблюдал, как в тюремной больнице на грязных нарах лежат больные в кандалах. Мне показали так называемый «горячий карцер»… О, это ужасающее, дикое зрелище!

Столыпин гладил кота, время от времени брал изящную чашечку и маленькими глотками отпивал кофе. Изредка в его глазах вспыхивали злые огоньки, но они тут же гасли, и композитор ни разу не уловил их блеска.

Гартевельд нарисовал яркую картину тюремных драм и каторжных трагедий, пытаясь раскрыть перед премьером страшные беззакония тюремного начальства, о которых, разумеется, ничего не известно главе правительства. Композитор был в этом абсолютно уверен, а глядя на Столыпина, на его сосредоточенное, чуть усталое лицо в розовых оспинах, лишний раз убедился в правоте своего предположения.

Прощаясь с композитором, Столыпин сказал:

— Я еще и еще раз вас благодарю. Прошу поверить, что все недостатки тюремного быта вскоре будут исправлены. Счастливого пути, друг мой! — И он сердечно пожал руку Гартевельда.

Столыпин не солгал. Едва отъехала карета, он позвонил министру юстиции:

— Какой идиот дал шведскому фигляру пропуск в тюрьмы? Ничего не хочу знать! Запомните, чтобы больше подобных фокусов не повторялось.

В ярости он швырнул на рычаг телефонную трубку. Гневно тряслась густая черная борода с редкими седыми кустиками, а розовые оспины на щеках премьера покраснели и стали похожи на капельки крови.