1

«Опять Дума, опять выбирать… Да ну их, эти выборы! Ведь уже выбирали, а что толку, разве Думы нам что-нибудь дали? Пожалуй, стоит в этом разобраться и решить, будем ли мы мараться из-за следующей.

Но прежде всего спросим себя, что значит: „Дума дала“.

Если „дала“ понимать вроде как бы „подарила“, то Дума нам ровнехонько ничего не дала. Но этого от Думы никто и не ждал, понимая, что если народу самому не удалось добыть землю и свободу, то и Дума для него их не добудет. Все понимали, что и с Думой и без Думы свободу придется добывать своими руками и только путем борьбы.

Рабочий класс силой добыл для своей страны манифест 17 октября 1905 года, обещавший свободы…

…Но правительство, оправившись от потрясений, арестовало передовых рабочих, закрыло рабочие газеты, разогнало рабочие организации, подавило декабрьскую забастовку, разослало во все концы страны карательные экспедиции, воздвигло целый лес виселиц.

Опять Дума, опять выбирать. Да ну их, эти выборы!»

Эту листовку, выпущенную Екатеринославским комитетом РСДРП еще в 1907 году, читал Григорию Ивановичу приехавший в его мариупольскую квартиру в сентябрьское воскресное утро 1912 года член Екатеринославского подпольного комитета РСДРП, назвавшийся товарищем Василием.

— Я не без умысла привез вам эту давнюю прокламацию, Григорий Иванович, — сказал он. — Настроение рабочих, даже сознательных, по поводу Думы в тысяча девятьсот седьмом году и теперь, в двенадцатом, почти одинаковое. А Пражская конференция РСДРП, как вы знаете, нацеливает большевиков принять самое активное участие в выборах членов в Четвертую Государственную думу. Поэтому основная задача на сегодня — разъяснить рабочим, что наша партия идет в Думу не для того, чтобы играть там в «реформы», а для того, чтобы с думской трибуны звать массы к борьбе, разъяснять учение социализма, вскрывать всякий правительственный и либеральный обман… для того, чтобы готовить армию сознательных борцов новой русской революции. Вы понимаете, конечно, что депутаты предыдущих Дум, крупные помещики России Шульгин, Пуришкевич, Марков-Второй, Крупенский и им подобные не сомневаются в прохождении своих кандидатур от землевладельческой курии. Тем более что эти кандидатуры одобрены как царем, так и нынешним председателем Совета министров Коковцовым, заменившим убитого Столыпина.

— Мы здесь внимательно читаем «Правду», — сказал Григорий Иванович, — и наши рабочие знают, что в Четвертую Думу помещикам обеспечивается почти половина выборщиков, а рабочим — чуть больше двух процентов. Известно также, что рабочие курии созданы лишь в шести губерниях России, а женщины и молодежь вообще лишены права голоса.

— Екатеринославский комитет РСДРП постановил, Григорий Иванович, избрать вас уполномоченным и выборщиком по выборам членов в Четвертую Государственную думу, — сказал напоследок гость.

Провожая его, Григорий Иванович распахнул двери в сенцы, выходящие на восток, откуда золотым потоком хлынуло в комнату утреннее солнце. И тут же в дверях показались ребята — Петя, Леня и Тоня. Детвора бесцеремонно уставилась на незнакомца, с интересом разглядывая его летний серый костюм, дырчатую, с широкими полями шляпу из рисовой соломки и легкие серые туфли. Вошла Доменика, поздоровалась и позвала детей.

— Славная у вас семья, — прощаясь, улыбнулся гость.

— Доменика, тебе случайно не снился сегодня какой-нибудь сон? Плывущая лодка или широкая река? — спросил Григорий Иванович, лукаво поглядывая то на жену, то на сыновей, забавлявших сестренку.

— Ничего не снилось, — ответила Доменика. — Уж если уезжать, то хотя бы вместе… А я здесь обжилась, вон даже цветы развела…

Григорий Иванович время от времени окидывал мысленным взором сделанное, как бы подводя итоги и анализируя свою работу. Вот и теперь он подумал о том, что уже выполнил часть возложенного на него задания, приняв участие в выборах уполномоченных по рабочей курии, разъясняя рабочим каждую строку, сказанную Лениным и напечатанную в «Правде».

«Как-то у меня получается, что, где бы я ни жил и ни работал, в конечном счете дорога моя всегда лежит в Екатеринослав. В Екатеринославе я нашел работу, получил профессию токаря». Петровский вспомнил первого своего наставника по токарному делу Савватия Гавриловича. «Обязательно надо его повидать», — решил он про себя, не зная еще, что через несколько дней на открытии губернского собрания по рабочей курии Савватий Гаврилович будет первым, кого он увидит.

Собрание уполномоченных проходило в здании городской думы. Зал заседаний до отказа был заполнен рабочими, газетчиками, депутатами городской думы. Едва Петровский открыл собрание, как вдруг двери широко отворились, и в зале появилась группа полицейских во главе с помощником полицмейстера. Полицейские остановились в проходах, офицер сел в переднем ряду. На лицах собравшихся — замешательство и растерянность. «Вот она, свобода, — подумал Григорий Иванович и поднялся, — дают, да из рук не пускают». Вспомнился Иван Васильевич Бабушкин, разговаривавший с заводским начальством без страха и с достоинством, в то время как при виде кокард и золоченых пуговиц рабочих бросало в дрожь.

— Господин помощник полицмейстера, своим присутствием вы нарушаете избирательный закон, — спокойно сказал Петровский. — Я прошу вас немедленно увести из помещения полицейский наряд.

Полицейский чиновник привстал и заявил:

— Продолжайте собрание, господин председатель.

— Пока в помещении будет находиться полиция, мы собрания не начнем.

— Как вам будет угодно, — произнес офицер.

— Господин помощник полицмейстера, как блюститель порядка вы обязаны следить за неукоснительным выполнением приказов, а не нарушать их. Положение о выборах гласит, что никто из посторонних лиц не имеет права присутствовать на них… Здесь собрались уполномоченные от всей губернии, и мы не начнем свою работу, пока тут будут находиться посторонние…

Помощник полицмейстера начинал чувствовать, что проигрывает бой, но так скоро не намерен был сдаваться.

— В таком случае мы будем жаловаться губернатору, — подвел итог переговорам Петровский и тут же отправил делегацию к губернатору.

Все напряженно ждали.

Через некоторое время, после продолжительных разговоров по телефону с губернатором, полицейский офицер увел наряд.

На собрании были избраны четыре выборщика — меньшевики Худокормов и Жовтенький, эсер Способный и большевик Петровский. Из этих четырех предстояло теперь выбрать одного депутата по рабочей курии.

В небольшом зале с низким потолком продолжалось предвыборное собрание рабочих — большевики и меньшевики отстаивали своих кандидатов.

— Мы все знаем Григория Ивановича Петровского как последовательного революционера и преданного борца за рабочее дело.

Петровский не верил своим ушам: выступал заядлый меньшевик Кердан, коренастый, с громовым, самоуверенным голосом, в тесном пиджаке и ярком галстуке. «Что он говорит, к чему ведет?» — недоумевал Петровский.

— Но все заслуги указанного товарища, — рокочет Кердан, — в прошлом.

«Вот оно что…» — понимает Петровский и обводит взглядом присутствующих. Возле двери возвышается высокая фигура Савватия Гавриловича в знакомом потертом синем костюме.

— Я не желаю ни в чем обвинять товарища Петровского, повторяю: ни в чем! Вероятно, он устал, ведь может же человек устать, в конце концов, — у него большая семья, трое детей, он должен о них заботиться, кто посмеет упрекать за это? — И Кердан назидательно поднял вверх указательный палец. — Бывают случаи, когда активные работники отходят от революционной деятельности, и мы их не судим. Но нам нужен человек деятельный! Вот почему я предлагаю в депутаты товарища Худокормова, который является, повторяю, является, а не являлся образцом партийца и революционера!

— Не верьте ему! — крикнул Савватий Гаврилович и вместе с другими направился к трибуне. — Можно сказать?!

— Говори, говори, Савватий.

— Вы нарочно брешете на Петровского, чтобы протащить своего кандидата. Но мы его не знаем! Зато екатеринославские и донецкие рабочие хорошо знают Петровского! Знают и уважают!

— Правильно! Петровского!

— Хотим Петровского!

Савватий Гаврилович сошел в зал, дрожащими от волнения руками свернул цигарку и глубоко затянулся.

— Мы — за Петровского! — голосуют рабочие.

Кердан, видимо не ожидавший подобного отпора, примирительно сказал:

— Чтобы не провалить выборов по рабочей курии, мы тоже поддержим кандидатуру Петровского.

18 октября 1912 года на губернском съезде выборщиков Екатеринославщины Григорий Иванович Петровский тайным голосованием был избран депутатом IV Государственной думы от рабочей курии.

2

На тихой улице Петербурга Петровский подошел к дому, где помещалась редакция газеты «Правда». Надо было узнать там адрес депутата от петербургской рабочей курии — Бадаева. Подергал дверь. Заперта. Осторожно постучал. Ни звука. Нашел дверь с черного хода. Снова постучал. Услышал за дверью какой-то шорох, потом голос:

— Кто там?

— Откройте. Я по делу.

Щелкнула задвижка, на пороге показался тощий пожилой мужчина с веником и ведром в руках.

— Чего тебе, мил человек? Сегодня редакция не работает, воскресенье.

— Какая жалость! Я только что приехал…

— Откуда?

— Из Екатеринослава.

— Тогда заходи.

Человек пошел впереди, Петровский с чемоданом — за ним. Когда поравнялись с дверью, дежурный открыл ее и пропустил Петровского вперед, а сам выключил в коридоре свет.

— Бережливость, — объяснил он. — На рабочие копейки не размахнешься. Садись вот тут, — указал он на стул.

Петровский огляделся. На полу и на столах громоздились подшивки газет и журналов, лежали кипы бумаги, стояли чернильницы.

— Ты, верно, новый депутат? И тебе некуда деваться?

— Угадали, — засмеялся Петровский. — Мне бы адрес Бадаева.

— Он живет на Шпалерной, возле Таврического дворца. А меня Сидоровичем зовут.

— Спасибо, Сидорович, выручили.

— А ты долго стучал? — полюбопытствовал Сидорович. — Только в воскресенье и можно кое-чего убрать, а в будни ни днем, ни ночью двери не закрываются. Питерские рабочие любят нашу газету. Будешь жить в Питере, убедишься.

— Еще раз большое спасибо, Сидорович!

— Бывай здоров! — бросил новый знакомый и открыл дверь.

Не торопясь Петровский шел по улицам, жадно разглядывая незнакомый город. Остановился возле Таврического дворца, где 15 ноября должно было состояться первое заседание IV Государственной думы. Все двери во дворце были закрыты, а шторы опущены. За железной решеткой в саду порхали вездесущие воробьи.

В доме на Шпалерной его встретил стройный, красивый, с открытым, приветливым лицом человек лет тридцати.

— Алексей Егорович Бадаев? — спросил Петровский.

— Он самый. С кем имею честь?

— Григорий Иванович Петровский. Из Екатеринослава.

— А! — радостно воскликнул хозяин. — Очень рад. Заходите. А как вы меня нашли?

— Заходил в «Правду».

— Ясно. Сидорович направил? Чудесный человек, хотя с виду и хмуроват.

— Он мне таким не показался.

— В редакции Сидорович незаменим. Он и сторож, и завхоз, и курьер, и мастер на все руки — словом, находка. А главное, всей душой предан газете.

Через несколько минут они сидели в столовой. На столе шумел самовар, и жена Алексея Егоровича потчевала их чаем.

Вскоре они уже все знали друг о друге. Алексей Егорович — металлист, выходец из крестьян, в Петербурге закончил Смоленскую вечернюю техническую школу, работал слесарем в Главных вагонных мастерских Николаевской железной дороги. С девятьсот четвертого — большевик, активный участник революции девятьсот пятого года.

— Во всех шести губерниях по рабочей курии прошли большевики! Это победа! — с восторгом произнес Бадаев. — Понимаете, Григорий Иванович, все депутаты от рабочей курии — большевики!

— Здорово! — согласился с ним Петровский.

— Интересно, как мы поладим с меньшевиками? — вопросительно посмотрел на Петровского Бадаев. — Нам ведь придется с ними работать в одной фракции.

— Думаю, что не все будет гладко. Судя по выборам, они станут гнуть свою линию. Но поживем — увидим.

— Из меньшевистских депутатов я знаю только Чхеидзе и Скобелева, встречался с ними в редакции «Правды», они несколько раз заходили к нам, вероятно желая показать, что держат связь не только с меньшевистской газетой «Луч». Чхеидзе — человек солидный, с образованием, журналист, пять лет, как вы знаете, возглавлял социал-демократическую фракцию Третьей Государственной думы. Скобелев — инженер. Словом, ученая братия.

Алексей Егорович вышел из комнаты и тут же вернулся с целой охапкой свежих столичных газет. Тут были кадетская «Речь», меньшевистский «Луч», «Петербургские новости».

— Вот сколько мусора. Перечитаешь все это — сплошной туман застелет глаза. Основная забота этих писак — создать видимость демократии в Думе и заморочить людям голову.

— Какая там демократия! — воскликнул Петровский. — У нас в Екатеринославской губернии в списки для голосования внесена лишь одна десятая часть фабрично-заводских и рудничных рабочих. От трех с половиной миллионов населения нашей губернии послано всего два депутата — один рабочий и один крестьянин. А от четырехсот тысяч землевладельцев и буржуев избрано в Думу восемь депутатов.

— Об этом газетки умалчивают, но до рабочих истина все равно доходит. На днях пришел слесарь с Путиловского, рассказал про заводской профсоюз, приглашал почаще заглядывать к ним. Мы тебя послали в Думу, говорит, не для того, чтобы ты один свалил царский трон, а затем, чтобы ты объединил нас в непобедимую силу. И никогда не забывай о тех, кто тебя избрал.

— Точно определил наши задачи, — заметил Петровский.

— Я, Григорий Иванович, поддержку рабочих чувствую с первых дней выборной кампании.

— Вижу, Алексей Егорович, что вы не сидите сложа руки.

— Что вы, Григорий Иванович! Питерские рабочие — люди активные, они не дадут сидеть, — усмехнулся Бадаев. — Знают, что на них равняется пролетариат всей России. Я понял одно: только рука об руку с рабочими, прислушиваясь к их советам, я смогу справиться со своими обязанностями.

— Вы совершенно правы, — согласился Петровский. — Депутат, оторванный от своих избирателей, словно растение без корней.

В столицу съезжались депутаты-большевики. Из Москвы прибыл Роман Малиновский, из Костромы — Николай Шагов, из Владимира — Федор Самойлов. Позднее всех приехал депутат от рабочих Харьковской губернии Матвей Муранов. Прежде чем отправиться в Петербург, он побывал в Кракове у Владимира Ильича Ленина.

Петровский и Муранов поселились в одной гостинице. Они вставали рано, бродили по улицам города — хотели осмотреть красавец Петербург до начала работы Думы, потом завтракали всегда в одном и том же трактире на Невском. В день первого совещания социал-демократической фракции они заблаговременно явились в Таврический дворец. Вслед за ними пришел Николай Шагов, молчаливый, невысокого роста человек с пытливым и немного настороженным взглядом. Подошел к Муранову, протянул большую узловатую руку, глухо произнес:

— Рад познакомиться. Шагов — из Костромы.

— Очень приятно, — приветливо улыбнулся Муранов. — Именно таким я представлял рабочего из прославленного текстильного края.

— А вот идет еще один текстильщик, — сказал Петровский.

Самойлов неторопливо приблизился к группе, поздоровался со всеми, познакомился с Муратовым, которого видел впервые. На продолговатом, смуглом лице Самойлова горел румянец, над верхней губой выделялся треугольник светлых усов.

Вскоре появился Малиновский — в темном костюме, в белоснежной сорочке, светло-каштановые волосы блестят от бриллиантина, усики нафабрены. Бадаев также был одет достаточно щегольски.

— Какими франтами представлены Петербург и Москва! — шутливо заметил Муранов.

Собрались в кружок и меньшевики. Знакомились:

— Бурьянов — из Таврии.

— Туляков — с Дона.

— Хаустов — из Уфимской губернии.

Чхеидзе, Скобелев, Чхенкели избраны на Кавказе.

Сразу было видно, что основная фигура среди меньшевиков — Николай Семенович Чхеидзе. Он был старшим по возрасту, прекрасно усвоил видимую и невидимую механику всего, что происходило в Думе: недаром пять лет возглавлял социал-демократическую фракцию предыдущей Думы. Од имел обыкновение внимательно и пристально смотреть на собеседника темными, навыкате глазами, время от времени трогая крупный, с чуть заметной горбинкой нос.

По праву старшего он открыл заседание фракции.

Депутаты сели за длинный полированный стол в отведенной комнате Таврического дворца. Так уж получилось, что с одной стороны оказались большевики, с другой — меньшевики. «Как в кулачном бою, друг против друга», — мелькнула у Петровского озорная мысль.

— Товарищи, мне выпала высокая честь открыть наше заседание и приветствовать вас с избранием в Четвертую Государственную думу, — торжественно произнес Чхеидзе. — Перед нами открывается широкое поле общественно полезной деятельности. Нам, к сожалению, во время выборов не удалось выбить реакцию из думских кресел. — Слова он выговаривал твердо, словно очерчивая каждое, с едва заметным грузинским акцентом.

— Ее так просто не выбьешь! — авторитетно бросил Малиновский.

— Конечно. Мы — четырнадцать человек — капля в огромном черносотенном думском море…

Петровский заглянул в думский справочник, розданный депутатам: всего избрано 442 человека. По фракциям: правых — 65, националистов и умеренно правых — 120, октябристов — 98, прогрессистов — 48, кадетов —59, национальных групп — 21, трудовиков — 10, социал-демократов — 14 и беспартийных — 7.

— Между тем, — продолжал Чхеидзе, — пятнадцатого ноября, как вам известно, открытие Думы. К этому сроку мы должны выбрать руководство фракции, зарегистрировать фракцию в секретариате Думы, решить судьбу члена Польской партии социалистов товарища Ягелло, избранного рабочими Варшавы, и утвердить декларацию нашей фракции, в которой мы изложим взгляды на политику царского правительства.

Говорил мягко, не спеша, упиваясь своим лидерством.

На следующий день думские социал-демократы избрали президиум фракции в составе Малиновского, Петровского, Скобелева, Туликова и Чхеидзе. Председателем фракции стал Николай Чхеидзе, его заместителем — Роман Малиновский.

Заняв место председательствующего, Чхеидзе обратился к присутствующим:

— Дорогие товарищи! Я весьма благодарен вам за дружеское доверие, и единственное, чего бы мне хотелось пожелать нам всем, — это солидарности, общности мыслей и действий — только при таких условиях мы можем противопоставить себя мутному океану реакции, который, безусловно, будет главенствовать в Думе. Мы, знаменосцы высоких идей, должны смело идти вперед, но для этого нам нужно объединиться.

— Правильно, — поддержал Муранов. — Но объединиться можно лишь на принципиальной основе.

— Конечно, Матвей Константинович, — приветливо улыбнулся Муранову Чхеидзе. — Пусть простят мне те, которым то, что я сейчас буду говорить, покажется азбучной истиной, но здесь есть новые товарищи, незнакомые с государственным правом и вообще с юриспруденцией, впервые избранные в Думу, и это для них будет, я смею надеяться, полезным. Нам придется выступать с декларациями и речами, посвященными определенным участкам государственной деятельности, нам придется готовить запросы. Запрос или интерпелляция — одно из преимуществ парламента, заключается в том, что члены парламента имеют право требовать от правительства объяснения по вопросам внутренней и внешней политики. От вопроса запрос отличается мотивированностью, дальнейшими прениями и резолюцией по предмету интерпелляции. Сообразуясь с порядками, установившимися в Думе, запрос подписывает группа, в которой состоит не менее тридцати трех депутатов. Теперь у нас остался вопрос о товарище Ягелло. Из Сибири прибыл депутат Маньков, он — за принятие Ягелло во фракцию. Вы хотите что-то сказать, Григорий Иванович?

— Да, — поднялся Петровский. — Я скажу от имени всех большевиков. Фракция наша — социал-демократическая, а Ягелло — член Польской социалистической партии. Мы не должны забывать, что он избран депутатом не от рабочих Варшавы, как вы сказали, а прошел в Думу благодаря блоку ППС, националистической еврейской буржуазии и Бунда, то есть враждебных социал-демократии сил. Поэтому мы настаиваем, чтобы по внутрипартийным вопросам фракции Ягелло имел только совещательный голос…

— Товарищи, мне известно, — поднимаясь, начал Бадаев, — о чем думают питерские рабочие, чем они живут. Они наказали строго придерживаться революционных завоеваний, не сдавать революционных позиций и не простят нам такого шага.

— Хорошо, хорошо, — поспешно прервал его Чхеидзе.

— По внутрипартийным вопросам Ягелло должен иметь только совещательный голос, — повторил предложение Петровского Муранов.

— Ну что ж, — заключил Чхеидзе. — Будем голосовать… Проходит следующее предложение: в общедумской работе товарищ Ягелло будет иметь полновластный голос, а в вопросах внутрипартийной жизни фракции — совещательный. Теперь последнее. Тут некоторые товарищи, — доверительно улыбнулся Чхеидзе, — уж очень нападали на нас, обвиняя в том, что мы, меньшевики, якобы пользуясь формальным большинством, слишком настойчиво проводим свои предложения. Чтобы опровергнуть это преувеличенное утверждение, я предлагаю декларацию нашей фракции прочитать большевику Малиновскому.

Чхеидзе обвел всех вопросительным взглядом:

— Возражений нет? Возражений не было.

Малиновский нервно заерзал на месте, ударил обеими ладонями по поручням кресла и порывисто встал…

«Остановиться на этой квартире или подыскать другую? — размышлял Григорий Иванович, подкладывая дрова в большую кафельную печь и пробуя рукой медленно нагревающуюся стенку. — Самое главное, чтобы Доменике с детьми здесь было нехолодно и уютно». Еще раз обошел квартиру. «Пожалуй, великовата. Но стоит сравнительно недорого; кроме того, здесь может поселиться еще кто-нибудь. Например, Шагов. Поживем некоторое время вместе».

Садился на широкую железную с пружинным матрасом кровать, вставал, поглядывал в окно. Вот они в Петербурге, в том городе, где зарождалось и росло революционное движение, где жил и учился в воскресной школе первый его учитель Иван Васильевич Бабушкин. А теперь и сам он депутат IV Думы. Что они, депутаты от шести губерний России, в которой всего их восемьдесят семь, могут сделать для своих избирателей-рабочих?..

Запрос… отличается от вопроса, объяснил Чхеидзе, обоснованностью. Разве, обосновав вопрос тяжелого положения рабочего класса в России, депутаты заставят царя и его приспешников пойти на уступки? Землевладельцы и фабриканты, заседающие в Думе, прежде всего думают о том, как удержать свои позиции. Разве им что-нибудь докажешь? Это все равно что метать бисер перед свиньями. Как быть шести избранникам от рабочей курии? Необходимы разумный совет и помощь. И помочь может только один человек — Ленин. А пока надо снова и снова рассказывать с трибуны о том, как тяжело живут рабочие и крестьяне России, о том, что они поднимаются на борьбу. Надо бывать среди рабочих, сплачивать их, объяснять, как идти к завоеванию политических прав.

Несмотря на глубокую ночь, Григорий Иванович вынул из портфеля тетрадь в клетку, свернул ее вдвое, чтобы помещалась в кармане, и четко написал: «Дневник».

Доменике квартира понравилась. Она купила недорогую мебель, уютно обставила новое жилье. Мальчики вскоре пошли учиться в гимназию.

— Ну вот и началась новая жизнь…

— Знаешь, Григорий, депутат ты ненадежный, — задумчиво произнесла Доменика.

— Ты о чем?

— Вот приехали мы в Петербург, вроде бы все как надо, а на сердце тревожно…

Григорий, бросив взгляд на жену, почувствовал, что она говорит так не по настроению, а после долгих раздумий. Он подошел к ней.

— Почему?

— Чует мое сердце, они с вами расправятся… Им не впервой… — Потом, чуть помолчав и как о давно решенном — «Пускай меня арестовывают хоть сегодня, я все равно не покаюсь, а буду плыть против течения к „нашей пристани“!»

Сдерживая наплыв горячего чувства благодарности и восхищения, Григорий взял ее руки в свои:

— Всегда помню эти слова… А что думает делать в Петербурге моя жена?

— Пойду, Гриша, учиться на медицинские курсы…

3

Как и во всех парламентах Западной Европы, в русской Думе были так называемые «большие дни», когда обсуждалась правительственная декларация, когда каждая фракция от имени своей партии выступала с оценкой правительственного курса. Сегодня был именно такой день. В Таврическом дворце сверкали хрустальные люстры, драгоценные камни, благородный металл, эполеты, поповские кресты, лысины, льстивые улыбки, лаковая обувь… Правительственную ложу занимали министры и высшие царские сановники. Холеная, праздная публика заполнила хоры.

За столом президиума в парадном облачении возвышается массивная фигура председателя Думы Михаила Владимировича Родзянко, крупного екатеринославского помещика, камергера двора его величества. Он расплывался в самодовольной улыбке, поглаживая полной, белой рукой изящный серебряный колокольчик.

Малиновский в новом элегантном костюме поднялся на трибуну, положил перед собой декларацию социал-демократической фракции, которую ему надлежало прочесть.

Окинув цепким взглядом зал, хоры и ложи, начал уверенным голосом:

— Господа члены Государственной думы!

Дамы на хорах приложили к глазам лорнеты и с любопытством уставились на молодого щеголеватого депутата от московских рабочих.

Малиновский держался на трибуне уверенно и с достоинством, иногда подчеркивая какое-либо слово скупым, выразительным жестом.

— «…система политического провокаторства остается одним из главных устоев правительственной политики», — читал Малиновский.

— Что он плетет? — зашелестело справа.

— Долой с трибуны!

— «Одним из преступнейших актов провокации был заговор против социал-демократической фракции Второй Государственной думы…»

— Довольно!

— «…призванный служить делу государственного переворота третьего июня тысяча девятьсот седьмого года. Третья дума, рожденная переворотом, конечно, одобрила этот акт правительственной провокации», — продолжал Малиновский.

Хрустальные люстры разливали яркий свет по большему белоколонному залу.

— Член Государственной думы Малиновский, вы можете с трибуны только говорить, но не читать! — прервал выступавшего Родзянко, держа наготове серебряный колокольчик, на котором трепетал солнечный зайчик.

— Я говорю, — ответил Малиновский, но его взгляд снова забегал по бумаге.

— Повторяю, — Родзянко поднялся так порывисто, что стул отодвинулся в сторону.

Малиновский обернулся к президиуму, и ему бросилось в глаза отражение света на никеле телефона, стоявшего на приставном столике, за спиной Родзянко, точно такого, какой ему секретно поставил за счет полиции директор департамента полиции Белецкий, нынче утром напомнивший по телефону: непременно пропустить в декларации заранее отмеченные им места.

— Член Государственной думы Малиновский, не читайте, иначе я лишу вас слова!

— Лишайте! — крикнул Малиновский, торопливо перевернул несколько листов и наскоро дочитал декларацию.

Он шел к своему месту, бросая быстрые взгляды на товарищей и пытаясь догадаться, как они расценили его поступок.

Предваряя вопросы, сел и виновато пожал плечами:

— Сам не знаю, как вышло! Все время дергал и сбивал председатель. Растерялся…

— Конечно, жаль, что в газету не попадут столь важные положения из декларации: ведь печататься может только то, что записано в думскую стенограмму. Как видите, друзья, тяжек думский хлеб, — подытожил председатель фракции Чхеидзе.

«Да, тяжкий, — подумал Петровский. — А как мы готовили декларацию! С каким нетерпением ждали писем Ленина, как тщательно вносили в текст исправления и дополнения».

Вспомнил о том, что и ему вскоре придется подниматься на думскую трибуну. Впервые в жизни. Он должен будет выступить по вопросам страхования. Григорий Иванович уже решил для себя, что построит свое выступление на материале из жизни рабочих Екатеринослава. Он подумал, что ему очень поможет вопросник ЦК, присланный в свое время Екатеринославскому комитету. Там спрашивается о длине рабочего дня, о количестве работающих мужчин и женщин, о сверхурочной работе, о расценках, штрафах, о несчастных случаях, о предохранительных приспособлениях, о санитарных условиях, о вентиляции. Если подробно и правдиво ответить на эти вопросы, составится самая мрачная картина жизни российского рабочего класса.

4

Среди однообразной толпы в зале и кулуарах Таврического дворца выделялась крикливая, бесцеремонная троица правых — самых убежденных и заядлых реакционеров. Дородный, курносый Марков-Второй, красноречивый и владеющий метким словом; толстолицый, слоноподобный, с круглыми воспаленными глазами и голосом, напоминающим иерихонскую трубу, Хвостов. Около них постоянно крутился лысый Пуришкевич с небольшой редкой бороденкой и выступающими вперед желтыми, лошадиными зубами. Это он кричал с думской трибуны: «Драть их розгами!», призывая широко применять кнут как основной метод воспитания русского мужика, а в кругу друзей часто говаривавший: «Мне не нужен Стенька Разин. Мне люб мужик, ползущий ко мне на брюхе».

— Вот собаки! — бросил Муранов, провожая взглядом неразлучных дружков.

Петровский с Бадаевым остановились у колонны. Сегодня у них «боевое крещение»: социал-демократическая фракция подготовила два запроса, по поводу которых они должны выступить. Оба очень сосредоточенны, почти сердиты.

— Волнуетесь, Алексей Егорович?

— Волнуюсь.

— И я тоже.

— Все будет хорошо, друзья! — ободряюще улыбнулся Муранов, кладя руки на плечи Бадаева и Петровского.

Прошелестела рясами шеренга священников: у каждого на груди блестел массивный серебряный крест.

Петровский сел рядом с Бадаевым.

Занял свое место председатель Родзянко, коснулся рукой колокольчика. Заседание началось.

Бадаев на трибуне. Петровский внимательно смотрит на него, и ему кажется, что тот совершенно спокоен, только брови почти сошлись на переносице да слишком долгим становится молчание.

Бадаев заговорил — голос его звучал решительно и твердо:

— Господа члены Государственной думы! Шестого октября тысяча девятьсот двенадцатого года особое присутствие в Петербурге отказало в регистрации профессиональному союзу металлообрабатывающей промышленности.

Бадаев говорил о том, что мотивов для отказа не было, просто вверху не хотели, чтобы профсоюзы способствовали идейному и политическому развитию рабочих.

Петровский оглянулся, пытаясь уловить реакцию зала, потом вновь вслушался в невозмутимый голос Бадаева:

— Изданные в тысяча девятьсот пятом — девятьсот шестом годах законы, манифест девятьсот пятого года нарушаются; свобода слова, печати; на словах — «неприкосновенность личности», на деле — зверское издевательство и избиение. А закон о свободе союзов создан для разрушения союзов: за шесть лет закрыто не менее шестисот союзов и отказано в регистрации не менее семистам союзам. Вот она, свобода союзов! По закону — свобода забастовок, на деле ж — аресты за экономические забастовки; я не говорю уже о пятистах расстрелянных ленских рабочих, по поводу которых министр Марков хвастливо говорил: «Так было, и так будет!»

Аплодисменты, выкрики, оглушительный свист.

— Член Государственной думы Бадаев, я вас лишаю слова, потрудитесь оставить трибуну, — раздраженно потребовал председатель.

Побледневший Бадаев покинул трибуну. Петровский ободряюще улыбнулся товарищу: он выдержал испытание, не растерялся, бросил в лицо царским палачам неопровержимые доказательства. Завтра все это будет напечатано в «Правде» и заставит рабочих еще раз задуматься над своей судьбой.

5

Не торопясь Петровский поднялся на трибуну, сообщил, что собирается поставить вопрос о страховании рабочих от несчастных случаев. Глухой ропот прокатился по залу. Главное — не сбиться, не пропустить чего-нибудь важного. Он ни в чем не собирается убеждать представителей помещиков и буржуазии, он думает не о кучке пустых болтунов, а о тысячах, миллионах пролетариев России. Перед его глазами встал искалеченный Иван Непийвода, убитые и изуродованные донецкие шахтеры, рабочие екатеринославских заводов…

— Царский закон о страховании рабочих является как бы уступкой рабочему движению после ленских событий. На самом же деле он вконец ухудшает и без того тяжелое положение трудового народа. Законы охватывают лишь седьмую часть русского пролетариата, вытаскивая из его кармана около одиннадцати миллионов рублей и устанавливая выплату денежной помощи изувеченным всего на тринадцать недель. Предано забвению страхование по инвалидности и старости, принимаются на завод рабочие не старше сорока пяти лет. Забыто страхование по безработице, в законе даже не упоминаются рабочие-строители. За тяжелые травмы строителей подрядчики отделываются лишь церковным покаянием и двухнедельным арестом. В законе не упоминаются сельскохозяйственные рабочие и женщины-служанки, которые из-за жалкого заработка втягиваются в проституцию теми же буржуа, которые их эксплуатируют.

Ряды зашипели:

— Лишить слова!

— Да что они, сговорились все, что ли?

Шум усиливался. Пускай зал не услышит, лишь бы стенографистка записала каждое слово и материал попал в газету…

— На знаменах всех правительств их могущество олицетворяется изображением какого-либо зверя. У одних лев, у других слон, у третьих крокодил, а у нашего правительства хищный орел… У пролетариата нет никакого устрашающего символа, но наш флаг вызывает у многих ужас, потому что на нем написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь — для дружной борьбы и за осуществление на земле того братства, равенства и социализма, которые несут избавление нам и всему человечеству от того рабства, которое так сильно господствует над нами».

Взорвались редкие, но звучные аплодисменты с левого крыла.

Петровский медленно сошел с трибуны.

С правого крыла к трибуне проследовал другой оратор, похожий на хорошо откормленного кота. Он замурлыкал что-то о заботах правительства его величества самодержца всероссийского, и зал понемногу возвращался к своему обычному сонному состоянию.

Но через несколько дней Думу всколыхнуло еще раз. На одном из заседаний на кафедру, украшенную двуглавым орлом, поднялся Матвей Муранов, опротестовавший внесенный в Государственную думу срочный законопроект министра финансов об ассигновании четырех миллионов восьмисот сорока девяти тысяч девятисот девяноста девяти рублей на проведение празднования трехсотлетия дома Романовых.

Зал насторожился: что еще выкинут эти представители фабрично-заводской, нищенской России?

— Социал-демократическая фракция, исходя из своих республиканских побуждений и учитывая реакционное значение предстоящих торжеств двадцать первого февраля тысяча девятьсот тринадцатого года, — негромким, но страстным голосом говорил Муранов, — …считает необходимым в полном соответствии с поднимающимся движением рабочего класса и всей демократии вотировать как против участия Думы в этих торжествах, так и против ассигнования народных денег.

Громкие рукоплескания взорвались слева, и вся правая сторона словно взбесилась — неистово застучали пюпитры, повскакивали со своих мест Пуришкевич, Марков-Второй, Крупенский, Шульгин. Удивленно пожимая плечами, поднялся в центре зала лидер кадетов — профессор Милюков, а вслед сходящему с трибуны Муранову Родзянко закричал:

— Член Государственной думы Муранов, я призываю вас к порядку…

На второй день о выступлении депутата от социал-демократической фракции знал весь Петербург, а «Правда» сделала этот мужественный протест достоянием трудового народа всей страны.

6

Приближались рождественские каникулы. Доменика заблаговременно купила пушистую елку и поставила ее в кадку с водой. Тоня не отходила от отца, радуясь, что он дома: ведь это случалось так редко.

Григорий Иванович вместо с другими рабочими депутатами собирался в конце декабря ехать в Краков к Ленину. В последние минуты Доменика спохватилась, что не приготовила мужу праздничную сорочку с пикейной манишкой. Набрала из печи жара в большой утюг и, чтобы скорей нагрелся, размахивала им, перекидывая из руки в руку. Сначала Григорий протестовал, а потом вдруг сказал:

— Пожалуй, ты права, к Владимиру Ильичу следует явиться в самой красивой…

…Медленно отошел от перрона поезд, Краков остался позади — теперь такой близкий для них город. Сколько они узнали нового, сколькому научились!

Там несколько дней они провели в обществе Ленина, Крупской и других товарищей, приехавших с Урала, Кавказа, из Москвы, Петербурга на партийное совещание, чтобы обсудить наболевшие вопросы революционного движения в России. Петровский, впервые встретившись с Владимиром Ильичей, был поражен его простотой и доступностью, его доверительным тоном. Как и все большевистские депутаты, он был очень доволен тем, что наряду с решением нескольких важных вопросов совещание заслушало доклад и о работе социал-демократической фракции Думы, дало рабочим депутатам директиву добиваться полного равноправия обеих частей фракции: большевистской и меньшевистской. Резолюция совещания требовала строгого проведения в жизнь «всех партийных решений». Вне Думы, отмечалось в резолюции, «депутаты являются в первую голову партийными организаторами». Большевистская партия на нелегальном положении, и, сказал им Владимир Ильич, вы, рабочие депутаты, должны держаться особенно крепко, чтобы вас не сбили с верного пути. Ваш разговор должен быть обращен не к царю и черносотенной Думе, а к народу. При поездках к избирателям депутат-большевик должен организовывать партийные ячейки, объединять передовых рабочих, вносить в умы рабочих революционное сознание, говорить им то, чего нельзя сказать с думской трибуны, и тем самым готовить рабочий класс к революции и к свержению самодержавия. Большое значение будет иметь пролетарская пресса…

Шагов сел в угол, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Бадаев устроился напротив Петровского, им не терпелось поделиться впечатлениями.

— Значит, вы теперь будете издателем «Правды»? — сказал Петровский.

— А вас кооптировали в редакцию «Правды» и в Центральный Комитет, — улыбаясь, произнес Бадаев и тут же спохватился: — Я должен кое-что записать. Ведь Владимир Ильич говорил и с каждым из нас в отдельности.

— Запишите, запишите, — сказал Петровский и весело добавил: — Не забудьте записать, как на квартире Ульяновых вы стояли у двери, размахивали кепкой и все время повторяли: «Массы, они ведь подросли за эти годы». А Владимир Ильич и Надежда Константиновна смотрели на вас и улыбались. Как хорошо, что мы встретились с Лениным!

— Встреча очень нужная, — подтвердил Бадаев.

Петровскому и Бадаеву о многом хотелось поговорить, но в купе появился новый пассажир. Бадаев положил блокнот на колени и начал быстро писать.

Григорий Иванович вспомнил разговор с Владимиром Ильичей. Ленин расспрашивал его о положении дел на Украине, особенно интересовался национальным вопросом…

За окном блестели заснеженные поля. В купе становилось тесно. По-прежнему неподвижно сидел Шагов с закинутой назад головой и закрытыми глазами. Чему-то улыбался, скрестив на груди руки, Бадаев. Каждый был занят своими мыслями, но каждый мог с уверенностью сказать, о чем думает другой…

7

В Петербурге Григорий Иванович обрадовался неожиданному известию — в городе оказался, хотя и на нелегальном положении, кооптированный после Пражской конференции в члены ЦК партии и назначенный редактором газеты «Правда» Яков Михайлович Свердлов, бежавший из Нарымской ссылки. Он жил у Бадаева и Малиновского, а у Самойлова в отдельной комнате днем и ночью писал и редактировал материалы для «Правды». За этой квартирой была замечена слежка, и Яков Михайлович собирался теперь перебраться к Петровским. Здесь его уже ждала жена Клавдия Тимофеевна Новгородцева с трехлетним сыном Андреем. Мальчуган то и дело спрашивал у матери, скоро ли придет папа.

Совсем некстати явилась супруга Малиновского, изысканно одетая дама с букетом сирени и тюльпанов. Села и принялась рассказывать, сколько оранжерей ей пришлось посетить, пока купила эти цветы. Наговорила массу комплиментов Клавдии Тимофеевне. Мальчик с интересом смотрел на цветы, но на руки к незнакомой тете не пошел.

Малиновская ушла, когда начало темнеть, а вскоре появился Яков Михайлович.

— Хочу взглянуть на сына, — прежде всего сказал он.

Хорошо Андрейке лежать в чистой, мягкой кроватке: раскинул руки, дышит ровно, глубоко. Отцу хочется потрепать сына за хохолок, подбросить кверху, ощутить его тепло.

— Завтра, — улыбаясь, говорит Клавдия, читая мысли мужа. — Он так тебя ждал и ни за что не хотел ложиться.

— А ты?..

В памяти Клавдии Тимофеевны возникли картины их совместной беспокойной жизни. Познакомились осенью 1905 года в Екатеринбурге, на ее родине. Она только что вышла из тюрьмы. Тогда и встретились. Она удивилась его молодости: не больше двадцати, а столько испытал. Но в первую встречу чуть было не поссорились. По решению комитета она должна была оставить родной город: ее слишком хорошо знали полиция и жандармерия. Он спросил ее: «Бежать собрались?», а она не сдержалась, ответила очень резко: «Я никогда и никуда не убегала! Это чтоб вы знали! И, между прочим, так решил комитет!..»

Клавдия заулыбалась. Яков Михайлович вопросительно поднял брови.

— Вспомнила нашу первую встречу! А ты помнишь?

— Еще бы! Ты была тогда в такой милой кофточке с кокеткой и кружевами. Она очень тебе шла… Я все-таки счастливый человек! Надо же было, чтобы именно меня послали в Екатеринбург. Как бы я жил без тебя?!

В соседней комнате звенела посуда — Доменика Федоровна убирала со стола.

— Какие они милые люди, как сердечно меня приняли! — сказала Клавдия Тимофеевна.

— Они — настоящие люди, — охотно согласился Яков Михайлович.

Все звуки в доме постепенно затихли. Яков Михайлович подошел к темному окну, посмотрел вниз:

— Высоко…

— Что ты там высматриваешь? Кто-нибудь видел, как ты сюда шел?

— Не волнуйся, милая. Никто не видел и никто не знает. Мое местопребывание известно только депутатам-большевикам. Здесь, в квартире Петровского, я в полной безопасности. Ты же знаешь, существует депутатская неприкосновенность. — Яков Михайлович старался успокоить жену, а сам не мог избавиться от смутной тревоги: раз выследили на квартире у Самойлова, теперь уже не выпустят из вида. Хотя, кажется, шпики потеряли след…

Резкий звонок прервал его мысли. Яков Михайлович набросил на плечи пиджак, подошел к жене, нежно провел рукой по ее волосам:

— Это за мной…

Крепко спит Андрейка. Звонок повторяется — длинный и нетерпеливый. Слышно, как Петровский, не открывая, спрашивает:

— Кто там?

— Телеграмма.

В дверях — жандармский ротмистр с целой оравой полицейских.

— У нас предписание на арест.

— Это нарушение депутатской неприкосновенности! — возмутился Петровский. — Я сейчас же позвоню министру внутренних дел…

Но Свердлова все-таки арестовали, забрали и Клавдию Тимофеевну с сыном.

Петровские в эту ночь уже не ложились. Бледная, расстроенная Доменика сидела на диване и плакала. Григорий Иванович из угла в угол ходил по кабинету. Ведь о переезде Свердлова к нему знали очень немногие… Разумеется, могли выследить…

Утром Петровский отправился в Думу, высказал там свое недовольство по поводу вторжения в его квартиру полиции, а также подал председателю официальный протест.

8

Лариса давно собиралась посетить Петровских. Одно вызывало сомнение: вспомнят ли ее, ведь столько лет прошло… А как задушевно и сердечно они тогда беседовали с Доменикой Федоровной у Кухаревских, а потом в Екатеринославе…

Напрасно волновалась Лариса. Лишь одно мгновение удивленно смотрела Доменика Федоровна на гостью, а потом крепко ее обняла:

— Вы все такая же красивая, Лариса… — Доменика Федоровна замешкалась на минуту, — простите, не знаю вашего отчества.

— Сергеевна. Но лучше называйте меня просто по имени, как в Полтаве…

— Рада вас видеть, — искренне сказала Доменика Федоровна. — Я одна, дети в гимназии, ведь их у меня теперь трое… А Григорий Иванович с утра до вечера занят делами — то в Думе, то в редакции «Правды», то на заводе, забегает только пообедать. — Прислушалась. — Вот, кажется, и он…

Лариса не видела Петровского со времен полтавской тюрьмы. В Екатеринославе не удалось встретиться. Какой он теперь? Узнает ли ее?

Но Григорий Иванович улыбнулся ей прямо с порога и пошел к ней через всю комнату, как к старой знакомой.

Лариса с любопытством смотрела на него: темный элегантный костюм, из-за очков в тонкой металлической оправе поблескивают карие, с золотыми искорками глаза.

— Мне Доменика много рассказывала о вас, очень рад встрече.

— Вы на меня больше не сердитесь, Григорий Иванович?

— Боже сохрани, — махнул рукой Петровский. — За что мне сердиться? Вы давно из Полтавы?

— Недавно. А вообще я в Петербурге уже два года. Много раз собиралась зайти, но все как-то не осмеливалась…

— Неужели мы такие страшные? Негоже так долго собираться, — приглашая к столу, говорил Григорий Иванович. — Но лучше поздно, чем никогда.

— Меня совесть мучила… Тот нелепый визит в тюрьму… — Ларисе трудно было подобрать слова.

— Пустое, — перебил ее Петровский. — Вы меня извините, это я вас тогда незаслуженно обидел. Но не будем вспоминать. Расскажите, как поживает доктор Кухаревский? Хороший человек, мы часто его вспоминаем.

— Очень славный, — подхватила Лариса. — По-прежнему день и ночь работает. Еще бодрый и крепкий.

Лариса и не заметила, как разговорилась. Петровский и Доменика Федоровна внимательно ее слушали.

— А я особенно благодарна ему. Он помог мне избавиться от неуверенности в себе, убедил в том, что я тоже смогу стать врачом. Два года назад я приехала сюда и поступила в медицинский институт. Простите меня.,. Разболталась я…

— Нет, нет, все это чрезвычайно интересно, — успокоил ее Петровский. — Я бы охотно послушал еще, но мне уже нужно поторапливаться. Хотелось бы снова встретиться с вами. Я сейчас готовлю выступление в Думе по национальному вопросу, и мне нужны свежие и яркие факты… Мы в «Правде» дали объявление, в котором просили рабочих помочь нам собрать необходимый материал. Ко мне теперь приходят латыши, украинцы, финны, узбеки, грузины, армяне… Может быть, и вы внесете свою лепту — найдете что-нибудь интересное.

— Непременно побеседую со студентами и, думаю, что-нибудь для вас добуду.

— Вот и отлично. Только не медлите. Приходите к нам дня через два-три, вечерком. Сможете?

— Приду, Григорий Иванович.

На сердце у Ларисы было светло и радостно; она улыбнулась про себя, вспоминая о своих опасениях.

9

20 мая 1913 года во время обсуждения в Думе бюджета Министерства внутренних дел в дебатах принял участие Григорий Иванович Петровский, выступив с речью, написанной для него Лениным.

— Мне поручено, — начал он, всматриваясь в зал, — сказать несколько слов о том, какова в национальном вопросе позиция нашей фракции и как она относится к деятельности Министерства внутренних дел… — В зале мгновенно установилась мертвая тишина. Все ждали очередного «подвоха» со стороны представителя социал-демократов. — Национальный вопрос в России имеет громадное значение. Один из героев государственного переворота третьего июня и герой контрреволюционной политики… Столыпин старался выкинуть для прикрытия всякого насилия и угнетения (звонок председателя) пресловутое национальное знамя. Он создал партию националистов, которые занимают довольно видное место в теперешней черной Думе (звонок председателя)… и до сих пор национальная политика нашего правительства является боевой программой. Но духом злобствующего национализма пропитана не только политика нашего правительства (звонок председателя), господствующие эксплуататорские классы в равной степени повернули к тому же национализму. Про совет объединенного дворянства, эту боевую силу нашего правительства, говорить нечего. Правые партии, включая даже и октябристов, все приветствуют всякие меры угнетения против… народов татар, армян, против киргизов и башкир…

Председатель устал звонить в колокольчик. Из зала неслось:

— Ложь!

— Басни социал-демократов. Выдумки!

Несмотря на шум, бесконечные звонки председателя и реплики, Петровский настойчиво продолжал говорить:

— …Посмотрите на нашу даже оппозицию, на партии либеральной буржуазии, вроде прогрессистов и кадетов, последнее время и они начинают заражаться национализмом и при этом в самом худшем его смысле. Вполне будет уместно, если при обсуждении сметы Министерства внутренних дел, этого главного выразителя официально-национальной политики, я остановлюсь несколько на этом, как представитель пославшего меня социал-демократического пролетариата, и скажу, как к этому относятся сознательные рабочие всей России вообще и в частности социал-демократы. Я тем более считаю уместным сделать это, что я являюсь представителем пролетариата одной из многочисленных угнетенных народностей, которые преследуются и травятся правительством…

Зашевелились черные фраки и белые манишки, кто-то уронил монокль… Шум усилился.

— В Екатеринославской губернии семь десятых населения, если не больше, составляют украинцы, которых на официальном языке называют малороссами. Украинский народ терпит бесконечные угнетения со стороны власть имущих… В России великороссов всего сорок три процента, это, значит, менее половины населения, а между тем весь остальной народ признан инородцами. Таким образом, большинство населения в России не имеет прав и возможности говорить на родном языке и испытывает бесконечное насилие и гнет…

— Подумаешь, — со свистом выкрикнул Пуришкевич.

— Во всем мире не найдется ничего хуже, ничего позорнее того, что проделывают у нас с угнетенными народностями, — не обратил внимания на реплику Петровский. — Нигде на земном шаре нет такого дикого средневекового учреждения, как черта еврейской оседлости… Господа из правого и националистического лагеря, защищающие это безобразие и толкующие о своей заботе насчет культуры, прогресса для России, не могут называться иначе как только дикарями. Но, помимо средневековых преследований евреев в варварской и дикой стране нашей, преследование родного языка всех наций составляет как бы особую задачу правительства, в том числе преследование языков даже славянских наций, какими являются украинская и польская… Черносотенцы и их лакеи называют Россию великой славянской державой, быть может только потому, что в этой великой державе наблюдается самое большое угнетение славянских народностей. Аресты, обыски, штрафы, полицейские преследования за тайное обучение родному языку. Украинцу достаточно объявить, что эта вот лекция состоится на родном языке… и эта лекция будет запрещена.

— Так и надо! — выкрикнул усатый депутат.

— А между тем полвека тому назад, когда Польша под непосильным угнетением вынуждена была восстать против притеснителей, в это время само правительство выпускало воззвания к крестьянам-украинцам на этом самом языке, который оно сейчас преследует…

Вот данные об украинских и польских крестьянах, неграмотность которых сохраняется даже искусственно. Я беру официальные данные из ежегодника «России» за тысяча девятьсот десятый год, изданного Министерством внутренних дел, смету которого вам предлагают одобрить. Эти данные говорят, что в Европейской России грамотное население, не считая до девятилетнего возраста, составляет всего тридцать процентов. Это меньше половины того, что имеется в самой отсталой из европейских стран — в Австрии.

Но, господа, если безобразна и крепостнически позорна вообще русская безграмотность, безграмотность, охраняемая и насаждаемая нашим правительством, то она еще ужаснее на Украине. Я взял семь чисто украинских губерний, то есть губерний, в которых украинцы составляют две трети всего населения. Это губернии: Полтавская, Подольская, Харьковская, Киевская, Волынская, Екатеринославская и Черниговская. И что же оказалось? Ни в одной из этих губерний грамотность не достигает и той среднерусской величины, о которой я сказал: в Екатеринославской губернии имеется всего двадцать девять процентов грамотного населения, а затем наблюдается снижение в следующих губерниях до двадцати процентов. Вот все те точные данные, которые характеризуют правительственную политику, которые показывают, к какому… одичанию ведет наше правительство славянские нации великой славянской державы…

— Долой с трибуны! — завопил дискантом сухой господин, привставая и запихивая очки на шнурке в верхний карман пиджака, точно готовясь к драке.

Председатель долго и упорно призывал к порядку разгудевшийся зал.

— В то же время, господа, за девять лет собрано дохода с Украины — три миллиона пятьсот тысяч рублей, немного больше, вернулось на различные расходы — один миллион семьсот шестьдесят тысяч рублей с несколькими рублями. Спрашивается, господа, на какие же цели пошла почти половина из тех сумм, которые были собраны с Украины?..

«Хуже, чем в кулачном бою, — подумал Петровский. — Только бы успеть сказать все, что необходимо!»

— Разжигание национальной вражды, — продолжал он, — вот девиз нашего Министерства внутренних дел; разрознить и властвовать; разделение в национальном вопросе всех партий, господа, — вот это ваша самая главная задача. Поэтому вопрос о национальном мире или о национальной вражде имеет коренное значение для русской демократии. Только полное единство демократии в состоянии добиться политической свободы и обеспечить ее; наоборот, в интересах помещиков, в интересах реакции национальная травля, которая обессиливает борьбу за свободу…

Принимая во внимание, что политика Министерства внутренних дел, являясь органической частью дворянско-помещичьего режима третьего июня, направлена:

1) против рабочего движения и попирает полицейскими мерами всякое проявление рабочей самодеятельности, разрушая профессиональные союзы, просветительные общества и все учреждения, созданные рабочими для защиты своих интересов; 2) что министерство самым циничным образом подавляет всякую попытку рабочих путем стачек улучшить свое положение, причем открыто становится на защиту хозяев, высылая и арестовывая бастующих, и тем делает невозможной для рабочих борьбу с хищнической эксплуатацией предпринимателей; 3) что министерство в своей борьбе с народом оградило полицейской стеной деревню, насаждая в ней крепостнические порядки и поддерживая в ней произвол и опеку помещиков; 4) что министерство своей карательной политикой превратило страну в осажденную крепость, где малые и большие сатрапы ежедневно совершают дикие набеги на печать, общественные учреждения и попирают всякое проявление самодеятельности демократических слоев населения; 5) что министерство ведет неслыханную травлю национальностей: евреев, поляков, украинцев, кавказских и других национальностей, разжигая шовинистическую и националистическую вражду с единственной целью отвлечь их от борьбы с общим врагом — старой властью; 6) принимая далее во внимание, что всякий бюджет современного государства построен на основе укрепления классового господства и хозяйничанья эксплуатирующего меньшинства, а данная смета является частью такого бюджета, который социалистический пролетариат опровергает целиком; 7) что эта смета, составленная из расходов на полицию, тюрьмы, шпионов и разнообразные средства борьбы с народными массами, их самодеятельностью, является продуктом преимущественного хозяйничанья контрреволюционного авангарда — крепостнического дворянства и опирающейся на него неликвидированной старой власти, — и мы, представители российского пролетариата, считая теперешнее правительство одним из оплотов европейской реакции, в свержении которого заинтересован весь социалистический пролетариат, выражая недоверие всему хозяйничанью «героев» третьешоньского переворота, голосуем против сметы Министерства внутренних дел.

Речь Петровского была напечатана в «Правде», о ней заговорили в столице, в крупных промышленных центрах Средней Азии, в Белоруссии, на Кавказе, на Украине, в Польше. В редакцию «Правды», в большевистскую фракцию Думы на имя Петровскою пришла масса писем, в которых корреспонденты писали о том, какую пользу сослужило выступление депутата, помогшее разобраться в жгучих и сложных вопросах пролетарской борьбы… Многие письма начинались словами: «Теперь мы твердо знаем, кто наш враг, теперь нас никому не удастся запутать…»

10

За окном хмурился петербургский день, в комнате было сумрачно. Настольная лампа с зеленым абажуром бросала приглушенный свет на лица сидящих вокруг стола Бадаева, Муранова, Петровского, Самойлова и Шагова.

Это не было официальным заседанием фракции. Так уж повелось: возвращаясь от своих избирателей, рабочие депутаты приходили сюда поделиться впечатлениями. Они ездили не только по своим губерниям: ведь их шесть человек, а всего в России — восемьдесят семь губерний. Вот и надобно к одной «своей» губернии добавить несколько «чужих», чтобы охватить побольше трудового населения.

Их поездки не были похожи на увеселительные путешествия буржуазных парламентариев, которых убаюкивали мягкие вагоны, встречали удобные экипажи, ждали роскошные номера в лучших гостиницах, приемы, балы… И все-таки депутаты-большевики, несмотря на сложности нелегального передвижения, когда спиной ощущаешь цепкие взгляды шпиков, возвращались в Петербург в приподнятом настроении, как возвращается с поля пахарь, завершивший свой долгий изнурительный труд. Меньше всего они говорили об опасностях и затруднениях. Они знали одно: их поддерживают, им помогают рабочие, и никакие шпики, как бы много их ни было, не в состоянии за ними уследить.

Депутаты выступали на легальных и нелегальных рабочих собраниях, на сходках, рассказывали о деятельности думской социал-демократической фракции, разъясняли партийные задачи, организовывали партийные ячейки и комитеты, расспрашивали о том, как живут и о чем думают рабочие.

Немного отодвинув лампу, Бадаев поправил аккуратно завязанный галстук, провел рукой по тщательно выбритому лицу:

— Я думаю, товарищи, что мы с вами неплохо научились организовывать подпольные собрания.

— И не только в столице, но и у черта на куличках, — подхватил Муранов.

— Факт неоспоримый, — заметил Шагов. — Мы изучили науку о конспирации и свой опыт передадим другим. Устроить встречу так, чтобы комар носа не подточил, — дело нелегкое.

Все довольно заулыбались.

— Потому что тот, — сказал Петровский, — кто увидит огонек свободы, никогда не перестанет к нему тянуться. А настоящий огонек свободы люди увидели в революции девятьсот пятого года. Послушаем, что нам расскажет Алексей Егорович.

— Я проводил нелегальное собрание рабочих за городом, — начал Бадаев. — Место выбрали заранее. Вышло так, что собрались ночью. Председательствовал токарь с завода «Сименс-Шуккерт». Очень внимательно слушали о нашей депутатской работе, о задачах, стоящих перед рабочими. Потом выступали сами рабочие. Оказывается, после забастовки на заводе администрация удовлетворила требования бастующих и построила специальное помещение для столовой. Рабочие не растерялись, наняли повара-большевика, и столовая превратилась в рабочий клуб, где читали газеты, устраивали лекции, проводили собрания. Еще о многом хотели рассказать рабочие, но не обошлось без полиции. Мы «рассредоточились» — быстро спрятались в стогах сена. Полицейский наряд погарцевал на конях и убрался восвояси. Закончили пением «Варшавянки», потом по одному, по двое разошлись. Нескольким товарищам я вручил пригласительные билеты на заседание Думы.

Потом слушали Муранова. Он говорил живо, горячо, все изображая в лицах. Муранов быстро сходился с людьми, любил петь, хорошо плясал.

Он никогда не расставался с толстой записной книжкой, где записывал названия заводов, адреса уже функционирующих и созданных вновь социал-демократических комитетов, количество прочитанных докладов. Муранов рассказал, что на одной из массовок, где собралось несколько сот рабочих, была принята резолюция, в которой подтверждалось, что рабочие защиту своих интересов доверяют РСДРП.

— Я думаю такие же массовки провести на заводах Урала, мне там часто приходится бывать, — сказал Муранов. — А сейчас прежде всего надо ответить на письма, которые пришли за время моего отсутствия, а кое-куда придется поехать самому, ждут люди, надеются, что помогу, подскажу, научу. Хотя сам я тоже многому у них научился. Так что «вставай раньше солнца, никуда не опоздаешь», — закончил Матвей Константинович своей любимой поговоркой.

Петровский подумал: «Как все-таки трудна и опасна наша работа и как она на первый взгляд незаметна. Рабочую массу надо разогревать долго, упорно, настойчиво, не жалея ни сил, ни душевного огня. Без повседневной, будничной работы не увидишь праздника трудящихся». Когда очередь дошла до него, он сказал:

— Сейчас марксизм на донецкой земле, откуда я сегодня приехал, завоевывает все больше и больше сердец. Марксизм, как известно, не только объясняет мир, но и учит, каким образом его изменить. Сознательное ядро шахтеров есть почти на каждом руднике, и теперь весь народ по-иному, более уверенно, смотрит в будущее. А нам надо работать и работать, не зная устали. Как говорится: «Полез в драку, не жалей чуба».

11

Доменика Федоровна училась на фельдшерских курсах, вела домашнее хозяйство, воспитывала детей. Крутилась как белка в колесе, а тут еще Леня принес из гимназии двойку. Способный мальчик, а ленится, надо бы поговорить с Григорием, пусть приберет его к рукам.

Заглянула в шкаф — нет дорожной одежды! Опять, значит, куда-то уехал. Взял с собой плащ и два головных убора: это на случай, если привяжутся шпики. Как-то она сопровождала мужа и помнит, как он на ходу несколько раз переодевал и кепку, и пиджак, и плащ. Она и сама на какое-то время потеряла тогда его из виду.

А сейчас, вероятно, умчался в Николаев, хотя она просила ехать, когда потеплеет. Мог бы и послушать ее! Нет, он начал о ней забывать, стал невнимателен. Не спешит домой, всегда занят. На душе бывает так горько, будто она одна в целом свете и некому ее понять и утешить. Решила написать письмо Якову Михайловичу Свердлову, в ссылку. Может, он подействует на Григория, или ей подскажет, что делать. Горючие слезы падали прямо на бумагу…

Выпало немного снега, а теперь сеялся колючий косой дождь, все вокруг подернулось серой, холодной дымкой. Ветер заглушал короткие гудки на железнодорожной станции.

— Пойду встречать, — сказал руководитель николаевских большевиков Иван Сохань, снимая с гвоздя грубый брезентовый плащ. — Я Григория Ивановича и ночью по походке узнаю.

Прошло немало времени. Хозяин квартиры Данила Редько вышел во двор, прислушался: тихо, только стучит по крышам дождь. Почтовый поезд мог и опоздать. Вернулся в дом, сел возле окошка, задумался. «Неужели что-нибудь случилось?» Протер стекло и тут же услышал условный стук. Широко распахнул дверь:

— Заходите!

— Добрый вечер или, может, доброй ночи, — приветливо сказал Григорий Иванович и переступил порог.

За ним следовал Сохань.

— Все обошлось как нельзя лучше… Пускай, кому надо, ищут, чтобы у них глаза повылазили, — весело бросил Иван.

На следующий день в сумерки начали собираться в доме Редько рабочие. Иван Сохань, отработав смену, успел переодеться в новую голубую косоворотку и тщательно побриться. Следом за ним пришли прямо с завода члены партийного комитета Дрозд, Самарин, Серафим Щукин, немного позднее — председатель завкома и несколько рабочих. Принесли доску, положили ее на две табуретки. Получилась скамейка, на которой уселось несколько человек.

Хозяин поставил на стол керосиновую лампу с хорошо протертым стеклом, подвинул стул:

— Просим, Григорий Иванович.

Рабочие с интересом смотрели на Григория Ивановича. Усы, бородка и очки придавали ему солидность, он выглядел старше своих тридцати пяти. Взявшись за спинку стула, Петровский сказал:

— Я хочу вам рассказать, товарищи, о наших последних думских новостях. Вы знаете, что на протяжении целого года у нас в социал-демократической фракции шла упорная борьба между большевиками и меньшевиками.

— Эти прохвосты нам хорошо знакомы, знаем их повадки, — сердито бросил Сохань.

— Да, люди они ненадежные, с первого нашего совместного шага старались столкнуть нас на путь соглашательства с буржуазией. Еще когда только вырабатывалась декларация фракции, они внесли пункт о «культурно-национальной автономии», направленной на разъединение революционных пролетарских сил. Они торжествовали, что фракция приняла резолюцию против стачки петербургских рабочих в день открытия Думы… Нам крепко тогда досталось от Ленина, мы, депутаты-большевики, ездили по заводам столицы, выступали перед рабочими, признавали и осуждали свою ошибку… А дело-то все в несложном арифметическом действии: меньшевиков семь человек, а нас, большевиков, только шесть, вот они при голосовании всегда и побеждают. Нужно выставить оратора — проходит меньшевик, нужно послать от фракции представителя в бюджетную комиссию — снова от меньшевиков… А ведь у них преимущество случайное. Мы, большевики, — настоящие представители своего класса. При выборах в Думу нас поддержало миллион восемь тысяч пролетариев. А у меньшевиков всего сто тридцать шесть тысяч рабочих-избирателей. Да и то больше ремесленники.

— Вот что получается, — сокрушенно сказал кто-то.

— Да, арифметика не в нашу пользу.

— А что же дальше?

— Дальше вот что. Еще на Краковском совещании было решено добиваться полного равноправия обеих частей фракции. На Поронинском совещании вопрос о расколе фракции и полном отмежевании от меньшевиков, по существу, рассматривался уже как необходимый и неизбежный шаг. И, как вы уже знаете, пятнадцатого ноября этого года мы зарегистрировали в президиуме Думы нашу большевистскую фракцию, назвав ее Российской социал-демократической рабочей фракцией и самим названием подчеркнув, что мы представители рабочего класса. Меньшевики стремятся ликвидировать нелегальную партию, распустить армию подпольщиков — наиболее сплоченный и дисциплинированный отряд пролетариата — и всю деятельность социал-демократии сосредоточить в легальных организациях. А вы сами знаете, какие они и сколько их у нас…

— Всего ничего! — весело и озорно воскликнул Иван Сохань.

— В том-то и дело, что у нас этих организаций очень мало, вроде «Общества трезвости», а с «Обществом трезвости» революции не сделаешь. Хотя, конечно, и эти организации надо использовать и взять под свое влияние, как это удалось, например, в Заднепровье — одном из рабочих районов Екатеринослава. Там большевики сумели повернуть дело так, что кое-кто из них попал в правление, библиотека общества оказалась полностью в их руках, а вместо газет «Свет», «Копейка» и другой верноподданнической писанины начала подбираться полезная и нужная литература, в том числе и большевистская «Правда». Мы, большевики, как известно, за использование любой легальной возможности борьбы, но вместе с тем мы хорошо знаем, что при царском режиме коренного улучшения жизни трудового народа легальными средствами быть не может. Мы помним, что революция тысяча девятьсот пятого года не ликвидировала помещичьего землевладения, не дала земли крестьянам, не дала рабочим восьмичасового рабочего дня, не дала демократической республики. Поэтому главная наша задача — готовить рабочий класс, готовить весь народ к грядущим классовым боям, к новой революции, к насильственному свержению самодержавия и установлению власти рабочих и крестьян. Сейчас от имени большевистской фракции мы будем готовить в Думе законопроект о восьмичасовом рабочем дне.

Кто-то громко вздохнул. Петровский взглянул сочувственно и продолжал:

— Мы, конечно, не надеемся, что черная Дума примет этот закон. Но мы хотим поднять, мобилизовать весь рабочий класс России и показать ему, в каком бесправном положении он находится, показать, что восьмичасовой рабочий день при царизме лишь розовая, неосуществимая мечта, что, только свергнув власть самодержавия, можно добиться для трудовых людей настоящих человеческих прав. Этот законопроект будет напечатан в «Правде», он привлечет внимание всей промышленной России, поднимет человеческое достоинство рабочего, прибавит ему сил…

— Это мы понимаем, Григорий Иванович, но как бы было хорошо работать по восемь часов! — мечтательно отозвался за всех хозяин квартиры Данила Редько.

— Вот и надо бороться сообща. Я прошу вас, товарищи, написать об условиях труда на ваших заводах, протяженности рабочего дня, о труде детей и женщин, о систематических смертных случаях и увечьях из-за того, что владельцы предприятий и заводов не думают о безопасности своих рабочих, а интересуются лишь доходами. Хорошенько подумайте о том, что бы вы хотели внести в этот законопроект. Помните, что ваше мнение для нас очень важно. Мы стараемся как можно шире привлекать рабочих, создавать специальные рабочие комиссии, добывать для питерских рабочих пропуска на заседания Думы, чтобы они своими глазами увидели оплот царской реакции — всех этих Пуришкевичей и Марковых, Шульгиных и Крупенских… Сейчас, когда мы отделились от меньшевиков, стало легче дышать, словно мы сбросили с себя какую-то тяжесть, — с веселыми нотками в голосе проговорил Петровский. — Что ж вам рассказать еще. Я много езжу. Везде сейчас чувствуется подъем. В Петербурге и Москве благодаря большому опыту рабочего движения дела разворачиваются по четко намеченному плану. Еще мне известно про шахтерское движение на Екатеринославщине. Правда, там не обошлось без жертв, но кое-чего люди добились: улучшения бытовых условий, увеличения заработной платы. Главное для рабочих — это организованность в борьбе. Связь между отдельными организациями осуществляется через легальную газету «Правда». Читают ее николаевские рабочие?

— Читают! — раздались голоса.

— А бывает, что газета до вас не доходит?

— Бывает, — ответил Самарин. — Ведь ее порой в самом Петербурге цензура арестовывает и штраф накладывает.

— Штраф на газету? — удивился один из рабочих. — За что?

— Можно, я объясню? — поднялся Сохань.

Петровский кивнул.

— Если в газете пишут то, что не нравится царю и помещикам, ее в продажу не пускают и берут с тех, кто ее выпускает, денежный штраф. Издают газету на средства подписчиков, то есть на наши, рабочие, средства. Значит, надо выписывать как можно больше…

Когда Иван Сохань сел, Григорий Иванович продолжал:

— На страницах «Правды» и в дальнейшем будут печататься материалы о жизни и борьбе рабочих. Газета собирается отметить годовщину Кровавого воскресенья. Организованная забастовка в этот день — действенное проявление солидарности пролетариев России.

— Николаевские рабочие не останутся в стороне, — заверил Иван Сохань.

— Поддержим петербургских пролетариев!

— Поддержим!

Григорий Иванович вынул записную книжку и отметил условным значком, что в Николаев надо прислать текст листовки о Кровавом воскресенье, чтобы здесь его размножили на гектографе.

Уже вечер сменился ночью, но никому не хотелось уходить.

— Вероятно, вскоре я увижусь с Лениным, — напоследок сказал Петровский. — А вдруг он меня спросит: «Ну, как там николаевские пролетарии, готовы ли к работе в „горячем цехе“, к бою, к победной революции?» Что вы, Иван Федорович, ответили бы Ленину на моем месте?

— Я бы рассказал Владимиру Ильичу про разговор с Циркуляркой, — начал Сохань. — Есть у нас на заводе темный, неграмотный слесарь, прозванный Циркуляркой за необыкновенно резкий, неприятный голос. Как заговорит, невозможно слушать. Зная свой недостаток, он стал молчуном. А вот недавно случилось нам вместе идти по гудку на завод. Было темно, холодно, хотелось спать. «Хорошо вымуштровал нас француз. Гудок — и все бегут к нему на работу», — проскрежетал Циркулярка. «Раз гудок, значит, надо идти», — сказал я. «А если я не хочу за копейку гнуть спину на этом чертовом заводе!» — «Не пойдешь, француз тебя выбросит», — подзадоривал я Циркулярку. «Меня-то, конечно, выбросит, а если бы и ты не пошел на завод, и другие не пошли, всех бы не выгнал, а заработок увеличил и рабочий день укоротил!» — зло выкрикнул Циркулярка. «А конная полиция, а жандармы, а Сибирь?» — «Кабы до того дошло, я бы не ждал, чтобы меня в Сибирь спроваживали, а схватил бы первую попавшуюся под руку железяку и пошел их охаживать! Только надо, чтоб я не один, а чтоб все! Гуртом! Сообща!» Вот тогда я подумал: «Коль уж Циркулярку всколыхнули революционные призывы, то, безусловно, мы победим». Вот о чем я рассказал бы Ленину, — закончил Иван Сохань.

— Позвольте мне передать Владимиру Ильичу ваш рассказ?

— Передайте, Григорий Иванович.

На этом и разошлись.

12

У Григория Ивановича была шарфом закутана шея — болело горло. Выглянул в окно — стоял погожий майский день. «Надо бы уже выходить», — подумал он. Зазвонил телефон и Муранов взволнованно сказал:

— Я только что от Родзянко. Малиновский подал заявление о том, что снимает с себя депутатские полномочия и уезжает за границу.

— Что?! Сейчас же еду к нему!..

Роман Малиновский, как безумный, метался по большой комнате, то доставая из ящичка, врезанного в стену, какие-то бумаги и деньги, то снова пряча их. Лег на тахту, закурил… Вскочил, подошел к письменному столу, достал бутылку коньяка, глотнул несколько раз прямо из горлышка. Хмель не брал. Когда-то он умел заставить себя думать о том, о чем нужно. Когда-то отличался крепкой волей и твердостью… Был бесстрашным… Произнес зажигательную речь против братоубийственной войны с Японией.

После войны был секретарем Союза металлистов в Петербурге, часто выступал перед рабочими. Какие он произносил речи! Арестовали и выслали из столицы в Москву. Там-то и предложил свои услуги полиции, стал агентом московской охранки, получил кличку Портной.

Очень скоро стал гордостью охранного отделения. Был замечен и оценен в Петербурге как весьма ценный сотрудник по осведомленности в партийных делах. Его идея — стать депутатом Думы — пришлась по душе хозяевам. Министерство внутренних дел сделало все, чтобы он попал в Таврический дворец.

Обрывки воспоминаний проносились в сознании Малиновского.

«Что бы они сделали, если бы узнали, что я провокатор? Что давно связал свою судьбу с тайной полицией, что в департаменте у меня есть кличка… — подумал Малиновский и вздрогнул. — Что бы они сделали?»

Снова отпил из бутылки — никакого облегчения: на душе тяжело и омерзительно. Но мучили не угрызения совести, в нем закипала лютая злоба на генерала Джунковского: надо же было, чтобы товарищем министра внутренних дел, ведающим жандармерией и полицией, стал бывший московский генерал-губернатор Джунковский. Устанавливая новые порядки в министерстве, генерал распорядился вытурить его, убрать директора департамента полиции Белецкого и всех, кто был с ним связан. Он, Малиновский, вынужден был сложить с себя депутатские полномочия, но попытался остаться в полиции: ведь ежемесячно департамент выплачивал ему семьсот рублей да еще подбрасывал кое-что за наиболее значительные операции. Порой он наведывался в Москву, и там ему охранка тоже подкидывала одну-две сотни. И вдруг все полетело к чертям!.. Его не оставили!..

Он подошел к столу, открыл конверт с шестью тысячами ассигнаций — последней подачкой департамента, сделанной по распоряжению того же Джунковского. Сердито швырнул конверт в ящик стола и снова бросился на тахту.

Отворилась дверь. Малиновский нехотя повернул голову и, к ужасу своему, увидел Петровского. Молча отвернулся к стене, не зная, что предпринять. Понимал, что надо взять себя в руки и как-то попытаться объяснить причину отъезда. Он и раньше об этом много думал, но ничего правдоподобного придумать не мог — объяснения рождались одно нелепее другого.

— Ты что ж… — сурово произнес Петровский, глядя на всклокоченные волосы и опухшее лицо Малиновского. Весь его вид вызвал у Григория Ивановича непреодолимое чувство омерзения. — По телефону отвечают, что тебя нет дома. В чем дело? Я пришел по поручению фракции. Одевайся, пойдем, все уже собрались, чтобы выслушать твои объяснения.

Малиновский молчал.

— Ты и разговаривать не желаешь?

— Никуда не пойду. Не пойду! — Малиновский вскочил. — Ничего говорить не буду!.. Я… Я… — заскрежетал зубами, упал на тахту и задергался всем телом.

— Не дури, — уже мягче сказал Петровский. Приступы истерии у Малиновского случались и раньше.

— Судите меня, что хотите делайте со мной, оправдываться перед вами не собираюсь! Сегодня я уезжаю за границу. — Он вскочил, подбежал к столу, вытащил из ящика заграничный паспорт, швырнул его Григорию Ивановичу: — Вот, сегодня еду… Оставьте меня в покое!

Петровский ушел.

— Малиновский похож на человека, который сошел с ума, — сказал он депутатам-большевикам, собравшимся у него на квартире. — Сегодня уезжает в Париж. Нам нужно дать оценку его поступку.

— Мы не знаем пока, какие мотивы руководят Малиновским, но это факт позорный и недопустимый, — сказал, как отрубил, Бадаев.

— Правильно, товарищи, — поддержал Петровский. — Опубликуем свое мнение в «Правде». Малиновский поступил, как часовой, покинувший пост самовольно.

У всех на душе было тоскливо и тягостно.

А на следующем заседании Думы Марков-Второй, сотрясая громовым голосом стены зала, кричал:

— Нам придется бороться против революции не с кадетами, не с трудовиками, не с меньшевиками и даже не с эсерами. Все они, вместе взятые, походят на Керенского-адвоката, на Сузанова — книжного издателя или еще на какого-нибудь конторщика. Нам придется бороться против Российской социал-демократической рабочей фракции большевиков, нам придется бороться вот с этой пятеркой, — оратор махнул рукой куда-то в сторону, даже не взглянув на депутатов-большевиков. — За ними, к сожалению, идут рабочие. Они — кочегары революции, без конца подбрасывающие под котел уголь, чтобы нагнать пары революции, чтобы паровоз мчался скорее. Им нужна не конституция!.. Они нагнетают пары, чтобы паровоз мчался к революции!

13

Во время летних думских каникул Бадаев остался в Петербурге один. С первых шагов своей депутатской деятельности он привык советоваться с товарищами. Крепко запомнилось, как в день открытия Думы социал-демократическая фракция под нажимом меньшевиков приняла резолюцию против стачки петербургских рабочих и потом по настоянию Ленина депутатам-большевикам пришлось выступать на рабочих собраниях с признанием своей ошибки. Тревожное настроение не покидало Алексея Егоровича со дня объявления войны, хотя для всех, особенно для депутатов, она не была неожиданностью.

Еще накануне войны власти принялись торопливо громить подпольные большевистские организации, сажать революционеров в тюрьмы, ссылать их в Сибирь. «Правда» была закрыта. Руководящим партийным центром в России, исполняющим роль Русского бюро ЦК, стала большевистская фракция IV Государственной думы, председателем которой по предложению Ленина был избран Петровский.

Скорее бы возвращались товарищи! С тех пор как Малиновский дезертировал и уехал за границу, Петровскому пришлось взять на себя и Московскую губернию. Он должен выступить с политическими докладами о текущем моменте на подпольных рабочих собраниях в Москве и Туле, затем отправиться в Екатеринослав. Муранов уехал в Поволжье и на Урал. Матвей Константинович предпочитает самые отдаленные и самые глухие уголки, куда даже известие о войне доходит не сразу. Шагов в Костроме, а Самойлов лечится за границей.

Сегодня у Бадаева приемный день. И когда первым к нему вошел слесарь с Путиловского — большевик Егоров, он по-настоящему обрадовался.

— Теперь время военное, Бадаич. Я пришел передать тебе наш рабочий наказ: стойте против войны. Мы, рабочие, против, а если среди нашего брата порой и попадается паршивая овца, что потянется за черносотенцами, помните: не они делают погоду. Запомни это и всем своим товарищам передай: боритесь против войны, мы вас поддержим! Заходи на завод.

— Непременно зайду, Егорыч!

Визит старого рабочего поднял у него настроение, и он бодрым шагом прошелся по кабинету.

И тут шумной ватагой ввалилась в дом журналистская братия.

— Я к вашим услугам, — Бадаев широким жестом указал на стулья. — Садитесь, пожалуйста, господа. Слушаю вас.

Журналисты переглянулись, и первым начал остроносый представитель «Дня».

— Разрешите, господин Бадаев, от своего имени и от имени моих коллег задать вам несколько вопросов?

— Прошу.

— Но перед этим позвольте вас спросить: вы читали материалы о заседании немецкого рейхстага?

— Читал.

— Вы обратили внимание, что рейхстаг единодушно проголосовал за военные кредиты?

— В трудную для нации минуту немцы проявили завидное единодушие, — подбросил представитель «Земщины».

— Господа, я читал и обратил внимание на столь печальный факт.

Журналисты с интересом уставились на Бадаева.

— Позвольте, господин депутат, задать вам следующие вопросы: как относятся рабочие к войне? Какую позицию занимает ваша фракция? Как будут вести себя в Думе рабочие депутаты? Как они думают разделить горе со всем русским народом?

— Все ваши вопросы одного плана, и я постараюсь ответить на них коротко и недвусмысленно, — сказал Бадаев.

— Прежде всего ясность!

— Мой ответ не потребует разных толкований. Рабочий класс всеми силами будет бороться против войны! — Карандаши журналистов быстро забегали по бумаге. — Война не в интересах рабочих. На Международном социалистическом конгрессе в Базеле было принято постановление: в случае объявления войны проводить против нее решительную борьбу. «Война войне!» — вот наш лозунг. За него мы, представители рабочего класса, и будем голосовать. Большевистская фракция станет твердо и последовательно выступать против войны.

Сдержанные, иронические усмешки появились на лицах журналистов. Они, безусловно, ждали иного…

Ни в одной столичной газете не было напечатано интервью с рабочим депутатом. Но уже на другой день Алексей Егорович получил несколько писем, в которых ему открыто угрожали. Но было среди этих писем и письмо из Костромы. Бадаев прочитал и обрадовался. Посмотрел на дату: отправлено на второй день после объявления мобилизации. Прочитал еще раз: «Мы самым решительным образом протестуем против действий правительства и правящих классов, вовлекающих в братоубийственную войну пролетариев России, Сербии, Австрии и Германии, и мы спрашиваем Российскую социал-демократическую фракцию: какие меры приняты ею против войны и для выражения братской солидарности пролетариату враждующих государств?»

Алексей Егорович поднялся, расправил плечи, вздохнул полной грудью, поднял вверх крепко сжатые кулаки и сказал:

— Брешете, гады! Мы, рабочие, сильнее вас.

Позвонил во фракцию, спросил, не вернулся ли кто-нибудь из депутатов в столицу. Затем позвонил Петровским:

— Здравствуйте, Доменика Федоровна! Не приехал? И ничего не сообщил о себе… Какая досада!

14

Ночью Григорий Иванович с провожатым вышли из конспиративной квартиры — небольшой белой хаты, похожей на десятки и сотни таких же в этом рабочем поселке, носившем название Заднепровье. Поселок состоял из четырех частей, или, как здесь говорят, предместий: Нижнеднепровска с Султановкой, Амура и Барафа, Самарина и села Мануйловки. Днем и ночью дымили в округе заводские трубы, заволакивая Заднепровье черным туманом. На заводах акционерных обществ и казенных вагонных мастерских занято было около тридцати тысяч рабочих. Петровский знал здесь многих. Сегодня ему в провожатые прислали Дмитрия Лебедя — высокого молодого человека, работающего никелировщиком в вагонных мастерских.

Григорий Иванович близко познакомился с ним еще в 1912 году во время выборов в Думу, когда тот организовывал легальные и нелегальные собрания рабочих. Совсем недавно он сумел сколотить пять молодежных кружков, расширив партийную организацию, влияющую теперь не только на политическую жизнь Заднепровья.

Соблюдая правила конспирации, шли они дальним кружным путем, минуя сельские бахчи, издававшие тонкий, едва уловимый запах зреющих арбузов и дынь. Спустились к реке. Шагали вдоль берега, то поднимаясь на песчаные холмы, то спускаясь вниз, и каждый думал о своем.

«Еще месяца не прошло, как я вернулся из Доронина. Владимир Ильич много говорил о неизбежности войны и, как всегда, оказался прав, — размышлял Петровский. — В непролазные дебри противоречий залезли оба империалистических зверя, сошлись на одной тропе, и ни один из них не уступит. Жажда наживы оказалась сильнее здравого смысла. Нам, большевикам, войну нужно встретить во всеоружии, с первых же дней раскрыть ее антинародный, захватнический характер, агитировать против нее народ, отстаивать интересы международного пролетариата».

Минуя патрулей — молодых парней с паклей и спичками наготове (если понадобится, они должны подать сигнал зажженным факелом), Петровский и Лебедь спустились по песчаному косогору в просторную и глубокую ложбину, поросшую лозняком. Здесь стоял приглушенный людской гомон, мерцали огоньки цигарок: присев, курили из рукава, хотя эта предосторожность, пожалуй, и была излишней.

Григорий Иванович начал нелегальное собрание рабочих Заднепровья. Основная его цель — рассказать рабочим о текущем моменте, о войне, которую навязали народу господствующие классы, о задачах в связи с этим сознательных пролетариев. Он говорил негромко, но люди, сидевшие на земле, еще хранившей дневное тепло, его хорошо слышали. Порой легкий ветер доносил в ложбину удары парового молота из кузницы вагонных мастерских или ночной гудок паровоза… Петровский старался убедить собравшихся в необходимости принять резолюцию против войны. Он понимал, что это непросто, так как среди членов Екатеринославского комитета РСДРП полного единодушия в этом вопросе пока не было… Свой доклад об отношении партии к войне Григорий Иванович закончил словами:

— Войну войне! Долой царизм! Да здравствует революция!

И тут же попросил слова меньшевик Худокормов.

— Я согласен, полностью согласен с тем, что во всем виновато правительство. Это верно, трижды верно! Ясно, что эту войну затеяли не рабочие и не крестьяне. Но, товарищи, все это представляется мне в нынешний грозный момент второстепенным! На нашу страну, на Россию, напал враг — вот главное. Что должен делать каждый честный человек в данном случае? Я беру такой пример. Живет семья. Как во всякой семье, здесь ссорятся, а иногда и дерутся, потом мирятся, всякое бывает… Но вот на жилище этой семьи нападает злодей… Что должны делать члены семьи? Продолжать ссору или прогнать злодея? Безусловно, прогнать злодея, скажет каждый здравомыслящий человек. Когда враг будет повержен, мы призовем правительство к ответу, выставим перед ним свои справедливые требования и претензии. А сейчас Россия в опасности, и мы, ее граждане, должны забыть о наших распрях. Правильно или нет?

— Правильно! — прозвучал голос стоящего неподалеку человека.

Петровский узнал в нем слесаря с завода Ланге, и это его неприятно резануло, но тут же он вспомнил последний разговор с Лениным, который говорил о неизбежном шовинистическом угаре в первые дни войны.

Оратор продолжал:

— В самом деле, почему немецкие социал-демократы голосуют за кредиты? Чтобы спасти свою родину. А почему мы, русские, должны помогать немцам? Чем русский царь Николай Второй хуже немецкого кайзера Вильгельма Второго?

— Оба хороши! — послышался чей-то голос, кто-то засмеялся, и тут же поднялся высокий, сутулый человек.

— Так мы никогда не договоримся. Ведь докладчик нам четко разъяснил, как обстоит дело. Ведь договорились в Штутгарте и Базеле рабочие партии о том, чтобы выступать против войны сообща, так в чем же дело? Раз договорились, надо крепко держаться своего. Нечего подводить друг дружку. А если подвели немцы, так это не значит, что должны подводить мы… Если кто-то споткнулся, я вовсе не должен за компанию падать в грязь.

— Вот это правильно!

— А насчет общего дома, товарищ Худокормов, ты чтой-то подзагнул. Какой же у нас в России общий дом для рабочего и царя? Для царя — палаты, а для нас — окопы, тюрьмы, виселицы… Знаешь, таких побасенок мы от черносотенцев наслушались…

В центр пробился еще один рабочий, громко заговорил:

— Идти на войну не страшно, если знаешь, за что воевать. И нечего нам зубы заговаривать, товарищ Худокормов. Надо разобраться, что для царя, а что для народа. Нельзя так, как тот молодой индюк, что ступил ногами в крапиву и сдох. Надо заранее знать, куда ступать, а где и тропинкой обойти…

А в это время в Екатеринославском жандармском управлении полковник распекал подчиненных офицеров:

— Господа офицеры, как изволите вас понимать? Приезжает человек, человек не иголка… Вам поручается организовать за ним наблюдение, а вы его упускаете… Он живет в городе, встречается с людьми, проводит собрания, совещается, а вы ничего вразумительного не можете мне доложить… Как это понимать, господа офицеры? Директор департамента полиции шлет телеграмму, приказывает установить наблюдение за депутатом-большевиком, а мы его даже не видели… Не видели депутата! Даже не могли установить место его пребывания…

— Проверили все гостиницы и меблированные комнаты. Он нигде не останавливался…

Полковник понимал, что Петровского рад был бы принять любой рабочий и никакая агентура не смогла бы установить место его жительства, но вслух он этого не сказал, а назидательно проговорил:

— Если вы знатоки своего дела, то обязаны были установить за Петровским слежку и не спускать с него глаз… Слушайте приказ: к вечеру вы должны представить мне все сведения о Петровском — куда прибыл, с кем встречался, где проживает и что намерен делать…

Но полковник опоздал: Петровский уже был на пути к Харькову.

…Он сидел в поезде и еще раз перечитывал резолюцию рабочих Заднепровья с призывом к российскому пролетариату «всеми средствами бороться против затеянной войны и братски протянуть руку пролетариату всех стран».

15

В Харькове Григорий Иванович должен был взять у Степана Непийводы материалы о подготовке очередного, VI съезда Российской социал-демократической рабочей партии.

По давней привычке Григорий Иванович держал в памяти фамилии людей, даты, номера квартир. Непийвода должен был собрать протоколы конференций, документы для делегатов Харьковской, Полтавской и Черниговской губерний. У него явки, пароли, наказы делегатам… За Степана можно не беспокоиться: он человек умный, осторожный и решительный.

Вот и знакомый трехэтажный дом. Незаметно огляделся — ничто не предвещало опасности. Поднялся на третий этаж, постучал… На пороге — жандарм. «Неужели пропали съездовские документы? — пронзила страшная мысль. — Нет, только не это!»

За столом сидел молодой жандармский офицер, перед ним лежал закрытый, с большим замком портфель.

Едва Григорий Иванович вошел в комнату, Непийвода спокойно произнес:

— Я же вам сказал, что это не мой портфель.

— Что тут происходит? Почему вы интересуетесь моим портфелем? — строго спросил Петровский, сразу поняв намек Степана.

— Мы должны его осмотреть.

— Мой портфель?! — Петровский положил котелок и тросточку на стул, снял очки, достал батистовый платок и стал неторопливо протирать их. — Вас интересуют мои вещи? Вещи депутата Государственной думы? — насмешливо спросил Григорий Иванович. — Надеюсь, вам известно, что означает депутатская неприкосновенность? Как бы вы не заплатили за нее своими погонами.

Молодой офицер смутился и явно не знал, как ему поступить. Он так обрадовался, когда обнаружил портфель: был уверен, что там запрятана солидная рыбка. И вдруг такая неожиданность… Кто знает, чем все может кончиться. А Петровский тем временем показал ему кожаное депутатское удостоверение с орлом на обложке. Шутить с депутатом Думы по меньшей мере неосторожно, но и выпустить из рук портфель… Вот незадача…

— Разрешите протелефонировать на службу?

— Дело ваше… Даю вам десять минут. У меня времени в обрез.

Офицер направился к двери:

— Я мигом.

Григорий Иванович взглянул на Непийводу. Тот сердито заговорил:

— Господин депутат, я тут ни при чем. Говорил им, что это не мой портфель…

Городовой с некоторым подобострастием посматривал на петербургского гостя, перед которым даже офицер оробел. А Петровский из слов Непийводы сделал окончательный вывод: документы в портфеле. Он знал, что в военное время полиции и жандармерии предоставляются большие права и начальство, если офицеру посчастливится дозвониться, церемониться не станет. Но взять портфель и уйти… тоже рискованно.

Но офицер, видимо, раздумал звонить и вернулся:

— Господин депутат, я напишу записку и пошлю городового. Он быстро…

— Я ждать не могу. Меня срочно вызывает председатель Думы Родзянко! Когда отечество в опасности, задерживать депутата… Вы представляете себе последствия столь необдуманного поступка?

— Не знаю… — развел руками офицер.

— Время, назначенное мной, истекло.

Петровский решительно шагнул к столу и взял портфель. Попробовал замок. Заперт.

— До свиданья!

Офицер шагнул вперед и вдруг опустился на стул. Непийвода вскочил, собираясь попрощаться с Петровским, по офицер остановил его:

— Мы с вами еще не закончили.

Петровский, выйдя на улицу, подозвал извозчика. Медлить нельзя. Скорее на любой поезд! Если полиция и жандармерия спохватятся, ему несдобровать.

Уже прозвенел первый звонок. Петровский подбежал к кассе и купил билет до Лозовой. Там сделал пересадку и поехал на север.

С особенной тревогой подходил в этот раз Григорий Иванович к своему дому: ныло сердце, ломило виски и затылок. Не успел позвонить, как дверь распахнулась, и он увидел Доменику. Она всплеснула руками и кинулась к нему:

— Слава богу, что ты приехал. Зачем эта война, Гриша, откуда такое горе свалилось на людей?

— Нас об этом не спрашивали, — ответил Григорий Иванович.

Не раздеваясь, он подошел к шкафу, поставил туда портфель, закрыл дверцу на ключ.

— Теперь и на улицу страшно выйти. По городу шпыряют какие-то головорезы с портретами царя и кричат: «Крамольники! Мы вас уничтожим, если вы против царя!» Разбивают окна в магазинах только потому, что на вывеске немецкая фамилия. Я сама видела, как перед Зимним люди падали на колени и славили царя-батюшку. А когда рабочие вышли на антивоенную демонстрацию с флагами и пением «Марсельезы», стало понятно — народ не хочет покоряться царскому произволу… Как страшно, Гриша! Что будет с детьми? — И она внимательно посмотрела на мужа: — Что с тобой? Не заболел? На тебе лица нет… Плохо спал? Скорее переодевайся!

— Спасибо, родная. Дай мне сперва горячего чаю, а потом чего-нибудь поесть.

— Сейчас принесу чай, а ты позвони Бадаеву — я дала слово, что ты ему сразу позвонишь, когда вернешься. Я что-то очень за тебя беспокоюсь… как никогда раньше…

— Что со мной может случиться? Ведь я особа неприкосновенная!

— Молчал бы уж…

Не успел Петровский поесть, как явился Бадаев.

— Наконец кончилось мое одиночество! — радостно воскликнул Алексей Егорович, пожимая руку Петровскому.

Бадаев, как всегда, был в хорошо выглаженном костюме, выглядел свежо и бодро. Он рассказал о настроении рабочих столицы, о визите к нему журналистов. Петровский внимательно слушал, поглаживая черную бородку с искорками седины, и одобрительно кивал.

— Вы молодчина, Алексей Егорович, на скользком не оступились. Они сразу вас немецким рейхстагом: дескать, бери пример. Но мы не такие простаки, как они думают. — Петровский удовлетворенно засмеялся. — Рабочие сердца чувствуют фальшь. На всех заводах и шахтах, где я побывал, люди настроены против войны. Скорее бы все наши съезжались…

— Муранов и Шагов скоро вернутся, а вот как удастся добраться из Швейцарии Самойлову…

— Да, немецкая и австро-венгерская границы закрыты. Но что-нибудь придумает: придется ехать кружным путем. А кто здесь из меньшевиков?

— Видел Чхеидзе, Чхенкели, Хаустова… Да они, верно, все тут.

— Я вот что думаю, Алексей Егорович: нам нужно всерьез подумать о декларации против войны. Может быть, стоит поговорить с меньшевиками и трудовиками. Вдруг они присоединятся к декларации?

— Я уже размышлял об этом.

— В током случае мы сейчас же отправимся в Таврический, — сказал Петровский.

— Но ведь вам надо отдохнуть?

— Успеется…

В Таврическом дворце Петровский и Бадаев встретили Николая Чхеидзе и лидера трудовиков Александра Керенского. Чхеидзе согласился на совместную декларацию. Договорились: когда все съедутся, собрать заседание и выработать общую программу социал-демократов — большевиков и меньшевиков.

С Керенским разговор не получился, он был возбужден, набирал полную грудь воздуха, артистически, со вздохом, его выпускал и вытягивал худую шею, точно хотел стать выше.

— Григорий Иванович и Алексей Егорович, буду откровенен, — патетически говорил он. — Меня не устраивают ваши прямые, как стрелы, ортодоксальные формулировки, лишенные гибкости, без учета новых условий… У нас ничего не выйдет. Трудовики будут поддерживать правительство. Я, видите ли, люблю свободу и не желаю, чтобы ее кто-то стеснял…

— Это ваш окончательный ответ? — спросил Петровский.

— К сожалению, да, Григорий Иванович, Я не собираюсь изменять своим принципам.

Совместная декларация была выработана большевиками и меньшевиками, и решено было огласить ее на первом же заседании Думы.

Тем временем Бадаев отвез на сохранение в Финляндию основные партийные документы большевистской фракции и материалы, доставленные Петровским из Харькова.

16

26 июля Родзянко открыл экстренное заседание Государственной думы. Сегодня его массивная фигура выглядела особенно внушительно. Он высказал уверенность, что российская Дума станет центром, который поддержит в народе патриотические чувства, что все депутаты встанут на защиту своей отчизны.

Александр Керенский, лидер трудовиков, пригладив стриженные ежиком волосы, резко вскинул руки вверх, истерически крикнул со своего места:

— Мы абсолютно убеждены, что русская демократия вместе со всем народом даст решительный отпор врагу и защитит свою родную землю и культуру, созданную потом и кровью поколений!

Зал бурно зааплодировал. Неподвижно сидели только одни социал-демократы.

Еще не смолкли аплодисменты, когда на трибуну поднялся меньшевик Хаустов, чтобы от имени двух социал-демократических фракций прочесть декларацию.

Хаустов читал уже последние абзацы, но большевистские депутаты так и не услышали наиболее резких формулировок, направленных против войны, из-за которых накануне они до хрипоты спорили с меньшевиками: Хаустов их пропустил…

И все же притихший зал услышал решительное «нет» войне. «Народы России, так же, как и все народы, вовлечены в войну помимо их воли, по вине их правящих кругов, считаем нужным подчеркнуть все лицемерие и всю беспочвенность призывов к единению народа с властью», — говорилось в декларации.

Родзянко наклонился всем корпусом вперед:

— Господа, члены Четвертой Государственной думы, сейчас мы приступим к нашей самой ответственной и наиболее торжественной обязанности — голосованию военных кредитов…

Григорий Иванович рывком поднялся с места, за ним — остальные большевики.

— Голосовать за воину — позор! — прозвучал на весь зал: громкий голос Петровского. Он направился к центральному проходу, следом за ним Бадаев, Муранов, Шагов.

В зале засвистели. Пуришкевич что-то кричал, подняв сжатые кулаки.

— Христопродавцы!

— Изменники!

— На виселицу!..

17

После трудного и долгого кружения по свету Федор Самойлов наконец вернулся в Россию.

Петербург, переименованный в связи с войной в Петроград, встретил его пасмурной погодой, холодом и тоской. Торчали на посту насупленные городовые в длинных черных шинелях. Мальчишки-газетчики бодро выкрикивали тоненькими голосами новости о блистательных победах на фронтах, о прославленном русском богатыре, который заколол знаменитым русским штыком полторы дюжины врагов.

Григорий Иванович и Доменика Федоровна, Муранов, Шагов и Бадаев с радостным изумлением смотрели на худого, неузнаваемо изменившегося Самойлова.

— Я абсолютно здоров, не смотрите на меня так, — сказал он.

— Именно здоровые нам и нужны, — с подъемом проговорил Григорий Иванович. — У нас тут, брат, дела… Но прежде всего расскажите, откуда приехали и кого видели.

— Вам, Григорий Иванович, и всем остальным сердечный привет от Владимира Ильича и Надежды Константиновны, — сказал Самойлов.

— Ульяновых я не видел почти два месяца, — произнес Петровский.

— Сейчас они в Швейцарии, Владимир Ильич передал тезисы о войне. — Самойлов достал из внутреннего кармана пиджака несколько тонких листов бумаги и вручил их Петровскому.

Григорий Иванович, улыбаясь, сказал:

— Как раз этого нам и не хватало. Спасибо вам, Федор Никитич.

— А мне за что? — искренне удивился Самойлов. Пятерка рабочих депутатов с прибытием Самойлова была наконец в полном сборе. Обсудив ленинские тезисы о войне, они наметили провести нелегальное совещание с участием членов большевистской фракции Думы и представителей партийных организаций крупных промышленных центров России.

Третий день шло совещание в предместье Петрограда — Озерках.

В небольшой комнате дома конторщика Гаврилова было душно, говорили уже несколько часов подряд, однако представители партийных организаций Питера, Харькова, Иваново-Вознесенска, Риги, как и раньше, выступали с жаром и слушали внимательно. Лампу не зажигали, хотя начало темнеть. Григорий Иванович дочитал ленинский документ, поднял голову:

— Переход империалистической войны в гражданскую — единственно правильный пролетарский лозунг!

Вдруг послышались какой-то шум, топот тяжелых сапог, потом громкий стук. Все насторожились. Хозяйка открыла двери, и разъяренные полицейские ввалились в комнату.

— Руки вверх!

Жандармский ротмистр протянул ордер на обыск и арест. Петровский прочитал бумагу. Возвращая ее офицеру, сказал:

— Мы этого не допустим. Я и эти мои товарищи — члены Государственной думы. Закон о неприкосновенности депутатов вы, надеюсь, знаете? Вот мой мандат!

— Мы собрались на семейный праздник, — спокойно произнес Муранов.

В доме действительно пахло пирогами. Стол был заставлен закусками — все совещание проходило под видом празднования юбилея супружеской жизни Гавриловых.

Ротмистр скомандовал:

— Отойти от окна, депутатам сесть здесь, — показал он на свободные места возле стола.

Теперь во что бы то ни стало нужно было спасти документы: в протоколе — фамилии товарищей, маршруты, названия организаций… Слишком уж богатая добыча для «стражей закона».

Все решали сейчас минуты, смекалка и находчивость.

К Муранову подошел невысокий, с выпученными, как у совы, глазами агент тайной полиции.

— Не прикасайтесь ко мне! — строго сказал Муранов. Встретив решительный отпор, жандармы заколебались.

— Обыщите, — небрежно кинул приставу ротмистр.

— Обыщите вы, — буркнул пристав, стоя с вытянутыми по швам руками и не трогаясь с места.

— По инструкции я имею право приказывать, — сердито сказал ротмистр.

— Не знаю такой инструкции, — огрызнулся пристав. Спор между офицерами ни к чему не привел, и один из них отправился к начальству за указаниями.

— Прошу, господа, никуда не выходить, — приказал второй и поставил около депутатов двух полицейских.

У Муранова в кармане записная книжка с адресами товарищей, названиями заводов и организаций, которые он посетил, с краткими заметками о нелегальной работе на Урале. Книжку необходимо уничтожить. Но как? Муранов направился было к двери.

— Не выходить!

— Мне по надобности…

Жандарм, стоявший у двери, заколебался, и, воспользовавшись этим, Муранов решительно вышел из комнаты. За ним следом выскользнул шпик. Запершись в туалете, Муранов бросил записную книжку в яму.

Наступила ночь, а офицер не возвращался. Возмущенные депутаты потребовали, чтобы их освободили, наконец грозились пожаловаться на произвол полиции и жандармерии.

Отпустили их только на рассвете. Шпики окружили пятерку депутатов тесным кольцом и сопровождали ее до самой Думы.

Долго пришлось ждать Родзянко. Наконец он появился. Вместе с председателем депутаты вошли в Таврический дворец. Агенты охранки вынуждены были остаться на своих постах и мокнуть под дождем.

— Господин председатель, — обратился Петровский к Родзянко. — Этой ночью полиция учинила небывалое самоуправство. Мы настоятельно требуем принять необходимые меры. — И Петровский рассказал обо всем, что случилось в Озерках.

Родзянко обещал послать запрос в правительство и объявить протест от имени Думы.

Григорий Иванович возвратился домой.

— Не волнуйся, все в порядке. Задержали, но, как видишь, отпустили, — ответил он на встревоженный взгляд жены.

— Я так и знала… Только задремала, приснились лошади в черных лентах… Они мне всегда снятся перед бедой… Ведь социал-демократическую фракцию Второй Думы все-таки сослали в Сибирь.

Григории Иванович, уставший, с темными кругами под глазами, никак не мог успокоить жену. Трудно произносить слова утешения, если сам в них не веришь!

Они явились поздно вечером, когда Григорий Иванович уже собирался лечь. Забарабанили изо всех сил в дверь. Проснулись испуганные дети. Протирая заспанные глаза, заплакала Тоня. Петя и Леня, насупившись, смотрели, как по квартире шныряют жандармы, заглядывают в каждый угол, как ворошат на отцовском столе бумаги.

Григории Иванович уже ничего не говорил о депутатской неприкосновенности. Он не сомневался, что об их аресте известно и правительству и царю. Теперь апеллировать можно только к трудовому народу.

Петровского вывели под усиленной охраной жандармов.

В квартире, как после погрома: разбросаны книги и бумаги, раскрыты чемоданы, высыпано на пол содержимое ящиков стола, беспорядочно сдвинуты стулья…

Молча сидят дети. Тоня прижимает к себе ветку сломанного фикуса, который они привезли еще из Мариуполя, и горько всхлипывает. Доменика ласково говорит дочке:

— Не плачь, мы посадим эту ветку, будем поливать, она непременно вырастет и превратится в большое красивое дерево…

18

Хмурое утро 9 ноября 1914 года. Темные, низкие тучи затянули небо над Петроградом.

По грязным, скользким улицам в сером, промозглом тумане торопятся в свои департаменты, зябко поеживаясь, чиновники, барская прислуга с корзинами в руках спешит за провизией, настороженно, точно нахохленные вороны, стоят в длинных черных шинелях городовые, из подъездов выглядывают дворники в фартуках…

Идет четвертый месяц войны. Приподнятое настроение первых военных дней, уверенность в скорой и громкой победе исчезли, уступив место унынию, страху и чувству безнадежности.

Вдоль Невского носятся посипевшие от холода мальчишки и, зажимая под мышками пачки газет, громко выкрикивают:

— Всемирная сенсация! Спешите купить газету!

— Арест депутатов Думы!

— Пойманы немецкие шпионы!

— Большевики за решеткой!

— Это может случиться только в такой дикой стране, как Россия! — возмущается какой-то человек.

— Ах ты, крамольник! — слышится в ответ. Каждый на свой лад воспринимает и оценивает необыкновенное известие…

Рабочих депутатов поместили в камеры дома предварительного заключения на Шпалерной. Петровский понимал: правительство сделает все, чтобы не только оторвать их от рабочего люда, но и добиться для них самого строгого наказания. Оно постарается использовать суд и нанести большевистской партии жесточайший удар. Уже вопросы следователя по особо важным делам Сулевского сказали Григорию Ивановичу многое: судебные власти собираются обвинить рабочих депутатов в самом тяжком преступлении военного времени — измене родине.

Обидно, что дневник попал в черные руки царских приспешников и они теперь будут глумиться над его заметками…

В Зимнем дворце, в приемной, в ожидании свидания с императором дремал председатель Совета министров семидесятипятилетний статс-секретарь Иван Логгинович Горемыкин. Из кабинета бесшумно выскользнул адъютант, наклонился к уху премьера и прошептал:

— У его величества государя императора барон Фредерикс.

Значит, ждать придется долго.

В 1897 году Николай II назначил барона Фредерикса министром императорского двора, и вот уже целых семнадцать лет они неразлучны. Барон стал одним из ближайших советников царя, умело приспособившись к характеру безвольного, неуравновешенного и жестокого монарха.

Царь знал, что в приемной его ждет Горемыкин, догадывался, что он опять станет бубнить о фронтах, внутренних беспорядках, о социал-демократической рабочей фракции IV Государственной думы… Как ему осточертели все эти Думы! Две он уже разогнал и полагает — своевременно… Теперешняя Дума — четвертая по счету. Выборы в нее были столь умно и хитро обставлены, так тонко продуман избирательный закон, что туда попала лишь небольшая горстка рабочих — самого неспокойного элемента. Но даже эта небольшая группа портила все… В конце концов пятерка большевистских депутатов доигралась и очутилась за решеткой. Повесить бы этих голубчиков… Горемыкин настаивает на военном трибунале, а главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, несмотря на свои твердые монархические убеждения, против… Все потому, что идет война. Он, самодержец, должен сказать свое решающее слово. А как ты его скажешь, если даже Александра Федоровна колеблется и Распутин молчит…

— Помните, ваше императорское величество, — говорит флигель-адъютант барон Фредерикс, старичок с молодцевато выпяченной грудью, в мундире, подбитом ватой и увешанном крестами и медалями, — как ваш матушка Мария Федоровна ехаль в седле? Ехаль отшень корошо. Отшень. Я любовал, как ровно торчал голова ваш матушка. Ваш матушка был храбрый, не боялся конь… А ваш батюшка не отшень любил конь… И его конь боялся, он был громад телом, мне трудно было подобрать конь… А матушка ваш любил седло, и вы, ваше императорское величество, ездил корошо, настоящий кавалергард…

Последние слова царь выслушал с особым удовольствием: он гордился своей службой в кавалергардском полку, любил кавалерийскую форму и частенько красовался в ней. Слова Фредерикса ласкали и тешили душу императора, отвлекали от надоедливых государственных забот, придворных интриг и правительственных сплетен, которые именовались делами.

Горемыкин терпеливо ждал приема. Он ревностно служил русскому престолу, постоянно ощущая царскую благосклонность. Облюбовал для себя роскошный дом, который продавал генерал-адъютант Безобразов на Моховой улице, и, получив в подарок семьсот тысяч рублей из государственной казны, приобрел его. Сверх того ему вручили двести тысяч на обстановку для апартаментов.

Но вот вопрос о думских депутатах гвоздем сидел в голове и не давал покоя…

Тот позорный день и теперь ранит его душу. Помнит, как светлым осенним днем он подъехал в коляске к решетчатой железной ограде Таврического дворца, где заседала IV Дума. В белоколонный зал уже явились министры, чтобы услышать речь нового главы правительства. Дворец был окружен конной полицией, оберегавшей народных избранников, перед которыми он, только что ставший председателем Совета министров, пожелал выступить и поделиться мыслями о будущей работе правительства его императорского величества. Ему услужливо прокладывали дорогу, а в отдалении хмуро стояли толпы рабочих…

Помнит ту неожиданную обструкцию, которую ему устроили левые депутаты. Он мечтал найти единомышленников, а встретил отчаянное сопротивление настоящих бунтовщиков. И в такое время! Начинался 1914 год… Германия угрожала России войной, необходимо было укрепить армию и флот, увеличить военный бюджет… И сейчас помнит пережитое горькое унижение… Еще ничего не сказал, только открыл рот, как левые подняли невероятный шум, застучали пюпитрами, начали выкрикивать насмешливые, едкие слова. Председатель Думы Родзянко не в силах был, как ни старался, заставить их замолчать. И только после того как из зала были удалены все члены обеих социал-демократических фракций и фракции трудовиков, он смог произнести свою речь. Но все ужо было испорчено. Депутаты-большевики были той злой силой, которая призвала к непокорству. Между этими депутатами и рабочими России возникла тесная связь. Еще год-полтора назад положение было иным и все, что происходило в Государственной думе, не касалось трудового люда. Социал-демократов выдворяли из зала заседаний, обыскивали их квартиры, арестовывали их друзей — народ оставался безучастным. А в последнее время тысячи рабочих Петрограда и других городов начали остро реагировать на выступления своих представителей, внося в дела империи смуту и беспокойство.

Думские же социал-демократы стали немедленно откликаться на любые выступления рабочих, порочить действия правительства, будоражить и без того непокорные массы. Каждый призыв рабочего депутата вызывал горячий отклик на фабриках и заводах, порой выливающийся в решительный протест или стачку.

Нет, сколько бы он, председатель Совета министров, ни встречал противодействия, он будет настаивать на суровом наказании виновников беспорядка: Петровского, Муранова, Бадаева, Самойлова, Шагова…

Вышел адъютант, и Горемыкин наконец направился в императорский кабинет, стараясь повыше поднимать ноги, чтобы скрыть свою шаркающую старческую походку. Он опустился в кресло, где только что сидел барон Фредерикс. Царь посмотрел на дряблее, усеянное темными пигментными пятнами лицо Горемыкина, обрамленное широкими белыми бакенбардами, и чуть заметно дернул плечом.

— Ваше императорское величество, — произнес премьер, — ваше императорское величество… — собирался он с мыслями и быстро-быстро начал говорить о нехватке оружия на фронте, о казнокрадстве, о жуликоватых интендантах и непорядках в действующем армии, о станциях, забитых эшелонами с ранеными, фуражом, боеприпасами.

Царь косился на Горемыкина и думал: с какой стати об этом докладывает он, а не военный министр Сухомлинов? А, вот и о Думе заговорил.

— Ваше императорское величество, депутаты от рабочих — чрезвычайно опасные преступники. Они выступили против основ самодержавия. Не могу понять, почему великий князь Николай Николаевич в грозное военное время настаивает на гражданском судопроизводстве?..

Николай и сам, слушая Горемыкина, напряженно думал, что лучше сделать — передать дело в гражданское судопроизводство или в военное? Назло великому князю, он передал бы в военный трибунал… Ведь и петроградский градоначальник принц Ольденбургский настаивает отправить депутатов-большевиков на виселицу. И министр юстиции Щегловитов тоже требует военного суда.

Но царь хорошо помнил письмо великого князя из Ставки в Петроград. В нем Николай Николаевич писал:

«По глубокому моему убеждению, передача дела на рассмотрение военного суда неминуемо должна была… вызвать брожение среди фабричных и иных оппозиционных элементов. Между тем спокойствие в рабочей среде, обслуживающей разнообразные нужды армии, в заботах о последней, представлялось мне весьма важным. Как это ни странно может показаться, но в мирное время я безусловно предал бы всех арестованных по настоящему делу военному суду, а теперь, в военное, — особенно при настоящих условиях — считаю такую меру несоответственной. Допускаю, что часть общественного мнения может счесть приведенные суждения за проявление слабости. Но до сих пор меня в этом никто не упрекал, и этим следовало воспользоваться, для того чтобы принять такое именно решение, которого требуют обстоятельства».

Так же определенно высказывался и товарищ министра внутренних дел Джунковский в письме начальнику штаба Ставки генералу Янушевичу:

«По делу депутатов у меня совершенно определенное мнение, что по государственным соображениям передавать дело военному суду нежелательно… Наказание… по законам военного времени может вселить в население убеждение, что правительство воспользовалось военным положением и расправилось с ненавистными депутатами… Тем более что наказание как по военному, так и по гражданскому суду одно и то же».

— А вы, Иван Логгинович, полагаете, что следует безжалостно покарать преступников? — спросил Николай.

— О да, ваше величество! — поспешно ответил премьер. — Долг чести и совести заставляет сурово карать тех, кто посягает на святая святых — российский престол!

Царь задумался. На низком венценосном лбу его рельефно выделялся рубец — след от удара японского полисмена во время путешествия юного цесаревича Николая в Страну восходящего солнца. Потом, словно очнувшись, порывисто встал, перекрестился и глухо произнес:

— Да будет воля твоя! Передаем в военный трибунал!

Сел, взял карандаш. Горемыкин неторопливо приподнялся и вытянулся в ожидании царского росчерка, но Николай неожиданно застыл с карандашом в руке, потом медленно поднял голову и удивленно посмотрел на Горемыкина:

— Вы еще здесь?

. . . . . . . . . . . . . . . .

19

За неделю до процесса начали выдавать пропуска. Как ни хотелось того Ларисе, ей пришлось обратиться к Шуликовскому, служившему в Петербургской судебной палате.

— Я бы не решилась вас беспокоить, — смущенно сказала Лариса, — но мне очень хочется присутствовать на процессе.

— Какая мелочь, — улыбнулся Шуликовский. — Я специально оставил несколько пропусков для своих друзей… Да… — произнес он после паузы, — как летит время! Помните того черноволосого парня в полтавской тюрьме? Петровского? Он теперь у них первая скрипка, председатель фракции… Неудержимо мчится время! Как бы я хотел, чтобы вернулась та далекая пора, ночное пение соловьев, вишневые сады Полтавщины! Но все это ушло безвозвратно.

Шуликовский немного рисовался. Его нисколько не волновали полтавские сады и соловьиное пение. Оценивающе посмотрел на Ларису: как она красива — до сих пор волнует его… Он едва не проговорился, что принимал участие в подготовке предстоящего судебного процесса.

— Я человек твердых убеждений и принципов. — И, словно отвечая на вопросительный взгляд больших чистых глаз Ларисы, добавил: — Время диктует каждому свое. А вам я удружу с удовольствием, милая Лариса. Мы же с вами, можно сказать, старинные друзья…

В день суда все крупные фабрики и заводы были окружены полицейскими. Стражи порядка стояли на центральных улицах, перекрестках, плотным кольцом охватывали здание судебной палаты.

На процесс явились многие депутаты Думы. Позади судейских кресел — министры, товарищи министров, чиновники министерств и ведомств.

В первых рядах — родственники подсудимых. Рядом с Доменикой Федоровной — Лариса. Еще, пожалуй, ни разу в жизни, полной тревог и волнений, не переживала Доменика такого отчаяния. Ежедневно с трепетом просматривала газеты, на страницах которых пестрели заголовки: «Виселица — единственный способ дать стране покой», «С врагами церемониться нечего!»

Как ни пыталась она держаться и находить хоть какое-то утешение, надежда улетала все дальше. Секира самодержавия все выше поднималась над головой пятерки народных избранников. Когда Доменика Федоровна прочла об изъятии дела депутатов из военного суда, от сердца немного отлегло. На детей она просто не могла смотреть — Петрик только молчал и хмурился, а в ответ на ее успокоительные слова через силу улыбался. Но однажды он подошел к матери и ломающимся мальчишеским голосом сказал:

— Ничего, мама, рабочие не дадут учинить расправу над нашим отцом…

И тут Доменика Федоровна заметила, что за три месяца ее сын стал совсем взрослым и даже берется утешать ее, а ведь ему только пятнадцатый…

Доменика Федоровна с огромным волнением ждала появления арестованных. А их в это время уже вели узкими, мрачными коридорами. Первым вошел Григорий Иванович. Он заметно осунулся и побледнел, щеки его ввалились. Увидев жену, улыбнулся ей. Сердце у Доменики сжалось. Петровский окинул взглядом зал и сел на первое от судейского стола место, за ним — Муранов, Шагов, Бадаев и Самойлов.

Лариса смотрела на подсудимых и думала: сколько молодых, непокорных, готовых за свои убеждения пожертвовать жизнью прошло через это судилище!

В полном составе появился суд. Через открытую дверь Лариса заметила, как Шуликовский вручил прокурору несколько тонких разноцветных папок. Занята свои места адвокаты и корреспонденты газет из разных городов России. Положив папки на стол, на прокурорское место важно опустился товарищ прокурора Петербургской судебной палаты Ненарокомов. Для Ненарокомова процесс имел исключительное значение: он должен показать, какой могучей логикой владеет, как уверенно и тонко выдвигает обвинение против опасных государственных преступников. Он знал, что каждым словом, каждой подробностью процесса интересуется сам самодержец всероссийский Николай II, знал его нетерпимое отношение к Думе вообще и особенно к ее левым силам.

Ненарокомов до тонкостей изучил все материалы, заранее продумал ряд неожиданных вопросов подсудимым, помня, что экспромты готовятся заблаговременно.

Председательствовал худой, высокий, похожий на дирижера сенатор Крашенников. Секретарь суда долго и нудно читал обвинительный акт, напечатанный на сорока страницах. Нить обвинения порой ускользала, и тогда гнусавый голос секретаря напоминал Ларисе скучный, бесконечный, осенний дождь.

Депутаты в арестантских костюмах сидели с высоко поднятой головой, непреклонные в убеждениях и полные веры в правоту своего дела.

Дворник из Озерков передал полиции блокнот Муранова. У Петровского во время обыска был обнаружен дневник, а также бумаги, свидетельствующие о том, что он вел шифрованную переписку, свежий номер «Социал-демократа» с манифестом ЦК РСДРП «Война и российская социал-демократия». В нем говорилось об отрицательном отношении большевистской партии к империалистической войне, выдвигался лозунг о превращении войны империалистической в войну гражданскую. «Вещественные доказательства» свидетельствовали о тесной связи депутатов с местными нелегальными организациями и Центральным Комитетом партии.

— Подсудимый Петровский, признаете ли вы себя виновным в предъявленном вам обвинении? — обратился к Петровскому председательствующий.

— Нет.

— Вы были в Озерках?

— Был.

— Подсудимый Петровский, почему вы, имея конституционные права, собирали подпольные совещания? — стукнув пальцем по папкам, спросил прокурор.

Григорий Иванович взглянул на него и спокойно ответил:

— Мы должны были готовить запросы в Думе, вырабатывать законопроекты, а для этого необходимо знать настроение избирателей. Мы не раз просили разрешения организовать открытую встречу с ними, однако его не получили. Рабочую газету, где мы выступали, закрыли. Пришлось искать другие пути.

Ненарокомов перебрал аккуратно сложенные перед ним бумаги, взял одну из них.

— Для этого вы тоже собирались? — с особенным нажимом произнес он. — Вот резолюция рабочих Заднепровья, которая призывает: «Всеми способами бороться против войны и по-братски протянуть руку пролетариату всех стран», «Долой войну, да здравствует единство международной социал-демократии! Перед лицом всего мира мы заявляем, что будем работать для заключения мира не с буржуазными правительствами, а с революционными народами». Подсудимый Петровский, антивоенная резолюция рабочих Заднепровья привезена вами?

— Да, ее привез я. Антивоенная резолюция рабочих Заднепровья полностью совпадает с резолюцией Центрального Комитета партии, а также является выражением наших мыслей, — с достоинством ответил Григорий Иванович.

— Я присоединяюсь к словам депутата Петровского, — поднялся и расправил плечи Муранов.

— А вы? — обратился председатель к остальным депутатам.

— Мы — также, — поднялись Бадаев, Шагов и Самойлов.

За дверями и стенами судейской палаты нарастал гул толпы.

— Это дает мне право обвинить бывших депутатов в измене родине, — произнес прокурор, глядя на сановников и ожидая поддержки.

— Разбойничья шайка! — изрек кто-то с удобных кресел для знати.

И, словно в подтверждение этих слов, Ненарокомов патетически воскликнул:

— Совещание, которое собрали депутаты, в своей резолюции призывало «к поражению царской монархии и ее войска», выдвигало лозунг «о всестороннем расширении среди войск и на театрах военных действий пропаганды социалистической революции». Это — призывы большевистской партии!

За судейским столом — возмущенный шепот, стулья с высокими спинками сердито поскрипывают.

Вскакивает круглый, как бочонок, корреспондент газеты «Русское знамя»:

— На виселицу их!

— Желаете ли вы что-либо опротестовать, подсудимый Петровский? — спрашивает председатель.

— Нет, — твердо отвечает Григорий Иванович. — Я не протестую, а подтверждаю, что рабочая фракция Четвертой Государственной думы является фракцией большевистской.

— Мы имеем дело с крепко сколоченной группой — Российской социал-демократической рабочей фракцией, — сказал в обвинительной речи Ненарокомов. — В то время, как государство напрягло все силы для борьбы с внешним врагом, подсудимые не пожелали отказаться от параграфов своей партийной программы. Гнев и возмущение закипают в наших сердцах, когда мы знакомимся с деятельностью большевистской фракции в Думе. Снисходительность и сострадание не должны иметь место в нашем приговоре.

Ненарокомов говорил долго, жестикулировал выразительно, стараясь использовать весь арсенал красноречия, чтобы произвести хорошее впечатление на влиятельных особ.

Наконец он кончил, устало опустился в кресло и вытер вспотевшее лицо.

Доменика Федоровна сидела неподвижно, с помертвевшим от горя лицом. Взволнованная Лариса коснулась ее руки:

— Не отчаивайтесь… Крепитесь. — А сама подумала: «От этого судилища можно ожидать чего угодно».

Когда начали выступать защитники, Доменика Федоровна вздохнула с некоторым облегчением. Она услыхала, что собранные следствием доказательства и обвинение по статье 102 Уголовного уложения не дают права прокурору называть депутатов изменниками родины.

— Пять депутатов, сидящих перед вами, являются народными избранниками. Многие ли члены Думы могут сказать о себе то же самое?

Доменика Федоровна, без кровинки в лице, сидела, подавшись вперед и не спуская глаз с мужа.

Председательствующий дал слово Петровскому, который выступил от имени всех депутатов:

— Господа судьи, вы не имеете права судить нас потому, что мы, избранники народа, имели право встречаться и совещаться со своими избирателями. Мы получили от них много писем. Большинство писем было против войны. Были у нас и другие материалы за и против войны. Мы должны были все обсудить. На это мы имели право. Мы представители народа и можем быть судимы только народом, избравшим нас своими депутатами. О наших взглядах не раз писала газета «Правда»… Я думаю, что нас судят не потому, что мы в чем-то виноваты. Нас судят за стойкую защиту прав народа. Мы гибнем в молодых годах за то, что заслужили доверие рабочих классов, и за то, что по мере своих знаний защищали интересы рабочих. Поэтому мы считаем суд над нами величайшей несправедливостью. Мы глубоко верим в свой народ и надеемся, что народ нас освободит.

Петровский сел, все депутаты пожали ему руку. Зал хранил гробовое молчание.

Подсудимые не склонили головы. Уверенность, что они честно выполнили долг перед народом и не изменили своим убеждениям, придавала им силы.

Три дня шел процесс. Вокруг здания судебной палаты двойное кольцо полиции, в зале день ото дня все больше военных и полицейских. Атмосфера накалена до предела. Когда суд удалился на совещание, никто не двинулся с места. Три часа прошли в томительном ожидании. Наконец был оглашен приговор.

Депутаты были признаны виновными в принадлежности к «преступному товариществу», лишены всех прав состояния и осуждены на вечное поселение в Сибири.

Темными коридорами, соединявшими помещение суда с домом предварительного заключения, рабочих парламентариев опять увели в тюрьму.

Депутаты, ожидая высылки, еще находились в петербургских застенках, когда передовые рабочие России уже читали статью Ленина «Что доказал суд над РСДР Фракцией?», напечатанную в нелегальной газете «Социал-демократ» 29 марта 1915 года.

«…Суд развернул невиданную еще в международном социализме картину использования парламентаризма революционной социал-демократией. Пример такого использования лучше всяких речей будет апеллировать к уму и сердцу пролетарских масс, убедительное всяких доводов будет опровергать оппортунистов-легалистов и фразеров анархизма. Отчет о нелегальной работе Муранова и записки Петровского останутся надолго образцом той работы депутатов, которую мы должны были усердно скрывать и в значение которой будут теперь внимательнее и внимательнее вдумываться все сознательные рабочие России. В такое время, когда почти все „социалистические“ (извините за поругание этого слова!) депутаты Европы оказались шовинистами и слугами шовинистов, когда пресловутый „европеизм“, прельщавший наших либералов и ликвидаторов, оказался тупой привычкой к рабской легальности, в России нашлась одна рабочая партия, депутаты которой блистали не краснобайством, не „вхожестью“ в буржуазные, интеллигентские салоны, не деловой ловкостью „европейского“ адвоката и парламентария, а связями с рабочими массами, самоотверженной работой в этих массах, выполнением скромных, невидных, тяжелых, неблагодарных, особенно опасных функций нелегального пропагандиста и организатора. Подняться выше — к званию влиятельного в „обществе“ депутата или министра — таков на деле был смысл „европейского“ (читай: лакейского) „социалистического“ парламентаризма. Спуститься ниже — помочь просветить и объединить эксплуатируемых и угнетенных — вот какой лозунг выдвинут образцами Муранова и Петровского».

20

Петровский сидел в одиночной камере. Единственным утешением и нитью, связывающей его с миром, были редкие встречи с женой. Их тоже надо было добиваться. Из тюрьмы он писал:

«Мечтать не возбраняется. Но говорить или еще что-нибудь делать — все воспрещается.

Находясь в одиночке, узник может создавать себе только иллюзии, которые то подымут его настроение, то низведут до болезненного состояния, и это будет продолжаться, наверное, долго, пока… привыкнешь или сдохнешь.

А когда от этих настроений избавишься, то потянется следующее однообразие. Утром в 6 дают кипяток, встаешь и чай пьешь, в 12 — обед, в 3 часа еще кипяток. Тут же казенный ужин раздают, но мне не полагается, т. к. беру обеды. Полагается еще прогулка один раз в сутки в небольшом треугольнике тюремного двора в продолжение около получаса. В 9 полагается ложиться спать и тушить огни, которые вечером дают с 4-х час, а утром с 6 до 8. В промежутках этого времени я читаю, пишу, но очень мало, по камере хожу, хожу без конца… и так каждый день… Камера ничего, сносная, только темноватая. Железный стол, железный стул, тут же водопровод и ват.-клозет. Словом, все удобства. Электрическое освещение, железная кровать, матрас, одеяло, пара железных полочек, кружка, солонка, чайник — вот и весь комфорт камеры».

Съестное в тюрьме не принимали, разрешалось передавать лишь чай и сахар.

Так прошло почти три месяца. Однажды сырой, гуманной июньской ночью осужденных без предупреждения вывели из тюрьмы. На вокзале, в одном из тупиков, стоял арестантский вагон с зарешеченными окнами. Тут бывших депутатов ждали близкие, совершенно случайно узнавшие про день отправки. Они стояли поодаль, конвоиры не подпускали их к арестованным и не давали перемолвиться словом. Григорий Иванович неотрывно смотрел на жену и детей, ему хотелось весело, ободряюще улыбнуться, но печаль расставания легла на его бледное, худое лицо.

— Мы обязательно встретимся! — наконец крикнул он, чувствуя, как комок подкатывается к горлу и не дает говорить.

Доменика и дети не плакали. Им хотелось подбежать к ненавистному вагону, сорвать решетку, прижаться к отцу и никуда его не отпускать.

Все четверо, как и семь месяцев назад, при аресте отца, молча и неподвижно сидели в комнате. Тоня не сводила глаз с матери, которая только что прочитала им, детям, последнее напутственное письмо отца из предвариловки. Вот мать поднялась, подошла к окошку, тяжело оперлась о подоконник. «Надо крепиться, подготовиться и во всеоружии подойти к суровой жизни, бросившей нам вызов, — писал отец. — Надо сделать так, чтобы пошлость не имела торжества, чтобы колесница сытых, довольных и торжествующих не задавила нас окончательно. Я вот несчастнее вас, ибо не помню своего отца, не видел его забот и ласки. Он умер очень рано, не успев дать мне никаких заветов. А если я буду с вами разобщен далекой Сибирью, то вы уже будете меня помнить. Будем даже переписываться — это говорит за то, что вы счастливее меня. Где-то у Некрасова есть: „Поколение поколению не оставляло следа“. Теперь видите, какой прогресс: вас уже оставляют в возрасте 10–15 лет. Да, в наших пролетарских семьях все так, детки… два года мне было от роду — я отца своего потерял, отчим умер тоже раньше, чем следует, во цвете лет умер мой брат, мамин брат тоже. И оба они не успели дать заветы детям своим, а их осталось у каждого от пяти до семи человек. Теперь мой брат Саша на ладан дышит, брат Андрюша на войне. Вернется ли он… Вот какой получается перемол… Это я краткий списочек вам дал, чтобы вы меня не осуждали, что я вас еще маленьких бросил. Бросил, хотя я тут не виноват. Петя находится теперь в таком возрасте, в котором я уже самостоятельно решил „отрясти прах старого“ со своих ног, попрощаться с родными краями Харькова и пуститься в чужой и незнакомый город для утоления жажды голода, приискания хлеба, работы. Нашел хлеб, работу, все, что нужно рабочему. Через четыре года я стал старшим токарем в мастерской. Правда, не так легко это досталось, но я верил и добился».

Доменика Федоровна неподвижно стояла у окна, мысленно продолжая родословную мужа. Два брата — Саша и Андрей… Андрей на войне… Мать Григория, Мария Кузьминична, — пожилая, больная женщина, еле сводит концы с концами. Надеяться можно только на себя. Закончить учебу, сдать экзамены, получить свидетельство фельдшера, а потом ехать туда, где обоснуется Григория. Дети будут продолжать учиться, она — работать.

Оглянулась на ребят.

— Будем, дети, учиться, ждать писем от нашего отца, а когда я кончу курсы, мы обязательно поедем к нему, — решительно сказала Доменика Федоровна и ободряюще улыбнулась.