Генерал террора

Савеличев Аркадий Алексеевич

ПРОЛОГ ЖИЗНИ И СМЕРТИ

 

 

I

евастопольская военная тюрьма была устроена на месте гарнизонной гауптвахты, прямо в крепости. Это не хуже и не лучше других крепостей, где Савинкову ещё в прежние годы довелось побывать. Несокрушимые, непреодолимые стены — охрану нёс специально выделенный литовский полк, отличившийся в карательных экспедициях ещё тлевшей под серым пеплом революции. Набившие руку караульные, разводящие, часовые; рота по очереди сменяла роту, с заведённостью часового механизма. Никто не мог ни отменить, ни изменить раз и навсегда заданный ритм. При полной сменяемости караулов заключённый, при всём желании, не успевал запомнить многочисленных охранников, как и охранники — знать в лицо своих подопечных. Этим исключался всякий сговор и соблазн побега.

Крепостная гауптвахта делилась на три отделения: общее, офицерское и секретное. Разумеется, Савинков был в третьем. Это секретное отделение имело вид узкого и длинного коридора с двадцатью камерами по обеим его сторонам. Коридор замыкался метровой толщины стеной, а начинался железной, всегда запертой дверью. Она вела в умывальную; туда выходили двери от дежурного жандармского офицера, из совершенно глухой, без окон, кладовой, из офицерского отделения и кордегардии. Через кордегардию, всегда полную отдыхающих солдат, и вёл единственный выход к воротам.

Внутри секретного коридора — трое часовых. Посты в умывальную и далее, у дверей в кордегардию. Такие же посты снаружи, между гауптвахтой и её внешней стеной. Более того, крепостная стена охранялась и снаружи.

Какой уж там побег!

Борис Савинков ждал смертного приговора. Как для лица гражданского, расстрел был для него непозволительной роскошью — виселица, потомственный петербургский дворянин, виселица! Читая заранее прописанные, роковые слова приговора, военный прокурор генерал Волков ожидал слёз, раскаяния, чего угодно, только не каменного спокойствия. Смешно сказать, Савинкову же и пришлось успокаивать генерала:

   — Господин прокурор, не примите это за оскорбление, но я не умею плакать.

За время разбушевавшейся революции здесь всего повидали, могли бы ничему не удивляться... Но как скрыть удивление?

   — Вам только двадцать семь лет!

   — Это возраст поручика Лермонтова. Чем я лучше его?

   — У меня не укладывается в голове: как вы, такой опытный конспиратор, могли обмишуриться?!

   — Не укладывается и у меня, господин прокурор. Случайность? Наводка провокатора? Доблесть филёров?.. Но не довольно ли вопросов? Приговорённый к смертной казни имеет право на последнее желание. Я хочу спать.

Генерал Волков покачал усталой, всего повидавшей головой и оставил заключённого, — по, сути уже осуждённого — на попечение конвоя. Опять крепость. Одиночная камера. Непроницаемые, глухие стены. Полный покой... предсмертный покой, если так угодно господину террористу. Отсыпайтесь... до встречи с Господом Богом! Аз воздам!

Но Савинков зря тревожил душу служивого прокурора. Во всём случившемся он был сам виноват. Самонадеянность! После головокружительных прошлых удач — непозволительная самонадеянность. Совсем не в его характере.

Сиди и вспоминай путь на свою несчастную Голгофу...

* * *

В самом начале мая 1906 года он выехал из Гельсингфорса в Севастополь с поручением Боевой организации эсеров — судить судом гнева адмирала Чухнина: адмирал отличился своими зверствами над восставшими моряками. После убийства министра внутренних дел Плеве, великого князя Сергея, да и других громких бомбометаний это казалось лёгкой разминкой перед главным готовящимся покушением — на Николая II.

Как всегда, разведку и руководство он брал на себя. Как всегда, ехал один. Помощники — а их было трое — следовали другими поездами, через другие города. Лишь на пересечениях путей — мимолётные конспиративные встречи. Так безопаснее и легче скрываться от шпиков: сумеречные крысы давно шли по пятам. Прекрасно знали его в лицо. С изобретением фотографии задача их упрощалась. В лабораториях департамента полиции был налажен выпуск так называемой «Книжки филёра». Портмоне карманного размера, куда складывалась гармошка нужных на это время фотографий. Легко раскрывается, легко скрывается в случае необходимости.

Распрощавшись в Харькове, после получасовой встречи, со своими подельниками — Двойниковым, Калашниковым и Назаровым, — он приехал в Севастополь 12 мая. По обычаю, остановился в лучшей гостинице — «Ветцель». Он не любил бедной конспирации — богатый англичанин лучше всего. Но Севастополь — город военный, к тому же взбудораженный ещё не затихшей революцией. Англичане сейчас были не в чести. Отставной подпоручик в запасе, Дмитрий Евгеньевич Субботин, извольте любить и жаловать, прибыл в славный морской град для отдохновения, из давней любви к пользительному морскому воздуху. Документы документами, но ведь и поболтать со служащими гостиницы об этом не мешало. Гостиничные служки — первостатейные филёры.

Очередная встреча с помощниками была назначена на 14 мая — день коронации Николая II. Ничего удивительного, военные моряки были обязаны праздновать такой день; адмирал Чухнин тем более. До славной встречи, адмирал!

А пока подпоручик, как ему и положено, мог приятно провести время. Не стар подпоручик Субботин, очень даже не стар, хотя имеет честь давно быть женатым. По своему побочному увлечению — литературой — женат, разумеется, на дочери писателя. Разумеется, кумира первостуденческой поры — славного Глеба Ивановича Успенского. Не забывает разгулявшийся подпоручик Субботин: его ждёт в Петербурге Вера Глебовна, прекрасная дочь прекрасного писателя. У него всего лишь маленькая холостяцкая прогулочка перед семейным ужином.

Да, но ему в этот день — день коронации кандидата на заклание — не думалось ни о любимейшем, в бозе почившем тестюшке, ни о его любимейшей, бесстрашной дочери. Жить с таким мужем — не шуточки.

К 12 часам на Приморском бульваре у него было назначено свидание с «динамитной» — так мысленно называл он Рашель Лурье. А что нужно для свидания? Конфеты от Елисеева, розы от самой распрекрасной севастопольской цветочницы и соответствующее настроеньице — от самого себя.

Ах, жаль, не пришла влюблённая... да-да, в революцию!.. расчудесная Рашель...

И только хотел обидеться — что же?.. Взрыв?

Ему ли не знать, как взрываются бомбы. Он несколько минут колебался: уж не Рашель ли подорвалась? В деле часто случались такие казусы. Динамитчиков погибало не меньше самих бомбометателей. При срочном изготовлении бомб — их же нельзя было держать в запасе — кому руки отрывало, кому и головы срывало. Озаботясь судьбой Рашели, он вышел с бульвара на улицу. Ясно, вслед за взрывом начнутся усиленные поиски виновников. Следовало, видимо, сейчас же выехать из Севастополя и уже где-то в другом городе собрать всю свою группу. Но неосторожно разгулявшийся подпоручик рассудил: что за беда, за ним-то не следят! Пережди переполох в гостинице.

Но не успел он подняться по коврам лестницы на свой второй этаж, как услышал позади крик:

   — Барин, вы задержаны!

Его крепко ухватили за руки. Засада! Из-под лестницы, из-за штор, казалось, из самих стен высыпали жандармы и солдаты с ружьями наперевес, даже с примкнутыми штыками. В одно мгновение штыки образовали тюремную, непроходимую решётку. Из неё не было выхода ни с браунингом, ни без браунинга. Полицейский офицер, очень бледный, приставил к его груди револьвер — видать, наслышан о знаменитом террористе, опасался и в таком жандармском многолюдстве. Какой-то мордастый сыщик грозил кулаком и ругался. Какой-то морской офицер настойчиво требовал:

   — Нечего возиться! Во двор — и сейчас же к стенке.

Однако полицейский офицер не мог этого позволить:

   — У меня приказ: взять живым. Конвой! В крепость.

Там уже были двое помощников — Двойников и Назаров; Калашникову, кажется, удалось скрыться; Рашель Лурье тоже счастливо опоздала на это роковое свидание.

Они переглянулись, кивнули друг другу, что означало: подлинных фамилий не называть. Всем троим тут же было предъявлено обвинение... в покушении на жизнь генерала Неплюева!

Вот уж истинно: шли мелким бродом, а попали в омут... Вместо морского адмирала Чухнина — комендант севастопольской крепости генерал Неплюев?!

Вскоре и причина обнаружилась.

Левая рука не знала, что делала правая. Пока центральная Б. О. — так обычно называли Боевую организацию эсеров — готовила покушение на Чухнина, доморощенные севастопольские взрывники решили посчитаться с ненавистным им Неплюевым. И тоже в день коронации. И тоже в 12 часов дня, когда генерал Неплюев выходил из собора после торжественного богослужения. Он был полон важности от такого величайшего события. Но из толпы вдруг выскочил мальчик лет шестнадцати и бросил под ноги генералу бомбу; бомба не взорвалась. В ту же минуту ринулся на генерала второй метальщик — матрос Иван Фролов. Этот не оплошал: его бомбой разнесло 6 человек и 37 ранило. Разумеется, и самого в клочья...

Однако генерал Неплюев не пострадал. И сейчас подпоручик Субботин, попавший как кур во щи, сидел в его подведомственной крепости.

Все четверо, включая и несовершеннолетнего Макарова, были отданы военно-полевому суду. По законам военного времени.

Все четверо, в том числе и бесстрашный мальчуган, не назвали своих имён. Революция не терпела громкой рекламы... как и непозволительной неряшливости...

Оказывается, помощники по чьей-то наводке ещё из Харькова, через Симферополь, привели за собой шпиков.

Одна случайность наслоилась на другую случайность — геройство местных, севастопольских эсеров. Им тоже фейерверков захотелось!

* * *

Назначенный военным судом официальный защитник — о, филистеры, филистеры! — капитан артиллерии Иванов принимал самое активнейшее участие в усмирении восстания на броненосце «Очаков» в ноябре 1905 года. Именно его батарея стреляла по броненосцу. А руководители восстания, вместе с лейтенантом Шмидтом, незадолго перед тем, 6 марта 1906 года, были расстреляны на острове Березань. Так что не приходилось рассчитывать на защиту такого «защитника»...

Но ведь не знаешь, что потеряешь, что найдёшь. Именно капитану Иванову, под честное офицерское слово, он и открыл подлинное имя: Савинков Борис Викторович.

Отныне не было подпоручика Субботина — был Савинков, известный всей России террорист. И этот террорист попросил телеграфировать матери Софье Александровне и жене Вере Глебовне с таким расчётом, чтобы они успели приехать ко дню исполнения приговора.

   — Когда, если не секрет?

   — Суд, как вам уже сообщили, восемнадцатого. Я не скрою: исполнение девятнадцатого...

   — Благодарю вас, капитан, не поминайте меня лихом.

   — И вы не поминайте, господин Савинков.

* * *

Капитан сдержал своё слово. Уже 16 мая мать получила телеграмму:

«НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙТЕ КУРЬЕРСКИМ СЕВАСТОПОЛЬ СЫН ХОЧЕТ ВАС ВИДЕТЬ — защитник Иванов».

На сборы оставалось пару часов. Муж, уважаемый варшавский судейский чиновник, совершенно «разбитый» сыновьями — старший, Александр, был сослан в Восточную Сибирь, Борис в севастопольской крепости и младшенький тянулся за ними — уволенный со службы, Виктор Михайлович бесцельно проживал в Петербурге и в буквальном смысле потерял разум, лишь плакал, целуя телеграмму. Все хлопоты взяла на себя Софья Александровна. Уже через пару часов в поезд вместе с ней садились невестка, её брат и четверо известнейших петербургских адвокатов, в том числе защищавший ещё старшего сына присяжный поверенный Жданов. Из Москвы в тот же Симферополь летел на огненных крыльях давний друг сына — Лев Зильберберг.

— Всё, Господи, все едем спасать тебя, Боренька!

Она, правда, не знала, что тем же поездом, только в другом купе, едет и начальник департамента полиции Трусевич, который тоже в считанные часы поднял весь «послужной» архив её сына. Там, между прочим, была такая характеристика:

«...Б.Л. Савинков представляет собой опасный тип противника монаршей власти, ибо он открыто и с полным оправданием в арсенал своей борьбы включает убийство. Слежка за ним и тем более предотвращение возможных с его стороны эксцессов крайне затруднительны тем, что он является хитрым конспиратором, способным разгадать самый тонкий план сыска. Близкие ему и хорошо знающие его люди обращают наше внимание на сочетание в нём конспиративного уменья и выдержки с неврастеническими вспышками, когда в гневе и раздражительности он способен на рискованные и необдуманные поступки...»

Характеристика была написана для полиции ближайшим другом и соратником; между прочим, членом ЦК партии эсеров; между прочим, самым главным провокатором, служившим в полиции с 1892 года! Да, господа бомбисты. Этот человек по своей значимости не уступит Савинкову. Не зря же для его необъятного чрева платили 350, потом 500, 600... и так далее рублей в месяц, а сейчас он получает — пятнадцать тысяч годовых! Какой министр не позавидует? Но ведь и стоит, стоит. Это по его шифрованной телеграмме Трусевич и едет в одном вагоне с матерью террориста. Не выходя, разумеется, из купе. Ибо они прекрасно знакомы... ах, мадам, как знакомы! Ещё когда в первый раз судили старшенького, Александра, разумеется, вместе с Боренькой. И потом, когда Сашенька, отправлявшийся в Восточную Сибирь, и Боренька, ждущий в Вологде той же участи, и ваша невестка, и вы, мадам, вместе съехались в переполненной ссыльными революционерами Вологде... вы ведь не знали, не догадывались, мадам, что так же вот ехал в одном поезде с вами нынешний начальник департамента полиции, тогда ещё мелкий филёр. Искренняя благодарность вам, мадам! Не будь ваших сыновей, разве дослужился бы он до начальника департамента?!

И теперь этот начальник, упустивший Бореньку из Вологды в Норвегию, хочет лично посмотреть, как болтается на виселице... по закону военного времени, по закону, мадам!.. ваш горячо любимый сын Боренька... и писатель Ропшин, не так ли? Вы сами, мадам, в некотором роде писательница, вы оцените драматизм всего происходящего. Может статься, мы дадим вам такую возможность — милыми материнскими очами глянуть на последние вздохи вашего писаки-бомбиста!

Именно для этого собственной персоной и едет вместе с вами начальник департамента. У вашего сына дьявольская способность — подчинять своей воле самых заклятых врагов. Нельзя поручиться, что даже военный прокурор генерал Волков не разведёт с подсудимым слюнтяйские антимонии. Нет, нельзя. Поймите — вам надо успеть к 18 мая, но и начальнику департамента — надо. Непременно надо, мадам.

Но ведь и друзьям Бореньки — надо.

Накануне суда вместе с начальником департамента полиции в Севастополь нагрянули мать, жена, её брат Борис Глебович, сразу четверо несокрушимых петербургских адвокатов, в том числе и Жданов — приятель по вологодской ссылке, в своё время защищавший, кроме Александра, и Ивана Каляева. И конечно же, неукротимый, как пушечное ядро, Зильберберг.

Савинков знал, что и мать таким же ядром пройдёт сквозь все крепостные стены. Ломая всякое сопротивление, она бросилась с вокзала с самыми убийственными рекомендательными письмами — за два часа в Петербурге успела запастись — и штурмом взяла тюрьму. Влетела в камеру:

   — Сынок! Я не осуждаю тебя, но...

   — Мама, — обнимая её, заверил сын, — каков бы ни был приговор, я совершенно не причастен к покушению на Неплюева. Я приехал по другим делам. Здесь вышла какая-то провокация, в которой я пока не могу разобраться... Не плачь. Я не боюсь смерти, я готов к ней каждую минуту, но я не хочу умирать за то, что совершили другие. Честь покушения принадлежит не мне.

Он сумел её успокоить. Проводил до дверей камеры.

Следом за матерью, под покровительством капитана Иванова, прорвалась и жена:

   — Боря!

   — Что, Вера? — обнял и её, плачущую, дрожащую.

   — Не знаю. Я ничего не знаю! Я просто рада тебя видеть.

   — Благодарю, Вера. Но скажи: какой я муж? Меня носит по всем странам Европы, по градам и весям России — до жены ли мне? Прости, если можешь.

   — Мне не в чем тебя прощать. Я люблю тебя, Боренька!

   — Но ведь завтра — суд! Решение его заранее определено. Это военный суд. По законам военного времени. Закрытый суд, Вера. Он и продлится-то, может, пять каких-нибудь минут. Просто формальности ради зачитают приговор. Как ты этого не понимаешь?

   — Не хочу понимать... я тебя люблю, вот и всё. У нас сын, семья...

   — Суд! Суд, говорю. Вера. Очнись, — обнимал он её под надзором жандарма и маячившего в коридоре капитана Иванова.

Она ничего не принимала во внимание, она ничего не соображала.

   — Вполне возможно, это наше последнее свидание. Я сейчас озабочен тем, как, не посрамив своего имени, встретить приговор. Иди к матери, дай мне сосредоточиться.

Она вышла как неживая, будто судили лично её...

Военный суд исключал, конечно, присутствие посторонних и даже родственников, но кто мог устоять перед натиском Софьи Александровны? Пал прокурор, генерал-майор Волков, сбитый с ног к тому же целой сворой петербургских адвокатов, прямо грозивших его карьере.

"Вал и несокрушимый семейный каратель Трусевич. А капитан Иванов, доблестно расстреливавший своей батареей «Очаков», ещё и раньше, и добровольно, преклонил колено перед её сыном.

Когда его ввели в здание военного суда, он нёс свою львиную голову так, будто перед ним были ничтожнейшие ягнята. И прокурор почему-то опустил генеральские глаза. И другой генерал, Кардиналовский, тоже, он председательствовал на суде. Ему не оставалось ничего иного, как вопросить ненужное:

   — Ваше имя?

   — Потомственный дворянин Петербургской губернии Борис Викторович Савинков. Честь имею!

Было ясно, что суд с первых же шагов обвиняемого провалился своей гнилой половицей. Четверо петербургских защитников, разделившись попарно — одни защищали Савинкова и его сообщников, другие Макарова, — выдернули, выдрали с корнем и остальные половицы. Добились, казалось бы, невозможного: переноса заседания для доследований и решения по делу несовершеннолетнего Макарова. А решение это мог дать только Севастопольский окружной суд. Когда-то улита приедет!

Савинков уходил из суда с гордо поднятой головой.

Время! Оно сейчас всё решало.

Началась подготовка к побегу.

Пека независимые петербургские адвокаты занимались различными проволочками, Зильберберг развивал свой, казалось бы, немыслимый план. Вперёд, сквозь стены!

Софье Александровне пришлось уехать в Петербург — там при смерти был Виктор Михайлович, — но для Веры Глебовны как для жены всё через того же капитана Иванова добились регулярных свиданий. Доблестный артиллерийский капитан, вольно или невольно, стал сообщником. В планы его, конечно, не посвящали — присяге он, честный офицер, не мог изменить; достаточно было через него наладить связь. Он и сам, ничего не подозревая, приносил шифрованную информацию. Вроде того: «Борис Викторович кашляет» — значит, не может подыскать себе сообщников среди караульных. Или: «Борису Викторовичу разрешили прогулки по коридору» — значит, уже подкуплены ближайшие дежурные, общается во время этих прогулок со своими подельниками. Тюрьма и воля переговаривались самым естественным образом.

Есть два пути, передавал Зильберберг: или открытое, массированное нападение на саму крепость, или подкуп караульного начальства.

«Нет, — отвечал Савинков на первое предложение. — Даже у всей Боевой организации не найдётся таких сил, чтобы штурмом взять несокрушимую военную крепость».

«Да, — на второе предложение, — если найдём сообщников».

«Но у тебя же бесценный дар — убеждать и привлекать к себе людей».

«Не всех — только готовых пойти на смерть».

«Есть такой. Он придёт к тебе!»

Пока петербургские адвокаты, при молчаливом пособничестве капитана Иванова, тянули время, откладывая заседание за заседанием, — в Севастопольском окружном суде ведь тоже были свои добрые крючкотворы, — уже и июнь подходил к концу. Утром последнего дня, после поверки, дверь камеры отворилась. Вошёл высокий, очень высокий белокурый солдат с голубыми смеющимися глазами.

   — Здравствуйте, я от Николая Ивановича, — сказал он, присаживаясь на кровать и подавая записку от Зильберберга.

Там всего несколько слов: «Положитесь полностью на этого человека».

   — Кто вы?

   — Василий Митрофанович Сулятицкий. Сын священника. Окончил духовную семинарию. Весело верую во Христа-Спасителя.

   — Но форма военная?.. Тюремный священник? Всё равно должно быть облачение.

   — Зачем? В данном случае я вольноопределяющийся. Разводящий караулов. Я — непосредственный начальник над всеми внутренними часовыми. Побег назначен сегодня ночью.

Но главный караульный начальник, пьяница-поручик, словно в протрезвении предчувствуя что-то, забрал ключи. И впредь их уже не отдавал без особой надобности, и то со строгим приказом: тут же всякий раз возвращать.

Сделанный два дня спустя, по слепку, ключ не подошёл к главному коридорному замку.

Ещё через день Сулятицкий предпринял попытку освободить, если так, всю тюрьму. Он принёс в подарок от Зильберберга целый подсумок превосходных конфет. Пусть спит караул до лучших времён.

   — Хочешь, земеля, конфету?

   — Покорно благодарим.

   — И тебе?..

   — А як жа... Благодарствую!

Изготовясь за дверью, Савинков ждал, когда часовые заснут. Но они преспокойно разговаривали между собой:

   — Яка гирка конфета...

   — Та ж паны жруть.

   — Тьфу!..

Зильберберг — не медик. Ему подсунули обычный морфий... И третья, и четвёртая попытка по разным причинам сорвались. Петербургские адвокаты, даже с помощью своих симферопольских крючкотворов, не могли больше выискивать причин для оттяжки повторного суда. В Симферополе кого-то уволили, кого-то отстранили. Окружной суд дал «добро» даже на несовершеннолетнего Макарова. Взбешённый генерал Неплюев требовал немедленного суда. Начальник департамента полиции, вновь нагрянув из Петербурга, грозил всеми немыслимыми карами. Прокурор Волков, тоже очнувшись от ночного преферанса, стукнул кулаком по столу генерала Кардиналовского:

   — Суд! Немедленно! Я не хочу, чтоб меня, как паршивого пособника, разжаловали в солдаты!

Все пали духом. Даже Зильберберг на своей тайной квартире напился... Невозмутимым оставался только сам Василий Сулятицкий.

   — Ничего, ещё попытка. Но можно вывести при этом только одного человека...

Савинков не мог принять такое благо на себя.

С помощью подкупленного жандарма, по причине дня рождения у Назарова, удалось устроить общее совещание. В камере именинника, под праздничный пирог. На правах хозяина Назаров первым и заговорил:

   — Кому бежать? Конечно, тебе, Борис Викторович.

   — Нет. В таком случае — жребий!

   — Тебе. Без жребия, — потребовал и Двойников.

А мальчуган Макаров был просто в восторге. Он не мыслил иной судьбы, как умереть за революцию:

   — Вы... вы, Борис Викторович, должны, вы просто обязаны!..

   — Ну-у, к своим обязанностям я отношусь серьёзно.

Пришлось согласиться. С одной поправкой:

   — Если мой побег состоится, никто из вас не будет повешен. Слово Савинкова. Прощайте, — обнял он всех по очереди, потому что из коридора сигнализировал Сулятицкий — вероятно, начальник караула после опохмелки вышел прогуляться.

Сулятицкий снова вошёл в камеру, когда истёк уже всякий назначенный срок. В три часа ночи сменялся караул. Ага, та смена была ненадёжная. Он привёл свою.

   — Так бежим? — спросил, закуривая «на дорожку» папиросу и передавая револьвер.

   — Но что вы думаете делать, если меня узнают солдаты?

   — В солдат не стрелять.

   — Я и сам не могу стрелять в солдат. Только — в жандармских офицеров. Если караул поднимет шум, значит, обратно в камеру?

   — Нет, зачем в камеру?

   — А что же?

   — В любого офицера, даже не жандармского, стреляйте без раздумий. Я тоже не промахнусь, хоть и семинарист. Здесь одни сволочи и прохвосты... прости меня, Господи! Но в солдат — не могу позволить. Значит... стрелять, в случае провала, придётся в себя.

   — Великолепно. Пошли.

   — Из первых трёх часовых я одного отправил спать. Ненадёжный. Может шум поднять.

Проходя мимо двух оставшихся, Сулятицкий небрежно бросил:

   — Мыться идёт... Говорит, болен.

По инструкции умываться разрешалось не ранее пяти часов утра, всегда под наблюдением жандарма и так называемого «выводного» солдата. Однако полусонные часовые, подчинённые непосредственно Сулятицкому, не увидели ничего странного в том, что заключённый выходит из камеры ночью с одним разводящим.

Когда дошли до железных дверей в конце коридора, Сулятицкий прикрикнул на очередного часового:

   — Спишь, ворона?.. Открой.

Часовой, вздрогнув от неожиданности, открыл дверь — ту самую, к которой напрасно готовили ключ.

Савинков прошёл с полотенцем к умывальнику. Справа и слева стояли солдаты. В отдельной комнате с незапертой дверью, не раздетый, лежал жандарм. Спал или только «отдыхал» с полупьяну? Пока Савинков умывался, Сулятицкий прошёл в кордегардию — посмотреть, всё ли спокойно. Вернувшись, он провёл в кладовую; там, в темноте, Савинков срезал отросшие за это время усы и вышел солдат солдатом — в фуражке и даже с казённым подсумком. На глазах у тех же часовых прошли обратно в кордегардию; на их шаги кое-кто обернулся, но заключённого не узнали. Дальше! В сени. Самое опасное. Дверь в комнату дежурных офицеров была отворена. Оба непроизвольно сжали в карманах рукояти револьверов. Про-онесло! Время предутреннее, все маялись изморочным сном. Наружный часовой, в дверях, глянул на привычные погоны и зевнул:

   — О-хо...

Белые рубахи других солдат, цепью охранявших крепость снаружи, не взволновались при виде своего же брата-полуночника. Кто знает, может, за водкой офицерами посланы. Ночная скука, она не тётка. Подыграли ещё маленько вслух:

   — Э-эх, нам бы с тобой оставили выпить-то!..

   — Оставят, раззявь пошире хлебало!..

Среди белых рубах прошёл сочувственный смешок. Мимо. Дальше. В узком переулке их ожидал поставленный Зильбербергом свой часовой. В руках — корзина с платьем. Но нельзя было терять времени. Следы погони обнаружились уже через пять минут — чуткое ухо ловило шумы в крепости. А впереди — те же белые рубахи. Отсекают путь?.. Всё равно: обратного хода не было. Позади — тюрьма.

   — Вперёд?

   — Только вперёд!

Нет, погоня сюда ещё не докатилась. Оказалось, как раз открылся ранний толчок и матросы по холодку шли закупать провизию, попевая сквозь зевоту:

«Эх, яблочко,

Да куда... котишься...»

Через десять минут они были на квартире у знакомого рабочего. Их ждал Зильберберг. Там уже и переоделись. Дальше. На квартиру к другому рабочему, в сырой и тёмный подвал.

Только здесь Лев Зильберберг и потерял своё обычное хладнокровие. Он обнимал Савинкова и Сулятицкого и радостнее их самих повторял:

   — Воля! Ведь воля?!

Чтобы снять обвинение с ни в чём не повинных часовых, да и с оставшихся в камерах товарищей-заложников, в этом же подвале было написано и своими людьми в большом количестве экземпляров отпечатано извещение:

«В ночь на 16 июля, по постановлению Боевой организации партии социалистов-революционеров и при содействии вольноопределяющегося 57-го Литовского полка ВМ. Сулятицкого, освобождён из-под стражи содержавшийся на главной крепостной гауптвахте член партии социалистов-революционеров Борис Викторович Савинков.

Севастополь, 16 июля 1906 г.».

Но предстояло ещё выехать за границу.

Вся полиция и все воинские патрули были подняты на ноги. Целых десять дней пришлось отсиживаться в сорока вёрстах от Севастополя, на хуторе сочувствующего эсерам немецкого колониста Штальберга. Но в дом к нему, обременённому семьёй, не заходили, спали вообще в одном из степных урочищ — на циновках, под одеялами, в окружении разложенного оружия, которое могло выдержать самую сильную осаду. Место меняли при каждой ночёвке.

Только на одиннадцатую ночь Савинков, в сопровождении всё того же Зильберберга, отправился на полупалубном маленьком боте в румынский порт Констанцу. Вместе с ним отплывал и Сулятицкий.

Савинков пытался отговорить его от опасной и непредсказуемой судьбы эсеровского террориста. Этот семинарист, спасший от виселицы, был неподражаем в своей спокойной убеждённости. Дня через три после побега он уже сознался:

   — Я хочу идти с вами. До конца.

   — Но это очень опасно. Вы лично могли убедиться.

   — Всё равно. Не отговаривайте.

Савинков был не рад своему влиянию на окружающих людей. Возникла ведь и другая забота: за ним последовал и обременённый семьёй Карл Иванович Штальберг. Тут ещё решительнее было возражение:

   — Но — дети, дети?

   — Дети проживут и без меня.

   — Вы принесёте очень большую пользу и на своём хуторе.

   — Несоизмеримо меньшую. Как и Сулятицкого, не отговаривайте. За границей я хочу познакомиться с «бабушкой русской революции». Она ведь вышла с каторги?

   — Екатерина Константиновна? Брешко-Брешковская? Да, я встречал её ещё во время ссылки в Вологду, в девятьсот третьем году. Удивительная женщина!

— Вот ведите. Чем я хуже вас?..

На это совсем не находилось возражений.

Так и поплыли они в грозовую, штормовую ночь — ведь нарочно была выбрана такая погода — мимо сторожевых пограничных кораблей, на утлом судёнышке, без единого огонька. Спорить было уже поздно.

Шторм крепчал. Курс на Констанцу выдержать не удалось, кое-как по ветру зашли в устье Дуная, в первый румынский порт Сулин. Там их, конечно, никто из своих не ждал. Лишь после многих скитаний, где подкупом, где угрозой оружия переходя границы, через Венгрию добрались до Базеля.

Первое, что сделал Савинков, — отправил в Севастополь срочное письмо:

«Его превосходительству генерал-лейтенанту Неплюеву. Милостивый государь!

Как Вам известно, 14 сего мая я был арестован в г. Севастополе — по подозрению в покушении на Вашу жизнь — и до 15 июля содержался вместе с гг. Двойниковым, Назаровым и Макаровым на главной крепостной гауптвахте, откуда, по постановлению Боевой организации партии социалистов-революционеров и при содействии вольноопределяющегося 57-го Литовского полка В.М. Сулятицкого, в ночь на 16 июля бежал.

Ныне, находясь вне действия русских законов, я считаю своим долгом подтвердить Вам то, что неоднократно было мной заявлено во время нахождения моего под стражей, а именно, что я, имея честь принадлежать к партии социалистов-революционеров и вполне разделяя её программу, тем не менее никакого отношения к покушению на Вашу жизнь не имел, о приготовлениях к нему не знал и моральной ответственности за гибель ни в чём не повинных людей и за привлечение к террористической деятельности малолетнего Макарова принять на себя не могу.

В равной степени к означенному покушению непричастны ИЛ. Двойников и ФА. Назаров.

Таковое же сообщение одновременно посылается мной ген. М. Кардиналовскому и копии с него — бывшим моим защитникам присяжным поверенным Жданову и Малянтовичу.

С совершенным уважением Борис Савинков. Базель 6/19/VIII, 1906 г.».

После таких террористических эскапад, после мировой огласки всего происшедшего, — позаботились, чтобы попало в газеты, — подписать смертные приговоры оставшимся в Севастополе заложникам никто не решился. Ни очередной, после смерти Плеве, министр внутренних дел Столыпин, ни начальник департамента полиции Трусевич, ни председатель суда Кардиналовский, ни тем более генерал Неплюев. Последний рад был, что развязался с такими беспокойными людьми.

Разумеется, просто выпустить на волю заложников не могли — сослали на каторгу, зная, что они оттуда сейчас же убегут, а малолетнего Макарова заключили в местную гражданскую тюрьму. Но ведь и сквозь стены смелые люди уходят!

Уже через год подросший Макаров бежал из севастопольской гражданской тюрьмы... и если был всё-таки повешен, так уже за другое — за убийство начальника тюрьмы петербургской...

Назаров Фёдор Александрович, ко всему прочему причастный к покушению на нижегородского губернатора барона Унтербергера, впоследствии тоже был повешен...

«Динамитка» Рашель Лурье (по кличке Катя), избежавшая ловушки в Севастополе и не пожелавшая попасть в руки шедших по пятам жандармов, посчитала за благо сама застрелиться...

Неукротимый и неуловимый Зильберберг, под руководством своего друга Савинкова участвовавший в покушении на киевского губернатора Клейгельса, петербургского военного прокурора Павлова, петербургского же градоначальника генерал-майора Лауница, на председателя Совета министров и министра внутренних дел Столыпина — при знаменитом взрыве его дачи, — наконец, и в покушении, после великого князя Сергея, на другого — Николая Николаевича, всё-таки был выслежен, пойман и вскоре, в феврале 1907 года, тоже повешен...

Был повешен и спаситель Василий Сулятицкий, после бегства из Севастополя участвовавший во взрыве дачи Столыпина на Аптекарском острове...

Вслед за «Генералом террора», с быстротой неуловимой молнии пересекавшим границы государств, губерний, столичных и прочих городов, в эти проклятые годы потянулись целые вереницы виселиц.

Он, вместе с Азефом руководивший славной Б. О. и сам едва избежавший виселицы, до поры до времени не знал, что делает наводку и выдаёт... за 15 000 рублей годовых... не кто иной, как друг Евно Фишелевич Азеф, внедрённый в Боевую организацию жандармский осведомитель.

Он всю оставшуюся жизнь не мог простить себе, что, распознав в конце концов провокатора и приняв на себя роль палача, на несколько часов опоздал с исполнением партийного приговора...

— Учитесь, господа террористы, учитесь! — на основании горького опыта любил повторять своим многочисленным, вольным или невольным, ученикам носивший в душе это чёрное пятно «Генерал террора».

Всё испытывается на крови.

 

II

Но когда же он заподозрил Азефа?..

Неужели тогда, когда они вместе готовили покушение на министра внутренних дел Плеве?..

Вместе ли?!

Ещё в 1903 году он, по сговору со своим старым варшавским товарищем Иваном Каляевым, бежал, как и сейчас, — из Вологды, дальше из Архангельска, морем, — от жандармов, тюрем, ссылок... Бежал от России. Только не на юг, а на север, в норвежский порт Вардё. Оттуда через Тронтгейм, Христианию и Антверпен — в Женеву. Именно там обосновалась основная колония эмигрантов-эсеров. Начальная недолгая смычка с социал-демократами, вызвавшая даже похвалу Ленина, сошла на увлечение Плехановым, а потом и «бабушкой русской революции»; долгие беседы с Екатериной Константиновной в Вологде не прошли даром. В Женеву прибыл социалист, но уже с решительной приставкой: революционер. Впрочем, и от Брешко-Брешковской он ушёл ещё дальше — к авторитету по прозвищу Бомба.

   — Ты помнишь, Ваня? — к редким людям он обращался вот так, по-дружески. — К нам в комнату вошёл человек лет тридцати трёх... да, он хмуро намекнул на возраст Христа, назвав его «мстителем». Странный человек. Очень полный, не в пример иссушавшему свою плоть Христу. Мне с первого взгляда запомнилось широкое, равнодушное, точно налитое расплавленным камнем, а потом навечно затвердевшее лицо. Большие карие глаза были тоже неподвижны. На правах старшего он сам протянул руку и сказал:

   — Я слышал, вы готовитесь убить Плеве?

С этого, собственно, и началась их боевая дружба. Братской близости, как с Иваном Каляевым, так никогда и не установилось, но стали они вскоре руководителями Б. О. — славной Боевой организации. Во всяком случае, он, Савинков, приехал в Петербург уже полновластным хозяином всего дела.

По предварительному сговору, в его группу входили Иван Каляев, уже бывавший в деле Алексей Покотилов, бывшие студенты Московского университета Максимилиан Швейцер, Егор Сазонов, несколько обучающихся новичков. Ну и конечно, Азеф — не то в роли партийного куратора, поскольку он входил в ЦК партии, не то в роли связного — между Петербургом и заграничным центром.

План был прост и по своей простоте вполне реален. Было известно, что Плеве живёт в здании департамента полиции, на Фонтанке, и каждую неделю ездит с докладом к царю: в Зимний дворец, в Петергоф, в Царское Село — смотря где пребывал в это время царь. Само собой выходило: убить Плеве в департаменте невозможно. Оставалась улица. Значит, надо было знать день и час его выезда, точный маршрут, внешний вид кареты и охраны. Поэтому решено было купить лошадь и пролётку; Егор Сазонов вызвался быть извозчиком, а Иван Каляев — уличным продавцом папирос. Не исключались и запасные помощники, время от времени наезжавшие из других городов.

Савинков остановился в «Северной гостинице». Богатый барин, чопорный и надменный. Выходил на улицу не иначе как в лайковых перчатках — проверить своих наблюдателей, ну, и поразмяться возле департамента полиции.

Ах, кони, кони вороные! У кучера медали на груди, ливрейный лакей на козлах и сзади — охрана: сыщики на рысаке, опять же вороном. Плеве любил шик. При этом уличном вихре в струнку вытягивались городовые, разных чинов жандармы, дворники и наводнявшие весь маршрут филёры. Плеве, видно, не забыл, как два года назад в Мариинском дворце был убит его предшественник, Сипягин; Плеве избегал замкнутых стен и предпочитал уличный несокрушимый вихрь. Мало, что студент-убийца Балмашев повешен — всякая другая «балмашь» наводнила столицу. В том числе и инородцы. Ну, он не растяпа Сипягин, он им задаст!..

   — Барин, не хмурьтесь, а купите у меня «Голубку», пять копеек десяток.

Ах, молодец! Не сразу и признаешь своего. В белом фартуке, в полушубке и картузе, небритый, осунувшийся.

   — Ваня, побереги себя.

Пока выбирал папиросы, успел шепнуть:

   — Вечером в трактире.

Жили все порознь и встречались в людных местах, где не бросались в глаза разговоры.

Барин не должен, конечно, шляться пешком — в трактир ли, в публичный ли дом, всё равно.

   — Извозчик, на Знаменку!

   — Такой улицы, барин, нет. Эта улица, барин, в Москве.

Пароль паролем, но и Егора Сазонова узнать нелегко. Затурканный, забитый кулаками седоков извозчик. И лошадёнка-клячонка еле плелась. Куда спешить? Им на тот свет ещё рано. А Плеве?..

   — Плеве будет убит, мой генерал!

   — Ну-ну. Торопиться не будем. Ещё понаблюдаем.

Выяснилось, что Плеве по четвергам около полудня проезжает по набережной Фонтанки к Неве и дальше, опять же по набережной, к Зимнему дворцу. Места открытые, хорошо охраняемые. По лучших не было. Предполагалось перехватить его на этом пути. Сазанов с бомбой под фартуком пролётки — прямо у подъезда департамента полиции. Дальше — Каляев, Покотилов, Швейцер» другие, запасные, бомбометатели. Ждать! Известно, нет хуже...

Накануне состоялось последнее свидание со Швейцером и Покотиловым. На кладбище Александро-Невской лавры, у могилы Чайковского. Приехавший туда на извозчике барин извинился:

   — Простите, Пётр Ильич, но ваше имя вне подозрений. А наши дела, как видите, подозрительные.

Но не успели они переговорить, как неожиданно показался пристав с нарядом городовых. Между могильными крестами замелькали погоны и «селёдки».

Первым выхватил револьвер Покотилов и бездумно попёр навстречу. Швейцер ждал у могилы; рука в кармане, конечно, на рукояти револьвера. В таком переполохе барину, забыв всю свою вальяжность, с трудом удалось догнать Покотилова.

   — Уходите с Максимилианом. Я задержу их на несколько минут.

Покотилов хотел возразить... но полицейские, как бы Испугавшись решительности террористов, повернули на боковую дорожку. У них, видимо, были другие дела.

Сейчас, вспоминая эту смешную стычку, Савинков прошёл на своё условленное место, в Летний сад. Минуло полчаса в ожидании. Вдруг раздался удар, будто уже разорвалась бомба. Даже приученный к неожиданностям, он вздрогнул. А это всего лишь полуденная пушка в Петропавловской крепости — время, когда должны прогреметь и настоящие взрывы.

Но в ту же минуту в ворота сада влетел Покотилов. Он был бледен. В карманах его шубы явно топорщились бомбы.

— Ничего не выйдет! Первый метальщик убежал. Сазонов пропустил выезд и до сих пор у подъезда департамента. Каляев торчит на мосту, на полном виду у филёров. Нас всех переловят, как кроликов.

Верно, Каляев маячил, среди шпиков и филёров, на Цепном мосту. Не успели они его прогнать — дело-то всё равно проваливалось, — как от Невы по Фонтанке, обратным ходом крупной рысью промчалась карета; в окне промелькнуло невозмутимое лицо Плеве. Он благополучно проехал мимо первого, сбежавшего, метальщика. Вопреки всякой договорённости, Покотилов сглупу схватился было за свою бомбу, но карета была уже далеко...

Сазонов тоже не успел бросить бомбу...

Под насмешками других извозчиков, — из-за необходимости ожидания он отказывал седокам, — вынужден был переменить место, оказался спиной к Плеве, заметил его слишком поздно. А нужно ещё отстегнуть фартук; тяжёлый семифунтовый снаряд лежал у него на коленях, в сокрытии. Сазонов, как и Покотилов, слишком поздно схватился за бомбу...

Бомбы имели тот недостаток, что их нужно было каждый раз снаряжать заново. Они имели химический запал: оснащались двумя крестообразными стеклянными трубками. Зажигатели, детонаторы. Серная кислота в баллонах с надетыми на них свинцовыми грузилами; они при падении снаряда в любом положении ломали стеклянные трубки, серная кислота воспламеняла смесь бертолетовой соли с сахаром, взрывалась гремучая ртуть, а потом и динамит...

Иногда раньше времени, как у Покотилова. Ночью, в «Северной гостинице», когда он во второй раз изготовлял снаряды...

Всем пришлось разбегаться по разным городам и до времени затаиться.

* * *

Странно всё это время вёл себя Евно Азеф. Он неоднократно исчезал на длительное время, а возвращаясь, давал гневные, путаные и не очень-то понятные советы, вроде того:

   — Давайте сразу царя!

Царь был, что называется, на очереди. Но до царя-то надо было ещё добраться.

И до несчастья с Алексеем Покотиловым Азефа носило где-то по заграницам, и после взрыва, когда наконец отыскался, — те же претензии:

   — Что вас смущает? Смерть Покотилова? Но вы должны быть готовы к любым несчастьям.

   — К любым?

   — Даже к гибели всей организации! До последнего человека!

   — Ну, тогда Плеве останется жив!..

Каменное лицо Азефа ничего не выражало, лишь слова — тяжёлые, как сами камни, несокрушимые:

   — Что вы мне говорите! Плеве! Пустяки. Николай — вот наша главная цель. Было уже несколько попыток покушения на Николая II, но они срывались ещё на стадии первоначальной подготовки. То на высочайшей церемонии освящения корабля матрос, которому уже передали деньги и оружие... увы, сбежавший бесследно; то первая петербургская красавица, дочь якутского вице-губернатора Татьяна Леонтьева, взбалмошная аристократка — её метили во фрейлины; она настолько была вхожа в высшие круги, что ей в присутствии государя поручили, в благотворительных целях, продавать цветы, среди которых был спрятан кинжал... Словно насмехаясь над террористами, царь на этот вечер не пришёл, а Татьяна Леонтьева рыдала на плече у Савинкова:

   — Ну почему, почему я такая несчастная?..

Встреча после этой незадачи происходила в отдельном кабинете ресторана на Морской, слёзы светских дам здесь были не в новость — слёзы украшали падших, милых женщин. А она была действительно мила. Белокурая, стройная, со светлыми родниковыми глазами — ах, сколько прелести! Сосватала её ещё в Женеве всё та же славная Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская с кокетливой, понимающей улыбкой: «Дарю её вам, Борис. Цените мою доброту». Он оценил... Он утирал её слёзы, с удовольствием утирал:

   — Ну что вы, Таня... можно вас так называть?..

   — А как же иначе, Боренька. Для вас — Таня, можно и...

   — Танечка, да. Если бы вы знали...

   — Узнаете... вполне возможно, в сегодняшний вечер... но дайте мне поплакать на вашем плече!..

Азеф, сам неисправимый бабник, со скучающим видом слушал эти полурассказы-полунамёки. Савинкову надоело оправдываться:

   — Николай пока недостижим. Плеве! К тому же у меня после Покотилова и динамитчика нет.

   — Так найдите.

   — Найду, всему своё время.

Так ничего и не решив, он поехал в Киев, чтобы отыскать заранее обученную Покотиловым «динамитку» — Дору Чиркову, известную всем как Дора Бриллиант.

Не в пример Татьяне Леонтьевой, она оказалась маленького роста, с чёрными волосами и громадными, тоже чёрными, глазищами. Душа её горела фанатичным огнём.

   — Хорошо, — сказала она, — я умею снаряжать бомбы. Но я хочу их сама бросать.

   — Вы? С бомбой? Она же семь фунтов весу!

   — Знаю. Но я так хочу... я должна умереть!

   — Что вы всё толкуете о смерти! — вспомнились слова Азефа. — Мы жить будем... богато жить, Дора.

Возвратясь в Петербург вместе с Дорой, Савинков снял квартиру на улице Жуковского, у одной немки. Он играл роль богатого англичанина, а Дора — бывшей певицы из «Буффа», у которой, к несчастью, пропал голос. Впрочем, голосишко у неё всё-таки был, и время от времени, чтобы поддержать свою репутацию, ей приходилось «распеваться» мрачноватым, неподобающим меццо-сопрано. Она любила Пушкина, и поэтому в коридоры, и до ушей хозяйки частенько доносилось:

В крови горит огонь желанья, Душа тобой уязвлена, Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина.

В отличие от ясноглазой, хохочущей Леонтьевой, Дора была печальна и даже мрачна: она тяжело переживала смерть своего прежнего друга Алексея Покотилова. Но роль-то ей приходилось играть весёлую — роль счастливой хозяйки-содержанки. Временами она даже устраивала семейные скандальчики, крича для чутких ушей хозяйки:

   — Мне не нравится коф-фе! Мне не нравятся цветы! Что за лакеи у тебя?..

Лакеем служил, конечно, Сазонов. Им нельзя было разлучаться. У богатого англичанина, представителя велосипедной фирмы, должно быть много слуг. Поэтому и другие участники покушения привлекались. Деловой, тороватый англичанин жил на такую широкую ногу, что хозяйка не могла нарадоваться, швейцар не переставал кланяться, а старший дворник, как всегда филёр, с удовольствием пил у англичанина чай. И дивился:

   — Гли-ко! Кажинный день пошта.

Да, швейцар ежедневно приносил множество пакетов. Кабинет хозяина, как в его отсутствие мог удостовериться и дворник-филёр, был завален каталогами разных машин, на английском и русском. И хоть дворник и подпись в платёжной полицейской ведомости едва выводил, но уважение к хозяину квартиры у него сложилось крепкое. Заодно получая чаевые и от домохозяйки, он советовал со знанием дела:

   — Гли-ко! Не упускай такого денежного жильца.

Савинков, как деловой человек, целыми днями пропадал «на службе» — бродил по городу, вместе с уличными наблюдателями отмечая каждую мелочь в бешеных проездах Плеве. Барыня-сожительница Дора, с громадным пером на шляпе, в сопровождении лакея-Сазонова уходила в город за покупками, разумеется, тоже в четыре глаза осматривая, изучая улицы. Вечером хозяин-англичанин и сама барыня частенько уезжали из дому, а прислуга, освободившись, уходила гулять — с той же целью, под знаком министерской звезды Плеве.

Пора было доводить дело до конца. И так уже Сазонов торопил:

   — Я сделал промашку в тот раз, сейчас первая бомба за мной.

   — А как же Иван?

   — Иван подождёт. Он ещё молод. Сказано — я первым метаю! Мало ли, один промахнётся, другой...

Обиженный Каляев вдруг порешил:

   — Есть способ не промахнуться.

   — Какой же?..

   — Вместе с бомбой броситься под ноги лошадям.

Молчание установилось жутковатое.

   — Но ведь метальщика тоже взорвёт?..

   — Конечно.

Ожидание уже докрасна раскалило Каляева. Но Сазонов был несокрушим в своей уверенности:

   — Хватит и моей бомбы. Сказано — я первым метаю! Нечего разговаривать. Под эти разговоры загостившийся в Петербурге Азеф снова уехал, наказав после покушения разыскать его в Вильно.

Сазонов на это как-то двусмысленно хмыкнул:

   — Баба с возу!..

За эти месяцы он побывал и ванькой-извозчиком, и лакеем у богатого англичанина, а в роковой день обратился в приличного железнодорожного служащего. Тужурка, фуражка, всё честь честью. Самую тяжёлую, семифунтовую, бомбу он собирался нести открыто, в упакованном свёртке. Мало ли откуда в таком вокзальном городе, да ещё вблизи Варшавского вокзала, возвращается господин железнодорожник.

Но и 8 июля, как и 18 марта, покушение опять сорвалось — из-за несогласованности многочисленной команды...

Савинкову с трудом удавалось сдерживать и примирять разнородные споры, тем более в отсутствие опять куда-то запропавшего Азефа. Именно после второй неудачи Сазонов и сказал, когда все собрались:

   — Бог любит троицу. На третий раз Плеве будет убит. Прав Ваня: надо прямо под ноги лошадям...

Так оно и вышло 15 июля.

Расставив всех метальщиков по местам, Савинков вышел на Измайловский проспект — к Седьмой роте Измайловского полка. Уже по внешнему виду улицы он догадался, что Плеве сейчас проедет. Приставы и городовые застыли в напряжённом ожидании. Маячили на углах филёры. Вот один городовой, второй — во фронт, во фронт!..

В тот же момент на мосту через Обводной канал показался Сазонов. Он шёл, высоко подняв голову и держа на согнутой руке, у плеча, изготовленный снаряд. Было видно, как ему тяжело, а виду подавать не следовало. Уже слышалась крупная рысь... вороные... лакеи... стража!.. Секунды тянулись неимоверно долго.

Вдруг в цокот копыт, в грохот колёс ворвался тяжёлый и грузный странный звук, будто чугунным молотом ударили по чугунной плите. Задребезжали в окрестных домах вылетевшие стекла. От земли узкой воронкой взвился столб серо-жёлтого, по краям чёрного дыма. Расширяясь, столб этот на высоте пятого этажа затопил всю улицу. В дыму промелькнули какие-то чёрные обломки...

Когда Савинков подбежал, дым внизу уже рассеялся. Нестерпимо пахло гарью. Шагах в четырёх от тротуара, прямо на обожжённой мостовой, рядом с изуродованным трупом Плеве лежал Сазонов. Он опирался левой рукой о камни, пытаясь подняться. Железнодорожная щегольская фуражка слетела с головы, и темно-каштановые кудри упали на лоб. По лбу и щекам текли струйки крови. Ниже, у живота, расползалось тёмное кровавое пятно. Глаза были мутны и полузакрыты.

Но он узнал склонившегося над ним товарища и разжал губы:

— Ваня прав... прямо под ноги... Ухо-дите!..

Савинкова оттолкнул бледный, с трясущейся челюстью, полицейский офицер — как оказалось, пивавший у англичанина чаи знакомый пристав — и то же самое повторил:

— Уходите... от греха подальше!..

Израненный Сазонов находился уже в надёжных руках полиции. Надо было спасать, уводить, разгонять по другим городам остальных подельников. Без команды они не тронутся с места.

 

III

Савинков не нашёл Азефа ни в Вильно, ни в Варшаве. Тот узнал об убийстве Плеве из газет и, не дожидаясь никого, выехал за границу.

Пришлось связываться с Центральным комитетом, который находился в Женеве. Да и жену повидать. Везде сопровождавшая его Дора Бриллиант и так в недоумении посверкивала своими чернущими глазищами:

   — Как вы живете... как так можно?!

   — Можно.

   — Вы не любите свою жену!

   — Люблю... когда возле меня нет никакой Доры.

   — Вы даже не думаете о ней!

   — Думаю... когда вы не сбиваете мои мысли.

   — Бросьте, Борис Викторович. Вы жестокий... вы неисправимый циник!

   — Неисправимый, верно, Дора. Бомба и цинизм — одно и то же.

   — Неправда! Я делаю бомбы... но я плачу при этом! Вы, вы... плакали когда-нибудь?

   — Представьте, милая Дора, не приходилось. Всё некогда. Революция, Дора, революция.

На него смотрели полные слёз глаза, а он думал: «Зачем, зачем связала свою судьбу с террористами эта печальная молчальница? Всё женское, всё личное у неё свелось к одному: бомба! Положим, бомба — суть и моей души, но я-то мужчина. А она? Неужели ей не хочется иметь дом, семью, детей, наконец? Откуда у нас у всех эта жестокость? Она редко смеётся, даже и при смехе... Даже и в постели... глаза её остаются строгими и печальными».

Он не видел, не понимал, что зеркало души отражает то же самое и от него самого. Действительно, когда он плакал, когда смеялся последний раз... даже лёжа в обнимку с очередной Дорой?..

Смеяться и плакать из всех них мог разве что Иван Каляев. За десять дней до рокового броска под губернаторскую карету он писал — и не кому-нибудь, а жене Савинкова, затерявшейся в Европе вместе с сыном Вере Глебовне:

«Вокруг меня, со мной и во мне сегодня ласковое сияющее солнце. Точно я оттаял от снега и льда, холодного уныния, унижения, тоски по несовершённому и горечи от совершающегося. Сегодня мне хочется только тихо сверкающего неба, немножко тепла и безотчётной хотя бы радости изголодавшейся душе. И я радуюсь, сам не зная чему, беспредметно и легко, хожу по улицам, смотрю на солнце, на людей и сам себе удивляюсь, как это я могу так легко переходить от впечатлений зимней тревоги к самым уверенным предвкушениям весны. Ещё несколько дней тому назад, казалось мне, я изнывал, вот-вот свалюсь с ног, а сегодня я здоров и бодр. Не смейтесь, бывало хуже, чем об этом можно рассказывать, душе и телу, холодно, неприветливо и безнадёжно за себя и других, за всех вас, далёких и близких. За это время накопилось так много душевных переживаний, что минутами просто волосы рвёшь на себе...

...Может быть, я обнажил для вас одну из самых больных сторон пережитого нами?- Но довольно об этом. Я хочу быть сегодня беззаботно сияющим, бестревожно-радостным, весёлым, как это солнце, которое манит меня на улицу под лазурный шатёр нежно-ласкового неба. Здравствуйте же, все дорогие друзья, строгие и приветливые, бранящие нас и болеющие с нами. Здравствуйте, добрые мои, мои дорогие детские глазки, улыбающиеся мне так же наивно, как эти белые лучи солнца на тающем снегу».

Конечно, это писал человек, не зря носивший кличку Поэт, но даже и поэт найдёт ли такие слова для женщины, к которой равнодушен?..

Муж этой затерянной в Европе женщины знал его любовные излияния... муж не осуждал. У него была другая любовь — к бомбе ли, к революции ли, всё едино. Его звали дела.

Дороги, дороги! Скитания по вокзалам, случайным приятелям и гостиницам. Теперь вот — в Женеве. Под ликующие возгласы своих однопартийцев:

   — Слава нашей Б. О.!

   — Борису Викторовичу!..

   — Несравненному нашему Бриллианту!..

По случаю убийства Плеве безденежье не грозило. Они знали: один полицейский клан милостиво разрешил убить предводителя другого клана, а кто-то, кто мог бы помешать, не помешал. Видимо, и сам не малую мзду получил. Догадка, господа, пока только догадка! Поживём — увидим.

А пока в Боевую организацию прямо-таки сыпались пожертвования. Плеве многие не любили и теперь радовались, разделяя и радость исполнителей приговора. Жаль, конечно, Егора Сазонова, который после операций, полицейских больниц пошёл-таки на каторгу, но что делать? Надо было отдохнуть от бомб... министров, губернаторов и великих князей!

Но тосты тостами, а великого князя Сергея Александровича, пятого сына Александра II, родного дяди Николая П, ему милостиво подарила сама «бабушка русской революции».

   — Возьмите на себя этого душегуба и распутника.

   — Как можно, Екатерина Константиновна, убивать такого мужика! — в притворном ужасе отшутился Савинков. — Его мальчики любят.

   — Он мальчиков любит. Лучше сказать — насильничает. Не разубеждайте старуху, крестничек, — всё-таки на прежний, молодой лад пококетничала бывалая каторжанка.

   — Не буду разубеждать, крестная. В вашу честь возьму князюшку-распутника на себя.

Савинков-то лучше её знал, что для московского генерал-губернатора полицейские чины по всей Москве вытаскивают смазливых подростков. Своей крестной, то бишь Екатерине Константиновне, он не мог отказать: именно она во время вологодской ссылки и развода с большевиками повенчала его с истинной революцией и её карающим мечом — Боевой организацией.

* * *

После недолгих празднеств, совещаний, споров, толком не повидавшись с женой, он обратным ходом выехал в Россию. На этот раз — в Москву. В его группе, разумеется, были Иван Каляев и Дора Бриллиант.

Паспорт в кармане — подлинный. На имя англичанина Джемса Галлея, одетого с иголочки. Кто бы мог догадаться, что под платьем вальяжного англичанина кроется несколько фунтов динамита! Поэтому женевские портные и шили такой просторный, вместительный костюм. Деньги у Боевой организации водились. Один Савва Морозов вон сколько отвалил! Истинно — по-купечески. Так что на английское сукно хватало. Хотя теперь в цене было вроде бы суконце шинельное.

В Москву приехали под громы взбудораженной и ещё не утихшей революции. Дора Бриллиант, как и Иван Каляев и другие, привезла под платьем свои неизменные фунты динамита. Ей в удовольствие, разгрузился, сразу похудев на несколько фунтов, и Джемс Галлей. Тело отдыхало от опасного груза, душа пела:

   — Вот дожили! В присутствии дам оголяемся дочиста. Не затерялось ли что... такое взрывоопасное? Поищите, любезная Дора.

Она отмахнулась от ему несвойственных шуток:

   — Ну вас, Джемс! У вас же английское воспитание! Я здесь — порядочная дама. Акушерка! Вот увидите — все московские, тайно забрюхатевшие купчихи ко мне побегут. Как не помочь в таком деликатном деле!

Джемса радовало приподнятое настроение Доры, по рождению тоже купчихи. Сейчас англичанин не мог устраивать богатый торговый дом, с весёлой хозяйкой-певицей. Нельзя повторяться. Акушерка так акушерка. В конце концов, Дора Бриллиант, а вообще-то купчиха Чиркова, действительно окончила акушерские курсы при Юрьевском университете... пусть занимается своими новорождёнными, у которых всех единое имя: Бомба.

Акушерка Дора Бриллиант, забывая фамилию Чирковых, сняла номера на Никольской, в «Славянском базаре». Это диктовалось близостью к Кремлю — не таскать же своих, таких нежных, деток откуда-нибудь из Сокольников, где сейчас у какой-то младо-хозяйки, пропадал противный англичанин. Дора любила порядок в своём деле. Она знала, что ей придётся не один раз пеленать и распелёнывать душераздирающих детушек. Они ждут не дождутся совсем близкой встречи... Князюшку Сергея Александровича следовало встречать под громовой салют на выезде из Кремля.

За ним уже давно следили высланные вперёд наблюдатели — опять извозчики, уличные торговцы и прочие московские завсегдатаи. К приезжим, заграничным, присоединились и свои. Так уж выходило: Иван приводил Петра, а Пётр — очередного Ивана. Под шум и гром не затихавшей в обеих столицах революции это было естественным делом. Джемс Галлей, а тогда просто Боренька Савинков, не забыл, как он ещё варшавским гимназистом попал, под такие же громы, в руки полиции. Не забыл и друг варшавских лет Иван Каляев, который витийствовал в тех же гимназических коридорах. Выручил их, да и то для первого раза, отец — уважаемый во всей Варшаве петербургский дворянин и неподкупный судейский чиновник. Но кто выручит нынешних гимназистов?

По приезде в Москву прямо-таки покорил мальчуган, решительно загородивший дорогу на Никольской.

   — Я знаю, — сказал он с нарочитой взрослой хрипотцой, — вы — террорист Савинков. Я хочу вместе с вами метать бомбы.

   — Учиться ещё надо... бомбист!.. — опешил Савинков, не совсем войдя в роль Джемса Галлея.

   — Учите! — и согласился, и потребовал гимназист. — Я покоряюсь вашему опыту. Но учтите: у меня в портфеле своя собственная бомба. Бертолетовая соль, гремучая смесь... правда, порох, за неимением динамита. Хотите, для пробы брошу портфель? Во-он в того городового! — указал он на усатого, ленивого, полупьяно бредущего «селедочника».

   — Ну зачем же! У него семья, дети, пожалуй, уже и внуки.

   — Жа-алость? У вас, гражданин Савинков, — порочная жалостливость?!

Он не мог отвечать на такой вопрос, просто напомнил очевидное:

   — Бросать надо не в городовых...

   — ...в министров, губернаторов... царей?! — с жаром подхватил новоиспечённый террорист.

Теперь он в свободное от уроков время доблестно нёс уличную службу... пока Джемс Галлей отдыхал у них на даче в Сокольниках.

Савинков с удовольствием переменил Замоскворечье на Сокольники по предложению всё того же удалого гимназиста. Место показалось удобным: дача разбогатевшего на торговле казённой пригородной землишкой московского лесничего, а хозяйские рысаки, чтобы добраться до центра, были в его полном распоряжении. Мать гимназиста, недавняя курсистка, вполне сочувствовала революции, следовательно, и жильцу. Отец гимназиста не знал ничего другого, кроме пригородных высокодоходных рощ и скачек на ипподроме. Всегда извиняясь, наказывал жене:

   — Ты уж, милая Софи, не обижай постояльца — лучше сказать: гостюшку.

Ну как его можно было обидеть, если и сын, когда бывал дома, грозил:

   — Пускай только! Ма со мной будет иметь дело. Я теперь учёный.

Учили его поочерёдно и сам постоялец, и друг Иван. Единственное неудобство — впечатлительный, как и мать, гимназист разрывался в любви к этим двоим людям. Он был даже в восторге, что Савинков, как и Каляев, сменил своё «лицо» — вместо респектабельного англичанина стал затерханным московским мещанином. Неведомо дурошлёпу было, что Савинков про себя-то думал: «Если каждый гимназист будет узнавать...» В деле мелочей не было. Усы ли, очки ли, борода, фуражка — всё должно соответствовать манере и поведению. Вон Ванюша — извозчик, каких поискать!

Но и Ванюша стал нервничать. Когда Дора Бриллиант в тиши «Славянского базара» изготовила две первые бомбы, потребовал:

   — Пора! Хватит и одной. Князь — мой.

Его невозможно было остановить. Извозчик, а сейчас уж истый крестьянин, он, десять дней назад в лице жены друга боготворивший солнце, стоял на лютом морозе с бомбой, запеленутой с лёгкой руки Доры в ситцевый платок. Узелок какого-нибудь захожего рязанского крестьянина, каких много, за неимением пристанища, шаталось по Москве.

Подымалась вьюга. Даже полушубок не спасал. Может быть, дрожь от нестерпимого волнения?

Не опоздал ли?..

В этот момент из морозной вьюги вихрем вылетела давно примелькавшаяся карета. Он бросился наперерез. И уже поднял руку с ситцево-динамитной бомбой... но в окне кареты, кроме князя Сергея, увидел великую княгиню Елизавету и племянников, Марию и Дмитрия...

Рука опустилась безвольно.

Карета остановилась у подъезда Большого театра. Был спектакль в пользу Красного Креста.

Каляев, пробежав немного за каретой, вернулся в Александровский сад.

   — Борис, ты друг до гробовой доски! Скажи: разве можно убивать детей?!

Он не мог дальше говорить. Захлёбывался в затопивших всю душу рыданиях.

Своей властью упустил единственный для убийства случай.

   — Не осуждаю, Янек, — сказал друг на гимназический, варшавский лад. — Князь в театре. Что, если на обратном пути?.. Возможно, князю надоест сидеть... без девочек-то!.. до конца спектакля, и для княгини пришлют отдельную карету. Пойдём посмотрим. Я подстрахую.

Под мещанской затёртой шубой и у него было такое же, согревшееся от собственного тела, дитё...

Но князь досидел до конца — какие девочки, если заранее оглашено общественное, благотворительное действо! — и сея в карету опять вместе с семьёй.

Каляев убийственно замкнулся в себе.

Савинков приобнял его за плечи и повёл к поджидавшей их Доре. По дневному времени он решился зайти к ней в номера — тяжело было с бомбами. Распелёнывая и разряжая опасных детушек, Дора своей немногословностью решила:

   — Поэт поступил так, как и должно поступить. Ему надо отдохнуть... как и нам с тобой, несчастный генерал...

   — Да, наша утешительница. Может, твоя?

   — И моя, и моя, не обижайся, я тоже устал...

Но долго отдыхать под её рукой и утешаться не приходилось. Его звала истинная, всё заслоняющая любовь. В счастливый час и созрел новый план:

— Если не среда — так пятница, всё равно.

В пятницу и решили повторить всё сначала. За два дня метальщики в самом деле могли передохнуть от напряжения.

Но за эти тревожные дни напарник Каляева окончательно струсил и отказался. Дежурившего возле Каляева гимназиста, как он ни напрашивался, допустить к такому делу было нельзя. Другие участники группы тоже не отличались большим опытом. Следовало подождать, пока прибудет подкрепление. Но случай, случай!..

Два дня спустя Савинков принял единственно правильное решение:

   — Рискнём? Подкрепления ждать долго, одного метальщика мало — запасную бомбу я беру на себя.

Иван Каляев решительно возразил:

   — Ты говоришь — долго? Правильно. Ты говоришь — мало? Неправильно. И в прошлый раз я был фактически один, мой напарник сдрейфил. Тебе, Боря, нельзя. У тебя, у единственного — настоящий английский паспорт. Мы под этим прикрытием. И потом: в случае неудачи вся организация останется без руководства, а наш великий князюшка будет тешиться с московскими гимназистками.

   — Всё так, Янек. Но мы никогда не решали дело с одним метальщиком. Вспомни Плеве! Было даже четыре!

   — Я говорю тебе, Борис Викторович... генерал ты мой несговорчивый: справлюсь один. И — баста.

Они шли по Ильинке к Красной площади. Время было выбрано точное. Князь должен в 2 часа выехать из Никольских ворот на Тверскую. Там, на выезде у Иверской, и встретит свою смерть.

Когда они подходили к Гостиному двору, на башне в Кремле пробило два. Каляев остановился:

   — Прощай, Боря.

   — Прощай, Янек, — опять, как в гимназические годы, сказал Савинков, с трудом сдерживая дальнейшие слова.

Каляев поцеловал своего озабоченного гимназиста и свернул направо, к Никольским воротам. Остановился у иконы Иверской Божьей Матери. Икона была застеклена; стоя спиной к Кремлю, не привлекая внимания многочисленных здесь шпиков, он в отображении стекла видел Никольские ворота.

Савинков кивком головы поманил маячившую невдалеке Дору:

   — Запасную!

   — Я знала, что потребуешь. Припасла.

Отойдя с ним под ручку обратно к Гостиному двору, привычно оглянувшись, она вынула из хозяйственной сумки точно такой же ситцевый свёрток, как и у Каляева, только не синенький, а в горошинку. Но цвет менять было ни к чему: он сунул его под просторную шубу, к которой сама же Дора пришивала вместительные мешки-карманы.

Оставалось поцеловать Дору, коль приличный мещанин расстаётся с приличной женой-кухаркой, и быстрыми шагами, в обход здания суда, пойти к началу Тверской. Следовало опередить своего друга, стать на некотором расстоянии. От быстроты и неосторожности, да ещё по скользкому снегу, он рисковал споткнуться, но делать нечего: за спиной уже слышался цокот копыт. Едет!

Напрасно при такой быстрой ходьбе раскачивал хрупкую бомбу: она не потребовалась. Мостовая под ногами, даже на расстоянии, дрогнула и, казалось, вздыбилась вместе со зданием суда...

К нему бежал неизвестно откуда взявшийся бесстрашно орущий гимназист:

   — Свершился суд, свершился! Долой ца...

Савинков зажал ему морозной рукавицей рот и бросился к месту взрыва. Забыв, что и сам с бомбой. Спасать? Уводить? Но там уже ничего нельзя было поделать...

   — Ваня? Янек?!

Он отвечал уже как бы с того света:

«Я бросал на расстоянии четырёх шагов, не более, с разбега, в упор, я был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колёс. Помню, в меня пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, комья великокняжеской одежды и обнажённое тело... Шагах в десяти за каретой лежала моя шапка, я подошёл, поднял её и надел. Я огляделся. Вся поддёвка моя была истыкана кусками дерева, висели клочья, и она вся обгорела. С лица обильно лилась кровь, и я понял, что мне не уйти, хотя было несколько долгих мгновений, когда никого не было вокруг. Я пошёл... В это время послышалось сзади: «Держи, держи», — на меня чуть не наехали сыщичьи сани, и чья-то рука овладела мной. Я не сопротивлялся.

Вокруг меня засуетились городовой, околоток и сыщик противный... «Смотрите, нет ли револьвера, ах, слава богу, и как это меня не убило, ведь мы были тут же», — проговорил, дрожа, этот охранник. Я пожалел, что не могу пустить пулю в этого доблестного труса. «Чего вы держите, не убегу, я своё дело сделал», — сказал я... (Я понял тут, что оглушён.) «Давайте извозчика, давайте карету». Мы поехали через Кремль на извозчике, и я задумал кричать: «Долой проклятого царя, да здравствует свобода, долой проклятое правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров!» Меня привезли в городской участок... Я вошёл твёрдыми шагами. Было страшно противно среди этих жалких трусишек... И я был дерзок, издевался над ними. Меня перевезли в Якиманскую часть, в арестный дом. Я заснул крепким сном...»

Статья в «Революционной России», появившаяся со слов очевидца два дня спустя, могла немногое добавить:

«Взрыв бомбы произошёл приблизительно в 2 часа 45 минут. Он был слышен в отдалённых частях Москвы. Особенно сильный переполох произошёл в здании суда. Заседания шли во многих местах, канцелярии все работали, когда произошёл взрыв. Многие подумали, что это землетрясение, другие, что рушится старое здание суда. Все окна по фасаду были выбиты, судьи, канцеляристы попадали со своих мест. Когда через десять минут пришли в себя и догадались, в чём дело, то многие бросились из здания суда к месту взрыва. На месте казни лежала бесформенная куча вышиной вершков в десять, состоявшая из мелких частей кареты, одежды и изуродованного тела... Публика, человек тридцать, сбежавшихся первыми, осматривала следы разрушения; некоторые пробовали высвободить из-под обломков труп. Зрелище было подавляющее. Головы не оказалось; из других частей можно было разобрать только руку и часть ноги. В это время выскочила Елизавета Фёдоровна в ротонде, но без шляпы и бросилась к бесформенной куче. Все стояли в шапках. Княгиня это заметила. Она бросалась от одного к другому и кричала: «Как вам не стыдно, что вы здесь смотрите, уходите отсюда!» Лакей обратился к публике с просьбой снять шапки, но ничто на толпу не действовало, никто шапки не снимал...»

* * *

   — Вот видите? — говорил Савинков на даче в Сокольниках Доре и дрожавшему от восторга гимназисту. — Народ не снял шапок... хотя снимал шапки даже перед казнью Пугачёва. Не правда ли, знаменательно: бедного Ваню из Якиманки перевезли в Пугачёвскую башню!

   — Да, бедный... — не менее гимназиста, только уже от запоздалого страха, дрожала и Дора, ни разу не дрогнувшая при работе с динамитом. — Это я убила Ваню.

   — Я убил Янека. Поэта! Я послал его на смерть.

   — Пошлите и меня! Меня! — заходился от восторга гимназист.

   — Всему своё время, — остужающим взглядом остановил Савинков пыл гимназиста. — Пока надо выводить группу из Москвы. Я дам тебе адреса и пароли остальных участников. Прикажи... от моего имени!.. всем срочно разбегаться по разным городам и собраться... через десять дней, да, через десять... в Финляндии. Они знают где. Сделаешь?

   — Сделаю, — обиженно ответил гимназист.

Чувствовал, что Савинков не договаривает. Но на такой риск он не мог пойти. Финляндия — это укромная дача брата Веры, Бориса Глебовича. Последняя, запасная явка — как запасная бомба. В тайну её были посвящены немногие.

   — Нас кто-то предал. Только счастливый случай да отчаянность Янека довершили дело. Я не говорил заранее, но я знал: у всех филёров — моя фотография, изготовленная ещё накануне... Собираемся! — бросил слишком долго копошившейся Доре. — Всеволод выполнит моё задание.

   — Выполню, — воспрянул гимназист. — Но потом вы возьмёте меня с собой... хоть и за границу?..

   — Я же сказал: всему своё время. Вам, Всеволод, после выполнения задания тоже следует немедленно скрыться. Думаете, никто не слышал, как вы кричали на месте взрыва вслед за уводимым Ваней: «Долой царя!»? Даже ваша уединённая дача опасна. Я скажу отцу... ах, его нет, тогда матери скажу: отправьте своего гимназиста куда-нибудь к дальним родственникам...

В это время вошла мать, очень молодая, при таком-то сыне, и очень красивая женщина.

   — Всеволод — единственный сын у меня. Но я не осуждаю вас. Я отправлю его в дальнюю подмосковную деревню. А что будете делать вы?

   — Незабвенная Софи... Я выезжаю на извозчике до попутной станции, а дальше — на Петербург. Так же поступит и моя спутница, — он кивнул Доре. — Только пересядет в Подмосковье на харьковский поезд. Мы все встретимся позже. Прощайте, — поцеловал он руку прекраснодушной хозяйке. — Привет супругу. Берегите Всеволода... его время придёт!

С Дорой они простились на выходе из Сокольничьей рощи и сели на разных извозчиков.

Из Москвы уезжал уже не англичанин — средней руки купчишка второго класса, в меру пьяненький и в меру глупый. Всё-таки дорога между двумя столицами была опасна. Умных людей на этой дороге не любили.

 

IV

Об Азефе уже давно ходили недобрые слухи.

Ещё в 1902 году, когда Савинков, будучи в вологодской ссылке, только «приглядывался» к эсеровской партии, возникло обвинение в провокации. Как водится, суд чести. Азеф был оправдан и отпущен с извинениями.

В августе 1905 года, когда за Савинковым уже тянулся шлейф громких дел, появилось хоть и анонимное, но вполне аргументированное письмо. Фамилии, явки, даже оклад провокатора: 600 рублей в месяц. Ссылка на засвеченный полицией съезд социалистов-революционеров, проходивший в Саратове. Явная слежка за выпущенной с каторги Брешко-Брешковской. Филёры, провалы, аресты. Был арестован почему-то и член ЦК Филиппович, которого многие отождествляли с Азефом. Савинков, уже прекрасно сработавшийся с ним, решительно отметал обвинения:

   — Провокация? Возможно — со стороны полиции. Издержки нашей конспирации, надо понимать.

Некоторые странности характера? Внезапные исчезновения в самые решительные моменты подготовки теракта, как было и в случае с Плеве, и с великим князем Сергеем? Но ты разве забыл, великий конспиратор, что полиция ожидала твоего появления в Москве, что в день убийства были разосланы телеграммы о твоём немедленном аресте и только звериное чутьё помогло тебе ускользнуть из рук полиции?

   — И всё же севастопольская история... Ведь опять куда-то сбежал твой друг Азеф?

   — По-олноте! Говорю же: издержки конспирации.

Побежишь, когда за тобой по пятам гонятся филёры и более крупные сыщики. Даже в Севастополь он, руководитель группы, вынужден был ехать раздельно со своими подельниками. Кто мог поручиться, что у них не возникло бы подозрение: бросили, предали?!

Очень нелепый арест? Но он, Савинков, склонен в этом обвинять себя. Самонадеянность! После Плеве и князя Сергея вполне может закружиться голова, — Борис Викторович, а внезапный, непредсказуемый арест спасшего вас Сулятицкого?

   — Соль на рану, господа! Взрыв дачи Столыпина на Аптекарском острове был организован слишком эффектно, если хотите — нелепо. Моя вина — передоверялся. У Василия Сулятицкого было ещё мало опыта. Я сам вместе с ним вишу на виселице!

Страсти не утихали. Члены ЦК и члены знаменитой В. О., вдруг потерявшей всякую боеспособность, сновали из России в Париж, из Парижа — в Базель, из Базеля — в Финляндию, где хранился весь партийный архив, следовательно, и документы по Евно Фишелевичу Азефу (он же: Евгений Филиппович, Василий Кузьмич, Иван, Иван Николаевич). Был вытащен из архивов перехваченный полицейский «портрет» самого важного агента:

«... Толстый, сутуловатый, выше среднего роста, ноги и руки маленькие, шея толстая, короткая. Лицо круглое, одутловатое, жёлто-смуглое; череп кверху суженный; волосы прямые, жёсткие, тёмный шатен. Лоб низкий, брови тёмные, глаза карие, слегка навыкате, нос большой, приплюснутый, скулы выдаются, губы очень толстые, нижняя часть лица слегка выдающаяся».

Мало?!

   — Но это — и портрет провокатора... и портрет человека, которого надо отправить на виселицу!..

   — ...как Сулятицкого? Как и спасшего тебя Зильберберга? Ты разве не знаешь, что Азеф отговаривал Зильберберга от поездки в Севастополь?

Да, теперь он знал и это. Друг Иван долго удерживал сразу ринувшегося на выручку Зильберберга. Доказывал, что нет никакой возможности освободить не только всю группу, но и одного Савинкова.

Организация не должна жертвовать своими членами ради таких заведомо неудачных попыток! Неужели вы, опытный конспиратор, этого не понимаете?!

Лев Зильберберг не понял этого и на огненных крыльях прилетел выручать товарища...

   — Да, но повешен-то он был за покушение на петербургского градоначальника генерал-майора фон Лауница и за взрыв дачи Столыпина, кстати, совместно с Сулятицким...

   — Вот именно — совместно. Оба твоих спасителя повешены, ты только своим звериным чутьём... и нахальством, нахальством, не обижайся!.. избёг виселицы — мало?

   — Мало. Я спрашивал у Ксении. Она говорила, что накануне последнего покушения у Левы совсем разболтались нервы, что он потерял всякую осторожность и сообразительность, что в группе не было опытных людей, что время вычислили неправильно, что она его отговаривала и советовала, даже требовала срочно связаться со мной!..

Он, конечно, не договаривал и для самого-то себя. Утешать жену друга — опасное занятие. Ксения Панфилова была такой же огненной женщиной, как и её Лева. Ей подпалило крылья общим огнём. Как он мог бросить ей под ноги такую чёрную весть и сказать: «До свиданья, я ваш дядя!» Крылья обожгло и у него самого, при всей занятости он задержался на два дня. Вокруг него гибли люди — неужели неясно, как он страдал. Ксения — понимала. Она понимала не только Леву — и несчастную Дору Бриллиант, которая как раз умерла в Петропавловской крепости...

   — Её-то кто выдал?

   — Дорогая Ксения, иногда мне кажется, что всех выдаю я сам. Я — посылаю на смерть! Не зря же говорят: «Генерал террора...»

   — Не переживайте так, мой генерал!

   — Ваш генерал, — резко поправил он.

Но всё-таки остался на два дня, хотя сплетни об Азефе буквально били в затылок.

* * *

Впрочем, такие ли уж сплетни?

Был назначен суд чести, в который вошли Герман Лопатин, князь Кропоткин, Вера Фигнер, Виктор Чернов, Марк Натансон и Борис Савинков. Потолкались по разным частным углам, потом решительная Вера Фигнер предложила:

   — Удобнее у Бориса Викторовича, если он не возражает.

Савинков не возражал. Но напомнил:

   — Иван — мой друг и боевой соратник. Я согласился стать членом суда на одном условии: если обвинение в провокации подтвердится, я сам же и должен исполнить приговор. Читайте письма, какие мне шлёт Иван! — бросил он на стол перед ними пачку писем с хорошо знакомым всем почерком.

Да, тяжёлая вещь — письма...

«Дорогой мой.

Конечно, судьи не историки, они обязаны выслушать и проверить все; они обязаны потребовать доказательства и от вас. Но... ведь тут не равные стороны; вы и полиция...»

«Дорогой мой.

Сегодня к тебе заходил, а вчера у тебя просидел целый вечер, поджидая. Вы решили. Моя активность выразилась лишь в том, что я определённо высказывал своё желание, чтобы ты непременно участвовал в суде, как ты этого хотел».

   — Да, я хотел. Но ещё раз напоминаю, какое я ставил условие!

Все почему-то посмотрели на карман его отлично сшитого английского сюртука.

   — К сожалению, Борис Викторович, с Азефом покончено. — Вера Фигнер склонила голову. — Вашей вины нет. Меня в своё время подставил такой же ближайший друг-провокатор... забудем его фамилию, тем более что нами же он и расстрелян. Такова наша жизнь.

   — Приходится, конечно, сожалеть. — Князь Кропоткин старчески покашлял. — Но что говорит бывший директор департамента полиции сенатор Лопухин? Зачитайте-ка у кого глаза получше.

Зачитали:

«Получая 500 рублей в месяц, он требовал у меня 600».

   — На пропитание бренного тела! — на свой лад заметила Фигнер, недавняя узница Шлиссельбурга, по тюремной привычке не любившая жирных людей.

Да что сенатор Лопухин, из «бывших»! И нынешние высшие полицейские чины, грызясь между собой, выбалтывают ещё более страшные цифры: оказывается, уже 15 000 годовых получает их главный провокатор...

Сам премьер-министр и министр внутренних дел Столыпин вынужден отвечать на запрос Думы, и отвечать именно так:

«Перейдём к отношению Азефа к полиции. В число сотрудников Азеф был принят в 1892 году. Он давал сначала показания департаменту полиции, затем в Москве поступил в распоряжение начальника охранного отделения; затем переехал за границу, опять сносился с департаментом полиции и, когда назначен был директором д-та Лопухин, переехал в Петербург и оставался до 1903 года. В 1905 г. поступил в распоряжение...»

Это уже не имело значения, в чьём распоряжении сейчас Евно Фишелевич Азеф...

В самом конце декабря 1908 года состоялось окончательное собрание Центрального комитета. Был поставлен вопрос: возможно ли убить Азефа немедленно, как поступали в аналогичных случаях с другими провокаторами? Или продолжать дальнейшие допросы его самого и свидетелей и уже по результатам дополнительного расследования решить судьбу?

Не все члены ЦК и не все члены суда чести поддерживали такую решительную постановку вопроса.

Савинков высказался со всей ясностью и определённостью:

   — Азеф, конечно, знает о подозрениях Центрального комитета. Если не упреждён полицией, то догадался по перемене отношения к нему товарищей. В частности — моего. Я не привёл свой личный приговор в исполнение только потому, что не хочу самосуда. Уважаю партийную дисциплину. Давайте решение!

Ему возражали. Советовали ещё лучше разобраться во всех деталях этого запутанного дела.

   — Чего разбираться? Всё ясно. Дальнейшее разбирательство поведёт только к тому, что Азеф сбежит. Немедленно! Тройку!

В неё вошли Виктор Чернов, Николай Ракитников и Борис Савинков.

Он недолюбливал излишнюю в таких делах интеллигентность Ракитникова, сомневался в твёрдости Чернова, но отказать в доверии никому не мог. К тому же Чернов — главный теоретик и, по сути, нынешний руководитель партии. Ни Брешко-Брешковская, ни Фигнер уже не могли нести такую сумасшедшую практическую нагрузку.

* * *

Вечером 5 января 1909 года все трое стояли у дверей квартиры Азефа. Савинков, как всегда, был при оружии, но Чернов, потрясая рыжей взволнованной бородой, просил, советовал, именем партии требовал без его согласия на дому, при жене, не стрелять. Савинков иного и не ожидал. У Чернова всегда так: один глаз на вас, другой в Арзамас! Это уже стало печальной поговоркой. Он глянул на Ракитникова — тот опустил глаза. Тройка называется! Но спорить было уже поздно. Чертыхнувшись, позвонил.

Дверь открыл сам Азеф:

   — В чём, господа, дело?

Чернов промямлил самое необходимое:

   — Суд чести. Нам доверено... Центральный комитет... — Войдя в квартиру, из гостиной которой в соседнюю комнату выскочила жена, всё же маленько приободрился. — Нам известно, что ты солгал, что ты скрытно ездил в Петербург и просил Лопухина взять свои показания обратно.

Азеф рассмеялся:

   — К чему эти допросы — где и у кого я был. Моё прошлое ручается за меня!

Оттеснив Чернова, Савинков взял инициативу на себя:

   — Ты говоришь — твоё прошлое ручается за тебя. Но как попали на виселицу Сулятицкий и Зильберберг, как умерла Дора Бриллиант?

Азеф отвечал с достоинством:

   — Они сами виноваты. У них не было такого опыта, как у тебя, друг мой.

   — Не называй меня другом — первое. И второе: Зильберберг был одним из опытнейших конспираторов. Почему ты отговаривал его, чтоб он выручал меня в Севастополе?

   — Мы не раз говаривали с тобой: организация превыше единого человека. Всё это я отношу и к себе.

   — Хорошо. Провал покушения на Дурново? Между прочим, Татьяна Леонтьева из-за ваших провалов уже в Париже стреляла в одного обывателя, приняв его за Дурново, и сейчас сидит во французской тюрьме.

   — Тебе, друг мой, — с нажимом всё-таки повторил это Азеф, — тебе лучше знать про Татьяну Леонтьеву, взбалмошную бабёнку...

   — Замолчи... несчастный! — чуть не сорвался Савинков, но уже спокойнее добавил: — В случае с Дурново вышла полнейшая нелепость. Начальника своего пожалел? Провалить такое хорошо подготовленное дело! Что ты скажешь?

Азеф пожал плечами:

   — То же самое. Опыт рождается на крови.

   — Там были опытнейшие метальщики, братья Вноровские. Но они все были введены в заблуждение. Диспозиция неряшлива. Неразбериха. Накануне, как положено, ты не пришёл на последнее свидание с метальщиками, чтобы уточнить все последние мелочи.

   — Нет, я приходил.

   — Значит, Вноровский сказал неправду?

   — Нет, Вноровский не может сказать неправды.

   — Значит, ты говоришь неправду?

   — Нет, и я говорю правду.

   — Где же объяснение?

   — Не знаю.

И так далее, и всё в том же духе. Савинков прекрасно понимал своего бывшего друга. Хитрая лиса. Или незаметно подойдёт к какому-нибудь столику, где у него под газетой браунинг, или даст какой-нибудь тайный знак непременно сопровождавшим его филёрам. Да это могли сделать и домашние, например жена, из соседней комнаты — окна-то на улицу выходят.

Савинков готов был, вопреки своему ЦК, исполнить приговор. Но его отжимал в сторону такой же толстый, как и Азеф, растяпа Чернов. Они толклись грудь в грудь. Слава богу, Чернов маленько ожил и напирал:

   — Когда ты ездил в Петербург к Лопухину, Лопухин не называл фамилии Савинкова. Он не знал нынешнего состояния дел. Откуда русской полиции стало известно, что в суде участвует и Савинков? Она пытается связаться с французской полицией, чтоб под благовидным предлогом всех нас схватить? Как и Дору Бриллиант?

Азеф встал из-за стола и в волнении заходил по комнате. Савинков заранее смотрел на него через прицел. Азеф же знает, что толково распоряжаться оружием из всех троих может только его старый друг... чёрт того друга побери!..

Чернов всё дальше увязал в словесах:

   — Мы предлагаем тебе условие: расскажи откровенно о твоих сношениях с полицией. Нам нет нужды губить твою семью. После признаний — поезжай хоть в Америку!

Савинков резко наступил на лапу рыжему словоблуду. Азеф, видимо, почувствовал, что его старый друг всё решит сейчас без Чернова, хотя в партийной иерархии Чернов и выше.

Азеф останавливается против Чернова и смотрит ему прямо в глаза:

   — Виктор! Мы жили сколько лет душа в душу. Мы работали вместе. Ты меня знаешь... Как мог ты ко мне прийти... с таким гадким подозрением?.. — Евно всё время держался так, чтобы Чернов был между ним и Савинковым.

Чернову казалось, что найден прекрасный компромисс:

   — Ведь правда, Борис? — заискивающий оборот в сторону. — У меня хорошее предложение. Дадим нашему товарищу последний шанс. Если не использует — твоё право, Борис. Тогда решай сам. А я от имени ЦК говорю: мы даём тебе, Евно Азеф, дополнительный срок — до 12 часов завтрашнего дня. Всё рассказать... и покаяться, да-да.

   — Как же, расскажет! Как же, будет ждать до завтра! Сбежит через час... Но запомни, Евно Фишелевич, — уже открыто достал браунинг Савинков. — Вот твоё покаяние. Хорошенько запомни: я приму его... вместо растяпы Чернова! Куда бы ты ни сбежал. Куда бы ты ни скрылся. От меня не скроешься.

Он первым вышел из квартиры. Ракитников за всё это время не проронил ни слова — застенчивость социалиста-революционера! Теоретик и вдохновитель партии в чём-то ещё извинялся перед хозяином и вышедшей напоследок хозяйкой.

Не дожидаясь их, Савинков позвал парижского лихача:

— К блядям!

Он повторил это и на французский лад, но продувной лихач понял и без перевода.

Прежде чем он домчал туда своего сердитого седока и тот бросил вместе с деньгами: «Утоли моя печали... чёрт подери!» — Азеф в одночасье собрал жену и выехал из Парижа в неизвестном направлении.

Уж кто-кто, а Савинков-то знал: лупит сейчас через какую-нибудь Итальянию в какую-нибудь Канадию!..

Ближе оставаться не посмеет.