Стол простирался от рассвета до заката — его начало и конец прятались в густых сумерках, постепенно переходящих в предрассветную и послезакатную серость, словно кто-то припорошил мелом горячий черный гудрон, сменяющиеся белесым восходом и таким же беловатым, холодным, слепым и медленным, как пещерные рыбки, закатом, затем на него сыпали рис, сахар, снег, так что самое освещенное место, как и полагалось, приходилось на самую середину, что, впрочем, отнюдь не шло на пользу расставленным там наиболее выдающимся и экзотическим яствам — яркие краски фруктов и овощей, мяса и разноцветных бутылок, цветов в высоких вазах с золотистыми драконами, никель и хром приборов, монограммы салфеток и полотенец выцветают под полуденным солнцем, становятся блеклыми, покрытыми пылью, похожими на декорацию и бутафорию из воска и папье-маше, и такая неприглядность режет эстетский глаз можердома, и он, жертвуя высококлассной сервировкой и меню, рассаживает гостей вопреки заранее обговоренной схемой и надписанными витиеватым почерком карточками с золотым обрезом.

Я несколько опоздал на торжество и, потирая грудь, вышел на полянку, когда все почти расселись, устроились, заткнули за воротники салфетки, дамы попудрили носики, вышколенные официанты разлили в рюмки, фужеры и стаканы соответствующие напитки, послышался первый звон нетерпеливых ножей и вилок, голоса еще не переросли неразборчивый, с трудом уловимый шепот, обычно тлеющий между супружескими парами, что продолжают с разгорающейся ненавистью выяснять никому не нужные и неинтересные отношения, свежий воздух, гуляющий по вершине холма, еще не пропах перегаром и дымом сигарет, запахом изо ртов, потом, сдобренным парфюмерией, траву не усеивали обрывки бумаги, окурки, пробки, железная мелочь и пустые бутылки, которые, как бы не боролись с этим официанты, накапливались в таких местах громадными безобразными кучами, небо в зените синело, как медный купорос, его обрамляли, словно волосы монашескую тонзуру, белые кучевые облака, за которыми шли темные тучи, угрожающе грозового вида, прорезающие темноту заката и рассвета лохматыми молниями, затем сливаясь с ночью на той стороне земли.

Меня заметили не сразу, так как по договоренности сюда все пришли как обычные люди — без охраны, телохранителей, собак, киборгов и зомби, оставив дома оружие и недоверие, от которого не то что им, но и простому человеку избавиться, пусть и не навсегда, а всего лишь на несколько часов сложно, а потому это потребовало столь серьезного психологического усилия, которое при соответствующей медикаментозной обработки обратило подозрительность в самую обычную халатность, равнодушие к своей жизни и, вместе с тем, веселую приподнятость, будто с плеч атланта наконец-то свалилась адская тяжесть небесного свода, и хоть она и придавила все живое на свете, но теперь можно свободно шевелить руками, плечами, разминать шею и получать вполне определенное удовольствие даже оставшись совсем одинешеньким в погибшем мире.

Меня мазали взглядами, женщины таинственно улыбались, мужчины потирали веки, я же внимательно разглядывал каждого из них, стремясь сохранить внутри себя эту картину, ловко перехватывая взгляды хорошеньких блондинок и брюнеток, мужественно усмехаясь и покрывая глаза непроницаемым пеплом пережившего трагедию героя. Единственно, мне не понравилась некая однообразная розоватость дам, но, при здравом размышлении, здесь имелся свой резон и выигрыш — чем могут хвалиться всемогущие, счастливые, независимые, равнодушные к мирской суете люди?

Нет, здесь явно не находилось места тщеславию, выпендрежу, оригинальности и прочим забавам нищего человека, здесь нет нужды подтверждать собственную уникальность, единственность, хвастаться дорогими безделушками и безумно дорогими красотками. К слову сказать, какая-нибудь красотка сюда так просто и не попала бы, среди этих счастливцев сие признавалось дурным тоном, здесь в цене — простота в обращении и самая обычная, незамысловатая любовь и верность, с которыми, при таких возможностях, проблем не возникало.

Наконец тот, кому это необходимо, увидел меня, но не стал поднимать шум, фальшиво выражая безумную радость, не помахал, не приподнялся в вежливо-пренебрежительном поклоне, а лишь кивнул еле уловимо можердому, можердом щелкнул пальцем, ближайший официант в напудренном парике с косичкой и черным бантом подхватил было меня под локоть, но тут же в недоумении отдернул руку, словно схватился за раскаленное или нечто ужасно отвратительное, например, сгнивший труп, и яростно оттирая совершенно чистую ладонь салфеткой последовал к столу, где волшебным образом оказалось свободное место, услужливо отодвинул массивный железный стул и быстро удалился, наверное, мыть руки.

Я сухо поздоровался с соседями (посредственные лица) и их дамами (размытые черты), откинул фалды фрака, опустился на холодный жесткий стул, составил локти на стол, задев тарелку и сложные хирургические приборы, положил подбородок на кулаки и принялся рассматривать подопечных.

Сейчас я ощущал как раз то, что ощущали они постоянно, почти всю жизнь, и теперь я мог поставить себя на их место не только мысленно, как порой воображаешь себя миллионером, царем или ребенком, а реально, являясь на этом пиршестве власти и безнаказанности тем самым шутом, серым кардиналом, смертью, стоящими за плечом великого, но недалекого человека, нашептывая ему на ухо идеи и решения, используя его в роли чересчур сложного, но необходимого рупора, имеющего какие-то собственные, хоть и примитивные, устремления, желания, слабости.

Мне смешно глядеть на их суету, чопорность, голод, смех, манеру держать вилки, потуги орудовать ножами, разделывая рыбу, как смешно наблюдать за детьми, играющими в дочки-матери, копируя с уморительной серьезностью взрослый мир, ибо ты сам понимаешь, что самое их счастливое время — вот здесь и сейчас, и не нужно расти, обзаводиться страшными проблемами и дурными привычками, но знаешь, что это-то как раз невозможно.

Что смешнее для оракула, чем предопределенность? Но смех быстро прошел, не от косых взглядов ближайших соседей, оторвавшихся от тихих бесед друг с другом на какие-то высокоинтеллектуальные темы и недовольно кривящих рты, напоминая гримасами пьяных лицедеев, тем более, что штукатурка на их лицах под солнечным теплом окончательно потекла, обезобразила ставшими еще более одинаковыми лица розовых дам, оплавила следы поцелуев на щеках мужчин, делая их похожими на раны или язвы твердого шанкра.

Я взгрустнул от условности, непрочности, эфемерности и хрупкости таких основополагающих столпов человеческого общества как власть, авторитет, деньги. Они оказались легче паутины, а ветер, их обдувающей, сродни ураганному. Но даже не это само по себе замечательно, замечательна уверенность людей в устойчивости их конструкций, в непреходящей святости власти и могуществе денег, что и позволяет при особом стечении обстоятельств, которое не есть нечто редкое или трудоемкое по исполнению, лишить их всего этого. Наверное, так же уверен в завтрашнем дне паучок в пресловутой паутине, чувствующий свою полную власть над всеми мухами и комарами в ближайшей округе.

Упаси меня Бог ратовать за революцию, за всеобщее счастье и благоденствие, счастье для всех даром, что еще более бесполезное занятие, нежели ходить по лесу и уничтожать пауков вместе с паутиной, надеясь на грядущий мушиный рай. Я и сюда-то пришел в больших сомнениях, хотя сделка заключена, все подготовлено и осталось только смирно сидеть и поедать салатик из свежей капусты с медом.

Стараясь отвлечься от напасти, которой каждый не рад, я вытянул шею и посмотрел направо, отчего бесконечный стол представился мне чем-то вроде шоссе, застеленного льняной скатертью и уставленного таким количеством разнообразных блюд, что сидящие напротив гости скрывались за густыми зарослями салатов, трав, фруктов, завалами окороков, поросят, кур, тонули в пузатых суповницах и блюдах с розовой водой, и это очень живо напоминало линию фронта, где противники вооружены ножами, вилками, щипцами и ложками, смотрят друг на друга сквозь стеклянные прицелы фужеров и рюмок, перекидываются шрапнелью малозначащих фраз, минами солонок и горчичниц, пускают в ход тяжелую артиллерию в виде официантов с пыльными бутылками коллекционного вина и запотевшими водочными емкостями, меняют диспозицию, пересаживаясь с места на место, и окатывают надменным напалмом взглядов своих подруг визави.

Интересно, объединял ли умопомрачительный стол, опоясывающий мир, друзей, единомышленников, единоверцев, родственников, или здесь собрались враги, была ли это организация — тайная, могущественная, или они — случайные люди, просто встретившиеся в ресторане в обеденный перерыв?

Я заглядывал в их глаза, пускал зайчики блестящим ножом и оберткой из-под шоколада, касался рук дам и шептал на ухо соседям, но везде наталкивался на пустоту, равнодушие и слепоту, которые не могли ответить на мои вопросы, и мне оставалось строить умозаключения, исходя из букетов условных и безусловных рефлексов, телодвижений, сотрясений воздуха и движений нижних челюстей. В них не обнаруживалось ответов, они оставались оболочками или отражениями, не имеющими собственной жизни, или лишайниками на грязной, давно не мытой, расчесанной и искусанной блохами и вшами коже.

Как было бы прекрасно и просто, если бы я оказался с глазу на глаз с Тем, Кто Решает, с Тем, Кто Во Всем Виноват, с Главным Злодеем Этого Прекрасного Мира! Это была бы даже не шахматная партия с фигурами-людьми и надеждой на выигрыш, с муаровыми пологами, флагами, стоящими вдоль стен маршалами и интеллигентами, где нужно играть против себя и воочию наблюдать смерть сметенных с клеток пешек. Это слишком человечно, слишком примитивно и, следовательно, не верно.

Они не в чем не виноваты, возможно они даже больше не виноваты, чем те люди, которые попадали в орбиту их интересов и или возвышались, или исчезали в сливных колодцах, темных подвалах, электропечах, реках и моргах, редко на ком из них увидишь кровь или печать лжи.

Они слишком могущественны и счастливы, чтобы нарушать святые заповеди, и могут позволить себе порой стать неравнодушными, честными, заботливыми, перемежать бочки зла ложками добра, швыряться деньгами и заботиться о больных.

Кто еще, скажите на милость, в силах позволить такую роскошь?! Легко быть злым, легко быть злом, еще легче не творить зло, но добро требует от нас усилий, неимоверного напряжения и постоянной готовности, здесь нельзя быть добрым наполовину, нужно быть только святым.

Легко верить в чудо и живого Бога, но истинная вера это то, что остается после распятия твоего Бога. На очень краткое мгновение, на секунду мне стала понятна их пустота, ведь только здесь они могли позволить себе отдохнуть, изгнать из своих душ и светлое, и темное, стряхнуть с плеч ангелов и дьяволов, взять под руки розовых фантошей, взирать стеклянными глазами, вливать в глотку водку и вино, закладывать в рот громадные ломти рыбы и кроликов, пропускать мимо ушей тосты, чесать подбородки и ни о чем не думать. Мысль настолько крамольная, что я позволил себе тут же ее опровергнуть.

Подали горячее, сменив тарелки и наполнив рюмки тяжелым пурпурным вином, и я, выбрав наугад ложку столь загадочной формы, что пришлось несколько раз перехватить ее, внимательнейшим образом рассмотреть и поэкспериментировать, прежде чем догадался какой стороной ее вообще держать и за какой конец, принялся за солянку, отплевываясь от лимонных долек и косточек маслин, насильно прервав нескончаемый поток мыслей и переместив центр управления телом из головы в голодный желудок.

Воздух насытился воспитанным чавканьем и нечленораздельным бормотанием, судя по обилию восклицательных звуков, одобряющих приготовленную пищу, низкое солнце постепенно смещалось над столом, высвечивая сидящих на закате гостей и я увидел насколько разительно они отличаются от окружающей меня компании.

В синеве сумерек резко проступали обтянутые сухой кожей черепа с большими темными провалами глаз и рта, скелетоподобные люди тянулись дрожащими костями за измочаленными алюминиевыми плошками, где что-то неаппетитно плескалось, подтаскивали их к себе по необструганным доскам стола, постепенно переходящего из нашего роскошества в ихнее убожество как-то очень незаметно и постепенно, неуловимо для глаз, наклонялись над ними, вытягивая неправдоподобно длинной дудочкой морщинистые губы, становясь до смешного похожими на пришедших на водопой слонов, опускали хоботы в густой туман зеленоватых испарений и, наверное, глотали содержимое.

После такой операции руки свои они забывали на столе, и они валялись там, как оскверненные нетленные мощи, бессильные сделать что-то еще, например, протянуться за добавкой, разлитой в большие обгорелые чаны с торчащими из них тяжелыми сталеварскими черпаками. Око все больше различало в наступающем там восходе, я видел серые полосатые пижамы и странные накидки, принятые мной поначалу за грубые пончо, пока не сообразил, что это обычные мешки с проделанными дырами для головы и рук.

В сплошной серой массе лишенных пола людей проступали мужские и женские лица, солнце проявляло, словно на негативе, мельчайшие черточки, мимику, характеры, высветило глаза, оказавшиеся не такими уж впалыми, равнодушными, замученными, какими я себе представлял.

На черно-белом экране появлялся цвет, поначалу робкий и неестественный, пастельно-нежный и чересчур облагораживающий обычные лица, с которых облупилась концлагерная краска, задымилась одежда, испаряясь и тут же конденсируясь на полнеющих, поправляющихся телах все теми же набившими оскомину отутюженными и пронафталиненными фраками и смокингами, розовыми платьями и драгоценностями, потянулись к теплу и свету редкие волосики на веснушчатых лысинах, прорастали новые, укладываясь, в основном у фигуристых дам, в чертовски сложные прически с парусниками и самолетами — по большей части старинными этажерками, хотя попадались и относительно новые истребители и, даже, кажется, одна «акула» с лопастями из длиннющих черепаховых гребней.

Так, синхронно с солнцем волна метаморфоз медленно катилась вдаль, лишая нас некоего разнообразия и оригинальности, а я с изрядной долей опаски посмотрел в противоположную сторону, ожидая обратного превращения соседей в лагерных доходяг, но, насколько можно разглядеть за редутами сервировки и еды, все оставалось там по прежнему — обычные человеческие лица, выглядевшие после рассветной картинки или наваждения слегка опухшими и чересчур накрашенными.

Кажется, кроме меня никто не обратил внимания на столь замечательное событие, и я, решив несколько подпортить полноватой соседке аппетит, ткнул в ту сторону вилкой и спросил: «Вы видели?», на что она, оторвавшись от клубничного желе со сливками, сложенного во всю ту же тарелку из под солянки, тщательно перед этим облизанную, сумрачно кивнула и ответила, что эта штука очень вкусная, и если я решусь за ней потянуться, то она будет очень мне благодарна, если я, наложив себе столько сколько захочу, все же оставлю ей пару небольших кусочков, причем желательно с тоненькими прожилками мяса и крупинками красного перца.

По существу дела ответил господин с противоположной стороны стола, запустивший в меня скатанным из салфетки шариком, привлекая внимание, и тут же объявившего, что его ничего в этом мире уже не удивляет, даже то, что он, точно знающий, что спит под своим родным мостом в уютных теплых коробках, достать которые было, ох, каким трудным делом, великолепно поужинавший случайно выловленной в мутной водице пескарем, который оказался настолько тощим и маленьким, что пришлось рыбку ни варить, ни тем более жарить, не говоря о том, что он давно отвык настолько портить хорошую еду, и последнее что он помнит, так это какого-то мужика в хламиде, почему-то топающего по воде босиком и толковавшего про Андрея, хотя он не понял к чему бы это, фамилия ведь явно не его была, ну да разбираться с сумасшедшими на ночь глядя не с руки, и он очутился в столь приличном обществе, о котором только и можно было мечтать.

На нас стали оглядываться, Андрея даже толкнула под бок сидящая рядом с ним красивая девушка с отрезанным ухом, что она тщательно и тщетно пыталась скрыть короткими волосами, и он с тоской прервал монолог, посмотрев на меня умоляюще, на что я не сдержался и, взяв его под руку, поднял из-за стола, предварительно отодвинув тяжелый стул и дав команду официантом убрать грязную посуду.

Я спросил куда его отвести, но он оплыл в моих руках, с него сползли лоск и живость, он стал вял, изо рта торчал рыбий хвост, а на смокинге расползались дыры, ощутимо запахло помойкой и протухшей водой, завьюжило, под ногами громоздились кучи отбросов, кое-где тускло светились останки костров, в лицо бросало пеплом и песком, над головой небо прорезал мост, и мы остановились около громадной кучи размокших коробок, напоминающих чудовищно разросшееся осиное гнездо.

Я уронил его около входа, определяемого только по резкому запаху мочи и немытых тел, и подтолкнул в тощий зад, помогая забраться внутрь, напоследок случайно получив мазок по брюкам грязным изношенным тапком, оставившем на черной ткани безобразный серый отпечаток, и пришлось кружевным платком соскрести эту дрянь, придерживая раздуваемый ветром пиджак, чтобы холод не слишком уж забирался внутрь, нетерпеливо кусая влажными зубами и пробегаясь по телу пальцами с неостриженными ногтями.

Бетонированная набережная резко обрывалась около реки и когда-то уходила прямо в воду, так как на уровне моего роста можно было увидеть белесые и зеленоватые полосы наслоений плавающей в былые времена по поверхности вод органической и химической дряни, приросшие к потрескавшимся плитам мерзкого вида ракушки и пивные банки, обломки веток и комки окаменевшей бумаги, на которой можно разобрать некоторые надписи нанесенные нестираемым карандашом.

Я подошел поближе по удивительно чистому для такого места и таких обитателей песку, бывшем не так давно речным дном, и стараясь не дышать, дабы не обонять исходящую от объявлений вони, прочитал: «Мальчики и девочки! Если кто имеет одежду, игрушки и книги для детей 5-10 лет прошу принести сюда для передачи детскому дому. Вика». Я посмотрел под ноги, но даров несчастным детям не заметил, видимо, их уже передала по назначению сердобольная Вика, либо акция в таком бомжатнике не имела особого успеха. Мне захотелось познакомиться с девушкой (почему-то мне показалось, что это очень молодая и очень наивная девочка, а не выжившая из ума учительница-пенсионерка), я присел на подвернувшийся камень, выпирающий из резинового круга кем-то погрызенной и полусъеденной шины.

Здешняя река в принципе не могла породить эстетическое наслаждение от созерцания маленьких волн, лунных дорожек, далеких силуэтов ярко освещенных прогулочных кораблей, от вслушивания в тихий плеск воды и шорох песка, свист ветра в пролетах моста и крики невидимых в темноте чаек. Конечно, все это имелось и созерцалось, но нечто странное произошло в мире (хотя, если учесть — что это за место, то особенно удивляться не приходилось), словно в телевизоре чересчур сильно прибавили громкости, изменили цветовую гамму, лишив ее красного цвета, пустили помехи, исказили тембр, и в результате река превратилась в сточную канаву, берущую начало на скотобойне и несущая свернувшуюся кровь, обрывки шкур и трахей, на тяжелой глади внезапно возникали какие-то светящиеся пятна, быстро испаряясь и так воняющие, что начисто отбивало охоту вообще дышать, тени чаек приобрели зловещую изломанность, искалеченность, как будто в воздух запустили потрепанных ураганом воздушных змеев, с торчащими сквозь обрывки промасленной бумаги острыми обломками бамбуковых палочек, с разоренными хвостами из редкой мочалки и пришедшими в негодность трещетками, пробирающими своим стоном до самой глубины души, натягивая нервы до такого предела, что хотелось обхватить себя руками, прижаться к коленям и попытаться невозможным внутренним усилием порвать собственные барабанные перепонки.

Я не выдержал, я не железный, мне ведомо и сострадание, и сочувствие, я ценю чужую любовь и дружбу, и всегда готов помочь влюбленным, хотя было на моей памяти это только раз, да и то — очень и очень давно.

Опять ты здесь, спросил я своего молчаливого спутника, и он согласно покивал головой, кряхтя и скрепя суставами присаживаясь рядом, задевая своими лохмотьями, с которых щедрым дождем сыпались блохи и еще какая-то более крупная живность, устраивая поудобнее на песке ужасно разросшиеся ступни ног с гроздьями шишек и мозолей.

Зачем ты ходишь за мной, тебя лишили речи, ты в аду, но почему-то во мне ты видишь какую-то таинственную, странную надежду, хотя такая категория в здешней философии отсутствует напрочь, здесь нужно жить, просто жить, бесконечно, уныло, не понимая и не стремясь понять, смеясь мне в лицо и утверждая, что ты еще жив, что мир скатился до такого дерьма, но ты еще жив, что пусть оно все сгорит, пропадет пропадом, главное — ты жив, хотя ты и мертв.

Это страшное наказание, молча покивал он в ответ, наверное, я достоин его, хотя и не помню почему, промолчал он, я не думаю об этом, и здесь мудрость, умеющий сочтет ее, но мне-то она не к чему, мудрость не требует знаний и подтверждений, она просто внутри меня, ничего не ответил он, и вот поэтому мы с тобой никогда не разговариваем, ибо нет у меня слов оправдания, а прощать не в твоих силах, как не в силах реке захотеть потечь вспять, ничего не говоря, пожал он плечами.

Ты прав, сказал я в ответ на его немоту, в этом ты ошибаешься, сегодня я свободен, мне многое предстоит сделать, мне некогда говорить в твои пустые глаза, и поэтому я постараюсь ответить, ты слеп, потому что у тебя есть глаза, ты непомерно богат здесь, потому что у тебя ничего нет, ты говоришь сверх всякой меры, ибо я вырезал тебе язык, и ты слишком мудр, так как давно сошел с ума.

В этом вся ваша беда, не ведаете вы, что творите, и не видите разницы между светом и тьмой, ты видишь берег и реку, ты ночуешь под мостом, благодаря которому мне уже не нужна лодка, но ты надеешься, что отсюда есть еще выход, ты хитер, старик, слишком хитер, ты придумал себе блистательную гипотезу, что все то, что тебя здесь окружает и есть мир дольний, что блаженны будут нищие духом и обрящут ищущие, но ведь это не так, здесь это не так, отсюда есть пути, но они ведут исключительно вниз, где можно кататься на коньках по ледяному озеру и увидеть чудовищный лик того, чье имя не стоит произносить, но я устал от тебя, ты мне стал интересен, так интересна надоедливая мошка, вьющаяся у лица, которую с раздражением прогоняешь, а она возвращается и зудит, зудит.

Решено, я покажу тебе, что есть настоящее падение, мы выберем того, кто будет достоин столь глубокого падения, у меня великолепная коллекция подобных экземпляров — настоящих жуансо, мне приходиться о них заботиться, кормить, ублажать, но тем интереснее наблюдать за их бродяжничеством по Сведенборгу, или карабканье по замерзшей бороде того, с кем ты увидишься.

Только придется тебя приодеть, вот так, например, что, не хочешь быть шутом, а вот так, и палач тебе не подходит, да, твоя правда — примитивно, а вот так, благообразный старец, нечто среднее между Гэндальфом и Лиром, побольше седины и мудрой тоски в очах, поглубже морщины и шире плечи, крепче руки, которым не привыкать карабкаться по склону жизни, что ж, держись за меня, и запомни — как там у Бони М…

В трапезе наступил небольшой перерыв, все выбрались из-за бесконечного стола, каким-то образом сгрудились на одной стороне, кто-то прошел прямо по нему, кто-то — под ним, так как трава в некоторых местах оказалась настолько примята, что возникли ясно различимые короткие тропинки, словно протоптанные гномиками, начинающиеся в густой траве и в густой траве кончающиеся, подобные же тропинки обозначились и на столе в виде более менее освобожденного от посуды пространства и скопления разноцветных пятен, среди которых особенно выделялись зеленые и красные — от испачканных травой подошв ботинок и пролитого вина.

Официанты раздвигали столики, устанавливали над ними навесы от жаркого солнца, накрывали желтоватыми скатертями и водружали бутылки, корзинки с фруктами и вазы с цветами, чей запах излишне резок и навязчив, что выдавало очередную генетическую подделку, но женщины вились розовыми мотыльками около букетов, невзначай трогая пальцами набухшие пыльцой тычинки, выдергивая по одному цветочку и отработанными движениями опытных токсикоманок подносили их то к одной, то к другой ноздре, бледнея и разрумяниваясь, ошалело поводя глазами и становясь похожими на громадных пчел, до розового цвета перепачканных в медоносной пыльце.

Мужчины к запахам и к поведению своих дам остались равнодушны, курили разнокалиберные сигареты и сигары, вливали в себя разноцветную жидкость, смотрели на небо, щурясь и зевая, полушепотом обсуждали какие-то проблемы, остроту которых выдавали чрезмерная жестикуляция и страшная мимика, обезображивающая лица жуткими морщинами и эпилептическими гримасами.

Все расположились очень свободно, между беседующими можно было пройти на расстоянии вытянутой руки, и не особо их беспокоя, что позволяло внимательно рассмотреть лица и выбрать того, кто нам нужен.

Я шел с где-то взятым стаканом с чем-то спиртным и шипучим, одним глазом следя за тем, чтобы маслянистая жидкость не выплеснулась на рукав и окончательно не испортила рубашку, на которой и так уже заметны черные песчинки, прилипшие к ней на берегу, а другим — сканируя лица, собирая их в длинную чреду образов, встающих перед внутренним взором для более внимательного рассмотрения и выискивания печати на лбу и обреченности в глазах.

Мой спутник, боясь отстать, наступал на пятки и наверняка превратил лакированные ботинки в нечто непотребное, исцарапанное, измазанное обрывками травы и кусочками влажной земли. Порой, не успевая в том облике, который я ему дал, за моей неторопливой ходьбой, он хватал меня за рукав или фалду пиджака и держал до тех пор, пока не проходила отдышка, а я останавливался, терпеливо дожидался пока его пальцы отцепятся от костюма, не оборачиваясь и ничего не говоря — ни успокоительного, ни ругательного, и сразу же, как только он приходил немножко в себя, вновь начинал хождение среди людей.

Их было много, и только теперь ощущалось, чувствовалось, воочию виделось необъятность рода человеческого.

Тут не было связных разговоров, мы натыкались лишь на обрывки, обломки, остатки и объедки чего-то изначально пустого, незначительного, глупого, слова висли в воздухе неразличимой, спутанной и слипшейся туманной массой, обволакивая людей, забиваясь в уши, густея и выпадая отвратной росой на холодные стаканы и бутылки, и затем стекая на землю.

Погода, говорите,

да, денек сегодня удался, ни дождя, ни снега,

а в машине, оказывается, нет самой простой пепельницы,

и вот после того, как ангел задел его своим крылом, началось все это твориться,

как что, не снег, конечно,

посмотри вон на ту дамочку,

так и здесь — есть много вариантов сделать это,

но оказывается нас это не изменит,

понимаешь, можно все остановить, сделать рожи поприятнее, нарисовать улыбки,

нет, картины в этом смысле перспективнее, дороже,

согласен, понимаю что вы не в этом смысле,

образно говоря, надо взять краски и перекрасить черное в белое,

так из чего его еще делать,

искусственность, натянутость в данном варианте есть,

мы ведь лишили свободы воли,

да и зачем она им,

посмотрите, какой туман образовался под ногами,

к похолоданию, наверное,

с его возможностями и мороз не страшен,

страшна лишь неудача,

тупик, все мы в тупике, уже сорок тысяч лет,

безысходное всемогущество, его удел, но и смерть не выход,

а откуда вы это знаете,

может, это-то как раз и выход, раз мы его так боимся,

мы как запуганные дети, которые стоят над коробкой конфет и которым их глупые родители сказали, что они отравлены.

Вы удивительно верно говорите, вырвалось у меня, и я понял, что мы нашли того, кого столько лет искали, что больше не нужно плестись по пыльным дорогам, ночевать в поле и пытаться согреться под светом Луны, жадно ловить нити фраз и пытаться сплетать их в прочную веревку смысла, падать в ловушки времени, и отбиваться от волков ножами. Мы образовали тесный кружок, своими спинами отгородив, вытеснив предыдущих собеседников этого невысокого человека, чье лицо не имело никакого значения, ибо казалось слишком льдистым и таяло при внимательном рассмотрении, словно по стеклам очков близорукого человека потекли струи сильного дождя, размывая мир в единую серую и нематериальную пелену.

Поначалу мой спутник чуть было все не испортил — он потянулся к ecce homo трясущимися руками, задрал верхнюю губу, обнажив желтые и неожиданно крепкие зубы, глаза его выпучились, но я во время пресек его поползновения, происходящие из дурацкого убеждения, что никто не пойдет с нами добровольно, ткнув под дых локтем и этим же локтем огрев уже по шее.

Сунув в его судорожно сжимающуюся руку стакан, придав таким образом странным телодвижениям и хрипу задыхающегося асматика некую благообразность, я заслонил его своей спиной и, взяв ecce homo под руку, немного отвлек клиента от безобразной сцены, сообщил ему немножко уверенности и поинтересовался: как он, например, относится к античной картине мира, крестили ли его в детстве, любит ли он поесть и каково его мнение о прекрасном поле.

Пол действительно прекрасен, сказал ecce homo, поправив очки и все еще не переставая несколько рефлекторно поглядывать назад, словно опасаясь, что мой спутник воспользуется его беззащитностью и попытается напасть со спины, кажется это кафель, хотя меня поражает роспись, не повторяющийся рисунок, а оригинальное и точное воспроизведение летнего луга в стиле наивного импрессионизма а-ля таможенник Руссо, вот здесь скачут кузнечики, а вот и болиголов, поглядите-ка, васильки и ромашки, очень замечательно воспроизведены деревья, так и чудится, что оказался в сумрачном лесу.

Мы медленно двигались по анфиладе комнат, любовались интерьерам, присоединялись и отходили от небольших группок людей со стаканами и тарелками на весу, горячо обсуждающих что-то совершенно неразличимое на том отрезке времени и дискуссии, когда мы могли слушать, но настолько животрепещущее, что руки вместе с едой и питьем ходили ходуном, как у марионеток, управляемых пьяным кукольником, во все стороны летели брызги вина и соусов, удивительным образом минуя людей и обезображивая стены и шторы.

Наверное, не стоило затягивать этот брожение по кругу, но воспитание требовало как можно бездумнее проводить время, поговорив со всеми гостями о том, что им совершенно безразлично, с умным видом кивая в ответ на наиболее глупые пассажи и приводя свои не менее веские аргументы, цитируя по памяти инструкцию по заточке иголок от примусов, тем более что ecce homo благосклонно воспринимал обращаемые к нему вопросы, одобрительно хлопал меня по спине и уже более спокойно смотрел на нашего спутника, который к тому моменту окончательно успокоился, подобрал и облачился в ватную телогрейку, что забавно выглядело на мифическом герое эпоса, держал в руке с каждой компанией увеличивающийся в размерах стакан с чем-то прозрачным, как слеза.

Он взял меня под руку с другой стороны и, выдыхая из гнилого рта аромат чистого ладана, вопрошающе смотрел на меня голодными глазами бездомной собаки, но я делал вид, что ничего не замечаю, так как любил вот так совершенно безобидно помучить людей.

Анфилады сменялись широкими мраморными лестницами с красными коврами и вереницей портретов по стенам, ладони рук ощущали приятную гладкость теплых дубовых перил, как будто подогреваемых изнутри, ноги порой оскальзывались на глади камня, так как мы так и продолжали двигаться плечом к плечу, как закадычные кореша по родной деревне, и кому-то не хватало спасительной шероховатости дорожки, синхронно брали с хаотично разбросанных по всем залам подносов высокие стаканы, поначалу запотевшие, потом просто теплые, затем горячие, а под конец — настолько обжигающие, что не было никакого терпения держать их голыми руками и, тем более, продолжать с ними шествовать, так что приходилось останавливаться около столиков, прихлебывать это нечто, напоминающее глинтвейн с индийским чаем, с наслаждением чувствовать как сгустившийся холод постепенно выходит из организма через все поры, горячим потом, лицо краснеет, а подмышки и затылок намокают.

С каждым этажом становилось все холоднее, и мы помимо питья стали прихватывать с разлапистых вешалок жилеты, кофты, меняли их на толстой вязки свитера, надевали ватники и шубы, напяливали шапки и малахаи, натягивали перчатки и варежки, пытались подобрать валенки, но они все оказывались мелкого размера и не налезали на лакированные ботинки.

Казалось, что поднимающийся снизу холод действовал исключительно на нас, так как фланирующий народ не делал никаких попыток прикрыть наготу, что особенно касалось дам, чьи голые спины приводили в изумление моих спутников, точно так же, как приводили в изумление и мы сами со своим зимним облачением, но, к счастью, никто не высказывал свои мысли вслух ни с ихней, ни с нашей сторон. Теперь мы смахивали на упряжку из трех паровозов, настолько густым был пар, вырывающийся из наших ртов и осаживающийся на зеркалах и стеклах великолепными зимними узорами, напоминающими давешний пол, словно мороз решил отойти на этот раз от традиционной живописи по стеклам в виде листьев и елок, и воплотить в чешуйках льда некоторые шедевры кубизма, супрематизма, импрессионизма и соцреализма, так что мы любовались инистыми танцовщицами из кабаре и мускулистыми ткачихами, больше похожими на борцов сумо.

Постепенно однообразные и опостылевшие комнаты пустели, концентрация народа спадала по экспоненте, стали появляться на потолке сосульки, поначалу принятые ecce homo за оригинальные люстры, так как казались подсвеченными изнутри разноцветными огоньками, но когда они доросли до пола, а потом расплылись по коврам красивыми натеками замерзших волн, то стало ясно, что мы окончательно покинули мир лета, и больше нас не встретит ни один человек, как бы далеко мы не забрались, но несмотря на эту мысль, которая, как я догадался, одновременно посетила и моих спутников, они не отставали от меня, наш строй теперь лишь разбился, ибо мы вынуждены были обходить ледяные колонны, выбирать более менее шероховатый лед, дабы не оскользнуться и не сломать шеи, хотя данное соображение здесь, в этом месте, следовало воспринимать исключительно с юмором.

Наконец, мы оказались перед очередной лестницей, настолько замерзшей, заледеневший, что ступеньки еле-еле различались в глыбе льда, а перила лишь на несколько сантиметров выступали над ним, что никак не могло нам помочь спуститься глубже привычным нам способом, то есть ногами.

Я, по долгу службы, первым ступил на поверхность ледяной реки, уходящий в глубь, где невозможно разглядеть каких-то особенных деталей, так как было очень далеко и слишком светло — лед играл здесь роль колоссального световода, в толще которого продолжали гореть электрические канделябры и наполовину утонувшие громадные хрустальные люстры, похожие на стайки сверкающих рыбок, собравшихся вокруг приманки, а их бронзовые крепления делали из коридоров и залов знаменитую инсталляцию «Кладбище кораблей».

Взгляд мой был заворожен, прикован к бесподобной картине, где не имелось места зелени, цветению и, даже, увяданию — здесь властвовали исключительно зима и смерть, а точнее — и смерти здесь не нашлось места, это была какая-то совершенно иная сторона вселенной, мира, отрицательная ось жизни, где смерть — лишь нулевая точка отсчета, и поэтому открывшееся зрелище засасывало, не позволяло остановиться глазам на чем-то заметном или выдающемся, так как здесь все было заметным и выдающимся, я словно поскользнулся не только ногой, но и мыслями, впечатлениями, и не нашлось в мире силы, могущей удержать на краю бездны, ибо я ступил на нее, и теперь ход вел только вперед, без всякой надежды на возвращение.

Меня выдернули из падения мои спутники, но вовсе не потому, что угадали мое внутреннее состояние, а потому, что я действительно поскользнулся, чувствительно ушиб копчик и затылок о твердый, точно чугун, лед, и пришел в себя, сидя на непереносимо стылой поверхности, обнимая руками и ногами невысокие, но такие же ледяные перила.

Нам помогли дети — где-то позади, поначалу очень далеко, на грани восприятия, возник шорох, как от крыльев летучей мыши в ночном небе, шорох разбавился более громким шумом, в шум вплелся удивительный звук, в котором не сразу узнавался детский смех — самая невероятная вещь в этом месте. Веселье и шум нарастали, расслаивались, разбивались, словно свет далекой звезды в дифракционной решетки на четкие, линии поглощения и эмиссии, только здесь это были гвалт и ор, звон и скрип, свисты и крики, и перед моими глазами ясно встала картинка скатывающихся по крутой горке разрумянившихся, разгоряченных, смеющихся детей в красных вязаных шапочках, длинных свитерах, теплых штанах, детей, которые оседлали деревянные санки, уперлись ногами в полозья и держали варежками привязанные к саням бельевые веревки, словно уздцы норовистых коней, что сталкивались, крутились на месте, брыкались и пытались стряхнуть со своих спин юных наездников.

«Берегись!» — только и смог крикнуть я, не отрываясь от спасительных перил, но мои спутники и сами сообразили, что произойдет, но замешкались, ибо беречься и бежать особо было некуда, разве что последовать моему примеру и повиснуть рядом в замысловатых позах ледяных. Свет там, откуда мы пришли, померк, помрачнел и ледяной световод, стало мрачно и неуютно, в одно мгновение сверкающие рыбешки превратились в жуткие подобия неприкаянных душ, еще больше похолодало, в нас вцепился столь сильный и острый ветер, что сразу же прокусил шубы, ватники, малахаи и теплое белье, выстудил тела, превратив мышцы в стекло, которое, при малейшем шевелении, обязательно должно разбиться на мелкие кусочки, он проник в души моих спутников, и я узрел как он там закрутил, завьюжил, изорвал и уничтожил все те воспоминания, желания, стремления, еще удерживавшие их на земле, привязывая к миру лета, выдул всю эту муть оттуда сквозь глаза, и она застыла кровавыми слезами на покрытых изморозью щеках.

Тьма и холод неотвратимо наступали, ветер усиливался, и вот из-за поворота появилась долгожданная тьма, измазанная снегом и пронизанная сверканием детских равнодушных глаз, пол затрясся, по льду пошли трещины, вой и смех раздирал уши, а я думал о высшей справедливости, в которой таится нечто настолько непознаваемое, холодное, абстрактное и безысходное, которое есть, наверное, лишь в абсолютной несправедливости, так что, скорее всего, это сродни корпускулярно-волновому дуализму, где единая сущность на предубежденный, наивный и детский взгляд поворачивается к нам то одной, то другой стороной, вот как эти дети, душа которых уже не здесь, глаза пусты, тела не нуждаются ни в одежде, ни в играх, но где сохранились еще такие исключительно механические функции — смех, тяга к развлечениям, катанию с горки, лихой свист и игнорирование всего того, что не относится к их замкнутому мирку, например, трех взрослых, двое из которых ошалевшими глазами смотрели на дикую голую орду, сцепившуюся руками и ногами, потряхивающую длиннющими, давно не стриженными волосами, голыми задами съезжающую с того верха, являющегося низом, в тот низ, что и был верхом.

Крайние, совсем маленькие ребятишки, среди которых встречались сущие младенцы, хватали нас за одежду, пытаясь увлечь за собой или содрать одежду, чтобы мы оказались на равных, хотя о каком равенстве здесь могла идти речь, но их слабые ручонки соскальзывали с шуб, задевали нас по лицам острыми ногтями, оставляя болезненные царапины. Порой кому-то удавалось повиснуть на нас, но его или не выпускала скрученная, сросшаяся ватага собратьев, или мои спутники принимались в отчаянии колотить по детским пальцам, отцепляя их от себя, но я им не помогал, ведь моя основная задача заключалась в том, чтобы удержать нашу троицу на месте, а это было сложно — пальцы окончательно превратились в хрупкий лед, а ноги и руки стали угрожающе потрескивать, как потрескивают деревья в жестокие морозы.

Я уже приготовился к тому что сейчас мои руки разлетятся на мелкие ледяные осколки, ноги так и останутся примерзшими к перилам, а торс покатится вниз и, наткнувшись на какой-нибудь ухаб, разобьется на миллион частей, мои спутники последуют моему примеру, но разлететься здесь они не смогут, их увлекут за собой дети в какой-нибудь свой страшный круг, каких много имеется в тупиковых ответвлениях и куда не рискую заглядывать даже я сам. Но вдруг буйная, неуправляемая стихия угомонилась, упокоилась, миновала нас без значительного ущерба, если не считать за таковые прорехи в шубах, потерянную ecce homo ушанку, да мои пальцы, которые все-таки раскололись, когда я отдирался от перил, и остались на них ледяными наростами с красивыми узорами из инея, как будто я был в кружевных перчатках, и безобразно краснея мясом на месте сколов.

Боли не чувствовалось, лишь окаменелость в ладонях и их странная легкость, но я понимал — с наступлением тепла оттает и боль, откроются разорванные сосуды, пачкая пальто кровью и посылая в голову безнадежно запоздавшие сигналы об увечье, поэтому я решил не затягивать это дело, прижал обрубки к ледяной стене, дождался очередного приморожения, медленно потянул руки назад, чувствуя сопротивление льда и нарастающий жар, который огненной рекой потек от рук к голове, обрушился вниз могучим водопадом и затопил все тело, меня затрясло в жутком ознобе, я уже не видел ничего, кроме вылезающих изо льда самых обычных, живых, человеческих пальцев, но тут за моей спиной что-то или кто-то обрушился на пол, меня сильно дернуло, я потерял опору и, свалившись на спину, покатился с нарастающей скоростью вниз головой, держа перед глазами свои теперь совершенно целые руки и слыша возгласы моих спутников.

Мы летели вниз, благополучно минуя опасные повороты, счастливо избегая столкновения со стенами, порой вылетая на заснеженный простор под свинцовым небом, краем глаза урывая открывавшиеся картины глубокой бездны и восходящие над ней горные склоны, изрезанные трещинами, снова ныряли в теплый сумрак пещер (или здания?), похожие на пародию на бобслеистов, судорожно цепляясь друг за друга в опасении, что нас разнесет по разным коридором, а потом так же судорожно друг от друга отталкиваясь, ибо катиться сплоченной массой было гораздо опаснее — терялась свобода маневра, и кому-нибудь в таком случае пришлось бы врезаться головой или другой частью тела во вмерзшие люстры или ледяные сосульки, превратившиеся в мощные колонны.

А между тем, ощущение жара не покидало, и мне невероятными усилиями удалось скинуть шубу, на какое-то время получив облегчение от легкого морского бриза, поглаживающего раскаленную кожу, но тут я заметил, что начинаю двигаться гораздо быстрее спутников, ибо от соприкосновения с горячим телом лед слегка подтаивал, и я катился в небольшой луже, оставляя позади проплавленный след и шлейф испаряющейся воды.

Впрочем, мое лидерство продолжалось недолго — медленно, но верно превращались в раскаленные болиды и сопровождающие, и, поворачивая голову из стороны в сторону, я видел наши дымные следы, словно от сверхскоростных гоночных машин, пылающие огнем лица и их раскрытые в неслышимом крике рты с вылетающими, словно слюни при энергичном споре, кусочки лавы, усеивающие путь черными маленькими кавернами.

Со льдом также творилось нечто удивительное — в его глубине разгорался багровый свет, окрасивший залы во все оттенки красного и фиолетового, придав им если не зловещий, то какой-то очень раздражающий и нервирующий вид, внутри колонн прорезались слабые линии, точно от спиралей ламп накаливания при недостатке напряжения, но постепенно спрятанный в глубине генератор набирал мощность, тусклая лихорадочная краснота перешла в веселенькую желтизну яичного глазка, лед под нами задрожал, в нем прорезались трещины, быстро наполняющиеся горячей водой, колонны оплывали восковыми свечами, от них откалывались здоровенные куски и падали чуть ли не на нас, а мы не столько скользили, сколько плыли в бурном горячем водяном потоке, чувствуя лед только своими спинами, потом река вскипела, из разных мест ударили черные гейзеры, словно гной из запущенной раны проступали лепешки магмы, и мы, отталкиваясь от стен и друг друга, до последнего момента старались избежать попадания в раскаленные лужи.

Но оказалось, что и огонь нам не страшен — магма была не горячее нагревшейся на весеннем солнышке газированной воды, но намного плотнее, хотя текла с громадной скоростью по коридорам, которые превратились из погрузившихся в лед залов аристократического замка в гладкие каменные трубы, до половины наполненные этой кипящей субстанцией, а еще на треть — черным удушливым дымом, от которого мы страдали больше, чем от поднимающихся снизу пузырей, чувствительно ударяющих по телу и даже порой подбрасывающих высоко над поверхностью.

В остальном путь стал намного комфортабельнее, чем на ледяной горке — мы разлеглись на поверхности лавы, точно комары на сосновой смоле, отплевывались и кашляли от дыма, безуспешно пытались сохранить остатки одежды, сгорающей прямо на теле, пока не догадались, что наша плоть не холоднее извергающегося вулкана, разглядывали возникающие в огненном сумраке загадочные тени с перепончатыми крыльями и ненормальным количеством голов, но нас никто не трогал.

Я погрузился в лавовую по шею, сложил руки на животе, устроил затылок поудобнее в теплой выемке и разглядывал завихрения низких черных облаков и проглядывающий в разрывах потолок, сверкающий, словно выложен множеством крупных бриллиантов, но имелся в их сверкании какой-то намек если не на кристаллическую жизнь, то на возможность самостоятельного движения — камни моргали, передвигались с места на места, иногда мне казалось, что разноцветные солитеры приближаются ко мне, а затем вновь приклеиваются к каменным небесам.

Потолок постепенно уходил вверх, пространство между стенами расширились настолько, что невозможно разглядеть их сквозь завесу вулканических газов, однако ощущение их присутствия сохранялось, словно кто-то привалил к душе пару железобетонных плит, что никак не отразилось на физиологическом функционировании организма — дышалось и виделось так, будто не было ограничивающей клетки, но нечто все-таки давило, сжимало тисками, мыслям не хватало пространства, им остался лишь небольшой пятачок для маневра в виде небогатого выбора между обдумыванием природы этих стен или поиска (бесполезного) пути от них избавиться.

Я хорошо представлял дискомфорт моих спутников, который внешне проявлялся беспокойным верчением головами, лупаньем глазами, безмолвными вопросами, обращенными ко мне, попытках что-то отпихнуть от себя, но исчезнувшие стены, камни так же неожиданно пришли в ментальное движение, навалились на несчастные души, выдавливая их из телесной оболочки, из ушей и носов заструилась волокнистая зеленоватая субстанция, от соприкосновения с магмой вспыхивающая столь ярко, что я невольно закрыл глаза и чуть не опоздал — звезды обрушились с небосвода, в падении приобретали колоссальные по размаху крылья, громадные клювы и отвратительные голоса, чья отвратность заключалась в несоответствии того, кому принадлежал писк наверху, и во что превратились эти эфирные создания здесь.

Тени величаво спускались к нам, воздух свистел в их перьях, глаза разгорались еще ярче, клювы раскрылись в предвкушении трапезы и работы, а мои спутники, наконец, страшно закричали, что заставило меня помедлить, остановиться, замереть, бессильно наблюдая за психопомпами, тело застыло, в своей несвободе я ощущал себя матерью, срывающейся с теплой кровати на малейший писк младенца, не очень раздумывая, да и просто не соображая сквозь сон — нужна ли она ему, целиком и полностью подчиняясь материнским инстинктом и, может быть, где-то в глубине души раздражаясь, злясь на себя за подобную безусловность, не достойную разумного человека.

Психопомпы с каждым взмахом крыльев становились все меньше, но испуг людей нисколько не уменьшался — они дрыгали руками и ногами, разбрызгивая лаву, отбивали кулаками маленькие серенькие тельца, которые тотчас же сгорали без остатка, но на их место летели еще и еще, клювиками подхватывали извергающуюся из раззявленных ртов светящуюся субстанцию, рвали ее на части, вытягивали вверх, отчего она превращалась в ячеистый нимб над головами жертв, запутывались в ней крыльями и теряли перья.

Больше всего это походило на обычную воробьиную драку, если бы не окружающий мир и не ужасные крики, которые, наконец, вывели меня из ступора, я зачерпнул руками побольше огня и принялся швырять его в птиц, сжигая их десятками, но первое время казалось, что их нисколько не уменьшается, пока я настолько не проредил стаю, что мои терзаемые грешники постепенно пришли в себя и стали помогать, одной рукой сбивая психопомп, а другой заталкивая обратно свое свечение.

После нападения они уже не были столь беспечны, спокойны, их лица прорезали глубокие морщины, не верилось в такую толщину кожи и мышц и казалось в самих черепах образовались трещины, куда и провалились обычные человеческие интерес, спокойствие, страх или печаль, превратив лица в подобия древних греческих масок, плохо сохранившихся в земле, изъязвленных временем и изуродованных топорами варваров.

Теперь они больше соответствовали этому месту, и я решил — достаточно отогреваться в огне, пора в нем гореть, дабы довести до нужной конгруэнтности и тело, и последние остатки человеческой души, и огонь пал на нас, мы запылали живыми факелами, горела не только кожа, она-то как раз держалась дольше всего, — пламя исходило изнутри, словно в нас самих извергнулся вулкан и по внутренностям потекла лава, пробивая дорогу наружу не только через рот, а прожигая мышцы, наполняя нас, как пустотелые куклы набивают ватой или конским волосом, проступая из пор огненным потом и, наконец, окончательно полыхнув так, что обрывки кожи закружились в воздухе, медленно догорая и падая в поток.

И магма тут же начала еще больше густеть, изменяя свет от багрового с ярко-желтыми прожилками до голубого с белыми проплешинами, отчего стали видны в глубине пузырьки газа и неожиданно близкий пол.

Здесь уже не было ни потока, ни огня, ни смерти, нас выбросило на ледяной берег оплавленными, бесформенными, дымящими комками, в которых невозможно было признать человеческие тела даже при самом изощренном воображении, в известном смысле мы больше походили на человеческие эмбрионы, которым еще предстояло не только научиться самостоятельно жить, но и для начала собрать собственные тела, превозмогая адскую боль, разбираясь в хаотичных сигналах, еще каким-то образом поступающих в испепеленный мозг по обрывкам нервов, несущих не только неизбавимо мучительное ощущение огня, до сих пор пожирающего нас, но и чувство рук и ног, слабое биение сердца и шелест сгоревших легких, похожий на шелест занавесок на сквозняке.

Холод постепенно превращал лаву в камень, и в какой-то момент я ощутил блаженную окаменелость, когда не нужно прикладывать ни грамма усилий, чтобы невзначай не пошевелить культей, вызвав тем самым камнепад, обвал, лавину боли, тем более страшной, что от нее невозможно скрыться ни в потерю сознания, ни в смерть, но камень еще быстрее обращался в пыль, уносимую порывами ветра, затем холод коснулся спины, кожа пошла пупырышками, коктейль муки разбавился центнером ледяных кубиков, я повалился на спину, так как оказалось, что до сих пор стоял на четвереньках, короста окончательно рассыпалась, оставив меня совершенно голым. Я обнаружил, что могу открыть глаза и сейчас же увидел своих спутников в таком же виде, словно по прихоти здешнего хозяина мы оказались на нудистском пляже южного берега самого северного моря.

Странное существо человек — стоит ему после адского пламени восстать из горстки пепла в ледяном аду, как он тут же начинает сожалеть о том, что слишком легко вырвался из огненных объятий, что не скопил, не запасся там достаточным количеством тепла, что черти-лентяи пожалели подбросить уголька под тот закопченный котел, в котором он кипел, и эта тоска по прошедшему настолько заслоняет, ретуширует все действительно страшное, отвратное, элиминирует всякие воспоминания о боли, что человек может вновь кинуться в лаву, снова гореть, разрываться на клочки психопомпами, и снова выбираться на спасительный лед, и снова начинать замкнутый круг.

Это не беда скорбных мест, все, что есть здесь, лишь слабое отражение того, что есть в нас, в чем-то милосердное, в чем-то гипертрофированное, но, в любом случае, — справедливое. Чего здесь хватает с избытком, так это справедливости. Я не сразу осознал это, как не сразу доходишь до понимания той силы, что вечно зло творит и вечно служит Богу, как сложно и долго подходишь к открытию, что не Мессир с разноцветными глазами, а сама справедливость, вечная падчерица и зла, и добра, ибо сказано — возлюби ближнего своего. И, может быть, поэтому я не очень люблю Сведенборг, так как он слишком уж страшен и жесток к живым, и чересчур милосерден к мертвым, и поэтому я оставил свои забавы и опыты, прекратил рядиться в одежды Смерти, и стал лишь проводником, провокатором, ведущим заблудших и жаждущих к громадному вселенскому зеркалу Кацит, лежащему пока далеко впереди нас, глубоко или слишком высоко — с какой стороны смотреть, это решит каждый сам.

Здесь что-то не то с метрикой пространства, здесь не действовала евклидова геометрия, а гравитация играла странные шутки, здесь не до физики и не до эстетики, даже при самом извращенном и примитивном воображении в окружающих красотах нельзя найти ничего такого, что можно охарактеризовать со знаком плюс, здесь все чрезмерно и жуткими зазубринами втыкается, мучительно впивается в привыкший к земным картинам мозг, даже если это картины глобальной ядерной войны, по удивительной случайности не сдетонировавшей океан и оставив планету кружиться обугленным камешком крутиться вокруг Солнца.

Это цилиндр, не имеющий оснований, не стесненный внутри никакими перегородками и, тем не менее, имеющий дно — ледяную серую поверхность, идеально гладкую, с непреодолимыми и бездонными трещинами, обезображенное, если возможно обезобразить безобразное, тускло сверкающими кляксами с идеально ровными границами, большими каменными валунами, принесенные туда каким-то великаном, так как с гор-боков цилиндра они упасть никак не могли — тут не имелось движения, вечность не терпела времени, и на этой ровной поверхности, как раз и бывшей замерзшим озером Кацит, находилась цель нашего путешествия, потому как глубже спускаться некуда, дальше — только подъем.

Ледяной язык реки причудливо изгибался средь мертвых пиков гор колоссальной спиралью, плавно спускающейся вниз, и этот язык двигался, медленно, неотвратимо неся нас вперед, так что мы могли сесть на лед, прижавшись друг к другу голыми спинами, пытаясь согреться, хотя это такое же бесполезное дело, как оживлять труп в бане.

Мы намертво застыли на той границе, за которой, как утверждали замерзшие, наступает благодатное ощущение тепла, глубокий сон, переходящий в легкую смерть, но нам подобное не грозило, для нас это лишь мучительный холод, промораживающий волю, стремления, мысли, заставляющий сосредоточиться, спрятаться в тесном мирке собственного тела, блуждая по накатанным дорожкам жажды согреться, пытаясь отвлечься от ее навязчивости и заведомой неисполнимости, например, поймав краем глаза некие странные тени под глыбой ледяной реки, которые двигались чуть быстрее нас, но снова и снова падая в бездну муки.

Люди, намертво вмороженные в реку, смотрели сквозь прозрачный лед — огромная линза, увеличивающая пропорции их таких же голых тел, что чудилось — мифические титаны уставились на нас безумными очами, пытаясь что-то крикнуть смерзшимися ртами и пробиться к нам, еле-еле царапая речной панцирь обломанными ногтями, и их было много, очень много, они единым, огромным косяком промерзших рыб, уложенных в несколько десятков слоев, перемещались и перемешивались потоками, то выносимые наверх, хоть к какому-то намеку на свет, то вновь скрываясь в черной бездне, где тебя касаются точно такие же мертвые тела, холодные и скользкие, как свежемороженые туши тунца.

Это великое смешение народов, наверное, там покоились строители вавилонской башни, из-за гордыни своей лишенные языков и вечно свершающие восхождение к небу и падение в бездну, и в тоже время странно благородные, непобежденные, сверх всякой меры горделивые, прекрасно физически сложенные, что только увеличивало их мучения, ибо они постоянно ощущали в себе биение силы, мучительную в своей иллюзорности возможность пробиться наверх, взломать лед, выползти под свинцовое небо и, выплюнув осколки льда, вдохнуть пресный, но все-таки воздух, избавившись от вечной асфиксии, но ощущение близкого избавления — обман, который они так еще и не раскрыли.

Чем дольше биться в лед, тем крепче он становится, чем сильнее стремиться вдохнуть в себя, тем страшнее удушье, чем больше надежд и злости, тем огромнее разочарование и изощреннее муки, и поэтому я знаю в чем их спасение — смириться, умерить гордыню, растоптать собственную жизнь и волю, скрутить самих себя и добровольно превратиться в вечную игрушку безумных сил, но я не имею права вмешиваться и только могу прошептать тайну сию в уши моих спутников, пытаясь хоть так вырвать их из оцепенения, влить в их разум живительную каплю смысла, дать глупую и недостижимую цель, просто согреть их теплотой дыхания.

Это произвело на них впечатляющее действие, и вряд ли причина заключалась только в моих словах, так как я не верю в благородство и везде ищу глубоко личную, может быть, и не осознаваемую подоплеку хороших поступков, целиком и полностью ориентированную лишь на удовлетворение собственного «Я», и это вовсе не так плохо, как зачастую предполагают, раз самолюбие и тщеславие иногда приносит добрые плоды, которых хватает и на сирых, и на убогих.

Они стучат в лед и кричат: «Смиритесь!», откуда-то в их руках появились камни, и они бьют ими по панцирю ледяной реки, то ли пытаясь продолбить дыру до ближайшего человека, что бесполезно, и на алмазных гранях потока не остается ни царапины, то ли ритмичными ударами воспроизводя морзянку (а может, клинопись?), что более продуктивно, так как звуки ударов наверняка доносятся до людей, но сомнительно — понимают ли они их.

Я замечаю некое оживление в их вяловатых движениях, вижу расползающиеся по ближайшему к поверхности телу трещины и бугры напрягшихся мышц, вижу как замерзшие глаза наполняются огнем надежды, как поднимаются могучие руки, словно вздыбливая громоздящиеся на нем плиты, как вопреки всему тело совершает невозможный рывок вверх, как лицо сплющивается о верхний слой льда, словно у мальчишки, ожидающего мать и прижавшегося к оконному стеклу, его лицо как раз между моих рук, упертых в лед, его ладони — напротив моих, и я ощущаю исходящий от них жар, ощущаю как плавится панцирь, как руки мои погружаются в воду и им остается совсем немного до встречи с руками вавилонянина.

Огромный соблазн позволить нам встретиться, вцепиться друг в друга, вытащить титана из ледяной нирваны, дать ему отдышаться и расспросить о вечных холодных грезах, посещавших его, узнать о башне и о том, что же они все-таки такое сказали Богу, раз Тот обрушил на них весь свой гнев, но я пересиливаю себя, отдергиваю руки, ибо знаю — не в моих силах спасать, да и не в чьих, ведь воевать со справедливостью это одновременно творить зло, а ему здесь не место, для зла отведены более благодатные места, более ровные дороги, где ростки добра еле-еле пробиваются сквозь асфальт. Я вижу торчащие из лужиц растопившегося льда кончики пальцев, но вот человека подхватывает неодолимый поток, и он камнем исчезает в бездне, отверстия во льду стягиваются, откуда-то сзади дует пронизывающий стылый ветер и припорашивает снегом и пылью то место, где оставались шрамы.

Они не видели произошедшего и продолжали стучаться в тот мир, пытаясь не столько помочь, сколько прекратить, избавиться от изматывающего душу созерцания чужих мук, так бросаешь нищему медяк, покупая собственное душевное спокойствие и убеждение, что поступаешь милосердно, чем добавляешь к своим немыслилимым и неисчислимым совершенствам еще и эту добродетель.

Собственная душа стоит очень дешево, так что можно только завидовать доктору Фаусту — тот не продешевил. Вы заметили, как меняется ее цена? Кто-то торгует ею за тридцать серебряников, кому-то нужны бессмертие и любовь, кому-то — три тысячи мятыми трешками или несколько взрывов сверхновых в соседнем спиральном рукаве Галактики? Цену всегда назначаем мы сами, а исходя уж из каких соображений — тайна сия великая есть, дай Бог, конечно, если мы потребуем за нее талант в нематериальном эквиваленте, например, писать интересные книжки, но в любом случае не следует обольщаться, необходимо трезво видеть — что же лежит за грехопадением, а именно — гордыня, деньги, тщеславие.

Я говорил это, обняв моих спутников и сталкивая в пропасть камни, вы ведь хотите только распугать их, как навязчивую стаю рыбешек, плывущую следом за лодкой в ожидании корма, но это бесполезно, здесь нужна вечность, вечность есть у них, но ее нет у нас, мы здесь мимолетнее бабочки, столкнувшийся с лобовым стеклом несущегося автомобиля, эфемернее деревьев, проносящихся за окном поезда, до которых мы никогда не дотронемся руками, леса, куда никогда не сможем попасть, так как здесь нет для нас остановки, а потому нужно искать покоя в себе самом, ибо он только там и есть, не нужно чувств, не нужно переживаний по поводу того, что вас окружает, мера вещей только в вас самих, ищите ее, говорил я, потирая замерзшую лысину, мы чересчур заботимся о том, что с нами станет после смерти, заботимся даже тогда, когда подыхаем под мостом от жуткого похмелья или голода, когда ходим на работу и воспитываем детей, когда что-то пишем на клочках бумаги и рассылаем написанное друзьям и знакомым, когда стреляем друг в друга и друг друга любим.

Одни пытаются забыть о смерти, ибо забвение миром их яркой личности настолько страшит, что они губят свой ужас наркотиками и алкоголем, сжигают его в сиюминутных наслаждениях, играют со смертью в прятки и иные занимательные игры; другие выплескивают себя на нечто более долговременное и не слишком бренное в их разумении, например, бумагу или холст, по капле выдавливая свою жизнь, замешивая на ней краску и чернила, в надежде, что уж это будет существовать вечно, что они всегда смогут смотреть на мир, подглядывая из вечности нарисованными глазами, что не затеряются в бесконечных залах Вавилонской библиотеки; третьи прячутся от костлявой в горах чужих трупов, в неприступных башнях из костей, в страхе будущих поколений, питаясь их кошмарами, воспоминаниями, играя роль зловещих богов и благосклонно принимая кровавые дары и невинные жертвы.

Живите текущим мгновением, тактом, все равно реальнее ничего нет, все, что осталось после — гниющие трупы, не стоящие сожалений и воспоминаний; поступайте тотчас же, не откладывая на потом и не накапливая отбросы чувств в голове — мумифицирующие специи для прошлого, переполняющие мозги так, что проваливаешься в оставшуюся далеко позади страну мертвых или пытаешься жить в иллюзорном будущем; отвечайте на удар ударом, а за око требуйте око, зуб за зуб; превратитесь в зеркало, отражающее точно и незамутненно окружающий мир, людей и их поступки, и действуйте строго в соответствии с ними, полностью подчинившись внешним воздействиям, не выбирая и не оценивая, не избегая и не инициируя, лишь бесстрастно отражая, точно лед, на котором мы сидим, позволяя лишь неофитам усмотреть фату моргану мертвых тел, мучающихся в глубине, под слоем амальгамы, что не испугает, но на какое-то время отвлечет их внимание, и здесь еще мудрость — будьте такими, какими вы есть, и тогда остальные увидят в вас только то, что они хотят увидеть, а это в любом случае выгодно, ибо сильный противник увидит сильного противника и не тронет вас, глупый противник увидит в вас слабого противника и проиграет вам, друг увидит в вас друга и всегда придет на помощь, равнодушный и вовсе не заметит, что вы существуете, и тогда вам не попасть в жернова рока.

Язык ледника натекал на город, расположенный когда-то на склоне горы, и было непонятно — кому могла придти в голову идея возводить здесь города, и кто тут вообще мог жить, хотя, конечно, возможно, что его занесло сюда попутным ветром минувших тысячелетий, о чем могли свидетельствовать и хаотичность построек, и странная изломанность проспектов, закрученных в спирали сдвигами горных пород, соседство циклопических храмов и почти воздушных, изящных строений, словно радужные мыльные пузыри сцепились в единое пупырчатое целое и окаменели, эклектичность архитектуры, где в булыжные мостовые вламывались магнитные скоростные автострады, сохранившие подо льдом режущие глаза напор и агрессию, где крохотные церквушки притулились на широких плечах черных монолитов с непонятными золотыми надписями, так что острые маковки почти проступали сквозь стылое полотно глетчера, и все это представало макетом, оказавшимся под микроскопом, что, в некотором роде, так и было — лед здесь имел невероятную прозрачность колоссальной линзы, позволяющей рассмотреть все подробности вмороженного пейзажа, вплоть до каждой машины и лежащих людей.

Нашим сопровождающим ходу сюда не было — поток вавилонян перед чертой города резко уходил в глубину и скрывался в кромешной тьме. Мои спутники сразу же успокоились и с любопытством рассматривали руины, если такое слово применимо к полностью уцелевшему городу, ставшему непригодным для житья лишь из-за такой мелочи, как погребший его ледник.

Порой там, в глубине, загорались огни и улицы утопали в розовом тумане, шла внизу и какая-то работа оставленных механизмов, и мы ощущали подрагивание льда, а если бы приложили уши к поверхности, то услышали бы и гул (я когда-то проделывал такое, но затем, помимо того, что приходится долго тереть, разогревать ушную раковину, нечто тяжкое остается в душе, словно туда пробрались ядовитые змейки той безнадежности и отрешенности машин, бессмысленно продолжающих поддерживать в себе жизнь в ожидании возвращения хозяев).

Кто-то назвал это Сердцем гор и, даже, пытался записать его кардиограмму, поставить диагноз месту, и что у него получилось и получилось ли — я не знал, но поведал эту историю спутникам, распластавшимся на животах и рассматривающих город, упершись подбородками в кулаки, лишь прибавив от себя, что затем этот кто-то привозил сюда вагоны валидола и цистерны пустырника, вываливая и вливая их в просверленные дыры.

Город стоял предвестником равнины, хотя никакого визуального намека на ее скорое появление не имелось — бездна уходила все дальше и дальше, куда мы не могли заглянуть, и где сгущалась тьма, отчего слепли глаза, словно пытаешься смотреть на солнце, а сердце замирает в вопросительном ожидании — остановиться навсегда или все-таки застучать через какое-то время, ведь если путешествие окончится здесь, то зачем нужно сердце?

Здесь замечательная точка — ледник тек дальше, и мы последовали за ним, но внезапно, словно кто-то в голове щелкнул тумблером, ощущение спуска сменилось ощущением подъема, наши тела подчинились гравитации, и мы поползли вниз, пока наконец не замерли на месте, в середине необъятной ледяной равнины, где уже не оказалось ни движения, ни странной жизни глубин, ни прозрачности льда, превратившегося в белесое, мутное, со множеством пузырьков стекло.

— Друзья, — сказал я почтительно замолчавшим гостям, прекратившим разговоры, ковыряние еды и стук посуды, что столь раздражает говорящего речь или произносящего тост, справедливо видящего в не стихающем шуме неуважение и невнимание, — друзья, вот мы и добрались до туда, откуда есть только один путь — наверх, — но, поймав недоуменные взгляды сидящих напротив дам, поднявших бровки над глупыми глазами, я спохватился, еще раз внимательно огляделся, легко и непринужденно выдерживая паузу и впитывая окружающую меня зелень, столы, надушенных гостей и белоснежные салфетки, — хотя кто-то, а может быть и все, могут вполне резонно заметить — о чем это он? куда — наверх? зачем? есть ли этот верх, эта высшая цель? Я не говорю о тленных ценностях, они ничего не стоят, хотя, конечно, они вполне могут согреть наши души, а точнее — души тех, кто рядом с нами, — одобрительно шевеление среди мужчин придало мне сил, — я говорю о том, что может быть и эфемерно, и неощутимо, но по сравнению с чем золото обращается в ненужный кусок металла, покрывающийся ржавчиной. Я говорю о ВОЗДАЯНИИ. Подождите, я поясню свой тезис. Давайте оглядимся внимательно, посмотрим друг на друга непредубежденно и спросим самих себя — чего нам не хватает в этом мире? Денег? Чепуха, нет ничего бесполезнее денег, их нельзя есть, ими не укроешься в холодную ночь, это все равно что безногому тужить об отсутствии теплой обуви. Да и в этом случае их у нас чересчур много. Еды? Мадам, посмотрите на столы перед вами, а ведь они — крохотная толика того, что мы вообще можем иметь, но это и десять раз постольку, сколько мы в состоянии съесть в жизни, даже если плюнем на здоровье и диеты. Еда хороша тогда, когда ты голоден, но в таком случае не очень важно — что ты ешь, когда же ты сыт, то пища только боль и тяжесть в желудке, лишние килограммы и больное сердце. Развлечения? Нет, они сродни деньгам — позволяют убить время, забыть о собственном всемогуществе, о своей силе, стать на равных со случаем и попытаться обыграть его. Но какой прок от постоянного выигрыша?! Вы играете в карты? А вот вы в рулетку не пробовали? Полностью с вами согласен — нет скучнее игр, в которых всегда выигрываешь, а наша с вами участь — всегда выигрывать. Мы лишены азарта, нам непонятен проигрыш, мы твердой рукой делаем неизменно правильную ставку. Ну? Что еще, господа? Любовь? О, как вы романтичны! Нет, я далек от мысли, что мы можем покорить любую женщину или любого мужчину, но я так же далек от мысли, что мы от этого страдаем. Можно купить, загибайте пальчик, обмануть, еще пальчик, очаровать, подружиться, помогать, привязать, пожалеть, и еще миллион и одно слово в качестве более или менее полноценных заменителей любви. А можно ничего не делать, молча страдая, наслаждаясь доселе неизведанным чувством, когда нечто долго не дается в руки, но уверяю вас — это слишком скучно, страдание быстро утекает сквозь пальцы вместе с любовью. Но вот что-то новенькое в нашем лексиконе — наслаждение бытием. Поздравляю вас, я внутренне приготовился к чему-то более скучному — к власти, например, или свободе. Но при здравом размышлении и ознакомлении с соответствующими авторитетными трудами вы, наверное, не станете возражать, что такого рода наслаждение есть ни что иное, как все то, что мы сейчас называли и назовем в дальнейшем — и еда, и любовь, и игра. Наверное, Бог очень скучал, раз сотворил бытие, но еще быстрее оно ему наскучило, раз мы живем в безбожном мире. Скучно, господа, скучно иметь все и всех, желать желаемое и любить любимое. Поневоле возникает мысль, что тобой управляет нечто, позволяющее делать только то, что ты делаешь, словно свободный человек, вкушать только то, что тебе сейчас принесут, ставить только на ту карту, которая сейчас выиграет. Вы заметили, что нас с каждым разом становится все меньше и меньше? Не секрет, что мы начинаем искать смысл жизни даже не в друг друге, а в смерти друг друга, разжигая глупые и скучные междусобные войны, изобретенные задолго до нас и не претерпевшие ни в тактике, ни в стратегии никаких особенных изменений. Господа и дамы, вынужден с горечью констатировать — мы в тупике! Нам даже в смерти везет, так как в другой, пусть и более жуткой жизни, так же властвует наш старый добрый дружок. К чему я все это говорю? Сейчас поясню. Я долго размышлял над тем, как дальше быть. Пытался придумать и то, и это, возможно кто-то из вас и вспомнит некоторые незамысловатые шутки, учиненные мной над сообществом, но поверьте, в них скрывалось лишь немного перчика, который, как показал опыт, не в состоянии придать пресному блюду жизни божественный аромат. И вот тогда я подумал о СМЕРТИ. Да, я помню, что не слишком высоко оценил ее, но я оценивал ее как свершившийся и необратимый акт, когда невозможно выбраться из могилы и пойти пить пиво. Но внезапно я подумал о том, что зачастую ей приписывают то, чего у нее и нет. Я подумал о ВОЗДАЯНИИ! Я подумал о том, о чем мечтает самый распоследний нищий и самый авторитетный политик. Воздастся вам по заслугам вашим! Почему бы и нет? Почему бы нам не подумать сообща о том, что наши объединенные возможности могут послужить для того, чтобы…, нет, ну что вы, конечно я не о том говорю, не о том, чтобы озолотить нищих и разоблачить лжецов, я говорю лишь о том, что мы должны чувствовать у себя на затылке близкое дыхание воздаяния, видеть рядом с собственной тенью тень справедливости, от которой не скрыться ни в смерть, ни в ад, ни в жизнь, не откупиться и не пригрозить. Мы должны покрываться мурашками страха и стараться быстрее и полнее прожечь и прожить жизнь, у которой в таком случае появится славный вкус близкого отмщения, точнее — расплаты, откупиться от которой не хватит всех наших материальных и духовных возможностей. Миру жирных крыс нужен вечно голодный кот! Вот о чем я толкую. Если вы согласны со мной, то я могу вынести на ваш суд несколько подходящих кандидатур, которые несомненно вам понравятся. Что? Мадам, конечно же, мы не забудем ни о мужчинах, ни о женщинах, мы будем только помнить о специях, к которым у нас, наконец, прорежется вкус, притупившийся за века и тысячелетия скуки. Не окажутся ли оно хитрее и неуязвимее? Возможно, сэр, возможно, зачем нам поддавки, но зато подумайте о том, что вы приобретете! Жизнь наполнится всеми красками смысла! Каждое утро вы будете чувствовать такой заряд бодрости, какого не испытывали от самых ужасных наркотиков! Откуда я это знаю? Не мои ли это голословные измышления? Что ж, придется открыть вам всем небольшой секрет. Так вот, об отсутствующих…