Тигр, тигр, светло горящий !

Савеличев Михаил Валерьевич

«Фантастическая повесть по мотивам стихов Редьярда Киплинга, Уильяма Блейка и Юрия Шевчука „Тигр, тигр, светло горящий!“ номинировалась на участие в конкурсе „Тенета-1998“ благодаря Максиму Мошкову, за что ему отдельное большое спасибо. Она мне кажется м-м-м… не совсем совершенной. Но печальные события, придуманные мной и перенесенные на спутник Юпитера Европу, свершились здесь и сейчас. Печально. Очень печально.»

М. Савеличев

 

Пролог. НАЙДЕНЫШ. Титан (Внешние Спутники), сентябрь 24-го

После целой вечности тишины зазвучал голос штурмана-радиста:

— Капитан, Оранжевая Лошадь передает «мэйдэй». Передача автоматическая. По другим каналам Титан-сити полнейшее молчание.

— Мне это напоминает Хиросиму. Свяжись с командованием и начинай прокладку курса. Идти придется видимо нам, мы ближе всех.

«Кочевник» дрейфовал в делении Кассини в двух мегаметрах от Кольца «А», в глубоком тылу Внешних Спутников, недоступный чужим радио- и гравилокационным станциям, обильно посеянным на пастбищах Сатурна. Мертвые безымянные глыбы Колец были хорошим укрытием для патрульного корвета в мире, стоящем на грани войны между Планетарным Союзом и Спутниками.

Помолчав, Попов спросил:

— Это война, Фарелл?

— Не знаю, Игорь, не знаю. Поднимай всех по тревоге.

Война! Фарелл Фасенд не верил, что война начнется. Сколько раз казалось, что она неминуема, что будет сделан последний роковой шаг и мир сойдет с ума. Оберонская трагедия, дуонский конфликт, заложники на Амальтее и многие другие фитили и запалы войны, принесшие такие жертвы, каких не знали войны прошлых столетий, и все-таки пока не ввергнувшие Систему в глобальный кошмар. И каким может быть этот кошмар пока не знал никто. Только в фантастических фильмах можно было посмотреть на феерию звездных войн: лучи лазеров, абордажи, взрывающиеся корабли и даже планеты. На это хорошо смотреть в уютном зале, сопереживать положительным героям и ненавидеть плохих.

А кто в жизни плохой или хороший? Планетарный Союз или Внешние Спутники? Венера, Марс, Земля или Титан, Амальтея, Европа, Ганимед и иже с ними? Колоссальный межпланетный Конгломерат, хищник, в свое время поглотивший Землю и теперь распространивший свое влияние во вне, пожирающий все и вся, перемалывающий людей, их знания, таланты, чувства и судьбы в эфемерную муку под названием «власть», или Внешние Спутники, когда-то филиал, а теперь самостоятельное образование, не менее хищное и жестокое, чем родитель? Кто победит в этой схватке за место под Солнцем? Да и будет ли здесь победитель?

И что самое страшное в глобальной войне — ты никогда не сможешь остаться в стороне. Ты можешь ненавидеть войну, ты можешь ненавидеть и презирать тех, кто ее развязал, и тех, кто орет о том, что как хорошо мы сделали! но тебе придется сражаться на той или иной стороне. И ты даже не можешь выбрать себе эту сторону — ты принадлежишь ей в силу своего рождения или местожительства. Да и какой смысл выбирать? Один другого стоит и один не лучше другого.

Сообщение с командного пункта несколько успокоило команду корвета. Теодор Веймар уверил, что боевых действий никто не объявлял и не начинал, и ядерной бомбардировки Титана не было. Скорее всего, там произошла какая-то местная авария или тамошние связники прохлопали вспышку на Солнце, погасившую все их радиоисточники. Командование приказывало «Кочевнику» направиться к Титану и оказать возможное содействие, не поддаваясь на провокации (Фарелл усмехнулся — более глупого и противоречивого приказа он в жизни не получал).

Заработали двигатели. Снявшись с орбиты, «Кочевник» пошел навстречу славе и бесчестью.

Сменился масштаб развертки и на Сетке стало видно все семейство Сатурна. Терминал, надетый на глаза и создающий у пилота иллюзию свободного парения в космическом пространстве, со всеми вытекающими из этого последствиями в виде различных фобий, не передавал никаких естественных красок — все было условно, как в мультфильме: гигант был зеленым, его пересекали розовые полосы Колец, а по периферии бежали красные спутники. Авангард, да и только. Хотя это было одной из рекомендаций психологов, ставящих таким образом перед океаном подсознания пилота шлюз условности текущих впечатлений. Но любители острых ощущений могли перейти и на более реалистичные картинки. Фарелл к ним не относился.

В рубке находились те, кто там должен был быть: командир Фасенд, штурман Попов и второй пилот Кевин Лец. Бор-инженер Вольдемар Трубецкой и бомбардир Стивен Найт готовились к высадке в зону вероятного бедствия. Патрульный корвет не был приспособлен ни для каких спасательных операций. Оружие не может лечить. Его емкость не позволяла взять на борт больше двух дополнительных людей, энерговооруженность была слабой, как у всех «призраков», и он не мог усмирить даже маленький вулкан. В чрезвычайных ситуациях вся надежда была только на людей, на экипаж.

Плохо было и то, что они не представляли с чем столкнуться в Оранжевой Лошади. Официальным названием столицы Титана (и всех Внешних Спутников) было — Титан-сити. Но в начале освоения спутника на ТВФ был запущен рекламный ролик, агитирующий наниматься на работу в шахты Титана и утверждающий, что там есть все то же, что и на Земле, за исключением перенаселенности, нищеты и лошадей, А какой-то пионер-старатель, обалдевший от открывшегося его взгляду внеземного пейзажа в оранжевых тонах, бормотал глупую фразу: «Если лошади здесь есть, то они оранжевые». Как и всякое глупое прозвище оно прижилось и даже в официальных хрониках Титан-сити порой именовали Оранжевой Лошадью. Он представлял собой стандартный купольный город-шахту с защитными силовыми экранами, собственной атмосферой и поверхностным поселением. Располагался он в экваториальной зоне этого гиганта среди спутников, превосходящего по размерам Меркурий, а по массе — Луну, который оказался просто нашпигован урановыми рудами, редкоземельными металлами, золотом. Собственная плотная атмосфера и слой льда, покрывающий всю его поверхность делали Титан наименее доступным спутником, но именно с него Директорат начал освоение Внешних Спутников, сделав его плацдармом для завоевания Дальнего Внеземелья.

Оранжевая Лошадь поставила свой стойло на богатейшем месторождении золота и редкоземов. Вниз от города устремлялись шахты, прорезая слой льда, жидкой воды и вгрызаясь в металлическую кору спутника. Население его составляло 250 тысяч человек и просто страшно было подумать о том, что могло случиться с ними, с городом, имеющим неограниченное количество воды, кислорода, совершенные машины и просто прорву даровой энергии. Город молчал.

«Кочевник» по спирали сблизился с Титаном и вошел в атмосферу над экватором. Пройдя над грядой Гимаранса, соскользнув к Красному Плато и идя в километре от поверхности, в 20. 37 по бортовому времени патрульный корвет вышел к Оранжевой Лошади (Титан-Сити).

Сначала Фареллу показалось, что с городом все в порядке. Как стоящий на самом виду предмет не замечается даже внимательным взглядом, так и величайшая катастрофа в истории обживания космического пространства поначалу выпала из поля зрения экипажа «Кочевника». Все было как обычно, такое знакомое по телепередачам, фотоснимкам и собственным впечатлениям колоссальный круг зеленовато-белого цвета среди вечных, суровых, оранжевых льдов Титана, непохожие на земные ни цветом, ни видом, ни необозримостью. Абсолютно чужой мир, окруживший цитадель человечества в системе Сатурна.

Город не напоминал крепость — слишком высокими, тонкими и хрупкими были спицы тысячеэтажников, не выдержавших бы при осаде попадания и пятидесятифунтового ярда из чугунной мортиры. Слишком буйна и необузданна была зелень, захватившая все свободное пространство купола и не оставившая места для площадей под парады в мирное время, и под орудийные расчеты в военное. Слишком пестро и заметно было это место на ледяном животе планеты (не спутника!), и пестрота эта не оставляла ни какого сомнения у планеты кто же враг ее.

Город не мог защитить себя и от ядовитой атмосферы и от сжигающего мороза. Его защищал купол. И вот его-то и не было.

Внутри у Фарелла оборвалось.

Мужчины, женщины, дети. Холод. Воздуха нет. Здесь не нужны спасатели. Их присутствие тут так же излишне, как присутствие реанимационной бригады врачей на кладбище. На самом большом кладбище во Вселенной — 250 тысяч замерзших мумий.

Все молчали. Капитан и бомбардир воевали в свое время — Луна, Рея, безымянные астероиды. И там тоже была смерть, кровь. Другие члены экипажа «Кочевника» пришли в Патруль из «кадетки» и войны еще не видели, но каждый понимал, что если война в Системе начнется, то гибель этих людей будет лишь небольшой частичкой общего горя, общих потерь, которые еще выпадут на долю людей. Природа более милосердна, чем люди. Тайфуны, ураганы, землетрясения, цунами жнут человеческие жизни, но это кровавая жатва не имеет последствий. В людских же катаклизмах кровь порождает еще большую кровь.

— Садимся, — заставил себя приказать Фарелл.

— Шахты, — подсказал Лец.

— Кессонные камеры, — добавил Попов.

Да, правильно. Все не могли погибнуть. Рабочие смены в шахтах здесь и за чертой Титан-сити, кессонные камеры, выпускающие экскурсии на лед и множество других случайностей, которые могли помочь людям выжить, когда отсюда улетучились тепло и воздух.

Надо только их найти, найти как можно скорее. И нужна помощь. Срочно.

— Лец, садимся у третьего причала. Игорь, дай срочно связь с базой.

— Сэр, они сами вызывают нас.

Фарелл, удивившись оперативности штаба, переключил канал. Это был Веймар.

— Докладывайте.

Фарелл доложил обстановку.

— Нам необходима помощь. В шахтах наверняка остались люди. Может быть кто-то из населения уцелел в кессонах или попрятался опять же в шахтах. Мы причалили на «тройке» и собираемся…

— Фарелл, — прервал его Веймар, — приказываю вам срочно покинуть Титан и прибыть на базу Спутник Четырнадцать.

— Но почему?!

— Семь минут назад Внешние Спутники объявили войну Союзу. Официальная причина — уничтожение Союзом Титан-Сити. А там вы еще болтаетесь! — внезапно сорвался на крик Железный Тео.

Внутри у Фарелла все заледенело.

— Сожалею, сэр, но не могу исполнить ваш приказ. Мы остаемся.

Веймар минуту помолчал, переваривая услышанное. Внезапно Фареллу стало его жалко. Так порой чувствуешь жалость к своему злейшему врагу, когда он лежит у твоих ног и ты готовишься нанести последний удар… и не можешь.

— Штурман Попов!

— Слушаю, генерал, — отозвался Игорь. Он понимал, что ему сейчас будет приказано.

— Приказываю Вам арестовать капитана корабля «Кочевник» Фарелла Фасенда. Вы временно назначаетесь капитаном. Исполняйте этот и предыдущий приказы.

— Сожалею, сэр, но не могу исполнить ваш приказ. Генерал, если бы вы были на нашем месте…

— Я врагу бы не пожелал быть сейчас на вашем месте, — зловеще ответил Тодор Веймар и отключился.

Третий причал располагался в северо-западной части города. Здесь не садились танкеры с водой и грузовозы, привозящие провизию, технику и нагружавшиеся сырьевыми полуфабрикатами — для столь маленького причала они были слишком велики. Сюда прибывали небольшие пассажирские корабли, совершавшие рейсовые полеты по Титану и соединявшие поселения-шахты, разбросанные по всей поверхности спутника со столицей. Отсюда ремонтные бригады разлетались по «деревенькам», как их называли по-русски, для текущего осмотра и ремонта шахтодобывающего оборудования.

К этому же причалу налетали многочисленные семейства «деревенских», чтобы шумной ордой прокатиться по Оранжевой Лошади, смести все нужное и ненужное в магазинах, разгромить пару баров и парикмахерских, поточить лясы с городскими, выставляя при этом напоказ свою деревенскую гордость, а в глубине души завидуя городским и в который раз напоминая себе по прилету домой намылить мужу шею, чтобы активнее пробивал перевод в Титан-сити из этой богом забытой дыры. К вечеру волна откатывалась, унося с собой многочисленные рюкзаки, чемоданы, сетки, авоськи, баулы, коробки, портфели, узелки. И продавцы, парикмахеры, бармены, городские домохозяйки облегченно вздыхали после столь насыщенного дня.

Теперь причал стоял пустой и было непонятно — то ли рейсовики еще не успели прибыть и катастрофа произошла до начала дневных полетов, то ли они уже начали эвакуацию населения и «Кочевник» включится в уже идущую спасательную операцию.

Найт и Трубецкой вышли из «Кочевника» и зашагали по силиконовым плитам космодрома к черному куполу кессонной камеры с гигантской белой цифрой «3» на фронтоне. Силовой купол должен был разрезать камеру пополам, возвышаясь над ними гигантской синей стеной.

Но теперь, когда его не было, кессон сиротливо торчал на краю посадочного поля и сразу за ним начинался город, который сейчас представлял странное и жутковатое зрелище. Наверное так выглядела Атлантида сразу после погружения на дно морское — абсолютно целые белокаменные здания, дороги, деревья, трава, тонущие в зеленом мареве воды и снующие над всем этим любопытные рыбы. Рыб здесь не было, но веретена тысячеэтажников посреди оранжевых льдов, изломанных выпирающими из беспокойных недр планетоида острыми скалами, и упирающиеся в черное неземное небо, прочерченное кольцами Сатурна, являли собой апокалипсическое зрелище, от которого в груди разливалось неприятное чувство страха.

Грузовой шлюз был заперт и Стивен облегченно вздохнул. Если там кто-то есть то они должны быть живы.

— Пройдем через таможню, — предложил Вольдемар.

— Согласен.

Они обогнули купол и остановились перед дверью таможенного помещения с угрожающей надписью «Посторонним вход воспрещен!». Замок был закодирован и пришлось с ним немного повозиться, прежде чем он соизволил слушаться командам. Для этого Вольдемар основательно раскурочил блок идентификации подвернувшейся железякой и замок теперь мог принять за «своих» даже вставшую на задние лапы дворнягу. Дверь уползла в паз и космонавты вошли в шлюз. Вход закрылся и заработал компрессор, нагнетая в шлюз воздух.

Стивен стал отсоединять шлем, но Вольдемар остановил его и этим спас ему жизнь. Распахнулся внутренний вход и их буквально вынесло из шлюза воздух устремился в атмосферу Титана и выпал голубоватым снегом на металлические стенки коридора.

Внутри царила смерть.

Везде горел свет. Они шли по коридорам через приветливо распахнутые шлюзовые двери и спотыкаясь на комингсах, изредка натыкаясь на чьи-то замерзшие трупы. Эти люди в форме пограничной службы либо лежали, либо сидели на полу, прислонившись спиной к стене. На одних лицах замерзло выражение недоумения, удивления, другие были искажены страхом. Рты застыли в криках и можно было видеть языки, покрытые белым налетом инея.

Кессон от шлюза, выходящего на причал, до городского шлюза пронизывал широкий коридор. Прибывающие или убывающие проходили в нем досмотр, инструктаж, могли даже что-то купить в киосках и автоматах, установленных там же вдоль стен, сиявшие рекламой о самых низких ценах и самых качественных товарах и буквально ошеломлявших «деревенских» россыпью очень красивых, но абсолютно ненужных безделушек. Факт покупки Манхеттена за стеклянные бусы здесь никого не удивлял.

От «базара» (как его звали пограничники) ответвлялись служебные коридоры, по которым сейчас и шли космонавты. Стивена удивляло то, что не сработала система аварийной герметизации. Причальный шлюз был заперт хорошо, значит что-то случилось с городским.

— Надо осмотреть базар, — предложил он Трубецкому.

— Хорошо, — согласился тот, поняв ход мыслей бомбардира.

Пройдя по указателям, мимо тел еще трех пограничников, они уткнулись в дверь с надписью «Зона досмотра». Дверь для двоих была узкой и Стивен пропустил Вольдемара вперед, задержавшись, разглядывая коридор.

Трубецкой до службы в Патруле учился в Бернском университете на факультете прикладной математики. Однажды, случайно попав на биофак, он угодил на просмотр учебного фильма, поразивший его. Показывали муравьев. Он не уловил ни что это были за муравьи, ни где они жили. Они куда-то шли, то ли перебирались на новое место жительства, то ли ведя кочевую жизнь. Они шли, пожирая все на своем пути, оставляя после себя в джунглях широкую, хорошо утоптанную колею, шли, пока не натыкались на ручей. Ни на секунду не останавливаясь, передовые отряды смело шагали в воду и за ними следовали другие, и еще, и еще миллионы этих насекомых. Тысячи их уносились водой, тысячи тонули, но они продолжали идти, пока ручей не перекрывался живым мостом, по которому спокойно переходили это препятствие муравьи, волокущие королеву и личинок.

Вольдемара поразил этот пример несокрушимости жизни, пробивающей себе путь даже в самых непригодных для ее существования условиях. И еще, конечно, сила инстинкта, заставляющая жертвовать собой во имя следующих поколений. В человеке этот инстинкт, к сожалению, уже давно не играет ведущей роли. Самопожертвование у нашей расы не в цене. У нас совсем другой основной инстинкт, инстинкт самосохранения, который, несмотря на свою кажущуюся полезность и обоснованность, оказывается более губительным для нас, чем самопожертвование — для муравьев.

На базаре, также как и везде, горел тусклый аварийный свет. Сквозь наполовину задвинутые ворота шлюза просачивались не менее тусклые оранжевые лучи. Освещение скорее скрадывало открывшуюся картину, к тому же многое тонуло в густых тенях и это было милосердно.

Вольдемар не сразу понял, что заклинило ворота. Он водил своим фонарем из стороны в сторону, пытаясь разобраться в случившемся, но узкий луч света выхватывал очень небольшие куски этой кровавой мозаики, а когда картина сложилась уже в голове, разум все еще отказывался в нее верить. Очнулся он только в коридоре, видя лишь озабоченное, но такое живое лицо Найта, и опираясь о дверь, чтобы не упасть.

— Что там такое? — спросил Стивен.

«Люди-муравьи».

— Лучше тебе туда не входить, — посоветовал Вольдемар и, оторвавшись от двери, побрел по коридору.

Стивен подумал и согласился с Трубецким. Лучше ему туда не заглядывать. Сегодня он уже достаточно повидал, к тому же, не случайно великий Лао-Цзы писал: «Они соблюдали спокойствие. Спокойствием проясняли влажное зеркало перемен. Следуя Дао, не имели желаний. Учили блаженству бездействия». Стивен пожал плечами и пошел вслед за Трубецким спокойный в блаженстве бездействия.

Вольдемар не видел, как он его нагнал, а затем стал заглядывать во все помещения в этом коридоре.

Ответ на вопрос, почему не закрылись шлюзовые ворота был прост и страшен. Люди. Люди, как муравьи лезли в шлюз, задыхаясь и замерзая, ослепленные паникой, не соображая, что они делают, погибая под гильотиной ворот, заливаясь кровью, давя тех, кто упал, задыхаясь и падая на них. А на них лезли еще, еще и еще. Их было много. Очень много. И каждый желал спастись, ничего не соображая, задыхаясь и замерзая в медленно рассеивающейся земной атмосфере, но подгоняемый вперед коллективным безумием. Каждый считал, что именно он достоин спасения.

Мальчишку Стивен нашел в картотеке. Это был небольшой кабинет, увешанный детскими рисунками, пластмассовым столом с компьютерным терминалом и встроенным в стену аварийным шкафом, где помещался скафандр, сейчас небрежно натянутый на ребенка. На женщине скафандра не было и она сидела на полу, обнимая мальчика и глаза ее смотрели прямо на Стивена.

Он поежился, встретившись с ее мертвым взглядом. Ему даже показалось, что в нем запечатлелась последняя мольба и надежда на то, что ее ребенка спасут, что он останется жив и что она не продлевает его агонию, когда в скафандре начнет кончаться воздух и все тело ребенка начнет ломать неодолимое желание вдохнуть, легкие послушно и судорожно будут набирать азот и углекислый газ, но мозг будет требовать и требовать кислорода, а мышцы сокращаться в асфиксии.

Бомбардир связался с «Кочевником».

— Сэр, у нас находка. Ребенок в скафандре. Живой.

— А что с остальными людьми? Есть еще кто-нибудь живой? — спросил Фарелл.

— Мертвы, Фарелл. Не сработал шлюз. Я удивляюсь как женщина успела надеть скафандр на ребенка.

— Хорошо, Стивен. Возвращайтесь и несите его на борт. Помощь вам нужна?

— Справимся.

Они соорудили из стула носилки и высвободили из объятий мальчишку (Стивен испытал небольшой шок, когда при этом пришлось отломить женщине руку), уместили его на них. Носилки получились чертовски неудобные и неустойчивые и приходилось прикладывать немало усилий, чтобы не вывалить ребенка на пол. Но это было и к лучшему, так как отвлекало внимание от мертвых тел.

Когда Стивен и Трубецкой ушли на разведку, Фарелл не стал переключать на себя изображения, даваемые им видеокамерами и пустил все на запись. Он предполагал, что в причальном кессоне скорее всего никого живого не обнаружат, иначе кто-нибудь уж догадался бы по пограничным линиям сообщить о катастрофе, а на трупы смотреть не хотел. Не сейчас.

Интересно, как себя чувствует капитан взбунтовавшегося корабля или, точнее, взбунтовавшийся капитан корабля? По прибытию на базу его ожидает немедленный арест, но в расстрел верить не хотелось. На душе было паршиво. И было страшно. Страшно за себя. Страшно представлять, что может через несколько дней ты перестанешь существовать и никто этого не заметит, кроме интендантов, никто не пожалеет о твоем исчезновении и все забудут о твоем существовании. Все будут жить обычной жизнью: женщины рожать, дети расти, влюбленные ссориться и мириться, военные воевать. Земля будет вращаться вокруг Солнца, а галактики разбегаться. А тебя просто уже нет. Сколько человек жило на Земле с начала рода Homo sapiens? Миллиарды? Десятки миллиардов? А скольких из этих ушедших поколений мы помним? Сотню? И ты конечно же не войдешь в эту сотню, а присоединишься к этим безвестным миллиардам, и от этой мысли Фареллу стало жутко. А кто вспомнит лет через десять о погибших в Титан-сити?

Ему подумалось, что может такое беспамятство людей есть затаенный скрытый страх смерти. Ты не помнишь тех кто был до тебя, и значит до тебя никого не было, и значит ты первый. И кто говорит, что я умру? Кто помнит тех, умиравших до меня? Назовите имена этих несчастных! Не помните? И не вспомните, потому что до нас еще никого не было. А мы бессмертны, как боги.

 

Глава первая. ПИСАТЕЛЬ. Паланга, ноябрь 69-го

Погода в Прибалтике портилась быстро. Это не было феноменом только этой земли — кончалась ледниковая оттепель, позволившая человечеству встать на ноги, то есть выйти из пещер и крушить черепа ближних своих не камнем и дубиной, а — пулями и бомбами, причем вся прелесть была в том, что лично самому тебе это делать теперь и не к чему — достаточно поручить провести искусственный отбор обученным людям. Воистину — прогресс велик! И в ожидании грядущих холодов, грозящих похоронить нашу цивилизацию под толстым слоем льда, мы вступили в потрясающую по своей глупости гонку — кто раньше нас сотрет с поверхности Земли: то ли грандиозный факел атомного пожара, то ли ледовый ластик?

Как свидетельствуют старики, в прошлом веке в это время еще держалась относительно теплая погода, а море вообще никогда не замерзало. Сейчас же стоял ужасный холод (и это в начале ноября, в Литве, а не где-нибудь в Сибири!), море у берега уже замерзло и только пройдя порядочно по льду можно было бы добраться до открытой воды, приобретший неестественный для этих мест цвет Ледовитого океана — свинец плюс угрюмость. Песок был запорошен снегом и ветер гонял его по пляжу, кидая в лицо и царапая кожу. И лишь сосны отдаленно напоминали о недавних временах тепла, солнца и моря своей вечной зеленью, так и не укрытой снегом. Деревья стойко выдерживали удары не на шутку разгулявшегося ветра, не давая ему захлестнуть, разметать, разнести маленькую Палангу.

Я прижимался к исполинской сосне, пытаясь не улететь с ветром, и жалел, что не оделся потеплее и не захватил с собой что-нибудь потяжелее. Надев очки от слепящего ветра, я наконец оторвался от своего защитника и, подталкиваемый в спину, подобрался к замшелому камню, принесенному сюда последним ледником. Усевшись и отгоняя мысли о грозивших мне заболеваниях почек, уха-горло-носа и предстательной железы, я стал смотреть на видневшееся из-за деревьев обледенелое море.

Чувствовалось, что мои традиционные утренние прогулки по берегу и парку накрылись. В отличие от Иммануила Канта я не был столь же педантичен или закален и мог легко пожертвовать нарождающейся привычкой. Видимо придется вот так и сидеть на камушке, подложив под задницу грелку, оставшиеся до лета месяца, когда можно будет возобновить свой моцион.

«Будет ласковый дождь и запах земли И рулады лягушек от зари до зари…»

Пережить бы осень и зиму.

Я чувствовал себя то ли древним стариком, то ли Господом на шеститысячном с чем-то году творения, когда ему пришла мысль, что его замечательные создания вовсе не так замечательны, как это ему хотелось бы, когда все надежды на лучшее уже испарились и скольких бы детей своих не послал бы людям — ничего не изменилось бы, и их так же распинали, оскорбляли, а затем поклонялись, раздирая на себе одежды и кляня себя за слепоту и неверие. Убийство Спасителя многое говорит о человеческой природе: о его глупости, о его слепоте, о его нежелании видеть и иметь что-то в будущем, желая получить все сразу и сейчас, о его ненависти к живым и непонятном поклонении и любви к мертвым мудрецам и пророкам, о его склонности к крайностям и неприятию компромиссов, и о его стремлении повесить свои грехи на чужую душу, о его стремлении принять грехи других.

И я плоть от плоти такой же, что и выводит меня из себя, заставляет меня бежать все дальше от людей, хотя я понимаю, что это не возможно, ибо весь мир я несу в себе самом.

Меня выбило из равновесия письмо, пришедшее сегодня. Сколько раз я зарекался не читать ничего и выбрасывать всю почту, но не до конца излечился от этой дурной привычки. Я уже обрел кое-какое равновесие, устраивающее меня, позволяющее обо всем и обо всех забыть и думал, что это последняя станция на моем пути, но все развеяно в прах. Конечно, на все можно плюнуть, сделать вид, что это тебя уже не касается, или вообще никак не отреагировать, но я понял, что где-то в глубине моей души крючок уже спущен и никакая сила не сможет остановить пулю на выходе из ствола, не повредив при этом само оружие.

В письме была вырезка из «Петроградских вестей». Статья была анонимной.

«ПОЧЕМУ МОЛЧИТ К. МАЛХОНСКИ?

Хотя наша газета и весьма далека от вопросов современной литературы, но к нам до сих пор приходят письма от заинтересованных читателей. Наверное у всех свежа в памяти история феноменального взлета бывшего журналиста TВФ Кирилла Малхонски на литературный небосвод. Его патриотические книги произвели неизгладимое впечатление на землян и сыграли не последнюю роль в актуализации застарелой проблемы Спутников. Он заставил нас вновь поглядеть на небо, понять, что несметные сокровища отняты у нас неправедным путем, ощутить нашу принадлежность к единой расе, расе людей. Мы все помним тот ажиотаж, те демонстрации перед Директорией с требованиями возобновить борьбу за возвращение Спутников, порвав позорное „Детское перемирие“. Мы обязаны в этом нашему великому писателю и мы сожалеем, что он до сих пор уклоняется от получения всех причитающихся ему премий, избегает интервью и не публикует новых книг.

Читатели спрашивают: почему в это славное время возобновления борьбы молчит наш герой, чьи книги стали нашим знаменем и надеждой?

Почему вы молчите, Кирилл?

Где вы, Малхонски?»

Я поднялся и побрел через графский парк домой. Около Гранитной пещеры я остановился, надеясь увидеть белочек, которые здесь поселились и попрошайничали лакомства у случайных прохожих и туристов. На свист никто не прибежал и я понял, что забавные зверьки залегли в долгую спячку в дуплах окрестных деревьев. Жаль. Теперь никто не будет радоваться моим прогулкам и бежать навстречу, только увидев меня, и смело лезть в карманы в поисках припрятанных конфет и печенья. Парк опустел — туристы, белки, павлины, утки и листья покинули его. Туристы жарятся под экваториальным солнцем вместе с утками, белки спят, павлины зимуют в вольерах, а листья опали до следующей весны, которая придет через пять-шесть месяцев.

Мне вспомнился забавный мальчишка, спрашивающий у своей мамы когда будет тепло и когда можно будет купаться в море. Ванда тогда ответила:

— Вот пройдет зима и за ней будет теплая весна.

— А она будет? — спросил мудрый малыш.

Почему люди так уверены в будущем? Уверены, что после зимы наступит весна, что летом будет жарко, что следующий год будет лучше предыдущего? В этом смысле дети умнее нас, их еще не испортила обыденность, они еще сомневаются в очевидном и не искалечены современной цивилизацией. Для них совсем не очевидно, что за зимой последует весна и лето, что цель оправдывает средства, и что интересы нации превыше всего. Свались на нашу планету глобальный катаклизм, они лучше бы приспособились к нему. Они эгоистичны и самодостаточны. Они не так беспомощны и слабы, как нам кажется, что неоднократно доказывали случаи выживания детей в одиночку в самых жестоких условиях, и это делает их независимыми от окружающих и значит они первейшие враги для государства, так как они в нем не нуждаются. Может быть еще и поэтому мы так часто воюем, ведь всякая война, какие цели бы она не преследовала, есть война против наших детей — мы их посылаем под пули, мы их бомбим с самолетов и из космоса, мы их убиваем еще до их рождения, призывая их возможных отцов на защиту родины, хотя еще никто не смог внятно объяснить — почему сам факт рождения на этом клочке земли влечет за собой обязанность умирать за ее «интересы», которые сплошь и рядом оказываются интересами государства, но не твоими. Мне сейчас сорок лет и в мире существует очень мало причин по которым я согласился бы отдать свою жизнь, и уж во всяком случае в этот список не входит моя родина.

Я не патриот и государство для меня — феномен, непонятно как образовавшийся и непонятно зачем существующее. Когда-то у меня были совсем другие убеждения и мне странно и неприятно вспоминать о тех временах. Мой прошлый образ довлеет надо мной до сих пор как божья кара. Я давно содрал с себя маску этакого крутого парня, ура-патриота и экстремиста, но видимо полосы «Желтого тигра» от долгой носки въелись в мою кожу и их теперь ничем не выведешь. Может еще и поэтому я молчу и скрываюсь.

Вода в каналах замерзла и, срезая углы по льду, я скоро вышел к Музею янтаря. Трава перед ним пожухла, розовые кусты облетели, а перед скульптурой Эгле, Королевы Ужей, не толпился народ, стремясь запечатлеться на фотографии. Лишь прекрасное белоснежное здание продолжало радовать глаз. Я поднялся по лестнице и толкнул тяжелую дверь. Внутри было тепло и тихо холод и рев ветра не проникали сюда и, глядя на окружающий тебя янтарь в освещенных витринах, можно было подумать, что ты оказался на дне морском. Не хватало только русалок и морского царя.

Музей этот я посетил в первый же день своего переезда в Палангу. Янтарь меня никогда не интересовал, но музей в осеннее время всегда стоял пустым и здесь было прекрасное место для раздумий — тепло, светло и не мешают назойливые читатели. Ради любопытства, конечно, я пару раз его обошел, но пялиться на окаменевшую канифоль с блохами внутри без соответствующего комментария вдохновенного экскурсовода было скучно. Поэтому я задумчиво курсировал по этажам, разглядывая лепнину, потолки, люстры и систему безопасности, бдительно следящую за моими похождениями.

— Laba diena, ponis, — внезапно раздалось за моей спиной.

Я вздрогнул от неожиданности и обернулся. Передо мной стоял Царь морской, собственной персоной. Это был накаченный старикан в розовом костюме с мощной бородой и кустистыми бровями. Смотритель, догадался я, и поклонился:

— Labai, ponis, — странно, что я с ним встретился только сейчас. Наверное разбушевавшаяся непогода и его загнала во дворец, оторвав от работ в парке.

Он что-то быстро спросил по-литовски.

— Аш юс нясупранту, — извинился я, — прашом калбети русишка.

— Вы русский? — удивился смотритель.

— Нет. А почему вас удивило бы присутствие здесь русского?

— Они не любят этот курорт и редко здесь появляются даже летом, не говоря уж об осени. Вы давно в Паланге?

Я вздохнул.

— В некотором смысле я здесь поселился и надеюсь надолго.

Смотритель внимательно оглядел меня.

— Похоже вы здесь от чего-то прячетесь. Только зря все это — летом здесь народу бывает, точнее было, — быстро поправился он, поежившись, — не меньше, чем в Санкт-Петербурге.

Я подивился проницательности старика и только пожал плечами — я и сам уже понял, что моему одиночеству и бегству пришел конец. Аноним из «Петроградских Вестей» достал меня.

— Пойдемте, — взял меня за рукав смотритель и повел вдоль витрин с кусками янтаря. — Вот, смотрите.

Мы стояли перед нишей в которой лежал желтый, оглаженный волнами янтарь, а в его глубине сидела небольшая мушка. Витрина была красиво оформлена под дно морское с плавно качающимися листьями морской капусты и меланхолично плавающими кильками, шпротами и прочими анчоусами.

— Ей несколько миллионов лет и она до сих пор прекрасно сохранилась. Если бы ее не замуровала смола, она прожила бы свою короткую жизнь и никто не узнал о ее существовании. Вот так и в жизни, как мне кажется — либо смерть и слава, либо жизнь и забвение.

— Спорный тезис, — ответствовал я, — э-э-э…

— Витас, — представился он.

— Кирилл. Так вот, господин Витас, я не согласен с вашей философией. Забвение в большей степени сопутствует смерти, чем жизни.

— Тогда это противоречит вашим поступкам, понис Кирилл. Разве не от славы вы бежали в наш городок? Следуя вашей логике, вам следовало застрелиться для того, что бы вас забыли. Вы же продолжаете жить и нести славу с собой.

Я развел руками:

— Самоубийцы из меня не получится. А откуда вы меня знаете?

— Я читал ваши книги и видел ваши репортажи. Мой сын просто бредил вами и после того, как вышла «Белая кошка на летнем снегу» он сразу же записался добровольцем в Космические силы. Мне же больше нравится «Найденыш», да и стар я для войны.

— И что же с ним случилось? — спросил я, холодея от нехорошего предчувствия.

Витас помолчал. За время нашей пропедевтики мы поднялись на второй этаж и, пройдя в левое крыло музея, оказались в хозяйственном блоке, состоящим из анфилады двух комнат. В первой, большой, громоздились уборочные автоматы, стояли лопаты и грабли, валялись рукавицы, садовые ножницы и книги. Во второй, совсем крохотной, судя по всему и обитал старый Витас. У окна расположился стол, к стене прижимался диван, а над ним нависал шкафчик. Я расположился на диване у окна, откуда открывался вид на парк, а старик принялся хозяйничать, не переставая болтать.

— Это просто счастье, понис Кирилл, что вы оказались в нашем городе. Я писал как-то вам, но ответа, конечно, не получил, да и не ждал его. В нем я благодарил за сына. Если бы он не пошел в армию, то не знаю, что с ним могло бы случиться. Это, знаете ли, беда всех курортных городов — в мертвый сезон отдыхающих нет, работы тоже нет. Молодежи заняться нечем, вот и кудесят кто на что горазд. Летом же им работать неохота. Да и какая может быть работа, когда кругом полно праздно шатающихся туристов и кажется, что весь мир отдыхает и веселится. Просто беда с ними. Пейте чай, пожалуйста, сейчас достану копченое мясо и хлеб с тмином.

— Спасибо.

— Так вот, я уж думал мой оболтус пойдет по кривой дорожке, да вот вы помогли. Сейчас он на Марсе, в Учебном корпусе. Командиры его хвалят, говорят выйдет из него хороший офицер.

— А вы не боитесь, что снова начнутся боевые действия?

Старик вздохнул.

— Кто же не боится. Но лучше погибнуть на войне, чем сгнить на каторге.

Я пожал плечами, но промолчал.

Вот так, думал я, уходя из музея, подтверждаются самые грустные ожидания. Еще один мой рекрут. Интересно, благодарил бы меня этот человек, если бы его сын сгинул в ледяных пустынях Спутников или вернулся бы домой радиоактивным калекой?

Парк медленно перетек в улицу с одно- и двухэтажными коттеджами и заброшенными пансионатами, обсаженными деревьями и кустами темного для меня происхождения. Редкие прохожие прогуливались по Лайсвес аллеи, магазины большей частью были закрыты — сезон кончился и торговля замерла. Я брел без всякой цели, натянув на уши капюшон и засунув руки в глубокие карманы плаща, прокручивая случившийся разговор, и чуть не угодил под машину, которая резко затормозила на мокром асфальте, пошла юзом, каким-то чудом не сметя меня, словно бита — городок, обогнула мое замершее тело, обругав напоследок гнусным бибиканьем и обдав сизым дымом от полупереваренного в недрах загибающегося от ржавчины двигателя бензина. От такого вида транспорта я давно отвык и еще долго глядел на это чадящее чудовище с открытым ртом и сильно бьющимся от пережитого страха сердцем. У хозяина этого монстра должны быть большие проблемы с экологической полицией, пронеслось у меня в голове.

Мерседес покатил дальше и лихо для его возраста повернул на Прамонес. Я пожал плечами и побрел вслед за машиной. Местные жители из всех видов транспорта предпочитали ноги и даже велосипед здесь считался издевательством над окружающей средой, к тому же Паланга была маленьким городком и пока водитель этого Жигули заводил бы свой агрегат, любой малыш уже бы пересек весь город раза два. Я тоже сравнительно долго не мог привыкнуть к такой провинциальности, но потом вошел во вкус пешего передвижения.

Завернув на Прамонес, я увидел стоящий автомобиль и возвышающегося над ним молодого Гринцявичюса из вышеупомянутой экологической полиции. Все-таки вести в подобных местах распространяются со сверхсветовой скоростью и водитель был обречен на смерть с момента въезда в наш городок. Злорадствуя, я подошел на место казни.

Из машины уже вылезал водитель, а на лице Гринцявичюса-младшего застыло грозное выражение. Будь это кто из нашей общины, он бы наверняка отделался только строгим внушением, но чужаку не светило такого милосердия — сейчас он оставит здесь изрядную сумму экю или лишится водительских прав. Журналистский инстинкт ли сработал, мещанство ли уже въелось в мою кровь, но я не мог пропустить такого зрелища и остановился поглазеть. Я был не одинок и вокруг уже собирался народ. Подошел вечно сующий свой нос в чужие дела Альгирдас с вонючей трубкой в зубах, откуда-то возникла Ванда со своим мудрым малышом, имя которого я никак не мог заучить, и сейчас поедающим морковку, громыхая костями подковыляла старая Аушера, опиравшаяся одной рукой на массивную суковатую палку, которую с трудом бы поднял и здоровяк, а другой вцепившись в Римаса, все еще не снявшему рыбацкую фуражку с «крабом».

Водителем оказалась симпатичная молодая девушка со спортивной, но не истощенной, фигурой (терпеть не могу у женщин крупные формы в духе Рубенса), короткими темными волосами, широкими бровями вразлет и зелеными глазами. Толпа оживленно зашевелилась и стало ясно, что ее симпатии теперь на стороне девушки и суд Линча над ней откладывается на неопределенное время. Молодой Гринцявичус взял под козырек, широко улыбнулся, но твердо решив выполнить свой служебный долг до конца и не давать спуска злостным, хотя и чертовски соблазнительным, нарушителям экологического режима, сурово потребовал:

— Ваше удостоверение, пони.

Пони протянула ему, встав на цыпочки, карточку и стала оправдываться, состроив невинную физиономию:

— Извините, сэр, но я видимо, залюбовавшись вашим прекрасным городом и морем, пропустила предупреждение, что здесь запрещено использование бензинового двигателя. Иначе ноги моей здесь не было бы.

Доброжелательные литовцы зашикали на нее, желая предостеречь девушку от опрометчивых слов. Местный муниципалитет самым страшным грехом считал незнание городских законов и изрядные бюджетные средства тратились на доведение до всех жителей Евро-Азиатского Конгломерата важнейших изменений в законодательстве Сейма Паланги (наподобие: перенос площадки выгула собак с Северной окраины ближе к Пасиматимас и запрещение появляться на улице без нижнего белья, для чего бдительной полиции даны дополнительные полномочия на проверку оного). Я каждое утро выуживал из своего ящика увесистую вязанку изменений и дополнений нашего законодательства и добросовестно их разбирал а вдруг с завтрашнего дня запретят дышать? Собственно с этой макулатурой и проникла ко мне анонимка.

Так как я стоял ближе всех, заняв по старой журналистской привычке самое удобное место для наблюдения и съемки (если бы она происходила) и мог губами коснуться ее волос, то мне пришлось взять на себя почетную обязанность, забыв на время о том, как меня несколько минут назад чуть не задавил этот неэкологичный мастодонт, и прошептать ей на ухо:

— Пони, не советую вам спорить и упоминать свое незнание местных законов. Лучше помолчите и без спора примите наказание — обойдется дешевле.

Девушка пожала плечами, но послушно замолчала, наблюдая как невозмутимый Гринцявичус выписывает штраф и заносит данные ее удостоверения в свой черный список.

— Можете ехать дальше, — пошутил он, откозырял, запер машину и, указав где находится стоянка полицейского участка, удалился, всю так же широко улыбаясь.

Все заинтересованно склонились над квитанцией со штрафом, которую потерпевшая продолжала сжимать в руке, оторопело глядя на уходившего полицейского.

— Ого, — воскликнула Ванда, не пропускавшая ни одного интересного события в Паланге.

— Да, сегодня полиция явно не в духе, — подтвердил Римас, дыша над моим ухом сложной химической смесью из пива, жаренных хлебцев и тмина.

— Это у него знак особого внимания, — высказала гипотезу старая Аушера, гремевшая костями, то ли желая утешить девушку, то ли подсказывая ей как выйти из тяжелой финансовой ситуации, — он со всеми так знакомится — сначала оштрафует за какую-нибудь мелочь симпатичную девушку, а потом глядишь — он с ней уже в баре прохлаждается!

Девушка наконец посмотрела на предъявленный счет (толпа сограждан замерла в ожидании решающего пенальти) и даже икнула — такого она не ожидала.

— Такие у нас цены, — злобно усмехнулся я, про себя потирая руки.

Девушка в ярости развернулась на каблуках ко мне:

— Если бы не вы и не ваши дурацкие советы, мне вообще не пришлось бы платить. Но вы сначала подвернулись мне на совершенно пустой улице, а потом вдобавок полезли со своими ценными советами. А я-то думала вы его знаете.

Не ожидавшие такой агрессии со стороны столь симпатичной девушки, аборигены быстро рассеялись по близ лежащим лесам и мы остались втроем выяснять отношения — я, девушка и ее бронтозавр на колесах.

Я принялся оправдываться, боковым зрением отыскивая пути к исчезновению:

— Если бы не я, то вам пришлось бы заплатить в десять раз больше! Так что радуйтесь, что не задавили меня и пользуйтесь пока моей мудростью. Полицейский действительно сделал к вам большое снисхождение, поверьте.

— Боюсь ваша мудрость в моих глазах сильно скомпрометирована. Остается надеяться на собственную мудрость, да на вашу физическую силу.

— При чем тут мои железные мышцы? — удивился я, — Бить Гринцявичуса я не буду даже за ваш поцелуй — боюсь за свое здоровье.

Девушка пренебрежительно махнула рукой:

— Побить я его и сама могу. Но я надеюсь, что вы поможете мне дотолкать машину до полиции, дабы искупить свою вину — помимо сумасшедших штрафов ваша полиция практикует к тому же трудотерапию, так как буксир для моей машины до сих пор не подан.

— И не пришлют, — позлорадствовал я, — и еще заставят высадить целую аллею деревьев, что бы возместить нанесенный вами здешней природе ущерб.

Девушка наконец рассмеялась.

— Ладно, черт с ними, с полицией и деньгами. Давайте лучше познакомимся. Меня зовут Одри.

Я тоже улыбнулся.

— Очень приятно, Одри. Я — Кирилл.

Мы пожали друг другу руки. Пожатие у нее было на удивление сильное и мне пришлось приложить массу усилий, что бы не поморщиться. Затем мы дружно уперлись в багажник машины и принялись толкать ее по опустевшей улице, обливаясь в такой холод потом, вымученно улыбаясь прохожим и ведя светскую беседу.

Мои худшие ожидания сбылись — Одри оказалась путешественницей. Железный диплодок был фамильной реликвией, которую ее дедушка завещал любимой внучке и она, то есть внучка, не нашла лучшего применения этому сокровищу, чем использовать его по прямому назначению. Судя по тому, что «зеленые» опять пошли в гору, отвоевывая утерянные в 58-м позиции у «ястребов» и армейцев, и занимая все больше мест в муниципалитетах Евро-Азиатского Конгломерата, то Одри предстояло просто захватывающее путешествие. Впрочем, протолкать машину от Англии до Дальнего Востока тоже интересно и наверное можно будет попасть в книгу Гинесса, хотя для хрупкой девушки это будет нелегкая задача, если только она не имеет привычку в каждом населенном пункте делать попытку задавить самого симпатичного и сильного мужчину. Дедушка явно за что-то невзлюбил внучку и решил таким оригинальным способом отомстить ей.

К тому времени, когда мы наконец-то выехали на площадь перед ратушей, напротив которой и находилась наша «зеленая» полиция, мы здорово притомились и, не имея больше сил на болтовню, молча толкали железного динозавра в металлический зад. Затолкав несчастную машину на стоянку, мы попрощались до вечера — Одри собиралась за это время воспользоваться прозрачным намеком старой Аушеры и окрутить холостого и озабоченного Гринцявичуса, сходив с ним в бар, построив ему глазки, потанцевав с ним, томно прижимаясь к нему своим девичьим телом, и, если надо, даже выйти за него замуж и родить ему десяток детей, в надежде, что он простит ей ее грех и снимет с нее штраф. А вечером мы договорились встретиться в «Вешнаге» и приятно провести время. В душе я сомневался, что Мантукас даст слабину, но решил не разочаровывать девушку и, помахав ей перед тем как она скрылась в глубинах полиции, пошел по своим делам.

А дела мне предстояли сложные — убить еще один день своей жизни в желательно бездумном времяпрепровождении. Накачаться спиртным в преддверии свидания с дамой, чего у меня не было бог знает сколько времени, было пошло и неблагородно и я, гордо прошествовав мимо родных пивных, баров, ресторанов и просто знакомых, дающих в разлив и, к тому же, в долг, направился к себе на Руту в надежде выспаться перед бурной ночкой.

Мой новый дом мне нравился. И не потому, что я был неприхотлив, наученный горьким опытом военного журналиста ценить в жилище самые простые радости — тепло, наличие воды, можно даже только холодной, сортира и непромокаемой крыши над головой, а потому что он, обладая всеми вышеуказанными достоинствами и еще многими другими, как то: горячая вода, душ, ванна, кухня с автоповаром французского производства, каждый раз преподносил мне очередной сюрприз.

Один раз он отказался открыть мне дверь, а когда я принялся взламывать испортившийся замок, вызвал полицию, скорую помощь и службу газа. Другой раз, когда я тихо и мирно почивал в своей постельке, видя десятый сон и пуская слюни в подушку, что-то замкнуло в противопожарной системе и я проснулся в мокрой постели, под ливнем воды и пены, бьющих из огнетушительных отверстий в потолке, стенах и полу, под аккомпанемент завывающих сирен пожарников, столпившихся перед моим домом и заливающих через разбитые окна сжиженной углекислотой мнимый пожар и мой новый гарнитур. Это было два.

В третий раз вышла совсем уж неприличная штука — я так и не докопался до истины, но то ли что-то произошло в телефонной сети, то ли в рекламе кто-то ошибся и дал мой номер видеофона, вообщем вместо местного борделя его клиентура стала попадать ко мне. Прежде чем я раскусил, что произошло, по всей Паланге разнеслась весть, что недавно поселившийся у нас понис Кирилл открывает дом свиданий, где клиентам будут предлагаться совсем невероятные и особо утонченные услуги и поэтому от девушек, которые хотят к нему устроиться, он требует такие же невероятные способности (я же всего лишь искал экономку и по простоте душевной думал, что звонят мне именно по этому поводу, хотя и удивлялся — почему основной контингент звонивших составляют не солидные дамы в возрасте, а мужики всех сортов, делающие мне к тому же неприличные и оскорбительные для моего мужского достоинства предложения, да молодые девушки, сначала заявляющие, что они готовы предоставить любые услуги, а потом выясняется в ходе фривольного разговора, что они имеют самое смутное представление о приготовлении элементарной яичницы).

Дело разъяснилось лишь после того, как ко мне нагрянула полиция нравов в компании с налоговой инспекцией и потребовала от меня лицензии на право заниматься такого рода деятельностью, и справки об уплате налогов.

В конце второго месяца житья в этом веселом доме, который мне сдали по подозрительно низкой цене, всю администрацию, полицию, налоговую инспекцию, пожарную охрану, общество любителей животных, дом свиданий, добровольное общество спасения на водах и во льдах и, даже, ассоциацию гинекологов — я всех их знал в лицо, завязав с ними более или менее близкое знакомство. Со мной раскланивались на улице, здоровались за руку, приглашали на чай и пиво, короче говоря, приняли меня в семью небольшого городка. Такой популярностью я не пользовался даже на телевидении. Я был благодарен Стасе Ландсбергивене и не собирался переезжать в другое жилище. В конце концов жить на вулкане это моя профессия.

Сегодня меня тоже ожидал сюрприз. В моем почтовом ящике, помимо очередной порции отходов местного законотворчества, опросных листов по референдуму и пригласительного билета на съезд любителей пива, лежали еще две бандероли. Присланы они были на мое имя в клайпедский банк и администрация банка, как мы и не договаривались, любезно переслала их сюда. Отправитель указан не был — я определенно становился мишенью для анонимов.

В бандеролях были книги. Изданы они были недавно в «Пингвине» и поэтому до сих пор не попадались мне на глаза — первая и самая красочно оформленная, то есть с моей голограммой на коробке, где я в полной амуниции акванавта попираю ластой тушу синего кита, называлась «Тайная жизнь Кирилла Малхонски» Марии Успенской, а вторая — «Внешние спутники: истоки войны», автор скромно не был указан. Над столь странной подборкой стоило поразмышлять — вряд ли от меня требовали рецензии на эти опусы. Я пожал плечами и вошел в дом.

Есть не хотелось и я завалился на диван. Поворочавшись минут сорок и поняв, что прошлой ночью я исчерпал на сегодняшний день свой лимит сна, я решил почитать, надеясь скоротать время до вечера, если книги окажутся не совсем лживыми и нудными.

Удивительное дело — печатный текст. Почему-то ему веришь больше, чем тексту рукописному, или сказанному слову. Ему веришь априори, веришь, что книга не солжет, не обманет. Доверие к ней — генетическая наследственность, заложенная в нас веками, когда к книге относились с пиететом, обожествляли ее, когда она являлась единственным хранилищем знаний, тайн и могущества. И лишь много столетий спустя, ближе к нашему времени, книгу научили лгать, развращать и убивать. Но вот вера к ней живет до сих пор. Человечество уже поняло, что его пороки впитала и книга, но все еще не изжив в себе детскую доверчивость к стопке скрепленной бумаги, испачканной краской, оно пока лишь научилось не читать ее, относиться к ней равнодушно, но не — недоверчиво. И это не беда людей, не следствие падения культуры и нравов — это беда самих книг. Веря, в силу воспитания, наследственности и еще бог знает в чего, написанному, но понимая здравым умом, что теперь лжи там больше, чем правды, да и эта правда настолько изуродована, изрезана, кастрирована, люди пока неосознанно, но уже стали игнорировать книгу, забывать о ней и смеяться над ней, заменяя ее мультимедийными игрушками.

Мне могут возразить, что книги не пишутся сами по себе и сваливать на них пороки их авторов, являющихся плоть от плоти этого мира, довольно странно. Но это глубокое заблуждение, что у книг авторы. У Борхеса есть любопытная идея Вавилонской библиотеки — если взять все возможные сочетания букв нашего алфавита, и распечатать их, то среди миллиардов томов с бессмысленной ахинеей мы найдем ВСЕ книги, которые только были, будут или вообще не будут написаны. Это комбинаторика, друзья. Так кто же будет автором этих книг? Случай? Бог? Дьявол? Я этого не знаю, но знаю точно, что это будет совсем не тот, чье имя по странной случайности стоит на титульном листе. Книги рождены человечеством, но они не принадлежат нам и живут отдельной от нас жизнью, попутно впитывая наши грехи и мудрость, если они у нас есть.

И мне всегда приходится прилагать определенные усилия при чтении, дабы разобраться где автор приврал, а где написал беспардонную ложь, из-за чего чтение превращается для меня в утомительную умственную работу и часто прерывается многочасовым здоровым сном.

Поэтому я начал с «Истоков войны», решив быть скромным и в надежде побыстрее уснуть над этим глубокомысленным трактатом. Однако чтение меня захватило и я прокрутил всю книжку до конца. Название несколько ввело меня в заблуждение — я думал наткнуться на очередную патриотическую поделку, которые миллионными тиражами пекут в недрах Министерства обороны, с идиотским глубокомыслием объясняющую — почему нам следует продолжать конфликт со Спутниками и как это здорово — стрелять в своих соотечественников, но наткнулся на сплошную нелегальщину.

Все начиналось с небольшого подсчета. Если взять всю нашу цивилизованную жизнь за последние шесть тысяч лет и сосчитать сколько же мирных дней мы прожили со времен Атлантиды и Шумер до сих дней, то без особого удивления обнаружим, что за это время произошло 14550 войн, в которых погибло четыре с половиной миллиарда людей, а в мире и покое мы скучали всего-то около года.

Природа войны интересовала многих мыслителей: некоторые из них видели ее причины лишь в политических разногласиях, другие — в экономике, третьи в психологии людей, изначально стремящихся к самоуничтожению. Если системно проанализировать эти причины, то можно сделать вывод, что они не только не противоречат друг другу, но и дополняют. Психология людей, их фенотип и ментальность породили ту материальную культуру, технологическую цивилизацию, которая лежит в фундаменте наших экономических и политических систем, как бы разнообразны они не были. Экономика страны во многом определяет политическую линию правительства, геополитические интересы и сферы влияния, а уж влияние политики и официальной идеологической модели на мысли и образ жизни людей общеизвестны. Все это достаточно очевидно и подтверждается недавними и очень давними событиями.

В своем стремлении к самостоятельности Внешние Спутники не оригинальны — они с точностью повторяют борьбу земных колоний докосмической эпохи за независимость от метрополии, хотя причины таких устремлений в нашем случае кажутся очень загадочными при внимательном анализе. Ну с какой стати тем же Спутникам требовать суверенитета? Есть много объективных причин по которым они никогда не станут полностью независимы от внутренних планет, среди которых, например, полное отсутствие сельского хозяйства, глубокие семейные связи подавляющего большинства населения Внешних Спутников с Землей, слабая образовательная база.

Существующие запасы, завезенные в свое время с Земли, позволят им продержаться в изоляции, по оценкам Гэллопа, не более 12 лет. Эту же цифру мы можем вывести из других соображений — через десять-двенадцать лет на Спутниках произойдет естественная смена поколений, обученные на Земле специалисты уступят место своим детям, которые не получили достаточной профессиональной подготовки, так как были изолированы от школ и институтов Планетарного Союза. Добывающие механизмы к тому времени придут в окончательную негодность и не будет никого, кто бы элементарно мог бы их починить.

Вряд ли стоит приписывать руководителям Внешних Спутников незнание этих фактов, наверняка они им известны лучше нас и угроза оказаться в тупике уже маячит перед их наиболее здравомыслящими политиками. Так зачем же им нужна свобода?

Не будем апеллировать к псевдоистине о том, что человек рождается свободным, что стремление к независимости есть неотъемлемая черта человеческой сущности. Будем более прагматичными и попробуем подойти к проблеме с другой стороны — поищем причины в человеческой психологии. Воля к власти, провозглашенная еще в прошлом веке Фридрихом Ницше, присуща каждому живому организму и, в большей степени, — человеку. Это наследственная предрасположенность доминировать в животном мире достигла в человеке поистине космических масштабов. Величина этого стремления конкретно в каждом из нас варьируется от самой малой до непомерной. Если переводить все вышесказанное на бытовой человеческий язык, то каждый стремится к тому, чтобы над ним было как можно меньше начальников и их оптимальное количество индивидуум определяет сам. И тут для человека есть две возможности — либо он будет карабкаться вверх по властной лестнице, завоевывая политический или экономический вес и стремясь дойти до той вершины, когда величина его власти и количество людей, которые стоят над тобой, станут для тебя приемлемыми, либо он попытается достигнуть равновесия уровня автономии и властного давления через попытку совсем уйти от созданной тысячелетними трудами мириадами безвестных строителей общественной пирамиды. Не имея тех, над кем мы имеем власть, мы не будем иметь и тех, кто имеет власть над нами. Об этом догадывались еще древнекитайские мудрецы, утверждавшие, что если не хочешь быть рабом, не имей рабов сам.

И еще важная причина. В конфликте Земли с Внешними Спутниками на самом деле главное действующее лицо не Спутники. Эта война гораздо нужнее Земле. До конца двадцатого века мир всегда имел несколько политических полюсов, в разное время их количество варьировалось, но никогда не становилось меньше двух. С крушением коммунистического лагеря, объединением Европейского Союза, России и стран Востока (ставшего возможным после истощения нефтяных источников и последовавшими за этим тектоническими сдвигами, стянувшими половину Африки на дно Индийского океана) в Евро-Азиатский Конгломерат мир неожиданно стал однополярным. КНР, Тибет и некоторые другие страны, изолировавшие себя от Конгломерата, в счет не идут, так как их суммарный экономический потенциал стал по сравнению с Прекрасным Новым Миром пренебрежительно мал.

Политическая и экономическая монополярность для существующей у нас модели цивилизации и менталитета людей — вещь такая же редкая, если вовсе не невозможная, как монополь Дирака. В этот короткий момент, длительностью каких-то пять-десять лет, у человечества был единственный шанс свернуть с накатанного пути и построить нечто отличное от классической общественной, психологической и технологической пирамиды.

Мы не свернули, не заметив в угаре пятой или шестой НТР абсолютно новых возможностей, и возродили то, без чего не могли существовать и что казалось бы давно потеряли, — мы создали себе очередного врага. На сто процентов Спутники — это наше порождение. Мы заселили их, вооружили, сделали все, что бы изолировать их, превратить в послушных рабов, что бы пить из них нефть, металлы, воду, что бы посеять в умах переселенцев ненависть к метрополии, отобравшей у них Землю. Возможно, что Управляющие колониями подбирались именно из таких соображений — наличие непомерных честолюбия и властолюбия. Для внутреннего спокойствия и стабильности цивилизации нам нужен был внешний враг и продолжительная война. И мы их получили, ведь общеизвестно, как влияют такие вещи на консолидацию и стабильность общества и его экономическое развитие.

Теперь человечество может вздохнуть спокойно — время реформ безвозвратно утеряно, мы дорогой ценой сохранили существующий статус-кво и наш любимый технологический прогресс, как некий суррогат интеллектуального, творческого и духовного развития, продолжится теперь до самой смерти человечества. А в том, что такая участь нас ждет сомневаться не приходится весь смысл нашего существования отныне и во век — создании искусственной Среды, железной скорлупы вокруг нашего бытия, в надежде, что она предохранит нас от враждебной природы. Создав ее, мы потеряли способности приспосабливаться к внешним изменениям. Простые оценки показывают, что мощь всего человечества на много порядков уступает таким природным катаклизмам, как оледенение, потепление, вспышка на Солнце и многим другим, могущим уничтожить нас вместе с нашим хваленым прогрессом. Несомненно, какая-то часть людей переживет все это, приспособившись физически и психологически, вопрос лишь в том: останутся ли они людьми и будут ли так же доминировать в природе?

Резюмируя, скажем: наша цивилизация по сути своей — эрзац природных законов и порядков. Всю свою энергию мы тратим на то, что бы удержаться на тупиковом пути, выбранном нами сорок тысяч лет назад. Мы консервативны и психологически, и политически, и экономически. Самое страшное для нас оказаться в ситуации, когда не действуют испытанные рецепты и встает вопрос о смене социальной парадигмы. Мы давно уподобились плохому математику, который каждую новую задачу пытается свести к уже известной и решить ее стандартными методами. Тривиальные аргументы позволяют прийти к выводу, что человечество находится в тупике и чего до сих пор не замечает. Мы динозавры этой геологической эпохи.

На видеоряд книги я не обращал внимания, гипертекстные ссылки игнорировал, да и читал не все подряд, а только наиболее заинтересовавшие меня куски, поэтому некоторые выводы показались мне необоснованными, а мысли несколько сумбурными. Впрочем, вероятно это издержки поверхностного чтения. Единственное, я не мог понять — зачем эту книжку прислали мне, да еще в комплекте с моей биографией. Я мысленно сверил свою жизнь с навеянными думами о судьбах цивилизации и не нашел никаких точек пересечения. Я никогда не стремился свернуть с накатанного пути технологического прогресса, всегда был консервативен в политическом, экономическом и психологическом смыслах и, даже, когда-то очень успешно работал на войну с Внешними Спутниками, внедряя в головы обывателей, что это самое лучшее дело и им стоит заняться. Потом, правда, к этому я резко охладел, но при этом не стал пацифистом, не стал агитировать голубей в Гайд-парке прекратить бесчинства военщины и пикетировать Дом Директории. Хотя, я лукавлю — конечно, я хотел своими книгами изменить отношение людей к войнам вообще, и к этой, длящейся уже более тридцати лет и грозящей стать Второй Столетней, в частности. Да и о чем мне было еще писать? Пиши либо о том, что знаешь лучше всех, либо о том, что не знает никто. Война родила меня, вскормила, подняла на высокую социальную ступень и затем уничтожила меня того, старого, кусачего Желтого Тигра. Война — моя жизнь, мой хлеб, и мой злейший враг.

Ладно, будем считать, что я теперь кое-что понял в этом намеке.

Вторую книгу мне начать не удалось — незаметно за размышлениями я уснул и, проснувшись, никак не мог понять почему так быстро стемнело. Желудок был пуст, как и голова, и я направился в «Вешнаге».

В баре было еще темнее, чем на улице — светились лишь столешницы столиков и стойки, да на эстраде кто-то в кромешной тьме изображал стриптиз, отражая потным телом скудный свет и внося этим свою скромную лепту в освещение заведения, но не в пример улице — теплее, видимо Гедеминас здраво рассудил, что экономию на освещении посетители как-то переживут, но вот пить свежезамороженное виски они не согласятся.

Я включил предусмотрительно взятый фонарик и, старательно обходя столики, добрался до стойки. Посветив в лицо хозяина бара, я поздоровался:

— Лабас вакарас, Гедеминас. Ты что, за просмотр стриптиза будешь брать отдельную плату?

— Каким образом? — удивился хозяин.

— Ну как, платишь деньги, а ты включаешь на эстраде свет. Какая у тебя такса за минуту просмотра?

— Это не стриптиз, — печально покачал головой Гедеминас, — ты же знаешь, Кирилл, старая карга Рюшаса добилась таки запрещения в Паланге этого богопротивного зрелища.

— Так это маскировка! — осенило меня, — что бы старая карга не догадалась.

— Это балет, — устало объяснил Гедеминас, — Сен-Санс, «Умирающий лебедь».

Я обалдело уставился на эстраду.

— Если это — Сен-Санс, то я понимаю почему ты выключил свет, вырвалось у маня, — чтобы посетители не разбежались.

— Все шутите, Кирилл, а мне не до смеха. Моя «Вешнаге» идет ко дну, я стал экономить даже на электричестве, но меня доконает этот балет. Почему-то каждый посетитель считает своим долгом блеснуть познаниями в классике, не имея на то ни знаний, ни слуха, ни вкуса.

История падения «Вешнаге» была весьма поучительна и еще раз подтверждала ту мысль, что добродетель в наши дни наказуема. Бар располагался на Прамонес, которая несмотря на свое название была самой зеленой улицей в Паланге и поэтому здесь селились самые респектабельные люди города. Для держателей кафе, таких как Гедеминас, это было золотое дно: постоянные клиенты, щедрые заказы и чаевые, а в случае чего и в муниципалитете слово замолвят, когда будут обсуждать городской бюджет и всяческие преференции. Однако, если уж есть бочка меда, то в ней обязательно попадется ложка дегтя, и такой ложкой был строгий контроль за соблюдением нравственности в «подведомственных» заведениях со стороны лидеров, а точнее — лидерш, общины. Воинствующие пуританки внимательно следили за тем, что бы в публичных заведениях днем не подавалось ничего существеннее булочек и ничего крепче кофе, а вечером спиртные напитки разливались в ограниченном количестве и только детям старше двадцати двух лет. Упоминание о девочках, танцующих на эстраде, пусть даже и очень одетых, могло вызвать инфаркт у набожных дам.

В мертвый сезон такие заведения процветали, в то время как менее приличные учреждения, вынесенные за черту города, — бары с мужским и женским стриптизом, рестораны с нумерами, казино, виртуальные театры и прочие розовые и голубые клубы закрывались за неимением достойной клиентуры. В «Вешнаге» же шел полноводный поток посетителей — благородные семейства, девочки и мальчики из колледжей, суровые вдовы и благообразные старички.

Зато с наступлением курортного сезона «криминальные» заведения оттаивали вместе с морем и там толпились туристы, изголодавшиеся по спиртосодержащим напиткам, сумасшедшей музыке, компьютерным и химическим наркотикам и продажной любви. Туда же, как ни странно, перетекала и большая часть клиентуры соратников Гедеминаса, отощавшая на кофейно-булочной диете и желающая приобщиться к культурным ценностям загнивающего Евро-Азиатского Конгломерата. «Вешнаге» и иже с ними продолжали посещать лишь все те же старые девы, замшелые вдовы и ни на что не годные старички. Теперь приходила очередь Гедеминаса кусать локти и подсчитывать убытки, тем более что старухи питались исключительно дешевым ячменным кофе, а чаевые считали богопротивным делом. Многочисленные же похвалы с их стороны в адрес Гедеминаса финансового положения не спасали.

И тогда нашему герою пришла в голову гениальная идея, почерпнутая им из трактата «Инь и Ян». И теперь до пяти часов вечера «Вешнаге» был обычным кафе, респектабельным до тошноты и убыточным до неприличия, а потом, когда последняя карга со своим плесневелым старичком поднимались из-за стола и скрипя суставами удалялись на покой, этот оплот консерватизма, пуританства и трезвости превращался в разнузданный вертеп.

Я очень любил наблюдать это превращение — было в нем нечто завораживающее и навевающее философские мысли о двойственности нашего бытия. Изящно консервативные столики сдвигались и убирались в кладовку, на их место воздвигались новомодные «ручейки» и «тюльпаны» со светящимися поверхностями, декоративными мобилями, генераторами запаха и акустическими глушилками, позволяющими создать посреди бушующего моря рок-н-ролльной музыки и тяжелой атмосферы алкогольных паров и табачного дыма укромный сердечный уголок, так способствующий интимным знакомствам.

Одним движением руки заменялась витрина бара — унылые полки с банками кофе, засахаренным мармеладом и похоронными венками, которые Гедеминас выдавал за праздничные букеты, уезжали вниз, обнажая более привлекательное нутро, ломящееся под нагромождением водок, коньяков, висок, джинов и тоников, залепленных яркими этикетками и закупоренные в бутылки, формой напоминающие иллюстрации к учебнику по римановой геометрии.

Из «подполья» вылезала самая настоящая джаз-банда, а гвоздем программы был «эротический балет», как его гордо величал хозяин, а проще говоря стриптиз, балансирующий на опасной грани между софт и хард. Его изюминкой было то, что на сцене выступали не заезжие «мотыльки» и «бабочки», а свои, доморощенные кадры гимназисток-отличниц, избавляющиеся таким оригинальным способом от своих комплексов, протестующих против родительского диктата и, ко всему прочему, зарабатывающие очень хорошие деньги. Гедеминас хорошо чувствовал, что нужно народу, что народ устал от порядком поизносившихся шлюх, вертящих отвислыми задами и грудями в дешевых забегаловках, что народу как воздух необходима чистота и невинность, благородное воспитание и хорошая успеваемость в школе.

В «Вешнаге» народ валил валом и Гедеминас греб деньги лопатой. Здраво рассуждая, просто поражаешься, что он продержался так долго — почти целый сезон. Во-первых, по городу поползли слухи, а уж что-что, а на слух наши старушки никогда не жаловались. Но активисткам долго не хотелось верить, что наш милый Гедеминас творит такие дела. Каждое утро, посещая его кафе, они с пристрастием допрашивали его на тему — как он провел вечер, кто к нему захаживал и что заказывал. На что хитрый бармен честно отвечал, что вечером, как обычно, никого не было, кроме бравого семидесятилетнего вояки Ричарда Грижаса, который выпил кружку пива и отправился со своим спаниелем восвояси. И Грижас вчера действительно был, был одним из ста с лишним других посетителей вечернего стриптиза, и он действительно выпил пива, а еще вина, водки, залив все это фирменной настойкой на подснежниках, и действительно пошел домой в обнимку со своей собакой и снятой девушкой, которая в надежде на солидный возраст и алкогольное опьянение старика хотела получить деньги ни за что, но, по слухам, ее ждал большой сюрприз.

Во-вторых, все больше наглея, Гедеминас стал открывать свое подполье все раньше и раньше в надежде заработать все больше и больше и это в конце концов его и сгубило.

Две недели назад к Вике Раушнайте приехала ее старшая дочь проведать как поживает у бабушки любимое чадо Аушера, а заодно присмотреть подходящее помещение под ежегодный слет Католической лиги феминисток Прибалтики. Приехала она на беду Гедеминаса поздно, но Вика, решив не откладывать дело в долгий ящик и заодно проверить одолевающие ее подозрения, повела ее в «Вешнаге» договориться с нашим героем об аренде кафе, по пути хвастая таким замечательным местом.

Кафе действительно было замечательным — множество разношерстного (в прямом и переносном смысле) народа, реки спиртного, растекающиеся по стойке и полу, ругань, современные танцы, да к тому же полуголые девки на эстраде. Самый большой сюрприз их ожидал, когда в солистке стриптиза бабушка и мать узнали свое любимое чадо Аушеру.

Крах был сокрушительным. Депутат муниципалитета Альбертас Рушас добился запрещения в черте старого города всяческих зрелищ, оскорбляющих религиозные чувства горожан, а так же ввел обязательное лицензирование продажи самогонных напитков. Гедеминасу еще повезло, что ему не пришили уголовную статью за растление несовершеннолетних, однако в этом деле оказались замешенными отпрыски столь благородных семей, что скандал постарались замять.

Теперь местная аристократия за километр обходила «Вешнаге» и его владельца. Курортный сезон давно закончился и вечером в этот пользующийся дурной славой бар тоже мало кто заглядывал. Кафе-бар хирел на глазах и мне было жалко Гедеминаса. Несмотря на его плохую репутацию я каждый день старался сюда захаживать и заказывать как можно больше, но моя благотворительность, естественно, мало чем помогала. Однако сегодня я мог шикануть не только из благородных целей.

— Гедеминас, сегодня я ужинаю у тебя с дамой и мне хотелось бы поразить ее не только твоими кулинарными способностями, но и своей фантастической расточительностью.

Хозяин сразу же расцвел на глазах. Мы обсудили меню, карту вин, Гедеминас обещал обставить стол на высшем уровне и достать из своих подвалов запрещенную «подснежку» десятилетней выдержки, настоянной на высокооктановом бензине и вызывающей, по утверждениям врачей, которые в рамках муниципальной антиалкогольной программы прямо-таки оккупировали город, массу раковых и психических заболеваний.

Он также осведомился — не входят ли в мои дальнейшие планы празднование в «Вешнаге» свадьбы, крестин, дней рождений и, не дай Бог, конечно, но все мы смертны, поминок?

Я заметил, что все будет зависить от расторопности хозяина заведения, от его вкуса и щедрости, на что Гедеминас справедливо ответил, мол его расторопность, вкус и щедрость, как это не удивительно, всегда прямо пропорциональны тому счету, который он предъявит своим клиентам.

Я заверил алчного хозяина, что если сумма счета не потянет больше чем на энное количество нулей после единицы, то буду считать, что вечер с дамой не удался и больше никогда не переступлю порог «Вешнаге».

Пока мы так обменивались любезностями, поглощая пиво с сосисками за счет заведения, кто-то похлопал меня по плечу и нежным девичьим голосом сказал «Привет!».

 

Глава вторая. ЖУРНАЛИСТ. Париж, октябрь 57-го

Порой люди чувствуют себя бессмертными богами, но кошмары снятся всем и намного чаще, чем это поразительное ощущение посещает нас.

В который раз за эту ночь Кирилл проснулся от кошмара. Он лежал, открыв глаза, и, постепенно привыкая к полумраку, начинал различать обстановку спальни: трюмо с трехстворчатым зеркалом, у которого левая створка треснула пополам, и он, по просьбе Оливии, замучился ее заклеивать, в зеркалах смутно отражались флакончики духов, дезодорантов, тюбики помады, самодельная шкатулка из смолы с дешевой бижутерией и немецкая статуэтка ангелочка, держащего подсвечник; перед трюмо стояла банкетка, обтянутая красным мехом, у стенки притулился неполированный шкаф, а на разложенном диване лежали они: журналист Кирилл Малхонски, по прозвищу «Желтый тигр» и его любовница Оливия Перстейн, без определенных занятий (когда твоего папу зовут Нестор Перстейн VII и он заседает в Совете Директоров Евро-Азиатского Конгломерата, можно позволить себе быть без определенных занятий пару-тройку тысячелетий). Хотя, конечно, Оливия не бездельничала и в свое время окончила философский факультет Сорбонны, в пику отцу, и даже защитила какую-то мудреную диссертацию у самого Джереми Хикса. Кирилла это забавляло, он никогда не думал, что будет спать с пятистами миллиардами экю и трахать доктора философии.

Оливия спала тихо, как мышка, отвернувшись к стене и подставляя скудным рассветным лучам, сочащимся через задернутые шторы, голую спину и попку. Было жарко и сбившееся тонкое одеяло валялось в ногах.

Кирилл с тоской смотрел в потолок и думал над тем, почему же при такой его бурной и нервной жизни он все-таки не начал курить. Как было бы сейчас хорошо взять сигарету, какой-нибудь «Лаки Стар», «Салем», или, даже, сигару, тщательно запалить ее и медитировать на клубящемся табачном дыме, забыв о работе, жене, войне, деньгах, ссорах, обидах, а самое главное — не возвращаться при этом к тем воспоминаниям, которые и рождают его кошмары.

Он, конечно, читал дедушку Фрейда, но сколько не старался, не смог найти в мучивших его снах, сексуальной подоплеки. Сны были до безобразия простыми, прозрачными и целиком основывались на одном его воспоминании детства, самом жутком и круто перевернувшем его жизнь.

Он был одним из немногих счастливцев, выживших после катастрофы на Титане и в своих снах он снова и снова как заевшая пластинка проживал тот день. Его мать, мама, Катя Малхонски, работала терминальным оператором в третьей пограничной зоне Титан-сити. Она не была вольнонаемной и, как офицер-пограничник, не могла позволить себе не выйти на работу по какой-либо личной причине. Поэтому, когда в школе отменяли занятия из-за перебоев с водой или карантина, она брала Кирилла с собой. Оставлять его одного в квартире или на попечении соседок она опасалась и это, в конце-концов, и спасло ему жизнь.

Тогда занятий в школе не было и поднявшись очень рано утром (первый рейс в Оранжевую Лошадь прибывал в 6. 50 по местному времени из Локхид-майн), позавтракав они пошли на причал. Хотя Кирилл не выспался, он был доволен, что сегодня не надо учиться и он весь день проведет шныряя по причалу, наблюдая за досмотром и, если мама позволит, примеряя скафандр и играя в Патруль.

И когда ЭТО случилось и воздух стал стремительно утекать из кабинета, он был облачен в скафандр не по размеру, что не мешало ему представлять себя героем сериала «Внеземелье» генералом Пауэллом и разносить из воображаемого бластера инопланетных злодеев. У Кати Малхонски было совсем немного времени, от силы секунд десять, чтобы успеть загерметизировать скафандр и подключить кислород. Она это успела, а Кирилл сначала даже не понял, что происходит. Ему показалось, что его мама, до это покойно сидящая за терминалом и снимавшая с него информацию, вдруг решила поиграть с ним и, очень ловко перемахнув через стол (он не ожидал от мамы такого акробатического трюка), она повалила его на пол и начала манипулировать с гермошлемом. Взвыв от восторга, «генерал Пауэлл» начал героически отбиваться от коварного инопланетянина, нанося ему меткие удары руками и ногами, сжигая из бластера и стараясь дотянуться до легендарного «крокодильего» ножа, что бы точным ударом окончательно повергнуть злодея. На лице злодея, которого так удачно изображала мама, читалось отчаяние, страх и злость. Она что-то кричала, но Кирилл не слышал ее. Все заглушал какой-то странный рев. Он ощущал, как пол под его спиной вибрирует и ему вдруг стало страшно. Катя все-таки справилась со своей задачей и Кириллу в лицо ударил холодный ветер. Перед глазами все поплыло и он потерял сознание.

Было ли у него чувство вины? Да, наверное. Хотя разумом он понимал, что ни в чем не виноват, да и не может быть виноватым, и что у Кати Малхонски не было абсолютно никаких шансов- автоматика пограничных куполов, а так же всех остальных сооружений Оранжевой Лошади, как оказалось, совершенно не была рассчитана на такой катаклизм — системы герметизации сдохли в первые же секунды катастрофы, а вручную загерметизировать отсеки люди не успели. Даже, если случайно имелся второй скафандр, она его просто не успела бы надеть, но в душе он носил вину. Вину за то, что они так плохо попрощались, что в последние секунды ее жизни он добавил ей столько страха к тому ужасу, который она несомненно испытывала. Так, сильно привязанный к матери ребенок при разлуке считает, что это он заставил маму уехать своим плохим поведением, грязными руками и рваными штанами и молит Бога, что он исправиться, лишь бы она вернулась.

Но ее уже ничем не вернешь. Кирилл себя утешал тем, что рано или поздно она бы все равно умерла, ведь категория вечности не применима к человеческой жизни. Все рано или поздно кончается и не надо печалиться об ушедшем. Конец чего-то порождает начало чего-то нового. А без этого жизнь будет сера и однообразна. И как человек, по-настоящему не уверенный в этой своей жизненной философии, он с чрезмерным усердием претворял ее в жизнь. Первый шаг на этом пути его заставили сделать, лишив самого дорогого и выкинув с Титана на Землю, где он, как сын офицера Пограничной Службы, попал в армейский приют, а затем в Академию Военно-Космических Сил в Ауэррибо.

Но второй шаг он сделал сам. В сентябре 52-го он подал прошение об отставке. Администрация была в шоке — как! Надежда Академии, лучший из лучших покидает службу, чтобы стать одной из миллиарда гражданских крыс! И хотя в Академии такие дела решались быстро и подавший рапорт автоматически считался уволенным, начальник Теодор Веймар пошел на чудовищное нарушение Устава. Он вызвал лейтенанта Кирилла Махонски к себе и держа перед глазами его рапорт попросил объяснить ему столь странный поступок.

— Пойми, Кирилл, — говорил он ему тогда, — ты не представляешь от чего отказываешься. Перед тобой блестящая карьера и я не удивлюсь, если лет через пять ты будешь приезжать инспектировать нас, а через пятнадцать сидеть в Директории. Я понимаю, что у всех у нас свои трудности и молодому человеку твоих лет трудно отказываться от соблазнов гражданской жизни — денег, женщин, развлечений. Но поверь мне, старому, опытному человеку, что все это — тлен, этим быстро пресыщаешься и тогда в жизни образуется пустота, которую нечем заткнуть. Мирная жизнь — яд. Настоящие мужчины должны воевать. Человечество постоянно ведет воины. И конечно же не из-за территорий, денег, власти. Все это лишь отговорки. Мы воюем, потому что это у нас в крови. Нами, мужчинами управляет стремление к смерти и разрушению. Мы очищаем мир от гнили, мы прописываем миру лекарство против седин, освобождая его для молодых.

Веймар говорил вдохновенно и много, но Кирилл был неприклонен.

— Хорошо, — сказал старый генерал. — Решено, значит решено. Но выслушай напоследок одну историю. У меня давным-давно был ученик, очень похожий на тебя. Он тоже подавал большие надежды, и тоже считал, что только он знает, как ему лучше поступать. И однажды он ослушался приказа. Он посчитал, что поступает правильно, спасая человеческие жизни. И тем самым фактически развязал войну. О, я конечно не говорю, что он явился ее причиной, но он стал тем камешком, породившем лавину. Тогда он спас только одного человека. Но теперь из-за него гибнут тысячи. Да и этот человек потерял свою жизнь.

Кирилл молчал. Он все понял.

— Его звали Фарелл Фасенд. Так говорить — жестоко и несправедливо, но помни, Кирилл, скольким людям ты обязан жизнью.

— Я буду помнить, генерал, — пообещал он.

И с тех пор жизнь понеслась вскачь. Он стал журналистом и побывал везде. Он облазил всю Землю вдоль и поперек, сверху до низу. Снимал фильмы о ловцах акул на Ямайке, терпел крушение у берегов земли Франца-Иосифа, зимовал в Антарктиде, собирал скандальные подробности жизни Нью-Йорской богемы, работал на Медельинский картель и, войдя в доверие к самому барону Дель Эскобару 3-му, разразился серией разоблачительных статей о связях наркобаронов и «Жемчужных Королей». Избежав ни один десяток покушений, решил, что Земля стала для него мала и убрался в Ближнее Внеземелье. Три месяца он провел в Марсианском женском батальоне по заказу «Пентхауз» и «Солдат удачи», переспав со всем личным составом, написал поразительно патриотическую статью о совершенно невероятных сексуальных обычаях «амазонок» и еле сбежал оттуда на угнанной космошлюпке, увозя с собой уникальный эротический опыт и целый букет венерических болезней. Затем лечился на Луне, исследуя проблему абортов среди заключенных. Стал принимать галлюциогена и, вступив под их воздействием в общение с внеземным разумом, написал чрезвычайно человеконенавистническую книгу о новом учении мессианского толка. Главлуна немедленно посадила его в местный концентрационный лагерь, куда он умудрился протащить видеокамеру в желудке, а затем переправив репортаж на Землю, организовал массовый мятеж и под шумок смылся на Венеру. Там он стал профессиональным игроком и, однажды, сорвав банк в миллион экю, устроил грандиозную свадьбу на весь Венусборг, женившись на хорошенькой банкометше из того же казино. Венера гудела месяц и сделала его национальным героем. Спустив все деньги, они с женой вернулись на Землю.

Ни одна минута его жизни не прошла втуне. Каждое путешествие, приключение, несчастье, любовная связь, болезнь порождали репортажи, репортажи, репортажи. Женщины его любили. Редактора и интеллектуалы ненавидели, первые — за несговорчивость, правдивость и сумасшедшие гонорары, вторые — за откровенно милитаристские взгляды. Коллеги прозвали его Желтым Тигром за страсть к скандалам и мертвую журналистскую хватку. Он настолько интриговал публику, что ТВ Франсез пригласило его на интервью, хотя до сих пор подобной участи удостаивались только политики и богема.

Кирилл сел на кровать. За время, пока он валялся, погруженный в воспоминания стало не намного светлее. Пройдя по пушистому ковру и раздвинув шторы, он понял почему — небо заволокли тяжелые серые тучи и моросил обычный осенний дождик.

Они жили в старой части Парижа, с узкими улочками, мощеными булыжником, невысокими великовозрастными домами и тенистыми скверами. Не верилось даже, что это добрый, веселый Париж. Дом их был двухэтажный и несмотря на то, что не поражал изяществом архитектуры, был достаточно мил — с большими окнами, обширными комнатами, занимательной лепниной по фасаду в виде львиных голов и круглыми балкончиками. Нижний этаж дома занимал книжный магазин, чей владелец, Шарль Мерсье, жил там же со своей застенчивой женой, а верхний этаж полностью принадлежал им.

Построено это здание было еще в конце ХIХ века каким-то русским купцом-миллионщиком. По этому поводу у них с Оливией разгорелся спор. Она утверждала, что купец построил его для своей жены, конечно же, а Кирилл что для любовницы. Они спорили до хрипоты, пока он не сразил Оливию тем аргументом, что подобные красивые дома для жен не строят, увы. Их строят только для любовниц. Оливия подумала и согласилась. После чего они завалились прямо в постель.

Кстати о посели. В гостиной был бардак. Стулья опрокинуты, вазы сдвинуты, по полу разбросано вперемежку мужское и женское белье. Кирилл вспомнил, что вчера они устроили большое турне по квартире, не дотерпев до кровати. Начали, по-моему, они на кухне. И побоявшись туда заходить, Кирилл направился прямиком в ванну.

Орудуя зубной щеткой и тупо глядя на свое отражение в зеркале, с перепачканным пастой подбородком, Кирилл думал о плане на сегодня. День предстоял идиотский: дача показаний под видом интервью, самой большой суке в Париже плюс обед с бывшей женой. Что за дурная привычка — раз в месяц обедать с бывшей женой! Ни ей радости, ни тебе печали. Слава Богу, что сегодня он улетает. Начинаются грандиозные события, могущие переломить ход войны, и он просто обязан в них участвовать.

Война, начавшаяся с катастрофы на Титане, и обещавшая принести большие потери и той и другой стороне, не набрала обороты, к огорчению сторон, и увяла. Ситуацию можно было сравнить с двумя дерущимися в посудной лавке, чья задача — повергнуть противника и не разбить при этом ни единой чашки. Захватить Внешние Спутники путем десантирования было очень сложно — слишком дорога переброска солдат, слишком укреплены спутники, а ядерная бомбардировка не имела смысла — кому потом будут нужны эти безлюдные радиоактивные шарики? Поэтому вся война свелась к взаимной экономической блокаде, поощрению контрабанды, да эпизодическим стычкам в космосе.

Но было ясно, что подобное равновесие сохранится еще недолго. Стратегические запасы исчерпывались, земные заводы грозили остановиться, а иметь сто миллионов безработных не может никакая власть. Поэтому либо мы признаем Внешние Спутники, либо мы их захватываем силой. И судя по развернувшейся пропаганде, Директория склонялась ко второму.

Кирилл имел источник самой свежей и секретной информации в лице генерала Теодора Веймара, что позволяло ему всегда быть в нужном месте в нужный час. И бывший воспитанник никогда не подводил своего генерала, подавая свои репортажи под нужным соусом. И не потому, что он был куплен, а потому, что это были ЕГО убеждения.

И сообщил ему о предстоящем штурме Европы, и предложил (официально) снять о нем репортаж именно Теодор Веймар. Почему выбор пал на Европу было понятно — она являлась ключом к системе Юпитера, и была перевалочным пунктом к Сатурну и Сверхдальнему Внеземелью. Она была единственным источником воды для колоний на Ио, Амальтее, Ганимеде, Каллисто. Вода была самой большой драгоценностью: она давала жизнь людям и двигала их корабли. На Европе заправлялись все корабли, совершающие рейсы около Юпитера, рейдеры Космофлота ВС, торговцы с Урана, контрабандисты и военные. До войны все экспедиции к Периферии отправлялись именно с Европы. В свое время там был построен один из крупнейших космодромов в Солнечной системе с причалами, эллингами, заправочными помпами, гостиницами, барами, казино и борделями. Это была Ла-Тортуга космического масштаба и так «водные» пираты окрестили это место. Официальное название космодрома было «Водолей». Других поселений на Европе не было, а постоянный персонал составлял всего около шестиста человек. Все это делало Европу лакомым для Директории кусочком.

Оливия уже проснулась, но не встала, лежа на постели в позе Венеры, и наблюдала своими большими зелеными глазами как он одевается.

— Ты сегодня придешь? — спросила она.

Кирилл покачал головой.

— Нет, радость моя. Я сегодня вечером улетаю с Земли. Через недельку вернусь.

— А куда?

— Секрет, маленькая.

Надев свою знаменитую кожаную куртку с многочисленными карманами, заряженными кассетами, оптодисками, лазерными сканнерами, диктофонами и видеокамерами — всем тем, что нужно для работы профессионального журналиста, Кирилл полюбовался на себя в зеркало и показал грустной Оливии язык.

— Можно поцеловать тебя в животик? — попросил он.

— Конечно, — вздохнула Оливия.

Кирилл поцеловал.

— Но это ведь не животик, — капризно сказала девушка.

— А что?

— Это низ животика, — наставительно ответила Оливия.

— А анатомии это называется как-то иначе, — задумался Кирилл.

— Ладно уж, иди. А то опять придется раздеваться.

— Смотри меня в девять, киска. И приберись в доме.

Кирилл поднялся на крышу по скрипучей, но все еще крепкой деревянной лестнице и забрался в свой ярко-красный спортивный «Ягуар». Машина включилась, приподнялась над стартовой площадкой, оставляя внизу пятнистую «пуму» Оливии, одиноко теперь мокнущую под дождем, и набрав скорость, устремилась в дождливое небо. Водить машину Кирилл не любил и, задав автопилоту цель, он бросил руль и стал смотреть на расстилавшийся внизу город.

За последние сто лет Париж сильно изменился. Он был столицей Франции, затем — Союза, а еще позднее — столицей Евро-Азиатского Конгломерата (до тех самых пор, пока ее не перенесли в Санкт-Петербург) и это его доконало. Он стал Вавилоном современной нации, вместилищем и тиглем для сотен народностей, языков и культур. Арабы тут соседствовали с малайцами, русские с эскимосами, селениты с французами, военные с пацифистами, мусульмане с сатанистами, пуритане с коммунистами. Здесь столкнулись Европа и Азия в архитектуре, моде, нравах.

Небоскребы окружались буддийскими храмами, дворцы оттенялись сумасшедшим модерном, неоготика поглощалась русскими церквями. Улицы напоминали маскарадное шествие: мусульманки в паранджах, почти голые океанитки, монахи в оранжевых тогах и черных рясах, респектабельные сити и томные римские матроны в прозрачных одеждах, возлежащие в паланкинах и несомые двухметровыми неграми-рабами, баварские фройлен в национальных костюмах, эскимосы в меховых комбинезонах, украинцы в красных рубахах и шароварах.

А язык?! В Париже спрашивали на французском, отвечали по-грузински, торговались по-японски, матерились по-русски, знакомились на немецком, проституток снимали на китайском, спорили на идиш, прощались на корейском, читали на тюркском, звали на помощь по-испански. Никто теперь не знал родного языка и все разговаривали на дьявольской смеси всех имеющихся в мире языков и диалектов.

Какая мода?! Как и во всем мире мода умерла, хотя Париж держался дольше всех. Теперь каждый ходил в чем хотел и никто не обращал внимания на то, как одет его собеседник. Каждый стал своим модельером и изобретал то, что хотел.

Какие нравы?! Прилюдные сцены любви, порой даже групповые, давно стали нормой, а семилетние проститутки ни у кого не вызывали удивления или протеста.

Париж потерял все: изысканную архитектуру, живой язык, изящную моду и легкость нравов. Одно исчезло на всегда, другое выродилось в чрезмерность. Но как это не парадоксально — Париж остался Парижем. Стоило вам удалиться от этого Вавилона километров на сто и вы попадали в старый город, где было все так, как… всегда.

Не все жители нового Парижа знали о его существовании. Там не было супермодных развлечений и сверхдорогих магазинов, постмодернисткой и неофутуристкой движущейся архитектуры, он не привлекал развлечениями, раскрепощенностью нравов и подавлял новых варваров своей провинциальностью. Как дикарь, не взглянув даже на великолепное бриллиантовое ожерелье, кидается к грубым пластмассовым ярким бусам, так все новые и новые иммигранты набрасываются на Новый Париж, обжираясь его соблазнами и наслаждениями и презирают, игнорируют, не знают Старого Парижа.

И слава богу, думал Кирилл, представляя себе свой тихий уголок, в который вторглись орды гуннов — пожары, крики, кровь, дерьмо, изнасилования и грабежи.

За размышления он одолел большую часть пути и приблизился к месту назначения.

Здание (если это можно было назвать зданием) ТВФ возвышалось над Новым Парижем, как в свое время Эйфелева башня. Своими очертаниями оно напоминало стеллу и в солнечные дни ослепительно сияло, отражая свет своими стеклянными гранями. Сейчас оно выглядело достаточно зловеще — черный обелиск над мелкими домишками, которые раньше почему-то назывались небоскребами. Местные остряки называли это чудовищное строение «Мечтой импотента», а журналисты просто «хреном», «болтом» и другими менее цензурными синонимами.

Не так давно, до своего переезда в Санкт-Петербург, здесь заседал Директорат, со своим неисчислимым аппаратом и нетрудно было понять, что «болт» строился именно для нее. И если вспоминать сексуальные символы, высота здания прямо заявляла, что в нем сидит крутое начальство, могущее надрать «болтом» задницу самому Господу!

Затем по наследству здание перешло ТВФ, компании, чьим владельцем также был Директорат. Несмотря на свое скромное название, оставшееся с давних времен, ТВФ была крупнейшей информационной корпорацией в Солнечной системе. Она вещала не только на Конгломерат, но и на Луну, Венеру, Марс и даже добивала до Юпитера. В системе Сатурна ее тоже можно было ловить при большом желании, благодаря пиратским спутникам-ретрансляторам.

На ТВФ работали миллионы людей и все талантливые журналисты Планеты. Она разбросала щупальцы по Солнечной системе и, как ненасытный монстр, высасывала из всех закоулков мало-мальски значимую и интересную информацию. Она была глазами и ртом Директории. Глазами, от которых ничто не могло укрыться, глазами, которые поставляли Директории самую точную и оперативную информацию.

Именно с развитием ТВФ отпала нужда в специальных разведывательных службах, резидентах, подслушивающей аппаратуре и тому подобной игре в шпионов. Информационная революция смела все шлюзы, отстойники, тайные водохранилища и гнойные болота. Интерактивное телевидение, мультимедиа, виртуальные игрушки и жизни залезали даже в самые сокровенные уголки ничего не подозревающих потребителей, выворачивали их наизнанку и выставляли на всеобщее обозрение. Государственная тайна подыхала в конвульсиях, а об тайну личности вытирали ноги.

И ТВФ была ртом, через который выходила отцензуренная, отлаженная, полупережеванная и полупереваренная информация, полуложь и полуправда, глотать которую обывателям было легко и приятно. ТВФ была той леской, привязанной к людям-марионетками, концы которой находились в руках Директоров. Но вот на это Кириллу было глубоко наплевать. Он всегда был убежден, что людям необходим такой батька — строгий, с твердой рукой, беспощадный и мудрый, направляющий и наказывающий, оберегающий и поощряющий, каким собственно и был Директорат. Демократию Кирилл не признавал.

По мере приближения к «болту» здание все росло и ширилось и только вблизи приходило понимание — насколько оно колоссально. Это был не город в городе и даже не государство в государстве, это было планетой на планете, или, в крайнем случае, оно было той осью, на которую безумное человечество насадило свою безумную колыбель.

Кирилл причалил на двух-с-чем-то тысячном этаже, прошел через висячий сад, засаженный елями, дубами и кленами с великолепной красной листвой и гнилостным запахом, покормил вечно голодных белочек, которым на высоте четырех километров от ближайшего леса было очень тоскливо, удачно избежал любящейся парочки, поздоровался с двумя-тремя знакомыми и, наконец, добравшись до эскалатора, въехал в здание. Переступая с дорожки на дорожку, он миновал янтарные комнаты, грановитые палаты и тадж-махалы, наполненные людьми, животными, техникой и администрацией, на чье происхождение указывали синие тоги, пожал миллионы рук, поругался с редактором вечерних новостей, полюбовался хрустальной пещерой и наконец столкнулся нос к носу с самой большой сукой во Вселенной.

Памела Мортидо полностью оправдывала свое прозвище и свою жуткую фамилию, выплывшую из недр ортодоксального психоанализа. В ее передаче «Лицом к лицу» (которую за глаза все называли «Лицом к морде») была самая большая текучка кадров. Каждый день здесь приносил очередную жертву: кто-то сбегал сам, кого-то вышибала «Сука Пэм», кто-то умирал после очередной ссоры. Дольше всех здесь продержался двухметровый оператор-культурист, с которым у Пэм был даже роман и у которого (о, чудо) был иммунитет к ее яду. Но она его доконала в постели — Пэм делала все неистово.

Передачи ее пользовались популярностью, потому что они обычно начинались и кончались скандалами, вплоть до обмена нецензурными словами и рукоприкладства с приглашенным лицом. Поэтому вся планета собиралась у экрана и заключала пари, чем закончатся эти теледебаты, сколько грязного белья будет показано и сколько любовниц главного героя придут в студию (однажды Пэм для одного «счастливца» организовала встречу с его внебрачными детьми прямо в студии. Было очень забавно).

— Готов? хищно осклабилась Сука Пэм, сердечно тряся руку Кирилла, словно пытаясь вырвать ее из плеча, проверяя на прочность этого Желтого Тигренка, которого она живо усмирит на арене перед миллиардами зрителей и заставит ходить на задних лапах, прыгать через огненное кольцо, ездить верхом на пони и брать из рук сахарок под неистовые аплодисменты.

— Угу, — только и выдавил из себя Кирилл, не испытывая никакого желания разговаривать с этой Ходячей Машиной По Вытряхиванию Грязного Белья, и инстинктивно нащупывая висящий под мышкой двенадцатизарядный скорчер.

 

Глава третья. ГУРМАН. Паланга, ноябрь 69-го

Я обернулся и чуть не упал со стула, опрокинув при этом неосторожным движением руки хрустальную рюмку с недопитым зельем из занесенных в «Зеленую книгу» подснежников, которые местные мальчишки с молчаливого согласия некоторых весьма известных людей города на свой страх и риск собирали по весне в местных лесах, а предприимчивые трактирщики перегоняли в феноменальное пойло, ценящееся здесь на вес золота. Зеленоватый ручеек весело побежал по стойке, пластик под дерево запузырился, выдавая свое нефтяное прошлое, а Гедеминас стал автоматически вытирать самтрестовскую кислоту своим передником с рюшами и цветочками, не отрывая глаз от прекрасного видения.

Это не было видением, но все равно — оно было прекрасным.

Хотя мы встречались с Одри при свете дня и мне тогда показалось, что я ее хорошо рассмотрел — девчонка как девчонка, невысокая, с длинными ногами и неплохим бюстом, в общем ничего такого, что могло бы задеть до глубины души мужчину сорока лет от роду, в свое время отменно порезвившегося на просторах Солнечной системы и повидавшего на своем веку и хрупких селениток, и темнокожих венерианок, и рыжих марсианок с «оперной грудью», и землянок всех племен и народностей. Короче говоря, ничего выдающегося я в ней тогда не узрел. Вполне вероятно, что виноват в этом досадном проколе был не я, со своими энциклопедическими знаниями в области женской этнографии и топологии, и не моя избалованность женским вниманием, а ее ржавый гиппопотам, по странному стечению обстоятельств слившемуся с образом этого невинного ангела и придавшему ее чистым чертам некоторый налет ржавчины и привкус бензина. Хотя и мое меланхолическое настроение, одолевающее меня из года в год каждой дождливой осенью, как одолевает по весне шизофреника приступы нетрадиционного взгляда на мир, сыграло здесь не последнюю роль.

Надо честно сознаться, что меня как мужчину в женщине привлекает прежде всего наличие некой изюминки, некого изъяна, эдакой червоточинки в яблоке, служащей свидетельством его экологической чистоты и знаком качества.

Небольшой дефект выделяет именно это творение из ребра Адама в сонме прочих блондинок и брюнеток, высоких и маленьких, худых и пухленьких, зеленоглазых и кареглазых, придавая им неповторимый шарм и милую закомплексованность.

Я не люблю идеально красивых женщин — до восемнадцати лет я вообще сомневался в их существовании в реальной жизни, считая идеал уделом лишь полотен художников, да фантазий режиссеров, но потом, повзрослев и все-таки встретив их, сразу в них разочаровался.

Нет ничего банальнее и скучнее, чем просто красивая женщина и я до сих пор не разобрался почему это так. То ли мы так развращены нашим обществом и нашим ненормальным бытием, что идеалы оставляют нас равнодушными, а то и вовсе раздражают. То ли это объективная закономерность и если перефразировать Толстого — все красивые женщины похожи друг на друга, а все некрасивые — красивы по своему. Точно не знаю.

Поэтому видя женщину с большим носом (особенно этим грешат англичанки), плоской грудью (этим грешат все нации), или если у женщины косит один глаз, а ноги демонстрируют на практике кривые второго порядка, сходящиеся в начале координат (ну это я загнул конечно — всему есть свой предел), я смело сушу весла, запихиваю пистоли за пояс и, сжимая в зубах кортик, а в руке саблю, смело иду на абордаж вражеского корабля.

Кстати, взять тех же греков — спроси сейчас любого мелкообразованного человека об античной скульптуре и он, пусть с большим трудом, потея и пуская слюни от напряжения, скрипя заплывшими жиром мозгами, но все-таки вспомнят безрукую титькастую бабу по кликухе Венера (больная, что-ли), да безголовую девку в балахоне (жаль не голая), с дурацкими крыльями за спиной. А не отбей в свое время Венере Милосской руки, а Нике Самофракийской — голову, кто бы о них сейчас помнил?

Итак, мы в четыре глаза разглядывали в темноте бара сверкающую Одри в сумасшедше дорогом, даже по моим меркам, платье-растении, выращиваемые всего лишь по несколько десятков штук в год на плантациях «Флора-Генетикс», в данный момент принявшем вид классического «маленького тюльпана» ослепительно белого цвета и с живой актинией на левом плече.

Могу поспорить на что угодно, а такая королева еще никогда не посещала здешнюю забегаловку и мне внезапно стало стыдно за этого балбеса Гедеминаса с его потной лысиной и Сен-Сансом, и за самого себя — за испитую, обрюзгшую рожу, дурно отглаженную рубашку, за свою меланхолию, за свои четыре десятка бездарно прожитых лет, за свои попытки спасти человечество и за свое желание сделать это, став если не вторым Мессией, то хотя бы третьим Иоанном Златоустом, за все, за все, в том числе и за свое таращенье на эту смазливую рожицу, будто я с младых ногтей воспитывался в мужском монастыре, а женщин видел только на скабрезных рисунках в тамошнем сортире.

Разглядывая вот так Одри — с жадностью, с удивлением, с виноватым восхищением, я внезапно понял почему она стала так мне нравиться. И дело тут было конечно не в ее наряде — слава Богу, я уже научился и встречать и провожать людей по уму. В ней все-таки был изъян — тщательно скрываемый, замаскированный и превращенный даже в некоторое достоинство, как это ни парадоксально звучит. Несомненно, Одри читала классический рассказ Эдгара По и она выбрала наилучший способ скрыть свой недостаток — она стала им бравировать, выставлять напоказ и можно было подумать, что для нее это только притворство, маска, имидж, а не сама сущность.

Конечно, это был не телесный дефект — не родинка безобразных размеров, не бородавка с торчащими из нее жесткими волосами, не родимое пятно на щеке — кожа одриного лица была гладкой и матовой, не было это и искусственной рукой или костяной ногой — с конечностями у нее тоже было все в порядке округлы, прямы и изящны.

Это был не телесный, а психологический недостаток.

Я не держу себя за великого психолога-практика, наподобие М. Леви, и не считаю, что с одного взгляда на человека могу поставить ему диагноз, как З. Фрейд, но я многое повидал на этом свете, а к тому же в моей бывшей профессии умение проникать в потемки души человеческой и, находя там слабые места, манипулировать ими, было одним из самых важных, после наглости.

Одрин бронетранспортер, ее живое платье и неуверенность в глазах подсказали мне, что передо мной просто слабая, нежная и ранимая от рождения женщина, которая очень тщится стать сильной. Может для других это и не является недостатком, может некоторые женщины воспринимают свою слабость как нечто само собой разумеющееся и даже очень привлекательное, так как многие мужчины очень не любят, когда противоположный пол хоть в чем-то равен им или, того хуже, превосходит их, но для Одри это было трагедией.

И она выбрала худший вариант преодоления своей «ущербности» — она стала бороться со своим характером. Все эти путешествия по Европе пешкостопом, посещение третьеразрядного бара в одеянии, стоящем не одно состояние, по приглашению малознакомого мужчины, опухшего от попоек и бессонницы, все это было внешним проявлением, отголоском Великой Борьбы С Самой Собой. Хуже нет этого пути, на нем люди уподобляются, говоря словами Бассе, дубу, несгибаемо противостоящему обильному снегопаду и ломающему свои ветви, не выдерживая тяжести снега, вместо того, чтобы подобно иве уступить, поддаться, стряхнуть тяжесть с гибких ветвей и вновь выпрямиться навстречу новым стихиям.

Бассе мне все-таки ближе.

Я не удивился, если бы оказалось, что моя новая знакомая имеет отношение к спецслужбам или террористам.

Все эти размышления пронеслись в моей голове за доли секунд — думать быстро еще одна полезная привычка, вынесенная мной из прошлой жизни, я понял как надо себя вести и бодро ответил:

— Привет, Одри. Забирайся на стул и я познакомлю тебя с нашим хозяином.

Одри забралась на табурет, нисколько не заботясь о приличиях и сверкая белым и ажурным бельем, протянула ладошку Гедеминасу и представилась:

— Одри, путешественница.

— Гедеминс, трактирщик, — буркнул Гедеминс, трактирщик, пожимая руку девушке. Он вытер стойку, выставил новые стаканы и налил в них «подснежку» 68-го года издания.

— За знакомство, — сказал он и пояснил, — конечно же за счет заведения.

— Можно и за мой, — ответил я, поднимая стакан и пытаясь не плеснуть себе на кожу.

— Понеслись, как говорил мой дедушка, толкая заглохшую машину, засмеялась Одри и выпила дьявольскую настойку не поперхнувшись и не поморщившись.

Мы с уважением посмотрели на ветерана спиртового фронта и бросились вдогонку.

Бар постепенно заполнялся народом и как не ныл Гедеминас о своих убытках, но вскоре все столики оказались занятыми, а у стойки толпился народ, требуя горячительного и закуски. Хозяин извинился перед дамой и ушел обслуживать клиентов — местных бичей, студентов, дальнобойщиков и их подружек.

Народ здесь теперь обретался все более мелкий, неизбалованный достатком и культурой и поэтому на Одри пялились как давеча мы с Гедеминесом, наверное прикидывая, как эту ночную бабочку из столицы занесло к нам и сколько может стоить всего лишь минута с такой королевой.

Женской половине народа такое внимание к разодетой шлюхе не могло не показаться оскорбительным и в атмосфере «Вешнаге» стала стремительно собираться гроза и запахло озоном. Кто-то с кем-то выяснял отношения, утверждая что все мужики — козлы, кому-то залепили пощечину, а мордобой был уже на подходе.

Нет, все-таки нет ничего забавнее и поучительнее, чем наблюдать за провинциальными нравами, это еще древние классики поняли. Что отличает провинцию от метрополии, по моему убеждению, так это потуги первой не отстать от второй. И, как обычно в таких случаях, получается более или менее смешное обезьяничество — таков удел всякого подражательства, плагиата и графоманства.

Местные провинциалы изо всех сил стремились быть сексуальными как парижане, интеллигентами как петербуржцы, раскрепощенными как тайцы, философичными как пекинцы, спокойными как эстонцы и еще черт знает кем как черт знает кто. Но в своих устремлениях они сильно перебарщивали и при каждом удобном случае незаметно для самих себя откатывались на патриархально-провинциальные позиции.

Ну спишь ты с мужиком (и не одним) без венчания, ну ходишь с ним (с ними) по всяким злачным местам, так почему тебя раздражает, что он (они) заглядывается(-ются) на чужую бабу? Давайте будем последовательными до конца, дорогие пони-кобылы! В Париже так себя не ведут!

Одри сидела на стуле, махала изящными ногами, смакуя коктейль, и не обращала внимания на окружающих. Ее «генетикс-флора» медленно изменялась, повинуясь пожеланиям хозяйки и становясь все меньше и все откровеннее, открывая самые соблазнительные места.

Гедеминас и Марюс мелькали в поле нашего зрения, выполняя заказы, сбивая коктейли и подвернувшихся под ноги клиентов и ведя светские беседы со всяким желающим излить душу бармену-проповеднику.

Посетителей сегодня было подозрительно много, что опровергало весь мой рассказ о падении «Вешнаге», но из разговоров я понял, что по метеоусловиям (снег, мороз) были запрещены полеты и вся летная братия по такому замечательному случаю гудела по всему балтийскому побережью.

Через Скандинавию и Прибалтику шел мощный грузовой поток из Американского Союза. Везли кофе, пшеницу, мясо, компьютеры, интеллектронику, туннельные двигатели, деньги, наркотики, собак, джинсы, джин, медведей и прочую дребедень в Плисецк, Байконур и Ашоку, откуда это забрасывалось на высоту 200 километров и распределялось по всему Внеземелью. Евро-Азиатский Когломерат был монополистом в снабжении планет и спутников земными товарами, что в сущности и позволяло ему держать в ежовых рукавицах всю Систему.

Братия решила сегодня повеселиться на славу и поставить на уши хладнокровных прибалтов. Созерцать их веселые рожи и слушать зубодробительные истории про очередную аварию на Северном полюсе и схватку с белым медведем и черно-белыми пингвинами мне не хотелось и я стал высматривать свободный столик. К тому же следовало спешить — пищевые запасы Гедеминаса, по моим оценкам давно уже не приспособленные к такому количеству посетителей, вскоре должны были иссякнуть, а я все еще не угостил Одри хорошим ужином.

Я поймал за рукав спешащего куда-то Гедеминаса и зловещим голосом напомнил:

— За тобой должок, понис. Завтра эта братия сгинет без следа, а я останусь. О постоянных клиентах заботиться надою

— А вон и столик освободился, — весело воскликнула Одри и, наконец-то почувствовав себя неуютно под взглядами пропахших пивом, луком и табаком дальнобойщиков, с большим энтузиазмом сдернула меня со стула (или как он там называется этот неудобный толстенький кругляк, насаженный на двухметровый железный штырь, намертво привинченный к полу, чтобы в пылу дискуссии на послужил весомым аргументом) и потащила через танцующую толпу куда-то в глубь бара, скрытую завесой табачного дыма и винных испарений, сшибая по пути как кегли оборзевших алкоголиков, пытающихся хлопнуть ее по аппетитной попке, и крича кому-то в темноте:

— Эге-гей, ребята! Это наш столик и не надо его лапать своими грязными ногами!

Что больше всего меня бесит в моем организме, так это его реакция на алкоголь. По долгу службы я часто посещал официальные и неофициальные приемы, тусовки, междусобойчики, презентации, свадьбы, сейшены, похороны, крестины, где жажду предпочитали утолять водкой, запивая ее пивом, и то, что ниже 60 градусов вообще не считали за выпивку, где люди напивались до поросячьего визга и белой горячки, где все были зачаты по пьяному делу и с большим удовольствием поддерживали эту семейную традицию, но более сложного случая, чем мой, я не наблюдал.

Некоторые, выпив, глупеют, у других развязывается язык и они треплются почище, чем на исповеди или после инъекции «сыворотки правды» (таких хорошо иметь информаторами и я их имел), третьи в прямом смысле сходят с ума лезут в драку, причем стремясь к злостному членовредительству — ну там оттяпать тебе руку столовым ножом или выковырять вилкой твой глаз, и угомонить их можно только отправив в накаут. Четвертые принимаются нудно плакаться тебе в жилетку и периодически туда же сморкаться. Пятые… Шестые… Седьмые… Короче говоря, каждый спивается по-своему.

Я же, к своей гордости, полностью сохраняю ясность мысли и, при известных обстоятельствах, могу вести вполне внятные философские беседы, не плача и не стремясь съездить визави по физиономии, что бы он с более приличиствующим выражением лица выслушивал мои тезисы. Но, к моему стыду, у меня полностью отключается вестибулярный аппарат. И если налить, в том числе и на стол, и закусить, взяв черную икру прямо руками, я, пусть и не с первой попытки, но с третьей-то уже точно, смогу, то как ходить я забываю полностью. Дурацкое ощущение — ноги есть, голова легка, мысли ясны, а встаешь и падаешь, в лучшем случае прямо на пол, а в худшем — в объедки на своей тарелке.

На людей неискушенных это производит неизгладимое впечатление. Действительно, сейчас только этот человек, хоть и изрядно принявший, вел себя вполне прилично, высказывал вполне связные и умные мысли, а стоило ему подняться из-за стола, хоть и с большим трудом, опираясь на столешницу трясущимися от напряжения руками, с виноватым выражением на лице и холодным потом на лбу, и тут он, хлоп, падает как подкошенный. И человеку, собеседнику писателя (журналиста) Малхонски, сразу приходит в голову мысль об инфаркте, спазме коронарных сосудов, кровоизлиянии в мозг и отравлении цианидами, а также возможные эксклюзивные интервью и бешеные гонорары на тему «Моя последняя беседа с Кириллом Малхонски» или нудные разборки в полиции и суде на не менее животрепещущую тему «Зачем вы убили Кирилла Малхонски». И он со всех ног бежит к телефону и звонит в «Скорую помощь», полицию, «Геральд Трибьюн», Рейтер, «Правду» и «Черный поясок». И когда все заинтересованные лица уже в сборе: щелкают вспышки, записываются показатели свидетелей и устанавливается система искусственного сердца, санитары бережно переворачивают тело журналиста-алкоголика, тело открывает глаза и совершенно трезвым голосом говорит: «Привет, ребята! Нельзя ли меня проводить в туалет?».

Неудобно, согласитесь. Но со временем я выработал способы борьбы со своим недугом. Самый простой и примитивный заключался в том, что бы вообще не пить, или пить очень умеренно. К сожалению, в наше время и в нашей профессии это практически невозможно. Кто тебя допустит в круг, кто будет делиться с тобой сокровенным, если ты не докажешь, что ты такой же рубаха-парень, пьешь горькую наравне со всеми и не будешь строить из себя подозрительного трезвенника с гомосексуальными наклонностями, проявляющимися в вежливости речи и неизмятости костюма?

Более изощренный метод — знать свою меру и не превышать ее. Но в вышеуказанных компаниях (а к ним относились девяносто из ста посещаемых мной тусовок) мера еще худший грех, чем трезвость. Твои собеседники-собутыльники просто не могут чувствовать себя спокойно, когда ты, после такого хорошего начала в поддержку завязавшегося знакомства, втянув новоиспеченных друзей, которые, в общем-то, проповедуют трезвый образ жизни и в рот спиртное берут лишь когда в церкви причищаются, но ради такого приятного собеседника как вы, Кирилл, пошедшие на чудовищное нарушение своих правил, на скользкую дорожку пития, бросаешь на полпути спаянный и споенный коллектив, предаешь команду и… кроче, пшел вон, писака!

К тому же, даже зная свою норму, удержаться на этой грани очень трудно — все-равно, что перестать заниматься любовью за секунду до оргазма.

Последний и наиболее удачный во всех отношениях способ — пей сколько влезет, но обильно закусывай, и из-за стола до полного отрезвления даже в туалет не вставай ни в коем случае.

Об этом вскоре тоже пошли легенды — мол, Кирилла никто перепить не может, а из-за стола он встает всегда последним, трезвым как стеклышко, хотя остальные, кто от него не отставал в потреблении горячительного, давно ловят чертей на стенах платного вытрезвителя.

До прихода Одри в «Вешнаге» мы с Гедеминасом выпили не много, но крепко (стандарт «подснежки» — семьдесят и не градусом меньше), да когда Одри села еще добавили. В общем, отключения гироскопов еще не произошло, но система уже начала прецессировать. И когда моя новая подружка столь темпераментно сдернула меня с насиженного места, я от неожиданности полторы- две сотни метров пробежал довольно прилично, но на третьем круге сбросил темп, сбил дыхание и обрушился на подвернувшийся столик. Случилось бы страшное, но меня подхватили вовремя под белые рученьки и усадили на стул.

В поле зрения появилось озабоченная Одри в строгом черном платье до пят и цветущей орхидеей на груди, и стала достаточно профессионально выслушивать мое сердцебиение по методике шиацу — с еле заметными надавливаниями, содыханием и полным погружением в диагностику.

— Со мной все в порядке, — сказал я и Одри быстро убрала свои пальцы, похожие на подушечки кошкинах лапок — такие же мягкие и упругие одновременно.

Она повернулась к суетящемуся рядом Гедеминасу (я с облегчением заметил, что задний вырез платья превосходит все мои самые смелые ожидания, доходя чуть ли не до середины аппетитных, черт побери, ягодиц) и сказала:

— Не беспокойтесь, это не сердце. Он просто поскользнулся.

— Действительно, — поддержал я Одри, — поскользнуться человеку нельзя. Сначала насорят, намусорят, а потом говорят — сердце у человека слабое.

На некоторую несвязность фразы окружающие внимание не обратили, но то, что я заговорил, на всех произвело не меньшее впечатление, чем поющая кобыла. Гедеминас стал расталкивать растущую толпу своим толстым брюхом и орать Римке, что бы тот пошевеливался в смысле музыки. Римка зашевелился и музыка грянула, все пустились в пляс и мы остались в старом составе — трио на балалайках.

Я прочно утвердился на спасительном стуле, дама уже расположилась напротив, а официант находился рядом. Я щелкнул пальцами и небрежно бросил:

— Официант, нам все самое лучшее, что есть в вашей забегаловке.

Гедеминас обиделся и удалился, не менее небрежно бросив напоследок:

— Яичница сейчас будет, сэр.

Я включил «глушилку» и мы отгородились от бушующей вокруг нас свистопляски, погрузившись в уютный мирок тишины, покоя и полумрака. Голова у меня еще кружилась, но алкоголь уже начал выветриваться из крови, разлагаясь и разлагая печень, осаждаясь в мозгах и нагружая почки. Можно было пить дальше.

Поверхность нашего столика немного шалила и по ней разбегались радужные узоры, как в детском калейдоскопе, бросая отсветы на наши лица. Одри сидела, поставив локти на стол и положив подбородок на сплетенные пальцы, и смотрела на меня. Ее платье предприняло очередную эволюцию, превращаясь в строгий серый костюм и наблюдать за этим было довольно странно, если не неприятно.

— Очень проголодалась? — сочувственно спросил я.

— Очень, — согласилась девушка, — и…

Докончить она не успела, так как из стола полезли стаканы, бутылки, тарелки, соусницы, горшочки, ножи, щипцы, вилки, половники, еда, еда и еда. Гедеминас не подвел меня и я начал раскаиваться в своем поведении. Не знаю, как такого специалиста занесло в эту богом забытую Палангу, но это была настоящая «высокая кухня», как говорят французы, правда с некоторым привкусом провинциальности и моря. Бал здесь правила рыба.

Мы, как водится, начали с холодных закусок, запивая икру, лососину, копченого угря, селедку с горячей картошкой и лучком, маринованные грибы, отварной язык и свиную шейку прекрасным сухим «Кестлем» и редчайшим новосветским «Брютом».

На Одри приятно было смотреть — она уминала за обе щеки и не отказывалась от добавок. Я же, прикинув про себя всю предстоящую марафонскую дистанцию, решил, что с закусками малость переборщил. Поэтому пришлось (мне) отказаться от рыбной солянки и осетрины в кокильнице в пользу супов.

Среди супов выбор был так же обширен и я остановился на борще, а Одри начала с мясной солянки и кончила крем-супом из шампиньонов.

— Удивительная вещь — это наслаждение. Ни с чем так усиленно не боролась человеческая цивилизация, ни что так не хотела поставить под контроль, как возможность, способность и желание человека наслаждаться, сказал я перед первой переменой блюд, откинувшись на спинку стула и стараясь как можно незаметнее распустить ремень и освободить дремлющие резервы своего организма.

Одри покончила с шампиньонами и тоже была не прочь пофилософствовать.

— Когда человек наслаждается, он полностью всем доволен и его не заставишь уже идти на войну, рыть котлован под сталелитейный завод, ходить в школу, — высказала она гипотезу, — Цивилизация есть проявление нашего недовольства нашим же положением. Будь наши волосатые предки сыты, причесаны, согреты, не заедай их блохи, тигры и медведи, не замораживай морозы, да разве пришла бы им в голову такая безумная идея, как борьба за существование, как цивилизация, как право наций на самоопределение и равенство мужчин и женщин!

Я перехватил эстафету:

— Когда человек доволен, он и пальцем не пошевельнет, чтобы что-нибудь сделать. Вся наша история — это история нашего недовольства. Если хочешь заставить эту безволосую обезьяну свернуть горы, сделай ее недовольной. Диктаторы всех времен и народов это очень хорошо понимали. И причина краха нашего либерализма в том, что демократия считала своим долгом в первую очередь думать о человеке, о том, чтобы жилось ему хорошо и по его кухне не ползали тараканы (- Кто? Кто? — переспросила Одри. Пришлось прерваться и просветить отсталое создание, во всех красках живописуя таракана обыкновенного, вечного спутника холостяцких кухонь, солдатских столовок и внеземных поселений. После чего заметно побледневшая Одри передернула голыми плечиками и призналась, что о таких чудовищах она до сих пор не слышала). А Человек Довольный есть первейший враг любого государства, потому что на это самое государство ему наплевать. Он социально пассивен, не ведет никакой общественной работы и не ходит на выборы. Недовольные же, наоборот, дни напролет шастают по демонстрациям и орут «Долой Президента!». Диктаторы как раз и приходят на этой мутной волне недовольства. Какая первейшая задача диктатуры? Сделать весь народ недовольным! Даже если у них все есть, то заявить, что живут они все-равно в дерьме, а еще лучше — отнять большую часть того, что они имеют и обвинить в этом соседа.

— Хотя, если мы были бы всем довольны, то сейчас сидели в какой-нибудь вонючей берлоге, завернувшись во вшивые шкуры, и поедали папоротники и хвощи, — задумчиво сказала Одри и подвинула к себе появившуюся кстати тарелку.

Против такого сильного аргумента я ничего не смог возразить и молча напал с ножом и вилкой на беззащитные донские «зразы» из филе судака, фаршированные крабами, грибами и всяческой зеленью.

Мы сидели, отгородившись от сумасшедшего мира, смотрели друг на друга, ели вкусную пищу и нам было хорошо. Мы казались друг другу самыми симпатичными и милыми людьми и нам казалось, что весь мир состоит из таких же милашек и симпатяг, что в мире царит добро и рай сошел на Землю.

Приплыл запеченный карп с гречневой кашей, но рыбные блюда мне уже надоели и я принялся за свиную рульку с капустой и ароматным соусом «красное вино». Одри же, в первый раз ступив на столь хлебосольный и рыбообильный берег Прибалтики, от карпа не отказалась. Она ела как кошечка — аккуратно, тихо, но очень сноровисто и быстро. Я с удивлением отметил, как под нежной кожей ее рук обнаруживаются по-мужски крепкие мышцы. О технике «скрытого цветка» я слышал, но мне никогда не приходилась встречать женщин, воспитанных по этой школе. Если верить слухам, то моей маленькой Одри ничего не стоило разобрать на запчасти пару вооруженных террористов. Я мог сегодня спокойно гулять по ночной Паланге.

Мое разглядывание Одри не понравилось и она нанесла ответный удар.

— А что вы сейчас пишете, Кирилл?

Я откинулся на спинку стула и попытался отшутиться:

— Ну что вы, Одри! Разве я сейчас пишу? Я же ем. И с чего вы взяли, что я должен что-то писать?

Одри пригубила вино. Платье ее все строжело и строжело, привратившись окончательно в глухой закрытый балахон из густо-синего бархата и скромной бриллиантовой брошкой в виде пухленького Амура.

— Вы ведь писатель и должны писать. Я вас сразу узнала, — объяснила она.

— И сразу захотели задавить. А я-то ломал голову — с чего это вдруг молодая красавица соглашается на предложение совершенно незнакомого ей человека, с явными признаками… э-э, хм… депрессии на лице, вместе отужинать в какой-то забегаловке. Я думал, лелеял в душе надежду, что еще не утерял способность обвораживать и завлекать юные неопытные сердца, а мне заявляют, что просто моя физиономия украшает заднюю обложку моих же книг, и уж лучше перехватить сосисок вместе с этим, наверняка нудным и заумным, как все писатели, типом, чем в одиночку искать приключений на свою… э-э… голову.

— Я такого не говорила и говорить не собиралась, — хладнокровно заметила Одри, — вы напрасно обижаетесь.

— Последний раз я обиделся, когда старший Витька забрал у меня понравившуюся ему погремушку. Ходить тогда я еще не умел, поэтому пришлось обидеться. Но с тех пор больше ничего подобного со мной не было, пробормотал я. Моя филиппика поразила и меня самого.

Вот и еще один звонок приближающейся старости. Сначала ты становишься сентиментальным и чувствуешь себя за все в ответе, затем — обидчивым, потому что у тебя выпадают волосы, и, в конце-концов, тебя перестают интересовать женщины.

Я подергал себя за волосы, но они держались пока крепко. Да и девушка напротив меня волновала.

— Я больше не пишу, — сказал я, прервав опасную линию разговора, и погрузился в созерцание появившегося пирога и горшочков. Одри подвинула к себе один горшочек и, открыв, понюхала:

— Пахнет пивом, медом и мясом. Очень необычно.

— Это фирменное блюдо Гедеминаса. Он почему-то считает, что я русский и при каждом моем посещении потчует меня бараниной по-боярски, — объяснил я и придвинул к себе свою долю.

Одри попробовала боярское блюдо и захлопала в ладоши:

— Будем как русские — пить водку и закусывать солеными огурцами.

Водки у Гедеминаса тоже было много. Одри согласилась на ледяные «Русскую» и «Смирнов». Но с солеными огурцами произошла промашка — такак экзотика в «Вешнаге» отсутствовала и нам пришлось удовлетвориться запеченными грибами-кокот.

Мы чокались толстенькими стопками и спорили, чем отличаются «Русская» от смирновской водки. Мы долго обсуждали эту проблему и пришли к обоюдному выводу, что водки было слишком мало для столь тонкой дегустации и нам подкинули графинчик с двустами граммами «Московской особой». Одри твердой рукой отрезала себе и мне пирог с угрем и лососью и объявила, что рыбка плавать хочет.

Она решила меня споить, усмехнулся я про себя и, сосредоточившись, очень удачно подхватил свою стопку, пролив всего-то половину. Поверхность стола мгновенно поглотила жидкость и мне стало очень смешно.

— Что? Что такое? — спрашивала меня Одри, но у меня начилась истерика.

— Он… он… тоже закусить хочет, — выдавил я наконец, вытирая слезы и подавив приступ смеха.

— Кто?! — не поняла девушка.

— Столик!

Одри упала со стула.

Поднялась она уже в очень откровенном наряде — две полоски металлика отходили от бархотки на ее шее, проходили через соски ее крепких грудей и перетекали на поясе в разлетающиеся лоскутки, изображающие как бы юбку.

Ради такого случая я недрогнувшей рукой налил еще беленькой. И тут на меня накатил приступ откровения. Одри-таки добилась своего — хотя я оставался умеренно трезвым, водка, помимо мозжечка и вестибулярного аппарата, отключила еще и центр торможения речи (если таковой есть).

— Видишь ли, Одри, — проникновенно начал я, перейдя на «ты», — самое дьявольское изобретение человечества, после атомной бомбы, это — книга. Еще Иисус понимал, что нет пагубнее идеи, чем идея запечатленная на века. Скорее всего именно поэтому он ничего не писал, да наверное и не умел этого делать, а только проповедовал. Слово, идея всегда должны быть сказаны к месту и сразу же умереть. Ни одна истина не является верной на все времена и для всех народов. Ибо все в нашем мире меняется и то, что было хорошо для дня вчерашнего, ложно для дня нынешнего. А книга заставляет человека руководствоваться указаниями тысячелетней давности. К тому же книга очень приблизительно передает само содержание истины. Возьмем все тоже Евангелие не случайно его написали четыре человека. Каждый из них видел лишь одну грань произошедшего и никто не видел ВСЕ. Новый Завет могли бы написать и пятьдесят человек, но это только лишь приблизило бы нас к истине или наоборот — удалило от нее. Поэтому, когда человек начинает чувствовать, что ему есть, что сказать городу и миру, что он понял нечто важное, что у него есть блестящая идея, ему лучше не следует хвататься за перо и поверять свои мысли бумаге. Ему стоит обрядиться во власяницу, влезть на бочку и говорить, говорить, говорить. Иначе его идеи либо извратят, так как он, будь даже семи пядей во лбу, никогда не сможет передать всю полноту своего откровения, либо его идеи переживут века и, опять же, извратятся. И простота и ясность изложения тут не помогут. Что, скажите, проще — Христос сказал «не убий», а спустя всего десяток-два столетия зажглись костры инквизиции, а во всех войнах человечества можно найти религиозную подоплеку. И я не оригинален в этих мыслях. Многие писатели до меня приходили к такому же выводу и бросали писать, или кончали жизнь самоубийством, если сил бросить не было. А представляешь, Одри, сколько гениев мы не узнали только потому, что они, в своей гениальности прозорливо усмотрели опасность своего творческого дара. Они не повторили ошибки Стругова, который половину жизни писал потрясающие книги, а другую половину посвятил розыску и уничтожению всех своих изданий.

Кто-то говорил, что он сошел с ума, кто-то восхищался его самокритичностью и неудовлетворенностью своими творениями. Были дураки, которые убеждали всех, что этот эксцентричный дядька просто создавал себе рекламу на века, в чем и преуспел. А он просто понял свою ошибку. Понял и ужаснулся.

Я поковырял остывший пирог.

— Вот поэтому, Одри, я больше ничего не пишу.

— Жаль, — сказала Одри, — Мне кажется, вы во многом не правы. Для меня книга — оригинальный способ поговорить сразу со многими интересными для меня людьми, побудить себя к размышлениям. Вы, как писатель, слишком большое могущество приписываете книгам. Вряд ли кто в реальной жизни придерживается книжных идей. Это как поваренная книга — рецепт вроде правильный, а получается совсем не вкусно.

— Вот именно.

Одри замолчала и, выудив из тарелки с маринованной олениной пропитанную Pinot Noire грушу, принялась ее поедать.

 

Глава четвертая. ЖЕЛТЫЙ ТИГР. Париж — Претория, октябрь 57-го

На прощание они мило расцеловались. Наконец Пэм отстала от него на ближайшие три часа и унеслась вверх по пустому экскалатору в свои апартаменты, в которых она жила, писала сценарии, обедала, вела свои прямые репортажи и изучала японский язык. В мир она не спускалась вот уже несколько лет, предпочитая вести все необходимые переговоры либо у себя в студии, либо по видеофону, напоминая этим Кириллу его агента Эпштейна. Транспорту она не доверяла свое бренно-ценное тело, а модных ныне Окон боялась панически. Неудивительно, что за годы затворничества Памела прекрасно изучила все Здание и не нуждалась ни в каких схемах и Поводырях.

В Кирилле стала просыпаться злость, настроение резко улучшилось, он зарычал и защелкал зубами, глядя во след этой трепетной лани. Он ее не боялся. Ну что тут страшного? Всего лишь разденут, намажут спиртом где-то в районе пупка, полоснут по коже туповатым скальпелем, от которого во все стороны полетят брызги черной крови, разрежут мышцы, покопаются во внутренностях, многозначительно переглядываясь, причмокивая и качая головами, что-то вырежут, что-то зашьют. И все. За исключением самой малости. Так, пустячок — при всем при этом хирургическом процессе оперируемому забудут дать наркоз. Даже местный.

Кирилл помотал головой, освобождаясь от навязчивого видения замызганной его кровью операционной и Суки Пэм с консервным ножом в немытых руках, и осмотрелся. Здание ТВФ насчитывало семь тысяч этажей и около трехсот тысяч помещений в которых располагались студии, творческие лаборатории, конторы, служебные и потайные комнаты, спортзалы, бассейны, концертные комплексы, магазины, заводы грез, оружейные и многое другое где вертелись винтики и пружинки Евро-Азиатского Конгломерата — режиссеры, репортеры, аналитики, операторы, ведущие, дворники, рабочие, примадонны, авторы, комментаторы, флористы, имитаторы, музыканты, поводыри, секретари, роботы и, даже, пара-тройка Снежных Людей и одно Лох-Несское чудовище. Ходили слухи, что по коридорам бродит загадочное Мокеле-Мбеле, пожирающее подвернувшихся людей и киберуборщиков, но ни подтвердить их, ни опровергнуть никто пока не мог. Информационные джунгли еще ждали своих Хейердалов и Тян-Шанских. Здесь можно было прожить всю жизнь и ни в чем не нуждаться.

Здание проектировалось компьютерами в которых явно во время расчетов произошел сбой программы, вовремя не устраненный программистами, из-за чего его внутренняя планировка не подчинялась евклидовой геометрии. Больше всего это напоминало внутренности четырехмерного фрактала в который, по какой-то даже им самим непонятной прихоти, заползли трехмерные блохи и стали в полном отупении прыгать по извивам гиперкубов, гипершаров и гиперцилиндров, пытаясь нащупать в этом стройном хаосе свою плоскую закономерность. Здание не знал никто. Некоторые его этажи до сих пор пустовали, так как входа туда еще не нашли или их просто не замечали, а о заблудившихся в лабиринте коридоров и толпах абсолютно чужих людей передавались из поколения в поколение страшные легенды. Это была вполне осязаемая модель Вселенной непостижимо-равнодушная и халтурно сделанная человеческими руками.

Щелкая пальцами, Кирилл нетерпеливо оглядывался, выискивая свободного Поводыря. Наконец на его зов откликнулись — мальчик лет десяти с бритой головой и зататуированными щеками. Он доверительно взял Кирилла профессионально крепкой хваткой за левую ладонь и для пущей гарантии защелкнул на его запястье металлический наручник, намертво прикованный длинной цепочкой к его широкому поясу, начиненному электроникой. В толчее народа в противном случае легко было потерять друг друга из вида, а за это на Поводыря возлагался солидный штраф.

Поводыри были еще одной легендой Здания. Они здесь образовывали довольно замкнутую касту и мало кто мог сказать о них что-то достоверное, как и о Здании. Говорили, что живут они здесь же, на Пустующих Этажах, где у них чуть ли не свой город или государство. Говорили, что отбирают (или похищают?) в Поводыри только мальчиков и странными упражнениями развивают у них феноменальную память. Говорили, что мало кто из них доживает до совершеннолетия — толи это действительно была очень рисковая профессия, толи ребята баловались сатанизмом и просто-напросто съедали переростков. Они были аборигенами этого мира и Кирилла мало занимали, собственно как и любое транспортное средство.

— Куда, товарищ? — спросил Поводырь.

Кирилл назвал сложную комбинацию букв и цифр, которую его заставили выучить как собственное имя, иначе он рисковал больше никогда не попасть на свою работу. Когда-то он пытался в ней разобраться, думая, что как и во всех нормальных домах этот номер включает в себя указание на этаж, коридор, переулок и комнату, но у него, конечно, ничего не получилось. Во-первых, он не знал этажа на котором творил. Во-вторых, имел самое смутное представление о коридоре, в который нужно свернуть. В-третьих, дверь его студии не имела никаких отличительных признаков, позволяющих выделить ее в трехсоттысячном сонме других дверей, даже номера. Он подозревал, что все метки, которые он, Андрей или Жанна пытались оставить на ней, стирались слишком добросовестными уборщиками или теми же Поводырями, отстаивающими свое монопольное право на знание Здания. И единственное, что Кирилл мог уверенно сказать о своей конторе, это то, что помещалась она гораздо выше Гироскопа, гул вращения которого сотрясал все близлежащие этажи.

Тем временем Поводырь вел его по катакомбам Здания и на своем пути они проходили залитые ярким светом из огромных панорамных окон коридорам, в которых всегда было много зевак, любующихся низкой облачностью и загорающих под осенним солнцем в полосатых шезлонгах; затем они попадали в сумрачные ходы, освещенные тусклыми лампочками и наполненными странным пением неведомых механизмов; проходили они и через студии, в которых кто-то брал интервью или кого-то резали в очередной мыльной опере; несколько раз они довольно бесцеремонно прогулялись по жилым квартирам под изумленными взглядами чинных семейств и занятых своим профессиональным делом путан, но никто не возмущался, так как входить с клиентом в любые двери было неписаным правом Поводыря. Крепко держась за руки, Кирилл и его спутник, не имеющий имени, бесстрашно прыгали в гравитационные колодцы, поднимались на экскалаторах и лифтах, брали напрокат миникар и, даже, залезали вверх по дереву на другой этаж.

Кирилл так и не узнал окружающую местность, пока мальчишка не подвел его к собственной двери. Кирилл хотел сказать, что Поводырь ошибся, что это совсем не то место, которое ему нужно, но тут дверь на настойчивый звонок Поводыря распахнулась и он столкнулся нос к носу с Андреем. Это действительно была его студия, но зашли они в нее совсем с другой стороны и совсем в другую дверь, которую он до этого момента никогда не замечал.

Получив деньги, Поводырь махнул рукой и исчез в толпе, а Кирилл вошел в свои апартаменты. Помещение было сравнительно невелико — всего-то шесть комнат, студийный зал, гальюн с ванной и бассейном, в котором не было воды, и небольшой ангар, набитый аппаратурой неизвестного назначения, доставшейся им от предыдущего жильца-подрывника в наследство. Все комнаты были хорошо обставлены и всегда чисто убраны, так как предприимчивой Жанне удалось поймать бродячего киберуборщика и перепрограммировать, от чего он круглые сутки боролся с несуществующей грязью и мешался под ногами, вползая в кадр в самые ответственные моменты творчества и личной жизни. Но Кириллу, выросшему в тесноте купола Титан-сити этого было вполне достаточно и иногда порой тяготило этой «роскошью». Андрей же и Жанна, испорченные земными просторами, постоянно пилили Кирилла, подбивая его перебраться в имеющийся на примете свободный Дворец Съездов или совсем уж скромную Пирамиду Хеопса. Кирилл на это никак не реагировал и позиционная война тянулась уже второй год.

Единственное, что теперь не нравилось Кириллу в его студии, так это обнаружившийся тайный лаз в их берлогу. Конечно, эту дверь можно заварить, но кто даст гарантию, что завтра Поводырь не приведет его через потолок или, не дай бог, через унитаз? Ладно, в конце концов мы тоже за гласность и свободу слова, а тайна личности их самым беспардонным образом нарушает.

— Как добрался? Кофе будешь? — дежурно спросил его Андрей, следуя за ним по пятам, надо полагать в поиске старых холстов с нарисованным очагом.

В студию заглянула Жанна, под стать ситуации с кудрявыми волосами, выкрашенными в небесно-голубой цвет.

— Ребята, вы что — клад ищете? — мило улыбнулась она. Кирилл рявкнул и она снова испарилась.

— Да не переживай ты так, — стал его успокаивать Андрей, — Если бы ты знал, через сколько различных мест я сюда уже попадал. Это не стены, а голландский сыр какой-то. Однажды мы в окно, — Кирилл остановил свою беготню и изумленно уставился на висевшую на стене голограмму облаков, которая собственно и изображала единственное окно в их студии, но Андрей мгновенно среагировал и закончил, — чуть к соседу не влезли. Мы же тебе давно с Жанчиком предлагаем в Гробницу Нифиртити («Клеопатры», — подала голос остроухая Жанчик) переехать. Как люди бы жили.

Кирилл раздраженно махнул рукой:

— Да я не про это. День сегодня предстоит сумасшедший, а у меня ничего не готово. Да, кстати, Жанна! — заревел Желтый Тигр на все логово.

Жанна материализовалась с блокнотом в руках и Кирилл стал диктовать:

— Во-первых, список всех возможных вопросов Суки Пэм с моими, разумеется, ответами. Через десять минут. Готовый вчерашний материал. С цензурой. Через пятнадцать минут. Заказ на Окно до Плисецка, сейчас же. Кофе. Уже минуту назад. Раз-з-зойдись!

Все разошлись. Жанна бросилась к компьютеру за распечатками, Андрей поплелся к Цензору за загубленным репортажем, который они вчера додумались снять на скотобойне, а Кирилл прошел к себе в кабинет с чашкой кипятка в руках.

Кабинет поражал убранством в стиле «Титаник» — стальной клепанный стол, стальные клепанные мягкие кресла, общим числом три, чтобы хватило на всю их шайку, стальные клепанные персидские ковры и стальной клепанный аквариум в углу в котором плескалась какая-то клепанная живность. Кирилл скинул свою клепанную куртку, уселся за свой стол и, сложив кулаки на столешнице, гордо огляделся. Было чисто, металлично, мужественно, железно, твердо и патриотично.

Стол загромождали Гималаи старых и новых материалов, обрезков пленок, обрывков листов, оптодисков, деталей к подслушивающей и подглядывающей аппаратуре, скрепки, засохшие апельсиновые корки, презервативы (Жанна до смерти боялась забеременеть даже при минете), стрелянные гильзы, молоток, три пробойника из победита-5, бриллиантовое кольцо, которое в качестве взятки забыл какой-то проситель (но имя его и просьба ни у кого не отложились в памяти и поэтому на золотишко никто не покушался), пластиковые папки с досье, фотографии с видами Сатурна и боевых крейсеров, пара бумажных книжек о вреде алкоголизма и «Песни опыта» Уильяма Блейка.

Кирилл достал затертую книжечку, открыл ее на заложенной странице и вдохновенно вслух прочитал самому себе:

Тигр, о тигр, светло горящий В глубине полночной чащи, Кем задуман огневой Соразмерный образ твой? В небесах или в глубинах Тлел огонь очей звериных? Где таился он века? Чья нашла его рука? Что за мастер, полный силы, Свил твои тугие жилы И почувствовал меж рук Сердца первый тяжкий стук? Что за горн пред ним пылал? Что за млат тебя ковал? Кто впервые сжал клещами Гневный мозг, метавший пламя? А когда весь купол звездный Оросился влагой слезной Улыбнулся ль наконец Делу рук своих творец? Неужели та же сила, Таже мощная ладонь И ягненка сотворила, И тебя, ночной огонь? Тигр, о тигр, светло горящий В глубине полночной чащи! Чьей бессмертною рукой Создан грозный образ твой?

Стихи Кириллу очень нравились и он не позволял себе читать их слишком часто. Открыл «Тигра» конечно же не он — один вид стихотворных строк наводил на него смертную тоску и тоскливую зевоту. Его подарила ему Оливия, когда однажды в один из сладострастных моментов, на пике блаженства она стала читать прерывающимся голосом строки Блейка. Это было настолько потрясающе, что Кирилл жалел о невключенной видеокамере. Потом, поддавшись на настойчивые просьбы, Оливия с его помощью повторила номер на бис, затем еще раз, еще, а потом он иссяк, а декламировать просто так Оливия отказалась.

На утро, сжалившись, она подарила ему эту книжечку с условием, что он не будет заставлять других девок читать стихи. Жанну Кирилл не заставлял и читал стихи сам. Просто так, для поднятия духа. Они действительно будили в нем нечто звериное, тигриное, от чего глаза у него начинали светиться, мышцы под кожей перекатывались твердыми комками, просыпалось невероятное чутье на сенсации, беззащитные жертвы и самок, а гневный мозг начинал метать пламя.

Прозвище Желтый Тигр, которым его называли за глаза и никогда — в лицо, в общем-то ему нравилось. Кириллу это льстило, да и против цвета возразить особо нечего. И все-таки — насколько строки, написанные почти триста лет тому назад подходили к нему, выражали его сущность. «Соразмерный образ твой…» Действительно, соразмерность собственной личности окружающим и внутренним рамкам, запретам и табу всегда поражали Кирилла. Как никто, наверное, он ощущал собственную свободу. И не потому, что ему многое позволялось, и не потому, что внутри него сидел этакий маленький собственный цензор, который указывал ему, что можно снимать, а что — нельзя, что можно говорить, а о чем лучше и помолчать, что можно делать, а что лучше и не пытаться, вызывая этим самым глухое раздражение его свободолюбивой личности, острейшие приступы оруэлловского duble think и непроходящее желание напиться или застрелиться. Нет, ничего подобного не было.

Кирилл долго размышлял о природе ощущения своей полной и безграничной внутренней и личностной свободы. В конце концов — что такое свобода? Разгул демократии? Религиозный фундаментализм? Объективна она, или это только наше ощущение комфорта от вседозволенности и безнаказанности? Кирилл считал, что верно скорее всего второе. И если это так, то в процессе человеческой эволюции обязательно должен был возникнуть индивид, свободный даже в самых узких рамках современного социума. Этакий homo impericus, первым представителем данного вида он себя и считал. Нomo impericus идеально приспособлен к той нише, в которой он существует. Как тигр. Цензура и запреты его не раздражают, так как профиль его вольнолюбивой личности идеально совпадает с той норой, в которую человечество себя загнало. Он свободен потому, что не видит запретов, а запреты, через которые он преступает, на самом деле таковыми уже и не являются.

И нет тут ничего унизительного, и не надо приводить в качестве примера заключенного, который тоже вполне свободен у себя в камере и никто ему не запретит по ней прогуливаться — два метра направо и два метра налево. Заключенный знает, что за решеткой есть другой мир, он жил в том мире и всячески туда стремится. А свободный человек стремится только туда, куда его пускают. И ведь человечество от этого только выигрывает — свобода будит в нас неведомые творческие силы, мы с энтузиазмом работаем на Беломорканале, мы строим Здания и с огоньком воюем за идеалы свободы. И главное — homo impericus счастлив! Ему легко снимать свои репортажи, клеймить бюрократию, тупых военных и проворовавшихся интендантов, воспевать бравых ребят, честно исполняющих свой долг на просторах Солнечной Системы, и делать еще тысячу разрешенных вещей. Человек свободен, если можно все, что разрешено. Например, допить совершенно остывший кофе, взгромоздить ноги на стол и, сцепив руки на затылке, блаженно откинуться на спинку кресла.

Все было бы хорошо, если бы в этот момент торчащий из стены здоровенный гвоздь не разодрал его пальцы и сильно ударил по затылку, чуть не пробив череп.

От боли и неожиданности Кирилл заорал благим матом и заскакал по комнате, тряся пораненными кистями и потирая локтями здоровенную кровоточащую шишку на голове. На его крик прибежали Андрей и Жанна, решив что на Желтого Тигра напали тунгусы-охотники, но послушав его стенания, единственным приличным словом в которых было «гвоздь», они все поняли и стали смеяться.

Наконец, Жанна, сжалившись, сходила за льдом и бинтами. Кирилла снова усадили за стол, приложив к голове ледяную резиновую подушку и обмотав пальцы, которые все оказались целыми, тугой повязкой.

— Что это? — сумел членораздельно спросить Кирилл.

— Гвоздь, — хором ответили Сакко и Ванцетти, Джонсон и Джонсон, Маркс и Энгельс. Здесь твердо придерживались журналистского правила — не хочешь получить глупый ответ — не задавай глупых вопросов.

Кирилл застонал, но обижаться было не на кого. Это он заставил всех надеть часы на правую руку, чтобы постоянно ощущать неудобство и скоротечность времени, а по самому сложному и «горящему» вопросу вбивать в стену гвоздь, чтобы шеф никогда не расслаблялся, а если бы и расслабился, то сразу же был за это наказан. Как сегодня.

— Как это вы так умудрились его точно прибить. Обычно они мне впиваются в спину и это было гораздо менее болезненно, — жалобно поинтересовался Кирилл.

— Это мне пришла в голову такая блестящая мысль, — не моргнув глазом похвасталась Жанна, — И вчера, когда я на тебе сидела, отметила это место как раз напротив твоего затылка.

Кирилл тяжко вздохнул и закрыл глаза. Ну что за банальщина — заниматься сексом с собственной секретаршей. Это, конечно, физиологично, но несколько затаскано, проштамповано и набило уже оскомину.

— Ладно, что там у вас — выкладывайте.

Все расселись по местам и работа началась.

— Захват заложников в Претории, — объявил тему заседания Андрей, — Один милый человек заперся с собственной семьей в доме и обещает их всех расчленить, если не будут выполнены его требования.

— И что он хочет? — зевнул Кирилл, — и с какой стати ты мне несешь всю эту ахинею. Акт о заложниках тебе известен, никакие условия террористов и сумасшедших в любом случае не выполняются, а нестись туда снимать штурм и трупы мне не хочется. Слишком мелко.

— Там женщина и четверо детей, — жалобно сказала Жанна.

Кирилл никак не мог понять куда клонится разговор, но почуял некоторое беспокойство и это стало его раздражать.

— Но я в любом случае не могу выполнить его условия — денег у меня нет и из тюрем я никого не могу освободить.

— Ошибаешься, — жизнерадостно сообщил Андрей, ты-то как раз и можешь ему помочь. И только ты, так как ему нужен один журналист по имени Кирилл Малхонски и прозвищу «Желтый Тигр».

Кирилл подпер щеку забинтованным кулаком.

— Боже мой, какая скукотища. Ничего оригинального уже не осталось в этом мире. Куда идем? Куда катимся? Нет, журналистика умирает и скоро придется переквалифицироваться в писатели, там хоть платят больше. Вот и еще один, — какой уже по счету? — тридцать седьмой или сорок первый придурок угрожает жене осколком бутылки только для того, чтобы Кирилл Малхонски взял у него интервью. Я одного не понимаю — в чем провинились их собственные жены и дети? Нет чтобы захватить в заложники какого-нибудь профессионального боксера или Бумажного Человечка. Насколько бы интереснее им было бы пообщаться друг с другом. И даже мне бы стало интересно приехать снять его расчлененный труп.

Андрей и Жанна усмехаясь терпеливо выслушали его сентенции.

— А он и не хочет давать тебе интервью, так как уже давал его. Он просто хочет тебя убить, — спокойно сказал Андрей.

Кирилл сразу стал серьезным и собрался.

— Это уже гораздо интереснее. Кто он такой и почему хочет меня убить?

Жанна открыла блокнот и монотонно прочитала:

— Лев Шаталов, сорок четыре года, майор интендантской службы крейсера «Неустрашимый». Награжден двумя медалями и грамотой командования Военно-Космических Сил. Участник боевых операций на Меркурии и в Поясе астероидов. Женат, четверо детей — три девочки десяти, восьми и пяти лет и мальчик двух лет. Проживает в Претории, в Зеленом районе, коттедж 13/67. После передачи о «Неустрашимом» была проведена ревизия Контрольным управление ВКС, вскрывшая большую недостачу амуниции и оружия. Шаталов разжалован и лишен всех наград и льгот. Сейчас безработный.

— Ребята, — изумленно сказал Кирилл, — но я его совершенно не помню! На «Неустрашимом» мы все вместе были, это я помню. Но чтобы я брал интервью у какого-то интенданта — увольте! Не было этого, господа присяжные. Ты-то его помнишь, Андрей?

Андрей смущенно хмыкнул.

— Нет, Кирилл, я его не снимал. Но ты же знаешь, что в последний день ты шатался по крейсеру в одиночку и снимал сам все что попало. Вот он наверное и попал.

На крейсер их сосватал Эпштейн. Это была типичная халтурка из Министерства обороны, но платили хорошо и название Эпштейну понравилось. Он быстро оформил туда всю их команду, включая Жанну, от присутствия которой у тамошних космонавтов должны были языки расклеятся. Кириллу тащиться в какое-то захолустье в Пояс астероидов не хотелось до смерти, но контракт есть контракт. Черное настроение не покидало его до самого прибытия на «Неустрашимый», вступив на борт которого, он сразу же пустился с «морячками» во все тяжкие. В первый день они правда что-то честно снимали, но вечером состоялся банкет, из закуски на котором был только чистый спирт и все оставшееся время они только и делали что опохмелялись. Андрей и Жанна были слабаки и в последний день командировки совсем сдали, а Кирилл, почувствовав неизъяснимый прилив сил, отправился с камерой наперевес искать приключений. Репортаж свой он видел только когда монтировал и писал комментарий, но Шаталов начисто вылетел у него из головы.

Раскаяния Кирилл, конечно, никакого не ощутил. Жизнь есть жизнь и прожить ее надо по возможности честно.

— Откуда вы все это узнали?

— За пять минут до твоего появления звонил из Претории местный шериф. Ты же знаешь, в таких случаях они обязаны предложить тебе обмен. Но если ты не согласишься, то у них есть Имитатор. Так что ничего страшного не произойдет.

Кирилл вскочил с места.

— Нет, нет, нет. Я согласен. Этот Шаталов хочет меня убить? Ну что ж, но взамен он мне даст интервью, настоящее интервью. Представляете, сцена два смертника перед камерами. Сакральный момент! Сенсация! Андрей, быстро оборудование. Жанна, звони шерифу, сообщи что я лечу и закажи срочное Окно.

Все забегали, засуетились, а Кирилл сел на пол и сделал несколько дыхательных упражнений, что бы успокоиться, не пороть горячки и мыслить холодной головой. Затем Андрей принес оборудование и они стали экипироваться. На грудных ремнях закрепили несколько электронных камер, снимающих через одежду и, на всякий случай, диктофон. Обеспечили автоматическую подачу оптодисков и все это соединили с автономной батареей, по странной фантазии разработчиков крепившейся прямо на задницу, из-за чего присесть на что-либо становилось затруднительной процедурой.

Вернулась с переговоров Жанна, показала знак О'К и стала набирать код нужного Окна. Прошло подтверждение соединения и они стали молча ждать.

Окна были изобретены не так давно и еще не вошли в повседневный обиход наравне с ванной или видеофоном. Здесь использовался тот же принцип тунелирования, что и в космических кораблях, но с максимальным комфортом для человека — не нужно было куда-то идти, чтобы пролезть через нуль-пространственную дыру — Окно доставлялось на дом. В первые недели у них была бешеная популярность — все население земли принялось скакать по миру как разбежавшиеся с фермы зайцы. Некоторые, не жалея денег, ходили через Окно из спальни на кухню и обратно. Потом обыватели, наигравшись, стали задавать себе и специалистам вопрос, который ни одному космонавту, как человеку с крепкой нервной системой и верой в науку, и в голову не приходил — а что же со мной происходит, когда меня здесь уже нет, а там — еще нет?

Любой специалист на это мог чистосердечно ответить, что попадая в Окно, ваше бренное тело преобразуется в информационный пакет, так называемую J-матрицу, а частицы, из которых вы сейчас состояли и которые не могут тунелировать, поглощаются, переходя в энергетическую подпитку канала, на выходе из которого происходит обратный процесс — в соответствии с J-матрицей свободные частицы выстраивают атомы, молекулы вашей плоти и духа. А так как на квантовом уровне никаких индивидуальных различий не наблюдается, то можно сказать, что это то же самое тело, что и было до перехода.

Но хуже нет, чем допустить в физику философов. В специальной литературе сразу же появились споры — один, все-таки, человек проходит Окно, или на выходе мы имеем дубликат, а оригинал уничтожается? Кирилл соглашался, что в этой гипотезе есть разумное зерно и если очень глубоко задуматься, то становилось страшновато, что ты сейчас умрешь, а дальше будет существовать твоя копия, пока и она не сгинет в очередном Окне. К счастью, философская дискуссия еще не стала достоянием широкой общественности, но поговаривали, что в психиатрии уже появился термин «синдром Окна», а в суды стали поступать заявления, что имярек после прохождения Окна уже имярек не является, а является только его незаконной копией и поэтому его имущество должно перейти жене (брату, свату, детям — нужное подчеркнуть).

Как опытный космонавт Кирилл смирился с мыслью о бесконечном копировании, умирании и возрождении, пообещал себе стать буддистом и к психиатру не ходить.

Наконец ослепляюще желтое марево распахнулось в метре от пола, Жанна услужлива пододвинула кресло и поцеловала каждого на прощание. Окна потому и назывались Окнами, что в них приходилось пролезать с помощью подручных средств — стульев, табуреток, скамеек, чурбаков и стремянок. Кирилл первым шагнул в Окно и сейчас же вывалился под жаркое апрельское солнце Претории. На него свалился подвернувшийся Андрей и они долго возились в траве, пытаясь распутать намертво сцепившиеся провода и застежки. Как это бывает при сильной спешке, они еще сильнее запутались и вконец озлившиеся Кирилл и Андрей стали нечаянно и чаяно заезжать друг другу по роже кулаками и локтями. Наконец Кирилл рванулся словно тигр из хомута, внутри у него что-то хрустнуло, снаружи что-то треснуло и они разлетелись в разные стороны.

Кирилл, ошалело вертя головой, вылез из зарослей полуметровой травы со странным синеватым оттенком на обширный пятачок, который они вытоптали в борьбе со зловредной случайностью и стал осматривать их потери. Потерь было немного — вывихнутое запястье Андрея (это оно треснуло), треснувшее ребро Кирилла (это оно хрустнуло) и порванный оптоволоконный шнур, который теоретически порвать невозможно (он лопнул беззвучно).

Полечив на скорые руки, поврежденные уже у обоих, свои раны и закинув подальше в кусты пришедший в негодность ОВШ-17, с помощью которого они хотели сделать дополнительную съемку в доме, засунув его в дымоход или канализацию, друзья разогнули натруженные спины и огляделись. В районе пяти километров никакого города не наблюдалось, а наблюдалось очень живописное море, полукругом охватывающее то, что осталось от Южно-Африканской Республики после того, как половина континента скоропостижно затонуло, наблюдалась живописная саванна, по которой бродили слоны и жирафы, да еще наблюдались два журналиста-остолопа, попавшие не туда.

Было жарковато.

— Ты что-нибудь понимаешь? — осведомился Кирилл у самого себя.

— Мы в Претории, — жизнерадостно ответил Андрей, указывая куда-то за горизонт, — три километра пробежимся и будем на месте.

— Нет, а здесь-то мы за каким чертом оказались? — разъярился Кирилл, распугав мирно пасшихся слонов.

— Остынь, Кирилл, — миролюбиво ответил Андрей, поправляя рюкзак, — с новой техникой всегда так бывает. Скажи спасибо, что сюда попали, а не на Землю Франца-Иосифа.

Кирилл остыл, подумал, согласился, сказал «Спасибо» и они пошли. В Претории наземный транспорт тоже вымер, но им посчастливилось выйти на старую заброшенную дорогу, обильно поросшую молодой порослью и еще сохранившую разделительную полосу и они бодро затрусили по растрескавшемуся асфальту, придерживаясь правой стороны.

Кирилл не бегу связался с Диком Ковальофф, командовавшему операцией, и объяснил произошедшую накладку.

— Постараемся уговорить этого ублюдка убить все-таки вас, — только и пробурчал молчаливый шериф и отключился.

Кирилл стал думать над вопросами, которые он задаст этому ублюдку, но его отвлекали то Андрей с глупыми советами как беречь дыхание и куда лучше встать, когда в него станут стрелять, чтобы это выглядело эффектно на экране, то подвернулся одинокий жираф, который стал бежать на перегонки с ними и грустно заглядывать им в глаза. Затем пошел пригород, животное отстало, а Кирилл понял почему он сразу не увидел города. Города как такового и не было. Больше всего Претория напоминала садоводческое товарищество — хаотичное скопление одноэтажных и двухэтажных разнообразно типовых домишек, вытоптанные грунтовые дорожки и открытые кафе. Притормозив на светофоре, они сориентировались по указателям, бибиканьем распугали пешеходов и запылили на противоположный конец города.

Нужный дом они увидели издалека — такой же унылый белый коттедж с какой-то постройкой во дворе, обсаженный хилыми деревцами, тонущими в оранжевом песке. Его плотным кольцом окружали стройные ряды списанной бронетехники, чихающие вертолеты и дивизия распластавшихся на земле спецназовцев, почти неразличимых в своих пятнистых балахонах на фоне оранжевого пейзажа. Ставка командования располагалась в местных Филях таком же жилом домике по соседству, из которого даже не удосужились отселить проживающую там многодетную семью и от чего она больше походила на детский сад, а полицейские — на воспитателей. Маскировка, мать ее.

Тем не менее документы у них проверили, обыскали и под конвоем отвели к шерифу — толстому бюргеру в кожаных штанах, волосатым животом и биноклем в руках. Кирилл первым никогда принципиально не здоровался, Ковальефф тоже, но протянутую руку добросердечного Андрея все-таки пожал.

— Припозднились вы однако, хлопцы, — мягко пожурил батька проспавших утренний сенокос детин и, взяв валявшийся в пыли мегафон, поплелся к блокадному дому.

— Иди, — сказал Андрей Кириллу, — а я буду рыскать по крышам. По-моему они все сидят в то-о-ом помещении и мне лучше залезть на во-о-он ту хибару.

Пока они медленно проходили ряды техники, провожаемые сонными взглядами молчаливых солдат, Кирилл все-таки решил задать шерифу мучивший его вопрос:

— Скажите, шериф, а что случилось с городом — по картинкам я представлял себе Преторию совсем другой?

Ответить Дик (или промолчать) не успел — сильный толчок сбил их с ног, земля зашевелилась как живая, откуда-то из ее глубин пришел протяжный гул-стон, прямо перед глазами Кирилла по почве побежали небольшие трещины и он почувствовал жуткий страх, который всегда возникает у человека, обнаружившего, что крепкий и надежный фундамент, по которому он привык ходить ни о чем не беспокоясь, оказывается в эпоху глобальных катастроф таким же ненадежным и податливым, как оставшийся на реке лед в жаркий весенний день. Землетрясение стихло и они снова поднялись, отплевываясь от пыли и травы.

— Тонем мы, — хмуро сказал Ковальофф, — и довольно быстро. На месте той Претории сейчас красивый залив. Вы его видели. А то, что здесь, — он махнул рукой в сторону домишек, — только эвакуационный городок.

Приблизившись на расстояние вытянутой руки к большому зашторенному окну, ведущему в столовую коттеджа 13/67, Дик поднял свой изрядно помятый мегафон, на который он упал минуту назад, и заорал в него так, что стекла затряслись как при бомбежке и если бы они предусмотрительно не были заклеены крест накрест широкими полосами желтоватой бумаги, то на них бы точно появились бы трещины.

— Лева, мы пришли, — совсем по домашнему выразился шериф и Кирилл восхитился этой фразой, решив так и озаглавить репортаж. Его камеры работали во всю, а оглянувшись, он увидел что и Андрей расположился с аппаратурой на плоской крыше во-о-он того домика. Запись пошла.

Кирилл еще раз прислушался к себе, но особого страха не ощутил. Ему даже нравился этот неведомый Лева, что, возможно, было проявлением так называемой «любви к палачу», когда жертва начинает испытывать нежные чувства к своему мучителю, устав бояться, и выискивает в нем вполне симпатичные черты и, даже, оправдания для него, строя вполне логичную картину того, почему же этот человек должен так издеваться над ним. И еще, по опыту, Кирилл знал, что труднее всего поверить в возможность собственной смерти и особенно в таких опасных ситуациях. Человек боится смерти, это бесспорно, но он в нее не верит. Она всегда находится где-то за горизонтом бытия — такая опасная, такая страшная и такая далекая. И самое трудное сказать себе честно: «Да, через минуту я умру, но я могу сделать то-то и то-то и попытаться спастись». И ее соседство, такое близкое, вот за этим стеклом и этой занавеской, может лишить человека неопытного всякой способности сопротивляться, как лишается ее кролик перед глазами удава.

— Пускай ОН заходит, — глухо пригласили из дома.

Дик повернулся к Кириллу:

— Вы еще можете отказаться — один мой знак и эта хибара исчезнет с лица земли.

— Хочу вам только дать совет напоследок шериф, — усмехнулся Кирилл, измените координаты вашего Окна или организуйте на берегу залива спасательную станцию на водах — а то сдается мне, что большинство ваших гостей отправляются прямиком в гости к акулам в затонувшей Претории.

Кирилл свернул за угол дома где находилась затянутая прозрачной пленкой дверь на кухню. Он прекрасно помнил план. На кухне его никто не встретил. На столе стояли неубранные грязные тарелки, пакет прокисшего молока, в допотопной раковине почему-то громоздилась куча мусора — картофельные очистки, мятая оберточная бумага, рваные полотенца и битые чашки. Пахло от всего этого препаршиво, но местные мухи были несказанно рады. Они вились по всему помещению, ползали по потолку и попытались облюбовать Кирилла, пока он не шуганул их. Так, беженцы, значит. Это объясняет убогость убранства и отсутствие Утилизатора и Линии Обслуживания. Казенные алюминиевые вилки, обшарпанные кастрюли, обитые тарелки с вензелями «Неустрашимого». Бедновато живут интенданты, даже уволенные с позором из Флота. Но, ведь, мне его не жалко?

Открыв дверь, Кирилл попал в комнату из которой собирались и забыли эвакуироваться. Прошлое ее предназначение было неясным, а все, что в нее свалили, было упаковано в драный черный и желтый полиэтилен, в деревянные коробки химзащиты, пластиковые футляры из-под зипов, а кое-что было завернуто в бумагу. Все это громоздилось до самого потолка причем без всякой системы — тяжеленные ящики неустойчиво покачивались на самом верху на мягких тюках с тряпьем, а из прорех в нижних свертках виднелись ободранные бока бытовой аппаратуры и пластмассовые светильники, из которых не потрудились вывернуть лампочки. Лежащий на всем этом нанесенный из окон песок указывал на солидный возраст склада, а еле заметная звериная тропа показывала, что и хозяева смирились с неустроенностью бытия и ходили на кухню не через наружную дверь, а через эти русские горки. Вспомнив альпинистские навыки, Кирилл стал пробираться через комнату, стараясь как можно точнее следовать указателям в виде отпечатков ног и ладоней на вековой пыли, даже если эти следы вели по абсолютно непреодолимым мебельным перевалам, а на пути приходилось преодолевать бездонные провала с журчащими в темной глубине речками. Он не покаялся об этом, так как единый раз, только попробовав отклониться от проверенного маршрута, сразу же вызвал сильнейший обвал вещей и здоровенная коробка чуть не разнесла ему голову, но пройдя юзом по его макушке, рухнула куда-то вниз, кажется проломив пол. С бьющимся сердцем Кирилл переждал локальное землетрясение и через пять минут, уже без приключений, добрался до заветной двери.

Прорвавшись через нее, Кирилл без особого удивления снова вывалился под африканское солнце, оказавшись во внутреннем дворике, огороженном белым низким деревянным заборчиком и зарослями безумно красивой ракоуры, завезенной сюда с Марса, причем, несомненно, контрабандным путем, так как ее красивые цветы со временем превращались в ядовитые плоды, из-за чего на Землю эти растения завозят только в зоопарки и Институт ксенобиологии. Под шевелящимися ракоурами на скамейке с разломанной спинкой наблюдалось совсем уж кафкианское зрелище — там чуть ли не в обнимку сидели все тот же Дик Ковальофф с мегафоном в руке и все тот же Кирилл Малхонски с недовольным выражением на лице.

— Долго же вы, — шепотом сказал шериф и жестом пригласил присоединиться к их теплой компании.

Кирилл, не так часто встречавший в жизни Имитатора, тем более в его обличье, не сразу пришел в себя и беспрекословно подчинился. Сел он так, что шериф, оказавшийся зажатым на узкой скамейке двумя близнецами, мог заказывать любое желание.

— Питер, — представился Имитатор. Фамилий они не признавали.

— Кирилл, — торопясь сказал шериф, — у нас будет длинный разговор, но времени на него нет, так как через минуту вы должны вернуться в дом. Прошу вас ускориться.

Уже совсем ничего не понимая, Кирилл закрыл глаза, сделал обычную мыслительную процедуру, открыл глаза и по едва заметным признакам понял, что время остановилось. Воздух обрел густоту и вязкость, по мышцам побежали болезненные разряды, тело налилось свинцом и плохо подчинялось голове, мысли в которой потекли с фантастической скоростью. Все трое не изменили своего положения, замерев как мумии, а ультразвуковой разговор гас в защитном поле.

— Для начала, Кирилл. Я никакой не шериф Претории, хотя моя фамилия действительно Ковалев. Я из Штаба Флота. А тот человек, который находится сейчас в доме никакой не интендант.

— Крот? — осенило Кирилла.

Ковалев с трудом повернул голову и уставился на него залитыми кровью глазами.

— Как вы догадались?

Кирилл показал на кусты ракоуры.

— Запрещена к ввозу и частному владению. Я знаю что такое таможня Флота и что привезти такую штуку на Землю космонавту невозможно.

— Вы вот заметили, — грустно сказал Ковалев, — а местная полиция не заметила, хотя ходила мимо них каждый день и не один год.

— Так что же случилось с вашим Кротом?

— Распад личности, — вступил в разговор Питер, — незапланированный. Психологи клялись, что у Шаталова есть еще пара лет, прежде чем ему надо будет сделать лоботомию и отдать безутешным родственникам. Но вот вышла небольшая ошибка и через некоторое время он убьет детей. Я пытался его обмануть, пройдя вместо вас, но он что-то почуял и не пустил меня. Мы вынуждены теперь к вам обратиться за помощью, что бы спасти проект.

— Значит все было подстроено заранее, — продолжал допытываться Кирилл. Он не планировал сегодня попасть в такой гадюшник, но куда только не занесет журналистская судьба и если вместо банального захвата заложников ты ввязываешься в секретную операцию Флота, от которой за версту несет трупом, то надо выжать из этого максимум успеха. И плевал он на секретность.

— Расскажи ему все, Питер, — попросил Ковалев, — он вправе знать.

— Он все записывает, — ответил Питер.

— Расскажи.

Конечно, Кирилл знал о Кротах, но они вызывали в нем брезгливое чувство и он никогда не рылся в этой проблеме. Одно дело, когда ты пользуешься Окном или космическим кораблем, и совсем другое дело, когда туннельный движок находится у кого-то в собственной башке и ему не нужно никаких приборов и двигателей, кроме собственного желания, чтобы очутиться, например, где-то в районе Бельтегейзе или у тебя в комнате. Это было такое же генное уродство, как имитация или телепатия. Встречалось оно крайне редко и на поиски Кротов Флот выделял кругленькую сумму, на которую можно было бы построить Боевую Машину. Такие люди стоили таких денег — из них выходили первоклассные разведчики и диверсанты, если бы не одно «но». Все эти путешествия по изнанке Вселенной, которые ни один Крот не решался описать, довольно быстро приводили их и так больную психику в полную негодность. Причем сходили они с ума самым странным образом — в один прекрасный день умерщвляли собственных детей (если они у них были), а потом методично начинали уничтожать всех близких и дальних кровных родственников. Учитывая их феноменальную способность, а так же великолепную выучку ниндзя, они всегда доводили дело до конца, а затем окончательно исчезали в глубинах Вселенной.

Как с этим бороться — никто не знал, пока какие-то умники не додумались применить к Кротам психокодирование, в результате чего в своей обычной жизни какого-нибудь тихого интенданта они даже не подозревали о своих нечеловеческих способностях и о той работе, которую они делали в качестве Крота. Такое раздвоение личности не могло существовать постоянно и когда приближалось время «Х», тесты легко определяли «синдром Хроноса». Крота отправляли под благовидным предлогом на Землю, где в одной из секретных клиник выжигали ему лобные доли мозга, превращая человека в растение и платили ему пожизненную пенсию.

Тесты Шаталова стали показывать неладное два месяца назад. Решив подстраховаться, командование использовало случайно подвернувшийся репортаж К. Малхонски и инспирировало против Шаталова обвинения в хищениях. Честный и исполнительный интендант крейсера «Неустрашимый» Лев Шаталов направлен на Землю, где сразу же должен был прекратить свой путь человека разумного. Но тут произошла осечка. В верхах посчитали данные тестирования неубедительными и Леву до поры до времени решили оставить в качестве подсудимого офицера Флота, издали понаблюдав за ним. А сутки назад произошел надлом.

— К счастью он все еще считает себя Шаталовым и пытается подвести под свое желание убивать какую-то разумную, человеческую основу — незаслуженную обиду, например. Поэтому он никого не тронет, пока не убьет вас.

— Больше всего мне хочется наблевать вам на колени, ребята, — честно признался Кирилл.

Дик поморщился, а Питер пожал плечами:

— Никто вас с самого начала не тянул за уши. Вы и сейчас вправе отказаться, а я еще раз попробую проникнуть в дом.

— Что значит — проникнуть? — удивился Кирилл, — заходите в эту дверь и…, - он осекся.

— Наконец-то дошло, — вздохнул Дик.

Дошло, мысленно согласился Кирилл. Из кухни вел коридор, в который выходили двери двух спален и гостиной, переходящий в небольшую лесенку, по которой можно было выбраться на крышу. Он же сразу попал в одну из спален, превращенную в приемный пункт вторсырья. Крот начинал играть Пространством.

— Это уже какая-то комедия получается, — возмутился Кирилл, — третий Кирилл Малхонски будет входить в заколдованный дом. Я не понимаю его недоверчивости и его долготерпения.

— Первая заповедь ниндзя — терпение, — сказал Питер, — а то, что делается в голове Крота не понимает никто. Наша главная задача — спасти детей и нейтрализовать Шаталова. Однозначно, что он никого не выпустит из дома — ни вас, ни семью, поэтому ликвидировать его надо вам, либо очень сильно его отвлечь, пока мы проникаем в комнату. Именно поэтому ваша кандидатура уже изначально нам подходила — вы проходили апгрейд. Хотя, честно признаюсь, шансов мало.

— Почему бы вам тогда не взорвать дом? — спросил Кирилл.

— А как же семья?

Такое чадолюбие могло бы умилить женскую аудиторию передачи «Хозяюшка», но Кирилл на эту удочку давно не ловился. Если спецслужбы говорят, что они хотят спасти людей, то они подразумевают под этим какие-то свои, сугубо прагматичные цели. Над этим стоило поразмыслить, но времени не было.

— Хорошо, я иду.

История повторялась уже в виде фарса. Кирилл снова обошел дом, оставив Дика и Питера, который начал терять его черты, греться на лавочке, подошел к окну и прокричал:

— Ворюга паршивый! Я пришел, хотя мне глубоко наплевать на твои проблемы! Мне хочется лишь снять с тобой интервью, которое будет полезным для моей карьеры. Впусти меня и отпусти всех остальных, если ты не трусливая баба. У меня даже оружия нет! Поговорим как мужчина с мужчиной!

Крот он или землеройка, но у него должны сохраниться обычные человеческие реакции — мужское достоинство и злость, нажимая на которые, Кирилл надеялся получить нужную ему мелодию. Через некоторое время реакция наступила — окно отъехало в боковой паз, между занавесками показалась чья-то рука и поманила журналиста. Кирилл оглянулся на расстилающийся позади пейзаж, изуродованный сварными железяками и подошел к окну. Лазить сегодня по окнам была его судьба. Отставив подвернувшийся цветущий кактус, он тяжело перебрался внутрь, немного поплутал в занавесках и наконец оказался в норе свихнувшегося Крота.

Его ждали. Все семейство в ряд расположилось на большом плюшевом диване — по краям взрослые, дети между ними. Лева Шаталов слева, совершенно безоружный, справа — очень красивая блондинка с изуродованными артритом руками и ногами. Только сейчас Кирилл вспомнил, что так и не узнал, как зовут жену и детей. В руках у женщины была очень удобная кнопочная модель пятидесятизарядного «Громобоя» с автоматической наводкой и «умными» пулями. Неестественно широкий хобот «Громобоя» смотрел Кириллу прямо в живот и ему ничего не оставалось, как только поздороваться. Оказалось, что в комнате играла странная тягучая музыка, наводящая озноб, а все стены завешаны темно-красными занавесями. Жить здесь было невозможно. Подчиняясь слабому движению Проделывателю Дырок В Сорокасантиметнровой Броне, Кирилл уселся в кресло и вытянул ноги.

— Она — Флора, — объяснил Лева, — а дети спят.

Дети спали очень необычно — чинно сидя между родителями, сложив ладошки на коленях и во все глаза глядя на Кирилла. Он им дружески подмигнул.

Флора отложила свое ружье, встала с дивана и, наклонясь к самому уху Кирилла, прошептала: «Он все знает». От ее волос замечательно пахло ромашкой, а губы, оставившие поцелуй на его щеке, были теплыми и сухими. Снова воцарились тишина и неподвижность.

У Кирилла начался сильнейший приступ «дежа вю» — все это он где-то когда-то видел, но как это обычно и бывает в таких случаях не мог вспомнить — где и когда. Репортаж не получался, так как Кирилл не мог классифицировать сложившуюся ситуацию — в Окно он проходил к террористу, в окно влезал к сумасшедшему, но ни терроризмом, ни сумасшествием здесь и не пахло — как Желтый Тигр он чуял это ясно. Если не знаешь что делать, не делай ничего. Он и не делал.

Музыка стала немного стихать и Флора сказала:

— Послушайте его. Он вам хотел сказать.

Кирилл вопросительно посмотрел на Шаталова.

— Тигр, тигр, огневой, сквозь огонь иди за мной. Не пейте газированной воды — там слишком много книг.

— Что вы видели? — почему-то спросил Кирилл.

— Вы видели Бога? — вопросом на вопрос ответил Шаталов.

Кирилл отрицательно покачал головой.

— В этом нельзя быть уверенным, — наставительно сказал Лева, — не видеть что-то, это значит иметь представление об этом «что-то». Вы имеете представление?

— Не знаю, — честно признался Кирилл.

— Он не понял, — горько сказала Флора.

— Что же тут непонятного, — равнодушно удивился Крот. Он протянул руку куда-то за диван, вытащил оттуда литровую бутылку «Пузырьков» и откупорил ее. Кирилл взял полную чашку и попробовал лимонад. Вкус был отвратительный. Он поставил чашку на пол и снова выпрямился в своем кресле.

— Костры служат причиной лесных пожаров, — удовлетворенно сказал Шаталов, — а девушки — причиной аварий, особенно если голова дырявая. Но он не будет думать, он будет жалеть о записях. Он даже скажет, но не поверит. Нет, все бесполезно.

Флора заплакала. Кирилл же испытывал странное чувство — абсолютной адекватности ситуации, хотя она не вписывалась ни в какие разумные рамки. Он не испытывал ни удивления, ни чувства неудобства, которое приходит к тебе, когда беседуешь с не совсем нормальными людьми. Ему казалось, что это был вполне связный и разумный разговор, но его смысл ускользал от него, как если бы он взялся судить о книге прочитав только последний абзац, последнюю фразу, даже если автор только ради нее и написал роман.

Кирилл задумчиво смотрел на Шаталова, когда грудь Крота стала расцветать кровавыми фонтанчиками, раздирающими плоть и плотный хлопок рубашки. Дыры извергли осколки костей, обрывки мышц, кожи, полотна и пули, которые на излете забарабанили в грудь уже Кирилла. Удары были очень болезненными — словно по грудной клетке решились пройтись отбойным молотком или выковать там же лошадиную подкову. От этих ударов Кирилл бился как в эпилептических конвульсиях и уже теряя сознание видел опустевшее окровавленное место Крота, обезображенное здоровенными пробоинами, ворвавшихся в комнату спецназовцев с автоматами наперевес и возглавляемых Диком и Петером, которого он узнал только по одежде.

Отмахнувшись от назойливого Андрея, колотившего его по морде, Кирилл открыл глаза и опасливо посмотрел на свою грудь. Она была вся изрешечена пулями и сквозь прорехи в кожаной куртке виднелись осколки кинокамер, искрившие провода и изрядно покореженный бронежелет с кое-где застрявшими пулями.

— Суки, такой репортаж испортили, — пожаловался Кирилл Андрею и встал с его помощью из кресла.

В комнате было пусто, окна широко распахнуты, но в воздухе еще держался запах пороха. В обнимку они вышли на улицу и уселись на теплый песок.

— У тебя что-то получилось? — спросил безнадежно Кирилл.

— Последнее что я снял — это твою задницу, когда ты залезал в окно и вышла она замечательно.

— Ну что ты будешь делать, — в сердцах плюнул Кирилл, — пасть им порвать мало, моргала выколоть, хребет вырвать, чтоб трусы в штаны упали, и грязно выругался.

— О чем вы хоть разговаривали? — спросил Андрей.

— Будущее он мне по руке предсказывал, — все еще не остыв, огрызнулся Кирилл.

Прийдя к себе в кабинет, первое что он сделал — это взял молоток и с остервенением вбил гвоздь памяти по самую шляпку в деревянную панель, обезобразив ее при этом многочисленными трещинами и вмятинами от промахов.

 

Глава пятая. ФИЛОСОФ. Паланга, ноябрь 69-го

В четыре часа утра я позвонил Эпштейну. Вот ирония судьбы — много лет его братец Авраам был моим продюсером, литературным агентом и — просто агентом, всяческими хитростями и неправдами проталкивая меня в те места в которые я хотел, в те места, куда я не хотел, и, даже, в те места, куда обычно раздраженно посылают, при этом стараясь не выходить из дома или, тем более, не выезжать из своего любимого и изрядно подмокшего за последние четыреста лет Санкт-Петербурга. А потом, теми же темными путями, продавал, всучивал, навязывал (и пару раз пытался подарить за символическую цену, что было совсем на него не похоже) наши репортажи и фильмы студиям с минимальными цензурными потерями по фантастически максимальным ценам. Его хитрость и домоседство стали притчей во языцех, на что он справедливо отвечал — если дома есть телефон, или просто слуховое окно, то выходить из него совсем не обязательно. Самые сложные дела решаются в течение пары секунд, необходимых человеку мысленно или вслух сказать «Да». Конечно, это требует длительных подготовительных работ, но для этого, опять же, никуда ходить не надо — нужно только так сформулировать свой вопрос, что бы человек не мог ничего сказать, кроме этого «Да». А вот для этого-то короткого разговора и пригодится телефон. А потом его убил метеорит. Что может быть смешнее, удивительнее и грустнее?

Вес космического хлама, выведенного человечеством на орбиту, в ближнее и дальнее Внеземелье за сто лет космической эры оценивается «Ллойдом» (страхование от такой разновидности несчастных случаев и бедствий стало популярным еще с начала века и крупнейшей компании пришлось взяться за математическую оценку и таких рисков) в пять миллиардов тонн титана, железа, ферросплавов, пластика, кремния, композитных материалов, золота, магния и прочего мусора. Сюда входят первые, до сих пор не сгоревшие в атмосфере, по странной прихоти приливного воздействия Луны, Солнца и Юпитера, спутники связи, шпионы, метео- и георазведки и прочие малышки, инфузории зари космической эпохи типа «Молния», «Метеор», «Поход», «Аполло» и «Форчун». Но вся эта мелочь не в счет. Большую проблему представляют гиганты «мюонного» Золотого Десятилетия, когда в небо забрасывались конструкции в сотни тонн весом, из которых собирались присно памятные «Ковчеги», «Галеоны» и другие ноевы корабли, уменьшившие население Земли на пять миллиардов человек и на девяносто процентов полезных ископаемых, окончательно загадившие атмосферу и почти уничтожившие озоновый слой.

Этот «железный навес» послужил хорошим трамплином для Освоения и честь ему и хвала была бы в этом, если бы не его паршивое свойство — все эти уже вышедшие из употребления станции, лаборатории, космополисы и прочие железки, имели тенденцию со временем возвращаться на грешную Землю. И если с первыми космическими «инфузориями» никаких проблем не возникало — они благополучно испарялись, радуя влюбленных и детей, то эти громадины и монстры предпочитали проделать весь путь до конца и, как иные люди, оставить свой след на Земле.

Следы при этом оставались столь примечательными, что была организована специальная служба по демонтажу орбитальных сооружений и отбуксировки их подальше от Планеты.

Но случались казусы — не дождавшись своей очереди, изуродованная метеорными потоками и изъеденная солнечной радиацией махина неожиданно обрушивалась вниз, на головы незадачливых прохожих. Представляете? Идет человек по родному городу, по родной улице, подходит к родному дому и тут раздается гром, свист, удар, бах! — и человека нет. Это наводит на определенные размышления.

Моисей Эпштейн устроил безвременно почившему брату шикарные, но скромные похороны (а я раньше думал, что это — слова-антонимы, пока не убедился собственными глазами в их синонимичности), оттер засаленным рукавом поношенного пиджака горькие слезы и принял бразды правления процветающей фирмы «Эпштейн и Эпштейн». С тех пор компания зацвела еще обильнее и я, помятуя все то добро, которое сделал мне хитрый домосед Авраам, прибегнул к его услугам уже как свободный литератор.

Моисей, в отличие от брата, особой эксцентричностью и хитростью не отличался, но был честен и обязателен. Поэтому если кому-нибудь приспичивало позвонить ему в четыре часа ночи, он добросовестно вылезал из постели, одевал тапочки и, чтобы не разбудить любимую Риву, перетаскивал видеофон в гостиную и там высказывал звонившему все, что он думал о нем и его родителях. И только потом отвечал на вызов. Если не знать этой его особенности, то можно было не дождаться ответа и отказаться от вызова, что еще больше раздражало Моисея. Но я был человек опытный и терпеливо подождал пять минут, прежде чем экран загорелся и из него не вылезло знакомое худое лицо с черными волосами с проседью и круглыми очками на носу.

— Что у тебя с ухом? — буркнул он, нисколько не удивившись.

Я потрогал ухо. Сейчас оно болело меньше, но это компенсировалось его распуханием до огромных размеров. Слоны мне бы позавидовали. Черт бы побрал эту Одри с ее рецептами быстрого протрезвления.

— Медведь наступил, — объяснил я, — еще в детстве. Извините, что так рано тебя разбудил.

— А за то, что так рано меня покинул Вы извиниться не хочешь? вздохнул Моисей.

Обмен любезностями мог продлиться долго и поэтому, чувствуя, что силы мои на исходе после бурной ночи чревоугодия и пьянства, я взял быка за рога с места в карьер:

— Моисей, мне нужна твоя помощь.

Моисей помолчал, пожевал губами и предположил:

— Деньги? Наркотики? Шлюхи? Или я должен тебе посодействовать в присвоении имени Малхонски самому мелкому астероиду Системы в знак благодарности за то, что лучший коммерческий писатель десятилетия, за мои труды и седины, в один прекрасный момент заявляет, что я, я! прости меня Бог за грубое слово! я — полное собачье и еще шесть всяких разновидностей дерьмо,? А что, это сейчас модно. А уж меня, к тому же, никто не заподозрит в предвзятости.

— Я хочу написать книгу.

— Ах, он хочет написать книгу! — чуть ли не крикнул, разойдясь, мой агент, — Он хочет написать книгу! Сначала он врывается ко мне, ломает мебель, бьет посуду, распугивает кошек и кричит, что он больше никогда пера в руки не возьмет! что люди не понимают его книг! что он правдиво живописует ужасы войны, а они, эти подонки из Министерства, награждают его премиями за патриотизм, а придурки-пацифисты обвиняют его в разжигании новой войны! Нет, какое чудо! Никто не понимает великого Малхонски, кроме его самого и его кота, но тот, к сожалению, пока не научился писать рецензии! И тогда Малхонски решает удалиться из мира, как Лев Толстой, и сидя на травке, писать веселые книжки о птичках, как Пришвин. Уж не хочешь ли ты, чтобы я прислал тебе свою коллекцию бабочек и впридачу купил двух канареек?

— Нет. Я хочу, чтобы ты мне достал мои записи на Европе.

Моисей надолго замолчал. Я не прерывал его раздумий, поглаживая больную мочку уха.

— Дело еще хуже, чем я думал, — сделал он вывод, — теперь ты действительно хочешь начать Третью мировую войну. Ты что, Кирилл, не понимаешь какую кучу дерьма ты хочешь вывалить на человечество?

— Понимаю, — ответил я, — мы сами ее и наложили.

— А как же твой «Бежин луг» и прочие охотничьи рассказы? Впрочем, можешь не отвечать. Я всегда знал, что эти твои планы гроша ломаного не стоят. Пиши то, что знаешь лучше всех, либо то, что не знает никто. Охотник и натуралист из тебя никудышный, с воображением у тебя всегда было слабовато, а войну лучше тебя действительно никто не знает. Но сейчас ты действительно делаешь крупную ошибку. Бочка с порохом уже готова, фитиль вставлен и теперь ты хочешь его поджечь.

— Ну так ты мне поможешь, — начал терять я терпение, — или мне обратиться в другое, менее склочное агентство?

— Вот тебе, — сунул мне дулю под самый нос вежливый рабби Моисей, — у нас с тобой контракт. И хотя ты им подтерся и выкинул, он все еще в силе. Если не хочешь ходить голым и сидеть в долговой яме на Валуне, дальше меня тебе хода нет.

— Значит я на тебя рассчитываю.

Моисей закурил и, пуская дым себе под ноги, несколько минут помолчал. Было тихо — в наш век интеллектроники нигде в доме не тикали часы, не текла из крана вода и не скрипели половицы. Звуконепроницаемые окна не пускали в дом шум ветра и дождя. Было неуютно.

— Знаешь, что сгубило евреев, когда в Германии к власти пришли фашисты? — спросил он.

Ремарка я читал, но соврал, желая дать Моисею возможность блеснуть эрудицией и тем самым завоевать его благосклонность (хотя он и так был на крючке):

— Нет, Моисей, не знаю.

— Их погубили рояли. Еврейские семьи очень музыкальны и почти в каждой имелся рояль. А если хочешь драпать из страны, то такой громоздкий предмет с собой не потащишь. Вот поэтому многие остались. Им жалко было расставаться с роялями. Представляешь — не с деньгами в банке, не с заводами, не с квартирой, в конце концов, а с роялем?

Моисей стряхнул пепел и продолжил:

— Так вот, к большому горю моих родителей, нам на ухо наступил один и тот же медведь и поэтому я не имею рояля. И в случае чего, я всегда смогу сбежать отсюда подальше. Хотя пока ума не приложу куда, — задумался он.

— Хорошо, Кирилл, я попробую это сделать. Только не надо лобызать мои щетинистые щеки, ноги мыть, а воду пить. Я чувствую, что делаю очень большую ошибку. Потомки мне этого не простят, как ты думаешь? Ладно, жди звонка, сказал он и исчез.

Я столкнул мохнатый видеофон на пол, открыл окно и, пододвинув кресло, уселся напротив, вдыхая запахи дождя, моря и сосен. На небе штормило и ни там, ни в городе не было ни огонька. Паланга спала. Одри тоже дрыхла на втором этаже и лишь один я бодрствовал и морозился, пытаясь согреться куцым клетчатым пледом. Я вспомнил стихи:

В последнюю осень ни строчки, ни звука, Последние песни осыпались летом, Прощальным костром догорает эпоха, И мы наблюдаем за тенью и светом.

В начале прошлого века австриец Фрейд обнаружил триединство человеческой психики, состоящей из Я — потока мыслей, образов, желаний, непрерывно текущих через наше сознание на протяжении всей жизни, Оно, или подсознания — странного места, где бурлят реликтовые инстинкты, темные желания и загадочная символика, и, наконец, Сверх-Я, порожденного запретами, ритуалами и моралью окружающего нас мира.

Позднее Эрик Берн открыл, что личность человека, его Я, состоит из личин Взрослого, Ребенка и Родителя, и в каждом случае наше поведение в одной роли разительно отличается от нашего же поведения, скажем минут пять назад, но уже в другой роли.

Все это лишь подтверждает мысль, давно ставшую литературной банальностью, о том, что человек — существо противоречивое. Но меня все равно удивляют, поражают и, порой, устрашают извивы моей судьбы. Мои нынешние и будущие биографы, если таковые найдутся, спорят и будут спорить до хрипоты, что заставило меня бросить Ауэррибо и пойти в «Лондонский курьер», оставить журналистику и стать писателем. Но это не самые сложные загадки — любой человек с воображением, которое у меня слабовато, сможет придумать правдоподобную гипотезу превращения журналиста в писателя — в конце концов это самый естественный путь, рекомендованный еще Джеком Лондоном. Гораздо сложнее объяснить метаморфозу «Желтого тигра», крутого парня в коже с камерой и автоматом на шее, «землянина»-патриота и живую легенду всех курсантов Ауэррибо, в не менее знаменитого писателя, пацифиста, затворника и алкоголика, на дух не переносящего все то, что имеет отношение к власти и официальной идеологии.

Казалось, что проще — спроси самого человека. Но в том-то и проблема, что он сам еще хуже это понимает — что же завело его на этот путь. Подсознание? Шутки Ребенка? Никто не знает и я меньше всех.

Впрочем, все может быть просто — Эпштейн утверждает, что учуять во мне нелояльность к власти и отвращение к войне так же трудно, как ощутить водочный перегар сквозь экран видеофона — нос вроде красный, глаза маслянистые, руки трясутся, а ничем не пахнет!

Наверное, он в чем-то и прав. Может быть я слишком невнятен в своих книгах и мои реальные убеждения погребены под кучами ненужных мыслей, размышлений, извивами острого сюжета и иглами циничного юмора, может я только внушаю себе свое диссидентское умонастроение, ради собственного тщеславия и самолюбования, а на самом деле, в глубине души остаюсь вполне верноподданным и правоверным. А может общество просто не так трактует мои слова — на благо себе и своим целям, ибо нет ничего несовершеннее, расплывчатее, многозначительнее, чем человеческое слово. Эта последняя гипотеза нравится мне больше всего. Она — мой любимый конек, который я седлаю при каждом удобном и неудобном случае.

Скорее всего, и, даже, наверняка, я не являюсь великим писателем и мне не снискать в веках лавры Гомера и Толстого. Я лишь попал в струю и писал о том, что больше всего интересует нашу агрессивную расу — о войне. Вас никогда не удивлял тот факт, что большинство великих книг посвящено именно этому роду деятельности человечества — «Илиада», «Ветхий Завет», «Война и мир», «Гегемон»?

Ладно, в конце концов мы заслуживаем то, что мы заслуживаем и все наши сетования на пропаганду, идеологическую обработку являются слабым аргументом. Вы хотели войну? Вы ее получите.

Беда нашего человечества в том, что с момента развития у человека второй сигнальной системы, он гораздо больше верит сказанному, нежели увиденному. В этом кроется причина ужасающей жизнеспособности тираний.

Моисей все не звонил, а мне все не спалось. Ночь постепенно приближалась к рассвету, нежданный в такие холода дождь приутих, но небо все еще было в тучах. Это было хорошее время для астрономов — они со спокойной душой могла спать — звезд не было видно.

Наша вечеринка с Одри кончилась несколько неожиданным для меня образом — я протрезвел. До этого, я помню, мы еще ели, пили, танцевали, целовались и спорили, пили на брудершафт, экспериментировали с платьем, изучали анатомию, читали стихи, плакали и смеялись. Потом, кажется, поспорили кто кого перепьет. То есть, поначалу я хотел, почему-то, предложить заключить пари кто кого переорет. Но с артикуляцией у меня произошел сбой и Одри с жаром поддержала мою идею, заявив, что нет в мире такого мужчины, который бы мог тягаться с ней в распитии спиртного.

Я не стал ее разочаровывать и объяснять, что имел в виду нечто совсем другое, подумав, что воинственная Одри воспримет это как закамуфлированную капитуляцию, чего я, естественно, в силу своей пьяной мужской гордости стерпеть не мог.

Правила были простыми — берутся два стограммовых стакана, которые каждый по очереди наполняет из графина водкой и выпивает. Затем процедура повторяется теоретически до бесконечности. Проигравшим считается тот, кто либо не сможет самостоятельно наполнить свой стакан, либо упадет в бессознательном состоянии после N-ой дозы.

Процесс пошел резво — у меня, правда, чуть помедленнее, так как приходилось много времени и усилий прикладывать к обузданию вестибулярного аппарата, у Одри — быстрее, так как проблем с координацией движений у нее не возникало. Сама она при этом не проявляла никаких признаков опьянения — руки у девушки не тряслись — наливала она твердо, язык не заплетался — она в основном молчала, да и в обморок, от сильнейшего алкогольного отравления, она падать не собиралась.

Я совсем уж решил, что в первый раз проиграл в такой элементарной игре, да еще какой-то молоденькой девчонке, но тут одрино платье стало вытворять такие вещи, что мне сразу полегчало. О том, как управляются творения «Флоры генетикс» я имею самые смутные представления. До этого мне казалось, что они через определенные промежутки времени спонтанно меняют программу, перерастая, скажем, из «тюльпана» в «сакуру». Но, видимо, каким-то образом они все-таки завязаны на эмоциональный настрой хозяйки и когда, под влиянием спиртовых паров, ее эмоции перестали контролироваться нормами приличия и человеческого общежития, платье тоже сорвалось во все тяжкие, демонстрируя самые сокровенные девичьи фантазии.

Но Одри это нисколько не смутило и она с каменным лицом продолжала свою партию. И я во второй раз убедился, что моя случайная знакомая вовсе не так проста, как кажется, и за игривым, милым и привлекательным фасадом скрыто профессиональное владение кое-какими штучками, которым не обучаю в пансионах благородных девиц и Сорбонне.

Долгое время европейская медицина не признавала возможности сознательного управления человеком физиологией своего организма. Восточная традиция считала такое умение само-собой разумеющимся и оно широко использовалось в различных школах йоги и боевых искусств. Не знаю, умела ли моя Одри останавливать сердце, изнывать от жары в холодильнике и жевать стекло, запивая его азотной кислотой, но искусством разлагать метиловый спирт гораздо быстрее, чем это делает рядовой человек, она владела вполне. Конечно, Одри тоже постепенно пьянела, но не так скоро, как бы мне этого хотелось.

Слева от нас, на краю стола скопилась внушительная батарея бутылок. В баре было уже пусто — мы не заметили как и почему гуляющий народ куда-то схлынул, повинуясь неуслышанному нами сигналу, и лишь Гедеминас стоял за стойкой, подперев кулаком тяжелую голову и наблюдал за нами, чтобы по первому требованию послать нам очередной сосуд с огненной водой.

Не знаю, упились ли мы до белой горячки, но на восьмой бутылки «Полярного медведя» (или «медведицы») Одри вдруг нарушила наше спортивное молчание и тишину опустевшей «Вешнаге», до этого нарушаемую лишь звоном бутылок, бульканьем, да тяжелым дыханием олимпийцев, сказав совершенно трезвым голосом:

— Все, я сдаюсь.

— Предлагаю боевую ничью, — по-джентельменски промямлил я, пытаясь согнать с краев стакана зеленых толстеньких чертиков, который неимоверно утяжеляли его и не давали удобно приложиться к емкости.

— Тогда пойдем прогуляемся по свежему воздуху, — сказала Одри, легко поднимаясь из-за стола.

— Пойдем, — согласился я, тоже слезая с насиженного места.

Вернее я сделал такую попытка, не очень-то надеясь на успех. Надежды на чудо действительно не оправдались — пол со сверхсветовой скоростью вздыбился, встав вертикально, я испугался за бутылки, которые должны были вот-вот свалиться с нашего столика, сделал обнимающее движение, желая принять их родимых в свои объятия, неосмотрительно при этом выпустил из рук край столешницы и полетел вниз, подчиняясь взбунтовавшейся гравитации.

Резкость в глазах восстановилась, аберрация и прочие астигматизмы исчезли и без всяких менисков. Я опять сидел на своем стуле, пол принял нормальное положение, а Одри стояла надо мной, задумчиво покусывая губки и критически меня осматривая.

— Ты видела? — возмущенно спросил я, — Опять кто-то с тяготением балуется!

— Видела, — подтвердила Одри, — и могу предложить тебе радикальное средство.

— Воду с нашатырем внутрь? — с отвращением поинтересовался я, — Нет уж увольте. Не зря же я весь вечер пировал. Да и пол пачкать неохота.

— Не надо воды, — успокоила девушка, — все гораздо проще, но не приятнее, — и с этими словами она быстро наклонилась и своими острыми зубками впилась в мочку моего левого уха.

От жуткой боли я заорал, вскочил на ноги и заплясал по «Вешнаге», схватившись за укушенное место, забыв про пьянку и вестибулярный аппарат.

Потом мы долго пытались образумить разбушевавшееся ухо, прикладывая к нему горы льда, снега, поливая его жидким азотом и просто элементарно дуя на него. Суетился при этом в основном Гедеминас, так как Одри, не желая попадать под мою горячую руку, скромно сидела в уголке, трезвея и шепотом подавая советы охающему и причитающему бармену.

Когда боль немного утихла, а злость на бедовую девчонку улеглась, меня начал разбирать смех. Вид у меня был еще тот — распухшее как оладьи ухо, растрепанные волосы (это Гедеминас всеобщим маминым средством пытался облегчить мои страдания), мокрый от растаявшего льда костюм, бешеные глаза и трясущиеся руки. Наверное, даже месячный запой не смог бы довести меня до такого состояния.

Вслед за мной с облегчением засмеялись Одри и Гедеминас. Марта, убиравшая кафе, долго с недоумением смотрела на нашу ржущую компанию, пока сама не начала тихо посмеиваться, просто так, без повода.

Прошел уже час. Холод мне надоел и я, выбравшись из-под теплого пледа, закрыл окно, опустил шторы и на всю мощность включил обогреватели. В комнате быстро стало жарко, лед в аквариуме растаял и от такой смены климата меня потянуло в сон. Боясь проспать звонок Эпштейна и вызвать новую волну нареканий этого зануды, я взял со стола свою биографию и попытался ее почитать.

Как это бывает, когда очень хочется спать, глаза никак не могла сфокусироваться на странице, разбегаясь, разъезжаясь и закрываясь. Голова тоже не держалась на шее и я периодически клевал носом в книгу. Пришлось с сожалением отложить том, закрыть глаза и пообещать себе, что спать не буду, а только вот так посижу, поборясь со сном.

Проснулся я от настойчивого писка видеофона. Солнце уже взошло, на небе было ни облачка и гостиную заливал яркий свет. Если бы не голые клены и не снег на улице, то можно было подумать, что на дворе весна. На часах было девять двадцать и я со страхом ткнул в кнопку приема.

Моисей в отличие от меня был умыт, побрит, свеж и одет. И если меня кормили мои мозги и фантазии, в которых я слабоват, то этого литературного волка, помимо всего этого, кормили еще и ноги и его опрятный вид.

— Ну и задал ты мне работенку, — радостно сообщил он, — Я только на звонки потратил весь твой будущий гонорар.

— А он будет, гонорар-то? — с нетерпением спросил я.

Эпштейн демонстративно задумался.

Больше всего на свете я не люблю просить и быть зависимым от других людей. Возможно это следствие моей чрезмерной гордости, из-за которой мне кажется, что окружающие просто обязаны читать мои мысли и приносить все нужное по первому мысленному требованию. Или это следствие моей тщательно скрываемой робости, и я просто терпеть не могу беспокоить людей своими мелкими проблемами. А возможно мне просто не нравится телесное ощущение ожидания — исполнится твое желание или нет — сердце начинает биться быстрее, в середине груди появляется тепло, руки начинают подрагивать, а лицевые мышцы каменеть, складываясь в невозмутимо-непроницаемую маску.

Я молчал, не прерывая размышлений Моисея.

— Сложно сказать, — ответил он наконец, — все будет от тебя самого и твоего желания написать эту чертову книгу. Но сначала все по порядку.

Во все времена властью обладали те, кто владел информацией. Поэтому в любой компании, особенно относящейся к средствам массовой информации, самых могущественных людей, как правило, двое — сам хозяин, или топ-менеджер (этот факт известен всякому) и — хранитель архива (этот факт мало кому знаком). Для многих людей, привыкших отождествлять символы власти, как то: шикарный автомобиль, трехэтажное бунгало и персональную гробницу, с самой властью вышеприведенное утверждение не является очевидным в силу его прагматичности. Люди любят принцев и принцесс, но потом, почему-то, изменяют им с их конюхами и служанками.

Моисей, как человек прагматичный, всегда утверждал, что на любой работе надо перво-наперво выучить расположение трех комнат — своего кабинета, кабинета своего начальника и сортира, и быть в хороших отношениях с тремя людьми — с президентом, с привратником и с его собакой.

Именно это ноу-хау позволяет Эпштейну добывать такую информацию, которой порой не владеет Директорат Евро-Азиатского Конгломерата. Надо быть ближе к народу, друзья! В моем агенте умер незаурядный шпион и журналист.

Естественно, Моисей не собирался звонить после нашего разговора в такую рань (да и в любое другое время) Президенту ТВФ или Вице-президенту и трясти их за грудки (или груди), требуя вернуть бедному Кириллу Малхонски его интеллектуальную собственность. Он позвонил совсем незаметному, очень скромному пожилому человеку по имени Святослав Александрович Милославцев, которого мучает бессонница, из-за чего он с большим удовольствием остается дежурить на ночь в архивном отделе ТВФ. Милый старичок почти всю свою жизнь проработал архивариусом компании, был знаком с ее первым президентом незабываемой Яной Брош, имел многочисленные благодарности от Правления за беспорочный труд, не рвался в начальники, держал язык за зубами и исправно платил профсоюзные взносы. Все это позволило ему пересидеть шестерых Директоров, два дружеских и одно агрессивное поглощения другими телекомпаниями, национализацию и приватизацию, взлеты и падения, путчи и революции внутри нашего маленького столичного государства.

Моисей получил Милославцева в наследство от брата и, помнится, месяц сверкал от счастья, сорил деньгами и делился со мной компроматом на высших чинов ЕАКа. Он регулярно звонил старику, болтал с ним по ночам, с интересом выслушивал воспоминания и сентенции, посылал подарки и советовался. Как и все одинокие люди, Святослав Александрович истосковался по вниманию и души не чаял в своем собеседнике. К тому же Моисею хватило ума не предлагать ему деньги за те услуги, которые он оказывает, консультируя фирму «Эпштейн и Эпштейн».

Точное содержание разговора Моисей не стал мне передавать, так как тянулся он четыре с лишнем часа и собеседники при этом обсудили обширнейший круг проблем, затронули невероятное количество тем, выпили неисчислимый объем черного кофе, чокаясь через интерактивный экран видеофона, описали в подробностях друг другу симптомы одолевающих их болезней, кляня судьбу и проклятую старость, что особенно веско звучало из уст тридцатисемилетнего Моисея, пышущего здоровьем и оптимизмом, скурили около полукилометра любимой обоими «Лайки» (которую до этого Эпштейн на дух не переносил), поспорили о достоинствах брюнеток и блондинок (оба были большими экспертами в этой области, так как в силу религиозных убеждений исповедовали единобрачие).

Нельзя сказать, что наш Моисей был настолько беспринципным, что ради получения нужной ему информации прикидывался перед доверчивым Святославом Александровичем заядлым курильщиком и хроническим бабником. Он очень хорошо умел улавливать желания своего собеседника и вел точно в соответствии с его ожиданиями, чем несказанно располагал визави к себе. В психологии такой паттерн зовется «отзеркаливание» и Эпштейн в совершенстве владел этим искусством.

Со мной он вживался в образ этакого грубоватого и прямого деляги, честного, но и не упускающего собственной выгоды. То есть был таким, каким я всегда неосознанно, может быть, желал видеть своего литературного агента. С женой он был нежным, мягким, набожным отцом семейства, находящегося под каблучком своей половинки. Но она бы здорово удивилась бы, увидев своего Моисея в кабинете у издателя из «Пингвина» или «Терры». Там он был акулой в бассейне с жирными селедками — стремительный, непреклонный, просчитывающий весь контракт в уме и щелкавший юридическую казуистику как семечки.

Прирожденное хамелеонство было еще одним секретом его успеха. И он понимал, что на Святослава Александровича ни в коем случае нельзя давить. То, что нам нужно, должно естественно возникнуть в процессе болтовни двух измученных до зевоты бессонницей мужчин. Пока его язык безостановочно чесал, Моисей лихорадочно просчитывал направления разговора, которые могли вывести его на злополучную запись. Несколько раз он оказывался совсем близко к цели, когда разговор касался Спутников, репертуара ТВФ и цейлонского чая (если первые две темы, в моем представлении, еще как-то могли навести на след, то последняя комбинация была вне моего разумения). Но разговор уводил их в сторону и приходилось начинать новый гамбит.

Конечно, время не тратилось попусту — Моисей выудил множество интересных фактов и это четырехчасовое ток-шоу дало ему работы на долгие месяцы для разработки и анализа подвалившего колондайка новой информации. Но главной цели он все не мог никак достичь.

Наконец он стал подумывать о нарушении своих строгих правил и уже собирался спросить неутомимого старичка прямо в лоб — что он знает о «европейском деле» и нельзя ли извлечь эту запись из архива. Время к тому же поджимало — близилась пересменка и старому архивариусу уже пора было отправляться домой, да и силы Эпштейна иссякали. Но тут сам Святослав Александрович заговорил о К. Малхонски. Он критически оценил творческое наследие автора, похвалил того за реализм и точность деталей, посетовал на слабость фантазии и прямолинейность характеров, пожалел, что тот отошел от дел (как он слышал) и не желает больше браться за перо.

Поначалу, не уловив о ком идет речь, Моисей лишь поддакивал этому доморощенному критику, размышляя о своей горькой судьбине, никак не желавшей дать ему в руки золотой ключик к разрешению заковыристой проблемы. Потом, услышав имя Малхонски, он не поверил своим ушам, решив, что грезит наяву. А когда архивариус стал сожалеть о безвременно прерванной карьере, Моисей с трудом подавил в себе желание заорать знаменитое — «Есть такая партия!». Секунду поколебавшись, он стал «продавать» меня.

Моисей признался старику, что я являюсь его клиентом, что горю желанием вновь приступить к работе и что мне мешает лишь самая малость, так, пустячок — все нужные материалы к книге находятся в архиве ТВФ.

— Короче говоря, — прервал свою эпопею Эпштейн, — записей там нет.

Я облегченно вздохнул.

— Но еще не все потеряно, — бодро сказал Моисей, — я все-таки разыскал место, где они пылятся.

В начале декабря 57-го года Директоратом была в срочном порядке создана команда для расследования трагедии на Европе, позже получившей название комиссии Шермана-Крестовского. Шермана я прекрасно знал — тот был закадычным другом Теодора Веймара и входил в тройку самых непримиримых ястребов Объединенных Сил. Познакомив меня с ним, Веймар посоветовал мне на будущее никогда не попадаться под валенок этого тщедушного человечка и, по возможности, точнее передавать в mass-media полученную из его уст информацию. Я следовал этим рекомендациям и никогда не жалел — через Шермана я прокачал колоссальное количество первоклассных репортажей и статей и убедился, что генерал всегда достоверен в своих суждениях и на завтрак питается врагами Отечества. На Европе мы с ним встали по разные стороны поезда под названием «Интересы Родины», да и маршруты движения у нас были противоположными.

Крестовский был юристом, возглавлял коллегию санкт-петербургских адвокатов и мог самого дьявола оправдать в глазах господа бога. Но на Европе задача у него была другая. На нас с самого начала поставили крест (я эту пикантную подробность узнал от Бориса) и в глазах вселенской общественности мы были группой затейников, чей козырь террор. Поэтому целью адвоката было лишь оправдание Шермана, после того, как он утопит нас в ближайшей полынье.

Я как последний дурак думал, что лучше нашего ястреба-миротворца для нас и быть не может, он-то, отец родной, все излечит, исцелит, вызволит верных сынов Отечества из той грязи в которую они сели, он-то накажет тех гадов, которые придумали это гнусное дело, он-то, он-то. На первых порах Шерман меня не разочаровывал и тщательно записывал мои панегирики. Ему-то я и отдал всю съемку нашей экспедиции. Потом нас приговорили к расстрелу, а имущество конфисковали.

Мне казалось, что ТВФ ни за что не расстанется со своей собственностью (все мои записи по контракту принадлежали ей), даже не столько в целях коммерческого показа (ей этого не позволили бы), сколько для последующего давления на Директорат в особо трудных для компании случаях и для чего она должна была поставить на уши весь свой юридический департамент.

Милославцев утверждал, что все так и было — на уши поставили, но под зад получили. От кого именно и сколько раз — история умалчивает, но с тех пор о европейском деле ТВФ забыла и слышать не хотела.

— Значит это все-таки действительно бесполезное занятие, констатировал я. Только теперь я понял, что очень боюсь найти эти записи.

— Ты так легко сдаешься? — удивился Моисей, — А я хотел предложить тебе как минимум двенадцать более или менее законных методов отъема нашей собственности из когтей наших ястребов и даже согласен оплатить кое-какие издержки, которые могут при этом возникнуть.

— Например? — принялся я загибать пальцы.

— Наиболее законный и наиболее дешевый и, скорее всего, самый безнадежный — нанять адвокатскую контору, хотя бы того же Крестовкого со товарищами. Раз уж он выхлопотал для таких божьих овечек расстрел, то уж пусть постарается вернуть тебе конфискованное барахло.

— Какой же способ самый дорогой? — пробормотал я, вспоминая расценки этого самого дорогого адвокатского дома во Вселенной.

Заметив, что разохотившийся Эпштейн, вступивший на трудную тропу выпестования очередного бестселлера, открывает рот, я торопливо прервал его, поняв, во-первых, что другие его методы попахивают откровенной уголовщиной и, во-вторых, что мне совсем расхотелось что-либо писать.

— Спасибо, Моисей, за заботу. У меня разболелась голова, начался приступ малярии, развился кивсяк в мозгах. В общем, я тебе потом позвоню, и выключил видеофон, добавив, — если захочу.

Но несколько часов спустя я все-таки сделал еще один звонок и человек, к моему удивлению, согласился.

Итак, начинался новый день и начинался он хорошо — у меня в доме, в кое веке, гостила хорошенькая женщина, у меня болело ухо, а во рту, по всем признакам, переночевали лошади, мое воскресение как писателя не состоялось, на улице шел непонятно откуда взявшийся снег, снова ветер нагнал тучи, а морской ветер срывал последнюю листву с каштанов и кленов и гонял ее по пустынным улицам.

Одри встала поздно — в одиннадцать часов, поздоровалась со мной, виновато глядя на несчастное ухо, и заперлась в ванной, а так как санузел у меня был совмещенный, то и туалет тоже оказался занятым. Я вздохнул и поплелся варить кофе.

— Ты меня сможешь подбросить до Клайпеды? — спросил я, когда мы допивали второй кофейник, сидя у большого окна в гостиной и наблюдая за разгулявшейся пургой.

Одри сидела в моем махровом халате, короткие мокрые волосы ее были взъерошены. Двумя руками она держала пол-литровую цветастую чашку с кофе, который по странной прихоти посолила, и, подобрав ноги под себя, уныло смотрела на непогоду.

— Конечно, — задумчиво кивнула девушка, — если ты дотолкаешь автомобиль до городской черты.

Мы помолчали. Тащиться в такой день куда-либо мне не хотелось, а тем более тащить на себе еще и одриного мастодонта. Но выбирать не приходилось меня теперь ждали, а другого транспорта под рукой не было — погода стояла нелетная.

Одри открыла книгу и прочитала вслух:

Ах, Александр Сергеевич, милый, Ну что же вы нам ничего не сказали, О том, как искали, боролись, любили, О том, что в последнюю осень вы знали.

— Жаль, что на бумаге нельзя передать музыку.

— Это песня? — удивилась Одри.

— Очень старая песня, — ответил я, — Как-нибудь я тебе дам ее послушать.

— А мне показалось, что это твои стихи, — разочаровано сказала девушка и вдруг спросила, — Тебе нравится твоя работа, Кирилл?

— А почему ты об этом спрашиваешь? — в свою очередь поинтересовался я, следуя дурацкой журналистской привычке.

— Мне кажется, чтобы заниматься делом, которое приносит столько сомнений, несчастий, горя и одиночества, надо очень его любить.

Я улыбнулся.

— Я не так несчастен, как ты думаешь. Но ведь любимое дело и не должно нравиться. Ты его должен даже слегка ненавидеть. Любимая работа — это призвание, а всякое призвание — судьба и рок. Все люди ищут призвания, страдают и завидуют тем счастливцам, которые его уже обрели и не понимают, что призвание лишает тебя свободы воли. Ты становишься одержимым, твои мысли заполнены только работой, отнимающей все радости жизни, разрушающей дружеские, любовные, семейные связи, лишающей покоя и душевного равновесия. Ты становишься рабом своего дарования, и, как раб лампы Алладина, — ты всемогущ, за исключением одной мелочи — ты не можешь освободиться от власти этой лампы. Блаженны те, Одри, кто занимается скучным, неинтересным, нелюбимым делом — ибо они свободны. И несчастны те, кто найдя свой талант, в нем разочаровались — назад хода нет.

 

Глава шестая. ЛЮБОВНИК. Париж, октябрь 57-го

После ухода Кирилла Оливия уже не смогла заснуть, хотя вчера (или уже сегодня?) после забав они легли поздно, не имея сил даже прибраться в комнатах, и мгновенно уснув, как наигравшиеся котята после изрядной доли материнского молока.

Было рано и можно было бы поваляться в постели, выпив соответствующую таблетку или просто сделав над собой усилие, но по опыту Оливия знала такой вторичный сон не приносит облегчения и после него встаешь еще более разбитой и усталой, сохраняя на весь день расслабляющую сонливость, вялость и апатию от которых нельзя избавиться ни горячей ванной, ни сексом, ни кофе.

Вставать было неохота, но необходимо — что бы день не пошел на смарку и она не слонялась по квартире как вареная, не имея ни желания, ни воли заняться делами. Дела предстояли очень сложные — убраться, умыться, усесться за книгу, работа над которой только начиналась, а это был для нее самый трудный этап — каждый день заставлять себя писать, причем не зная точно зачем она это делает. Деньги для нее не играли никакой роли — наследнице империи Перстейнов даже было смешно думать о них, славы она тоже не искала с самого своего рождения она была в центре внимания всей большой семьи, дальних и очень не близких родственников, а также журналистов, ведущих рубрики светской хроники в солидных журналах, да писак из «желтой» прессы, любящих покопаться в грязном белье благородных семейств. Кирилл обзывал такое времяпрепровождение «писательским зудом», который, едва начавшись, принимает хроническую форму и избавиться от него, то есть вылечиться, можно лишь «кольтом» сорок пятого калибра (эту фразу он явно у кого-то украл, хотя и отрицал это).

Кирилл всегда смеялся, вспоминая ее первую книгу, на презентации которой они собственно и познакомились. Оливия написала ее под псевдонимом, считая, что ее настоящее имя привлечет гораздо больше внимание читателей, нежели художественные достоинства самой книги. Поэтому на вечер в издательстве «Пингвин», посвященный появлению на литературном небосклоне нового дарования, вступившего на трудную стезю писательства в сложнейшей области и пытающегося своим недюжим талантом поднять порнографию или, если это режет ваш слух, жесткую эротику — жанр, некогда гонимый церковью и государством, проклинаемый попами-импотентами, развратными монашками и старыми девами-лесбиянками, до высот настоящего искусства, что до сих пор удавалось немногим (навскидку, господа, приходят на память только маркиз де Сад и жена французского дипломата, пардон, забыл ее имя), Оливия пришла в маске, скрывающей ее лицо, и в обворожительном платье из черного бархата, отделанном крупными бриллиантами, и обнажающем ее тело.

Среди гостей, облаченных в консервативные одеяния домов «Риччи», «Карден», «Тарантини», ее платье произвело настоящий фурор, что неудивительно — ведь за дело взялась еще одна восходящая звезда, но уже «от кутюр», Аллен По, имея в своем распоряжении двадцать квадратных сантиметров кордовского бархата и пять тысяч карат отборных бриллиантов.

Кирилл, как он потом рассказывал, совершенно случайно пролетал мимо и, увидев как из сверкающего хромом шикарного лимузина появляется сама Венера, одетая лишь в блеск своих драгоценностей, он, подчиняясь своим здоровым и нездоровым инстинктам, решил приземлиться там же на лужайке, поняв, что эта женщина создана только для него и на какой бы вечер она не спешила, сколько бы мужей, женихов, любовников, детей и внуков ее там не ждало, ей без него будет там пресно, скучно и неинтересно. Единственное — он никак не предполагал и не ожидал, что эта юная особа пишет книжки сомнительного нравственного содержания и литературного достоинства, не имея при этом солидного опыта и высасывая все повороты сюжета и мультимедийного содержания из своих изящных пальчиков.

Следуя в кильватере королевы, он подхватил с лотка бумажный вариант ее книжки в твердом переплете и за умопомрачительно благотворительную цену и пока они медленно спускались вниз, в праздничный холл «Тутанхамон», весь подсвеченный хроматофорами, лазерами, мультипликационной голографией, уставленный столами с первоклассной выпивкой и закуской, с оркестром и праздношатающимися приглашенными, он пролистал эту бредятину озабоченной девственницы и никак не мог взять в толк — какое отношение слет аристократической элиты имеет к никчемной литературной поделке. У него была не одна сотня знакомых писателей, работающих на этом же поприще и пишущих гораздо интереснее и более реалистично, но ни разу не удостоенных даже занюханной презентации где-нибудь в «Голубом банане». Его недоумение рассеяла маленькая надпечатка на задней обложке, где издательство «под нажимом восхищенных читателей» открывало настоящее имя писательницы (на макете этого не было, иначе Оливия не допустила бы такого коварства со стороны редакции).

Когда на следующий день, уже друзьями, они сидели в «Паласе» завтракая, и Кирилл живописал в лицах подробности вчерашнего скандала, который устроила О. Перстейн с подачи К. Малхонски, показавшего замаскированному автору — как его надули, не скрывая при этом своего действительного отношения к опусу Маргарет Матлайн (она же О. Перстейн), она смеялась до слез и до изнеможения, и уже нельзя было понять — действительно ли эта девушка заливается смехом, или у нее истерика из-за предстоящей вечной разлуки с тем молодым человеком, сидящим напротив ее, с ужасными манерами и невообразимой для респектабельного ресторана одеждой. Впрочем на жалобы посетителей, требующих выдворения разбуянившейся парочки, администрация внимания не обращала, справедливо полагая, что гости хозяйки ресторана — их гости.

Кирилл предложил Оливии подать на «пингвинов» в суд за нарушение заранее оговоренной в контракте анонимности автора хотя бы не денег ради, но ради принципа, чем вызвал еще более продолжительный приступ смеха. Успокоившись, Оливия объяснила, что она сделала бы это с удовольствием, но ни один суд не примет к производству дело в котором пострадавший и ответчик — одно и то же лицо. А эту шутку с разоблачением наверняка организовал ее папаша, решивший поддержать любимое чадо в трудную для него минуту.

Так началась их связь. Была ли она бескорыстной для Кирилла Оливия не знала, но можно было предположить, что хотя он не козыряет ее фамилией в своих журналистских расследованиях, но наверное все те, с кем он работает и под кого копает, держат в уме его дружбу с ней и это, так или иначе, способствует его карьере. Имея это в виду, Оливия особенно не мучилась угрызениями совести, используя их знакомство как материал для книги о знаменитом журналисте, полную интимных подробностей и скандальных разоблачений жизни «желтой прессы». Но наверное Кирилл не обиделся бы.

Кстати о книге — хватит валяться, пора делом заниматься.

Приняв контрастный душ, то есть чередуя пар со снегом, пополам с ромашковым концентратом, и заведя кухонный агрегат на какао без сахара (Оливия придерживалась восточных убеждений и полагала, что полный желудок и умственная работа несовместимы), она самостоятельно принялась за уборку прислуги сегодня не ожидалось ввиду выходного, а нанимать однодневку не хотелось — Оливия не любила чужих в доме и ее горничная, энергичная женщина восьмидесяти лет, работала у нее постоянно, переезжая вслед за своей беспокойной девчонкой из города в город и везде обустраивая ее быт.

В квартире было одиннадцать или двенадцать комнат, в некоторые из которых Оливия даже ни разу не заглядывала. Разгром, к счастью, был только в спальне, гостиной и на кухне.

Со вчерашнего утра и до сегодняшней ночи через их квартиру шел нескончаемый поток посетителей. Бедствие это началось спозаранку с явления безымянного гостя в последней стадии опьянения, когда по стенам скачут зеленые черти, а в туалет ходят не снимая брюк, освещая дорогу шикарным фонарем под глазом. Так и не поняв чего он хотел, Оливия разбудила дрыхнувшего Кирилла, а сама завалилась снова в постель. Кирилл, разобравшись с «динозавром», снова поднял Оливию, велев ей побыстрее одеваться, чтобы немедленно смотаться куда подальше из этого места, следуя народной примете, верно подметившей: как день начался, так он и продолжиться, а принимать народ он сегодня не в состоянии. Оливия тоже не желала угробить день на сплетни, споры и алкоголь, но одеться не успела — пожаловал Никитин со своими девками, которых он почему-то выдавал за манекенщиц.

И — пошло и поехало: не успевали выпроводить одних — сразу приходили другие, выпинув других — получали третьих. Это было татаро-монгольское нашествие саранчи — такое же неиссякаемое, такое же безудержное и такое же голодное. Все их годовые продовольственные и спиртосодержащие запасы были сметены, уничтожены, разграблены, а обертки, футляры, коробки, огрызки и кости разбросаны по кухне, прихожей и залу. Только благодаря прозорливости Кирилла, запершего все другие комнаты, не был загажен весь дом.

Поднимая упавшую мебель и собирая мусор, Оливия убеждала себя в полезности физических упражнений и ругала за нерасторопность и старомодность вкусов.

Однако полнота ей не грозила — от роду она была худоватой, не смотря на калорийную кормежку, которой ее пичкали мамки-няньки, и только к двадцати годам жир у нее скопился в тех местах и в тех пропорциях, чтобы выглядеть чертовски привлекательной девушкой. И сколько потом она не предавалась чревоугодию и прочим излишествам — ничто не смогло испортить ее фигуру. При всем при этом спорт Оливия не любила, предпочитая утренней пробежке и зарядке, плавательному бассейну и теннисному корту продолжительный оздоровительный сон.

А уж со старомодностью тем более ничего нельзя было поделать. Это проявлялось в ее пристрастии к тихим маленьким городам, или, в крайнем случае, к самым дальним пригородам столиц, а также в предпочтении селиться в каменных домах, в одно- и двухэтажных коттеджах, а не в новомодных «Стеблях» и «Облаках», где ты глазеешь на землю с километровой высоты, а лес и речку видишь только на картинках. Скученность народа и отсутствие зеленых насаждений были ей не по душе — она любила тишину и свежесть провинциального утра, спокойное течение безымянных речушек и красоту вечернего неба.

Эта же сентиментальность сказывалась и на мебели — Оливия просто тряслась от вожделения, увидев в антикварной лавке или на распродаже облупленный гарнитур, источенный червями, и сразу приобретала его. Мебель эта создавалась в те времена, когда о компактности и экономии не имели понятия, а Мальтуса закидывали гнилыми помидорами и поэтому рухлядь рано или поздно заполняла весь дом и выживала из него свою хозяйку, не имеющей силы воли расстаться хотя бы с наиболее громоздкими и одиозными экземплярами своей коллекции или ограничить себя в своих покупках. Дом с трудом закрывался на ключ, так как мебель лезла из всех щелей, и, рыдая от такой разлуки, Оливия переезжала в новый старый пустой дом и эпопея начиналась снова.

Кое-как убравшись, Оливия достала из печки свой какао и, усевшись за стол, принялась обозревать свои владения. Большое кухонное окно выходило в заброшенный сад. Лет сто назад в нем еще велась какая-никакая окультуривающая садоводческая деятельность, как то: подрезка, прополка (или парки не пропалывают?), сбор и сжигание опавших осенью листьев, обновление увитых плющем и диким виноградом укромных беседок — традиционного приюта всех влюбленных, реставрация старых и установка новых статуй (не шедевров, конечно, но и не пресловутых бабенций с веслами и байдарками на мощных гипсовых плечах, а — вполне приличных работ молодежи, которые — кто знает? может со временем и станут знаменитостями и их парковые творения переместятся в разряд шедевров и в музеи) и еще много других работ, о которых Оливия не имела никакого понятия, превращающих зеленые насаждения в радость для глаз и души горожан, воспитанных на рациональности наших городов и желающих видеть такую же рациональность и в живой природе.

Но о тех временах давно позабыли — садовники вымерли или переродились в непонятных флородизайнеров, а ухоженные городские парки разрослись и превратились в леса: посыпанные гравием тропинки исчезли в густой траве и кустарнике, беседки частью обвалились, а частью так обросли виноградом, что нельзя было понять что скрывается под ним. Деревья, некогда посаженные в строгом порядке, возвышались теперь почему-то хаотично — то ли переползая с места на место, то ли так быстро вырастая. Аккуратные газоны, на которых любили понежиться добропорядочные горожане и бродячие собаки, канули в вечность вслед за садовниками, статуи были разбиты и разграблены.

И так было честнее и гораздо лучше.

Они с Кириллом часто вечерами бродили по лесу, для развлечения отыскивая старые тропинки и чудом сохранившиеся статуи. У Оливии был более наметанный глаз на такие вещи, благодаря давнему пристрастию к дикой природе и врожденной наблюдательности, берущей свои истоки в индейских и бушменских корнях Перстейнов. Кирилл, как проведший почти все свое детство во Внеземелье, был глух и невосприимчив в земной природе и при сборе грибов не увидел бы и полуметрового мухомора у себя под носом. Они заключали пари кто больше отыщет уцелевших монументов и он постоянно проигрывал, но не отказывался от новой игры, говоря, что это — великолепная тренировка для журналиста, помогающая быть внимательнее и копать глубже. Потом, если было тепло, они устраивали пикники в потаенных уголках парка, вдали от города и сумасшествия всего остального мира.

Когда же лил дождь, как сегодня, Оливия любовалась парком из окна или, набравшись смелости, одевала дождевик и бродила по лесу одна, медленно промокая, замерзая и простужаясь. Кирилл такого вида закаливания не понимал и не сопровождал ее в «дождевых рейдах».

Весна, лето и осень заброшенного парка прошли перед их глазами. Зимы они еще не видели, но и она была не за горами. Заснеженные деревья наверняка очень красивы и, хотя Оливия не любила холод, она с нетерпением ждала прихода зимы, вспоминая свое житье-бытье в Угличе. Зима несла новые забавы лыжи, санки, снежные бабы, ледяные горки и снежки. Но Оливия сильно подозревала, что русской зимы со снегом, морозом, пургой, метелью и медведями на улицах в Париже можно и не дождаться ввиду промозглости климата, несокрушимого пока всеобщим похолоданием, и сырая осень продлиться до самой весны, радуя глаза вечными дождями, облысевшими деревьями и гниющей опавшей листвой. Нет, против сырости она не возражала, но хотелось бы и разнообразия.

Оливия дала себе обещание ждать снега до Рождества и, если он все-таки не выпадет, то закупить микропогодные установки и в Новый Год обрушить на обалдевших парижан умопомрачительный снегопад, что бы он по пояс завалил все улицы, превратив дома в изолированные от всего мира островки, радуя неугомонную ребятню и повышая рождаемость.

Почувствовав себя Демиургом и ощутив прилив творческих сил, Оливия торопливо допила остывший какао, решив немедленно приступить к работе.

Она развернула текст-процессор прямо на кухне, не желая переходить в неуютную для писательства гостиную. Дом строился в те времена, когда не подозревали о возможности общепита, а модернизировался, когда уже одно слово «общественное питание» вызывало изжогу, позывы к рвоте, колики и язву желудка. Порождение великой России вызывало ужас у французских гурманов и породило ажиотажный спрос на квартиры с большими, прекрасно оборудованными кухнями и на умеющих хорошо готовить кухарок, любовниц и невест.

Оливия готовить не умела и не любила так же, как и физкультуру, и отдавала приготовление пищи на откуп Анж-Мари, отлично справляющейся с таким нелегким делом, да кухонному комбайну, когда экономка отсутствовала.

Ели они почему-то почти всегда на кухне, вызывая этим умиление соседей такой простотой нравов богатых людей, что несказанно раздражало Анж-Мари, привыкшей воспринимать трапезу как некий очень важный ритуал, а не как набивание желудка. Когда их с Кириллом не было дома и они не могли поднять бунт, она сервировала стол в полагающемся для этого месте и по всем классическим правилам. Попав в такую коварную западню, Кирилл и Оливия долго препирались с Анж-Мари, упрекая ее в гнилом аристократизме и угрожая пойти и отравиться в «общепите». Но в конце концов сдавшись под напором аромата вкусной еды, стоящей на столе, одевали вечерние костюмы (ничего кроме смокинга!) и платья (упаси тебя Бог одеть брюки! Юбку, только юбку!), чинно выходили к столу, чинно рассаживались и чинно принимались за трапезу, ведя светские беседы, нахваливая приготовленное, не выставляя локти на стол и тщательно сверяясь с каталогом об использовании той или иной замысловатой ложки для того или иного блюда.

После такого спектакля они под каким-нибудь благовидным предлогом отправляли несгибаемую Анж-Мари в очередной отпуск, питались на кухне раздора полуфабрикатами, приготавливаемых по очереди (у Кирилла это получалось лучше — давала знать военная закалка, но он не хотел брать готовку полностью на себя, предпочитая через день вкушать пересоленные, подгорелые и недовареные «шедевры» Оливии) и когда становилось совсем уж невтерпеж, Анж-Мари возвращалась домой, наводя порядок и опять насаживая аристократический дух.

На данный момент экономка была в загуле (по терминологии Оливии), и они во всю пользовались плодами свободы: плохой едой, посещением гостей, имеющих лишь самые смутные представления о приличных манерах, и нескончаемыми дискуссиями по поводу того, кто лучше готовит и кто хозяйка в доме. Плоды эти были сомнительны по ценности и по съедобности, но одно преимущество было несомненным — Оливия спокойно работала на любимой кухне, попутно любуясь видом из окна, в чем и черпала свое вдохновение.

За свою пока недолгую литературную жизнь она написала больше двух десятков книг и все они были о любви — плотской ли, платонической, но о любви. В полной мере их автор не пережил еще это чувство с его болью пополам (а может и меньше) со счастьем — то ли в силу своей молодости, то ли из опасения потерять свободу, проистекающей из убежденности, что Homo homini сволочь est. Поэтому она без содрогания и без излишней сентиментальности и бережливости копала эту вечную тему. Из-за этого книги выходили, мягко говоря, странноватыми по содержанию и по тем идеям, которые она декларировала и вряд ли кто мог догадаться, что они сочинены нежной и мягкой девушкой. Впрочем они успешно продавались, копировались, запрещались и забывались.

Если мерилом успеха писателя считать тиражи его книг, то Оливия была на коне. Но она отдавала себе отчет в том, что успех и талант вещи суть разные и не очень-то надеялась на литературное «бессмертие». Все признают, что «Илиада» — великое и бессмертное произведение, однако за ним не стоит очередь в библиотеках, да и в книжных магазинах она спокойно пылиться на полках.

Сюжеты помимо ее воли лезли из головы, требуя запечатления на информационных носителях, и это было адской работой. Как женщина она рожала каждую книгу в страшных муках, переписывая написанное по сто раз, бесконечно переделывая повороты сюжета и часами сидя перед пустым экраном и мусоля в тысячный раз неполучающуюся строчку. Это не окупалось никакими гонорарами, никакой славой, никаким бессмертием. Видя мучения Оливии, Кирилл утешал ее тем, что все настоящие писатели испытывают муки творчества и это является своего рода гарантией, что она пишет нечто значительное и, может даже, нетленное. Оливия в свою очередь тут же припоминала ему все его нелестные отзывы о ее книгах и называла подхалимом, в ответ на что Кирилл начинал ругать свой длинный язык, дурной вкус, музыкальную глухоту, политическую слепоту и литературную… м-м-м… э-э-э опять же безвкусицу.

В отместку Кириллу и устав выдумывать, Оливия принялась писать мемуары. Черновое их название было: «Тайная жизнь Оливии Перстейн» (конечно, не ахти, но на первый раз сойдет) и в них она собиралась отразить все интимные подробности своей небогатой биографии. Туда она планировала включить такие главы: «Мой первый поцелуй», «Менархе», «Как я лишилась невинности» и т. п. Написала она их удивительно быстро для себя, на одном дыхании, благо что воспоминания эти были еще свежи и приятны. Риф подстерегал ее на главе «Моя первая книга», где впервые появлялся Кирилл. Она переписала главу семнадцать раз (личный рекорд!), но ей никак не удавалось соблюсти точно рассчитанные пропорции — восемьдесят процентов текста посвящается О. Перстейн и оставшиеся двадцать — второстепенным персонажам. Здесь это соблюдалось с точностью до наоборот. Титаническими усилиями она довела это соотношение до ничейного результата, сквозь слезы с кровью выдирая из главы самые удачные строки и диалоги.

Вивисекция не пошла на пользу книге и она тихо скончалась, а Оливия с некоторым удивлением обнаружила, что пишет роман о журналисте К. Малхонски.

Поначалу она вздохнула с облегчением — писалось не менее легко и интересно, чем ее первые страницы несостоявшейся биографии, но потом Оливия запаниковала, решив, что по уши влюбилась, втрескалась, втюрилась в своего героя. Влюбляться ей не хотелось по двум причинам: во-первых, это отняло бы у нее свободу и спокойствие, а во-вторых, лишило бы ее объективности, надев на нее розовые очки и заставляя пересыпать повествование восхищенными «ох!» и «ах!».

Она тут же завела двух любовников на стороне и было успокоилась, но только до тех пор, когда ей на ум пришла давно известная мысль, что не надо путать любовь и секс.

Другие ее попытки избавится от подозрений в собственной предвзятости были столь же наивны, сколь и безнадежны. В конце-концов она плюнула на все это, называемое свободой, и стала писать как пишется. Рукопись Кириллу Оливия не показывала, решив это сделать тогда, когда все будет написано, отредактировано, одобрено литагентом и сдано в печать и на критику Кирилла можно будет не обращать внимания.

Глава, над которой Оливия сейчас работала, называлась «Загадочное путешествие в Пруссию». Позавчера она сочинила заглавие и прикинула основные эпизоды с тем, что бы на следующий день (то есть — вчера) засесть за распечатку, но это не удалось по объективной причине и сейчас с трудом приходилось с трудом восстанавливать тогдашние мысли.

Итак, загадочное путешествие в Пруссию:

«У доктора Й. Геббельса я читала, что Адольф был очень сентиментальный человеком (естественно, у д-ра Й. Г. она ничего подобного не читала, и, вообще, имела самые смутные представления о его литературном наследии, но кто будет это проверять, а если и будет, то существует такая штука, как авторский вымысел, на которое всегда можно сослаться в ответ на претензии занудливых читателей, хотя, кажется, в число ее поклонников они не входят). Наверное, это и послужило источником (корявое выражение, позже надо будет исправить, а сейчас — вперед, вперед, вперед) известного выражения, что жестокие люди сентиментальны (а разве Кирилл жесток? Конечно, вон он как под орех разделывает своих оппонентов-пацифистов, причем не только на газетных страницах, но и в барах по пьянке. Нет, тут слова не выкинешь — жесток, груб, сентиментален и если бы это было не так, то пришлось бы выкинуть такое хорошее начало главы). По причине сентиментальности мы, наверное, так близко и надолго сошлись (ну вот, ради красного словца пришлось и себя обвинить в том же пороке. Надо как-то выпутываться. Вот так, например:) ведь женщинам это качество присуще имманентно (что это за слово такое, непроизвольно выплывшее из подсознания? Ага, по словарю: и. — нечто, внутренне присущее кому-либо. Молодец, то что нужно, да и образованием блеснула!) без всяких довесков (после „всяких“ надо вставить „малоприятных“), к счастью, и так, к несчастью, характерных для мужчин (ого-го, хорошая шпилька. А ты уверена, что этих довесков у тебя все-таки нет? Это вопрос другой и к тексту отношения не имеет).

Поначалу я не очень обращала внимание на эту черту его характера (на какую — жестокость или сентиментальность? Неужели не понятно? Нет. Х-м-м, действительно, не очень. Ну ладно, дальше все объясниться), хотя в таком человеке она должна сразу бросаться в глаза, как неправильно сыгранная нота гениального концерта, как ученические мазки на полотне Мастера, как цензурные купюры в стихах (неплохо, неплохо, черт возьми), и уже в самом словосочетании „Желтый Тигр“ просится продолжение (нет, не просится, по-моему. Придется вычеркивать и после „стихах“ ставить точку). Но один случай, точнее — прогулка, заставили (?!) меня внимательнее приглядеться к Кириллу и разглядеть в его характере этот диссонанс (заставили, заставили). Это произошло совсем недавно, (когда точно? Ага, вспомнила:) всего лишь месяца назад (и остается только удивляться, что за годы нашего близкого знакомства ты об этом не пронюхала раньше! Это я писать не буду), когда жаркое парижское лето перетекло в очаровательное бабье, особенно замечательное на этих широтах (это я пишу от чистого сердца) — без душных дней под палящим солнцем (без чего еще? Да:), без несметных толп праздношатающихся туристов, беззастенчиво пялящихся на обитателей старого города и удивляясь — как, мол, они могут жить в таком захолустье, вдали от цивилизации (ненавижу этих обормотов!!!), забывая, что Вавилон со своей башней и смешением языков и народов расположен всего лишь в (сколько же это точно будет? Неохота лезть в справочник, да и кого это интересует — проглотят и не подавятся) ста семидесяти трех километрах отсюда, без скуки отпуска (а ты в нем, ха-ха, была когда-нибудь? Интересно было бы побывать и испытать эту „скуку“ на себе) и тревожного ожидания осенней поры со своими дождями, холодом, желтыми листьями и простудой (принимайте „Колдрекс-альфа“ — идеальное средство от гриппа).

Все это: туристы, жара и ожидания кончаются раньше, чем приходит сентябрь, а дожди, холод и простуда появляется гораздо позже, в октябре (то есть сейчас). Это превращает сентябрь в прелестнейшую пору года. Уезжать из Парижа в это время мне не хотелось, но Кирилл уговорил слетать в Фюрстенберг (если говорить точнее, то я навязалась сама. Он сказал, что на денек уедет, а я просто так поинтересовалась — куда? не имея ничего ввиду, так как уже давно привыкла к его неожиданным отлучкам, решив просто быть вежливой и показать свой интерес к его жизни. Кирилл на секунду споткнулся и я почувствовала его смущение и чутьем своим поняла, что за этим кроется нечто важное для него. Такого случая я упустить не могла и пришлось употребить все свои чары для уговора его взять меня с собой. Так это было, но читателю об этом знать не следует, ибо это нарушает возникающее с первых же строк впечатление об интимном знакомстве автора со всеми подробностями жизни своего героя), утверждая, что немецкая осень не хуже парижской и даже превосходит ее по мягкости из-за близости Балтики, а старинный немецкий город гораздо красивее Парижа и до сих пор не испорчен никакой цивилизацией. С этим я никак не могла согласится и поэтому решила увидеть своими глазами это чудо. Мы поехали вместе (все это фантазии чистой воды, но врать мне не привыкать).

За час мы добрались до Берлина и, не выходя на поверхность из Трансконтинентальной Трубы, что бы полюбоваться Федеральной столицей, сразу же пересели на электропоезд, идущей на север. Народу в вагоне было очень мало — большинство предпочитало пользоваться воздушным транспортом — и кроме нас по поезду слонялось еще двое-трое людей. Электричка набрала крейсерскую скорость и через минуту после разгона выскочила из обтекателя ТТ, уходя по пологой кривой от прозрачной трубы, в которой на пределе видимости сновали элегантные „метеоры“, фешенебельные „Глории Скотт“ и простенькие „сигары“, развозящие граждан ЕАК по всей территории Конгломерата от Британии на западе до Аляски на востоке, от Земли Франца-Иосифа на севере до Шри-Ланки на юге, внутри разбросанных по всей Евро-Азии щупальц, которые сейчас уже тянулись до Африки, Антарктиды, Америки и Австралии и в недалеком будущем должны были сомкнуться на всем теле земного шара.

Наши попутчики вскоре слезли на своих станциях и мы остались одни, гадая, что заставляет экономных немцев гонять пустые поезда по всей Федерации, без всякой надежды на то, что эта забота о четырех-пяти человеках как то окупиться, если уж не в денежном, то хотя бы в моральном плане. Но наше одиночество нас устраивало: никто, в том числе и мы сами, не мешали любоваться проносящимися мимо видами — ухоженными аккуратными полями и лесами, так близко подступающими к рельсам, что ветви деревьев лезли в открытые нами окна, оставляя внутри оторванные ветки, листья, иголки и запахи осени, смолы и дыма. С такого расстояния и на такой скорости можно было разглядеть, что лес убран(!), очищен от буреломов, листвы и промышленного туристского мусора, что на многочисленных соснах сделаны нарезки и под ними укреплены глиняные горшочки для сбора смолы. Эти свидетельства немецкой аккуратности и педантичности еще больше подчеркивались видом маленьких городов и деревень на берегах ленивых речек, застроенных каменными домами, высокими ратушами, вымощенных вечной брусчаткой и утопающими в зелени деревьев и красно-белом цветении шиповника, роз и хризантем.

Названия маленьких же станций были выведены готическим шрифтом и с непривычки их было очень трудно прочитать, тем более что поезд стоял на них короткое время, так как высаживать и принимать было некого, а на некоторых даже и не считал нужным останавливаться по каким-то соображениям, и поэтому нам приходилось смотреть во все глаза и спрашивать на ходу станционных смотрителей, что бы не пропустить свою остановку.

Людей за все это время мы видели очень мало, в основном только железнодорожников, да редких попутчиков и не верилось, что когда-то и Германия в том числе задыхалась от перенаселения, смога и нефтяных речек.

Поезд замедлил ход, притормаживая на частых поворотах и иногда даже ползя вспять, чем несказанно смущал нас. Было великолепно и медленность с лихвой окупалась красотой видов и свежестью воздуха — мы открыли все окна и наши голые тела обдувались встречным ветром, и силой страсти.

В Фюрстенберг мы прибыли часа через два и он оказался не намного больше тех городов, которые мы миновали на нашем пути.»

Оливия поймала себя на том, что вот уже целых полчаса она сидит над последней фразой и, тупо уставившись в экран процессора, размышляет над чем-то, к работе не имеющее никакого отношения. В голове усиленно крутились, как назойливые весенние мухи, обрывки предложений, словосочетаний, деепричастий и ненормативной лексики. При попытки ухватить их за хвост они брыкались, лягались, стремясь вырваться из вялых объятий сознания, и протестующе ржали, но когда они обессиливали в неравной борьбе, то на свет выползало что-то совсем уж непотребное: «… интересно, почему вода в кране капает? Опять я закрыть забыла. А Кирилл тоже хорош — улетает куда-то и ни слова, нет, что бы кран починить. Надо Анж-Мари вызывать — скучно одной, да и есть хочется».

Так, с творческой деятельностью пора закругляться. Ввиду магнитных бурь, дождя, землетрясений и прочих причуд природы и стихийных бедствий, включая лень, дальше двух страниц печатного текста дело сегодня не пойдет, к большому нашему сожалению.

Оливия отключила экран и принялась искать истоки своей нынешней лени и неработоспособности в прожитой жизни, как обезьяна блох в своей шерсти. Интересно, если бы ее фамилия была бы не Перстейн, а, допустим, Долматож-Угырлы, и она была бы не наследницей миллиардов экю, а — двух жалких кляч и рваной юрты в докой монгольской степи, сидела бы она над рукописью в Старом Париже сейчас? После долгих размышлений и философских умопостроений она пришла к выводу: не сидела бы, но была бы намного счастливее, чем в этой жизни, так как у нее был бы муж, который пьет архи, побивает ее при случае и с завидной регулярностью делает ей детей, которые вились бы чумазой стайкой вокруг нее, теребя за засаленный подол и требуя постоянного внимания, еды и ласки.

Ограниченность мирка твоего существования, сиюминутные заботы и жизнь сегодняшним днем и, желательно, природная туповатость — вот залог вечного счастья. Немудрено, что мы так завидуем детям.

Впрочем такой рецепт Оливии не подходил — если избавиться от баснословного состояния с трудом, но все-таки можно было бы, то излечиться от высшего образования и цивилизованности не представляется никакой возможности. «Ну хорошо — бороду я сбрею. А умище-то куда девать?!». Се ля ви. Представив себя на маленькой степной лошадке с ургой в руке и полной вшей голове, Оливия вздрогнула, перекрестилась и рассмеялась.

Тут она вспомнила, что совсем забыла о встрече Кирилла с Памелой и что их дебаты транслируются на весь Конгломерат. Оливия включила телевизор и оказалась в студии 1178 ТВФ среди многочисленных поклонников и недоброжелателей П. Мортидо и К. Малхонски.

Было жарко — видеофоны разогрелись от большого количества звонков, взопревшие секретарши записывали вопросы, редакторы отбирали наиболее интересные, отсеивая явный бред и провокацию и передавали запись в эфир, операторы носились по всей студии, сшибая по пути продюсеров, цензоров, и опрокидывая стойки с прожекторами, в поисках лучшей картинки и кондиционеры не справлялись с этой свистопляской.

В специально отведенном месте для телевизитеров, отгороженном от остальной студии позолоченными цепями, дабы через Очень Важные Персоны не шлялись работники телевидения и не мешали воочию наблюдать за всей кухней передачи, сидело, кроме Оливии, еще три человека. С одним из них она была лично знакома — Петер Франц возглавлял Совет директоров консалтинговой компании «Франц, Перстейн и Саачи» и часто бывал в доме отца. Этот стадвадцатидвухлетний старец, железной рукой правивший крупнейшей компанией и своим семейным кланом, включающем пятерых сыновей, двух дочерей, семнадцать внуков и неисчислимое количество, которое постоянно росло, правнуков, в свое время был героем многих передач и статей.

Двадцать три года назад его тогда единственного и, по слухам, самого любимого правнука Петера Франца IV похитила правая группировка «Красные волки» с целью получения выкупа и освобождения из тюрьмы своих людей. Петер отказался выполнить условия террористов. «Если я уступлю им сейчас, то это поставит под угрозу жизнь других моих детей и внуков. Пусть эти подонки знают, что я выкупы не плачу», отрезал он, когда Нестор Перстейн предложил ему свои услуги и кредиты для решения этой проблемы.

С него требовали пять миллионов экю, Петер же потратил вдвое больше на организацию частного поиска и ликвидацию бандитов. Его правнук вернулся домой без одного уха, которое позже пришло по почте с уже запоздавшими угрозами.

Именно этот старец явился впоследствии инициатором принятия Акта о заложниках, который категорически запрещал выполнение каких-либо условий террористов, кто бы ими не захватывался и к каким бы жертвам это могло привести. Позднее политологи отмечали, что именно этот законодательный акт, не смотря на свою жестокость, положил конец чудовищному порождению прошлого века.

Остальных Оливия не знала, хотя ей показалось, что их лица порой мелькали на экране, но в каких передачах и под каким соусом она не помнила. Она поздоровалась с Петером Францем, кивнула незнакомцам и помахала рукой Кириллу. Он сделал вид, что не заметил ее, но Памела мгновенно усекла появление Оливии и выдала в эфир:

— А теперь, дорогие телезрители, в нашей студии появился еще один персонаж, имеющий отношение к нашему герою. Позвольте представить — нынешняя любовница журналиста Малхонски Оливия Перстейн.

Ведущая сделала паузу, ожидая возражений со стороны Кирилла или Оливии, но они промолчали, не ввязываясь в очередную драку — Кирилл наученный горьким опытом последних минут беседы с Памелой, а Оливия следуя женской интуиции и здравому соображению, что чем меньше дерьмо трогаешь, тем меньше оно воняет.

Памела пожала плечами и продолжила:

— Она единственная дочь и, следовательно, наследница Нестора Перстейна. Ее личное состояние оценивается в пятнадцать миллионов экю, которые она заработала на публикации любовных и порнографических романов под разными псевдонимами. Как ни удивительно, но это бульварное чтиво пользуется успехом у наших домохозяек и пациентов психоаналитиков. Вероятно секрет ее популярности кроется не в художественных достоинствах романов, хотя некоторые продажные критики сравнивают мадемуазель Перстейн с Бунином и Набоковым, а в известности имени автора, пусть и тщательно скрываемого псевдонимами.

Кирилл с тоской слушал как раздевают Оливию и проклинал тот час, когда ему взбрело в голову согласиться на предложение участвовать в этом судебном разбирательстве и ту минуту, когда Оливии пришла в голову блестящая мысль не смотреть передачу как миллионы простых граждан, наслаждаясь цветом, голографией и запахом, а воспользоваться аппаратурой стоимостью в сотни тысяч и нанести визит в студию.

Не участвовать в «Лицом к лицу» ему было никак нельзя: во-первых, это своего рода экзамен на пути в руководство ТВФ, куда его уже давно прочили влиятельные друзья и враги, и в случае отказа на него стали бы смотреть косо, как на человека, имеющего что скрыть и не заботящегося об имидже и популярности корпорации. Приближалась очередная двадцатилетняя ротация Совета директоров и, хотя было заранее известно, что те же чиновники займут те же места, всегда существовала возможность безвременной кончины одного-двух старцев из этого геронтологического заповедника и назначения более молодых. В свете связи его с домом Перстейнов это не выглядело совсем уж фантастично.

И, во-вторых, лишние деньги никогда не помешают — не смотря на колоссальный моральный ущерб, наносимый Памелой своим гостям, она компенсировала это гигантскими гонорарами и в этом надо отдать ей должное.

А вот зачем сюда притащилась Оливия он понять не мог. Если она пришла поболеть за него, то она выбрала не лучший для этого способ — что бы успокоить льва не следует трясти перед его мордой свежим мясом. Сидела бы дома перед телевизором да молчала в тряпочку! Теперь же утихающий океан заштормит с новой силой. Сколько же осталось до конца эфира? Пара миллионов лет?

Кирилл чувствовал себя неважно — на виду у всех его медленно раздели, подробно рассмотрели, не пропуская ни одной анатомической подробности его биографии, оплевали, раскритиковали и при всем при этом не спешили одевать или, в крайнем случае, говорить ему комплименты.

С большим пристрастием, почему-то, изучили его пребывание на Марсе в дивизии амазонок в бытность корреспондентом «Пентхауз» и «Солдат удачи», одиссею на Луне и похождения на Венере. Кирилл даже и не подозревал о том количестве приключений, которые оказывается ему довелось пережить в тех местах и о том количестве людей, которые были этому живыми свидетелями. Так, в одиночке в концентрационном лагере на Луне, куда он угодил за попытку убийства Вертухая (!), с ним, по его скромным подсчетам, сидело еще порядка пятидесяти трех человек (!). С его памятью творилось явно неладное оказывается он забыл самые интересные эпизоды своей жизни! Кирилл поклялся сразу же после передачи обратиться к лучшим психиатрам по поводу своей амнезии, не пожалев на это весь свой гонорар.

Хотя во всем этом была какая-то высшая справедливость — Кирилл теперь мог во всех красках представить как чувствуют себя герои его интервью, статей и репортажей.

Законы передачи запрещали ведущей задавать вопросы телевизетерам, если конечно они сами не ввяжутся в дискуссию, а заставить их сделать это и было высшим пилотажем на телевидении. Но так как Оливия хранила гробовое молчание, не отвечая на выпады Памелы, тем самым еще более распаляя ее, то ведущая забыла о настоящем госте передачи и все больше погружалась в интимные стороны миссис Перстейн, надеясь пробить броню бедной девушки. Бедная девушка однако продолжала невозмутимо выслушивать оскорбления Суки Пэм — внимание светской прессы к ее персоне еще с самого рождения привили Оливии иммунитет к свободе слова. Она закинула ногу на ногу и, прикрывая ладошкой свои вымученные позевывания, презрительно разглядывала суету в студии.

Огневая атака могла продолжаться до бесконечности. Кирилл, уже развлекаясь, сидел в своем кресле, наблюдая за очередной кавалерийской атакой, в очередной раз разбивающейся о неприступные стены замка, покрытые ледяной броней невозмутимости, и тихо досчитывал последние минуты передачи. Теперь он не жалел о приходе Оливии, отвлекшей огонь на себя, но ему внезапно стало жалко Пэм, выдыхающуюся и теряющую уверенность на глазах.

Наконец Пэм поняла всю тщетность своих усилий и прекратила гневную филиппику против зажравшейся буржуазии и вернулась к своим баранам.

— Наша передача, к сожалению, подходит к концу, дамы и господа. Напоминаю, наша тема — современная журналистика и у нас в гостях яркий образчик того, что называют «желтой прессой», Кирилл Малхонски. Прошу задавать ваши вопросы.

Яркий образчик «желтой прессы» журналист Кирилл Малхонски перетек из вальяжной позы в более приличиствующию очередному нападению — выпрямил спины, развернул плечи, набычился и приготовился к подаче.

Когда внимание Пэм снова переместилось на Кирилла, Петер Франц наклонился к ушку Оливии:

— Я восхищен твоей выдержкой, девочка. Ты единственная из нас, кому удалось положить ее на лопатки. Мы здесь уже от всей души поучаствовали в здешней перепалке!

— А кто остальные? — так же шепотом поинтересовалась Оливия.

Петер оглянулся на двоих присутствующих, с момента появления Оливии никак себя не проявившие.

— Один из них, вон тот седой — командующий Космофлотом Теодор Веймар. Кажется он бывший начальник Кирилла по Вест Поинту.

— А я и не знала, что он там учился, — пробормотала Оливия.

— А, черт, ошибся, детка. Прости старика за дезу. Он бывший начальник Академии ВС в Ауэррибо! Нет, со склерозом надо что-то делать. А второй гость — его нынешний работодатель Авраам Эпштейн. Тоже хитрый еврей, ничего не скажешь. Как его Памела не насиловала, он так толком ничего и не сказал.

— Простите за вопрос, но каким ветром вас сюда занесло, Ваше Высочество?

— Мне надо видеть товар лицом, дорогая Оливия. Я покупаю эту передачу.

Оливия мыслено сняла шляпу перед бесстрашием Пэм.

— В моем представлении идеал Родины это — молодая румяная девушка в красной косынке и с автоматом в руках, — отвечал Кирилл на неуслышанный Оливией вопрос, — Сейчас как никогда необходима поддержка всеми гражданами Земли усилий по возвращению Спутников в Союз.

— Вы считаете, что Спутники недостойны суверенитета? — спросила в свою очередь Памела.

— Я не понимаю о каком суверенитете может идти речь, если все население Внешних Спутников составляют наши граждане, выходцы с Земли. Суверенность порождение эпохи демократии, и мы все убедились в нежизнеспособности этой идеи. Народ не любит демократию, порождающую анархию, коррупцию и беззаконие. Народу нужна не кучка болтунов, а строгий и справедливый батька. Ленин, Сталин и Гитлер необходимы, что бы ощутить себя единой нацией.

В студии появился очередной зритель — дородная дама лет пятидесяти с обильной штукатуркой на лице.

— Вы противник Директората, господин Малхонски? — с ужасом спросила она, картинно прижимая потные кулаки к седьмому подбородку.

— Успокойтесь, мадам, я не противник нашего строя, но считаю, что на период таких сложных ситуаций, чреватых всеобщей войной, нам необходим военный, а не политический, и тем паче — коммерческий руководитель. На мой взгляд Директорат должен передать часть своей власти временному военному диктатору, который должен иметь самые широкие полномочия на период войны. Примеры прошлых войн недвусмысленно указывают, что коллегиальность в принятии военных решений ведет к поражению. А мы не можем проиграть в этом конфликте, иначе Земля потеряет все свое влияние.

— Еще вопросы, господа.

Следующий зритель воспользовался телефоном:

— Кирилл, на Титане вы были спасены экипажем Фарелла Фасенда, — Кирилл похолодел, — Я знаю, что высаживаясь там, он нарушил приказ командования, за что впоследствии и был казнен. Но если бы он не высадился в Оранжевой Лошади вас сейчас не было в живых. Ваше отношение к капитану Фареллу?

Кирилл не ожидал такого удара напоследок. Наверное так же чувствует себя ковбой, только сейчас усмиривший норовистого скакуна и повернувшись к нему спиной, получивший предательский удар копытом по спине. Он долго не мог ответить и в студии повисла непривычная тишина. Наконец он сказал:

— Хотя, может быть, я и обязан Фареллу жизнью, но я считаю, что он преступник, нарушивший приказ и присягу. Я отдаю себе отчет, что моя жизнь не стоила такого предательства.

— Благодарю вас, Кирилл, за ваше участие в нашей передаче. На этом наш эфир кончается. До следующих встреч, дамы и господа, если нас не закроют в связи со сменой владельца передачи.

— Я не дурак резать курицу, несущую золотые яйца, — обиделся Петер Франц на Памелу, — Меня хорошо попинали, но я не в обиде. Вы знаете мои принципы, Оливия, — если в компании все разделяют мнение хозяина, то она обречена на разорение!

— Я полностью с вами согласна, Ваше Высочество, — задумчиво сказала Оливия, только сейчас сообразив, как она кончит текущую главу своей книги: «Несмотря на то, что Кирилл запретил мне подходить к тому месту, где он сейчас стоял, я все же не удержалась и, огибая аккуратные белые надгробия с кое-где возложенными свежими и засохшими цветами, подкралась ближе к нему и попыталась разглядеть надпись на могиле, которую он решил посетить и ради которой и затеял такое далекое путешествие. Его широкая спина закрывала плиту и только когда он стал медленно поворачиваться ко мне, почувствовав мое приближение, с недовольным видом и кусая губы, я краешком глаза уловила то, что было на ней выбито. Разрозненные буквы не сразу сложились в слова лишь через несколько часов я чисто подсознательно разгадала эту шараду и меня осенила догадка. Изысканный готический шрифт гласил „Фарелл Фассенд“. Дат никаких не было. Я же не решилась спросить Кирилла, что он делал на могиле этого человека и самое главное — как она могла вообще здесь оказаться, ведь преступников не хоронят».

 

Глава седьмая. КНИГОЧЕЙ. Клайпеда — Фюрстенберг, ноябрь, 69-го

По случаю осени, дождя и холодного ветра улицы Паланги были пустынны люди сидели в теплых квартирах, либо со стаями гусей улетели в теплые африканские страны. Листья с кленов, осин, дубов и берез окончательно слетели, застелив улицы желто-красным мокрым ковром неописуемой красоты и лишь отдельные упрямые дети весны все еще маячили кое-где на черных унылых ветках, трепеща на морском ветру, несущем запахи соли, йода и зимы.

С машиной не возникло никаких проблем — Одри мило поскалила зубки болтливому Ричарду, сменившего Гринцявичуса на посту в экологической полиции, я заплатил авансом штраф за загрязнение чистого прибалтийского воздуха вредными выхлопами, мы получили ключи, квитанцию и удалились. Лимузин одиноко мок на стоянке и мне даже стало жалко этого монстра, пережившего свою эпоху и своих собратьев, когда-то весело табунами бегавших по асфальтовым дорогам Земли, резвившихся и размножавшихся на ее просторах и не заметивших, как в одночасье ушло их время.

Меня всегда удивляли споры палеонтологов о быстрой смерти динозавров. Причем основные их восторги относились не столько к самому факту кончины зубастых и хладнокровных хозяев Земли, сколько к ее скоропостижности. Наша жизнь настолько коротка, что незыблемость окружающих нас вещей, природы, всего мира кажется нам нечто само собой разумеющимся. Мы настолько избалованы Дарвином, что для нас очевидна эволюционная изменчивость природы, растянутая на миллионы лет, — когда всю жизнь просыпаешься и видишь за окном все тех же стегозавров, диплодоков и птеродактилей. Но наша сорокатысячная история все-таки постепенно приучает нас к мысли о быстроте перемен, о революциях вместо эволюции, о том, что проснувшись в одно прекрасное утро, можно не узнать свой мир — вместо игуанодонов на лугу будут пастись лошади, а мир захватят безволосые обезьяны-мутанты. И все-равно, с этим трудно смириться, а наш меняющийся мир людей стал неуютен.

Мы сели в холодную машину и Одри долго возилась с зажиганием, хлюпая простывшим носом и кляня бесконечный дождь. Я счел за благо не блистать своими познаниями в технике и не раздражать девушку советами в очень далекой от меня сфере. Наконец железный бегемот заработал. В салоне быстро стало тепло и уютно. Громко гудел двигатель, из печки в салон тек горячий воздух, ударяя в наши промокшие и окоченевшие ноги, согревал их и приходилось прикладывать усилия, чтобы не погрузиться в полудремоту.

Одри размотала двухметровый шерстяной шарф, который я из милосердия ссудил бедной девушке, не имевшей до настоящего момента времени никакого понятия о причудах балтийской осени и чьей самой теплой вещью в гардеробе были покрывала из искусственного красного меха, небрежно накинутые на заднее сиденье. Основательно высморкавшись в клечатый платок (я сделал вид, что не заметил такого безобразия) и решив, весьма здраво, водолазный свитер из верблюжьей шерсти и ватник (мои же) не снимать, Одри прогундосила с претензией на классический французский пронанс, что-то вроде «поехали», махнула рукой и мы тронулись вдоль по Питерской.

Стихия не на шутку разыгрывалась — дождь в который уже раз сменился мокрым снегом, который повалил стеной, сильный ветер разгонял снежинки до космических скоростей и они с громким щелканьем впечатывались в наши окна. Дворники еле-еле справлялись со своей задачей и даже подогрев окон не помогал увидеть окружающий мир. Одри включила навигационную систему и по лобовому стеклу поползли знакомые очертания улиц Паланги и замелькали непонятные цифры.

— Может все-таки вернемся, — робко предложил я насупившейся девушке, любившей быструю езду и не терпевшей погоды, которая не позволяет стрелке спидометра переваливать за скромную отметку двести километров в час.

— Поздно. Гринцявичус серьезно мне обещал при следующей встрече основательно взять меня за… хм, взяться за меня. Надо скорее уносить отсюда ноги, иначе дедушкино наследство может конфисковать ваша ненормальная экологическая полиция.

С раздраженной женщиной лучше не спорить, а в снег лучше не ездить наземным транспортом и раз я совершил одну глупость, то это не значило, что надо совершать и другую.

Мы проехали по Лайсвес, свернули на родную Прамонес, прокатились по Руту и выехали на окраину городка. Особо любоваться было нечем. Все застилал падающий снег, скрывая небольшие уютные теплые дома, в которых гостеприимные литовцы сейчас завтракали, спали, сидели у каминов, курили огромные шведские трубки, пили горячий чай и не выгоняли собак на улицу.

И что за черт понес меня в эту Клайпеду? Впрочем, я прекрасно знал этот недостаток своего характера — если уж что втемяшилось мне в голову, то я не успокоюсь, пока не сделаю это. Зато потом буду сидеть и удивляться — чего ради такая глупость сотворена моими руками? Поэтому я выработал у себя некоторую привычку — если чего-то очень хочется, то лучше всего лечь поспать и желание как рукой снимет. Сегодня же у меня, к сожалению, была бессонница.

Одри все молчала, следя за дорогой, а я искоса принялся в который уже раз разглядывать свою случайную знакомую. Да и так ли уж случайна наша встреча? Выйди на улицу Республики в Новом Париже, схвати за руку первого, второго, сотого встречного, расспроси его и окажется, что ваша встреча стала возможной благодаря сцеплению тысяч мельчайших и абсолютно независимых событий. Окажется что ваш случайный знакомый и не собирался сегодня появляться на этой сумасшедшей улице, где, кажется, собралось полмира торгашей и полмира праздных любопытных, где несчастные киберуборщики трудятся до седьмой ржавчины, толкаясь среди людей, получая пинки в стальные спины и безмолвно снося оскорбления, счищая с тротуаров наслоения грязи, которые в противном случае доросли бы до макушки Эйфелевой башни, погребая этот новый Вавилон. Наша встреча с любым случайным человеком очень маловероятное событие.

Посудите сами, сколько должно было пройти событий, для того, чтобы наши с Одри мировые линии пересеклись в этом маленьком городишке. Я уж не упоминаю о том, что ее должны были зачать строго определенные люди в строго определенные дни, дабы на свет родилась девчушка Одри, а не маленький крепыш Орри. Затем ее дедушка должен был умудриться не разбить этот бензиновый раритет за все сто лет его беспощадной эксплуатации, а потом наш седобородый гигант мысли неимоверными усилиями ума должен был додуматься до счастливой мысли облагодетельствования своей любимой внучки. Годы спустя, минута в минуту, секунда в секунду, точно все рассчитав, Одри должна была подкатить свой лимузин к пересечению Лайсвес и Прамонес и попытаться задавить ничего не подозревающего К. Малхонски, медленно, но верно спивающегося в своей добровольной ссылке.

Друзья. если бы все в нашей жизни было случайно, то мы ходили бы по пустым улицам.

Моя неслучайная знакомая была не просто симпатична, а уже красива. Ее гордый профиль с небольшим прямым носом, упрямым подбородком, розовой щечкой, коротко остриженными каштановыми волосами и небольшой родинкой на веке четко вырисовывались на фоне залепленного снегом стекла и отвлекал меня от благочестивых мыслей.

В Клайпеду я никогда не ездил, предпочитая полеты, как более быстрый и безопасный вид передвижения, и теперь мог вовсю насладиться прелестями давно ушедшего от нас золотого века автомобиля.

За небольшими разрывами в пурге, да и по собственным ощущениям можно было догадаться, что дорога под колесами машины вполне приличная, несмотря на ее солидный возраст и полное отсутствие какого-либо ремонта. Машину не трясло, мы не буксовали в грязи и мне не приходилось выталкивать могутным плечиком несчастный опель из очередной колдобины. Все мои познания в автотуризме исчерпывались некогда почерпнутой из классики фразы о том, что в мире есть две постоянные беды — плохие дороги и дураки, и поэтому, честно говоря, я побаивался всяческих дорожных коллизий — меня раздражали бесчисленные повороты шоссе (по пьяному делу дорогу что ли строили?), из-за чего мы могли въехать в какую-нибудь трехсотлетнюю сосну, мне надоел дождь и снег — дороги не было видно, а в умении Одри читать карту я вдруг стал сомневаться, меня тяготило молчание девушки, раскалявшее воздух в салоне до взрывоопасной точки.

Дорога петляла по лесу, изредка выбегая на проплешины вблизи моря и тогда шквальный ветер на какие-то доли секунды сносил густую белую пелену, открывая вид на занесенное песком шоссе, на угрюмые черные сосны, унылый пустой пляж кануна Апокалипсиса и замерзшее море. Затем белая завеса укрывала эти печальные пейзажи и на стекле с новой силой разгорались разноцветные и, даже, пожалуй уютные огоньки навигационной карты, транслируемой нам через висящий в зените местный спутник «Витаутас Великий».

Вдруг, по непонятной для меня причине я стал ощущать как мои конечности коченеют, не согреваемые электроварежками и электроваленками, а зубы, самым позорным образом начинаю стучать, выбивая замысловатый мотив.

— Холодно, — согласилась с моими зубами вспотевшая Одри и прибавила тепло, — Мне не вериться, Кирилл, что вы когда-то были Желтым Тигром и считались самым крутым журналистом во Вселенной, — ядовито добавила она.

Я посмотрел на свое обрюзгшее и начавшее жиреть изображение на стекле и вздохнул.

— Это все осень, Одри. Осень несчастливое для тигров время года. Летом я здоров, бодр и весел, желтею и покрываюсь черными полосами и стараюсь не пропустить ни одной тигрицы.

Через два часа мы въехали в Клайпеду. Одри притормозила на незнакомом перекрестке с указателем на въезд в Трансконтинентальную Трубу (до сего времени я попадал в горд сверху, причаливая на посадочной площадке Рыбного порта и эти места поэтому мне были неизвестны) и вопросительно взглянула на меня.

Я молча кивнул и альфа-ромео медленно подполз к черному зеву, уходящему глубоко под город и перегороженному с незапамятных времен железным агрегатом, предназначенным для сбора мзды с автолюбителей, не желающих на пороге Вечности расстаться с четырехколесным любимцем. Мне пришлось опустить стекло, впустив в салон снег, запах города и шум ветра и, примерившись, ловко забросить в горловину стража серебряное экю. Страж давно отвык от взяток и поэтому дело у него пошло медленно — он подавился монетой, закашлял, загудел, задымился, через десять минут замок со скрежетом отомкнулся и еще через пятнадцать — решетка поползла вверх, пропуская нас. На полпути в ней что-то замкнуло и нашему многострадальному понтиаку пришлось протиснуться в эту щель, чуть не исцарапав себе крышу.

Освещение внутри было роскошью и горели только редкие неразбитые лампочки. На заброшенной стоянке было пусто, не считая остова когда-то забытого здесь автомобиля трудноразличимой породы и масти. Одри развернула машину носом к выезду и выключила мотор. Мы посидели молча.

— Будем прощаться? — поинтересовалась она.

— Нет, не надо, — торопливо ответил я. Расставаться мне с ней не хотелось, я привязался к девушке, как привязывается одинокий старик к случайно подобранной на улице маленькой дворняжке с лопоухими ушами. Я почувствовал, что снова становлюсь одиноким — без дома, без семьи, без детей. Запретив себе сейчас об этом думать, я мужественно пожал Одри руку, поцеловал ее в щечку и выбрался в темноту.

Не оглядываясь на все еще стоящую машину, я по направлению к Окнам. Для этого пришлось спуститься еще глубже — на остановочную платформу, тщательно изучить указатели и графитти, поплутать по коридорам, обеспокоив уборщиц и сменных машинистов, и наконец выйти на нужную площадку. Здесь было так же пустынно.

Я задавал себе, в общем-то, бессмысленный вопрос: почему я живу именно так, что никто меня в этом мире не ждет домой, никто в этом мире меня не любит как мужа и отца и никто не гукает, сидя в кроватке и таращась такими знакомыми серыми глазами. Ответ очевиден — я не нуждаюсь в этом. И я боюсь этого. Поначалу, как журналист, продирающийся к вершинам этого общества, расталкивающий длинную очередь таких же безродных бедолаг, кое-где шагая, как Бэнкей, по головам (но, к счастью, не по трупам), кое-где проезжая особо трудные участки пути на чьих-то хрупких плечах, я должен был быть независимым, автономным и самодостаточным. Семья была бы слишком большой роскошью для меня, а я был не настолько «богат».

Да и не было у меня на этом крестном пути подходящих кандидатур и не могло быть. Я избегал иметь близких друзей и любимых женщин. Мой мозг точно высчитывал тех, кто бы мог со временем в них превратиться и я без сожаления расставался с ними. У меня были только деловые партнеры и деловые же любовницы. Даже враги были для меня непозволительным богатством и я их просто уничтожал. Журналист в этом знает толк.

Когда карьера закончилась, в мою душу стали закрадываться смутные подозрения относительно действительных причин существования «Желтого Тигра». Это был страх. Страх того. что однажды прийдя к своему дому, увидишь на его месте зияющую воронку. Или обнаружишь, что твой дом давно покинут, комнаты пусты и холодны, а по полу разбросаны некогда такие милые домашние вещи, теперь превратившиеся в мертвецов — игрушки, детские рисунки, махровые халаты, разодранные в клочья, но хуже всего — пустая кроватка, одинокая без тепла детского тела. Это настолько ужасно, что это невозможно пережить. Такие вещи теряются навсегда и, даже, если тебе представляется случай их снова обрести, ты бежишь от этого на край света как от чумы.

Можно возразить, что вероятность таких трагедий ничтожно мала. Однако, в один прекрасный день купол Титан-сити, считавшийся абсолютно надежным, испарился как утренний туман над Нерисом и с тех пор я не полагаюсь на вероятность и не завожу семьи. Я — трус.

Окнами теперь никто не пользовался. Они простаивали в тоске и одиночестве, тонкие механизмы в них расстраивались, покрывались пылью и паутиной, и никто их не ремонтировал. А ведь когда-то у них была бешеная популярность, почти как у Желтого Тигра. Все-таки философы их доканали. Основной вопрос философии, касательно Окон, человечество впервые решило раз и навсегда — безинерционное тунелирование человеческого (и не только) организма сопровождается уничтожением оригинала и гибелью бессмертной души. А посему через Окна с тех пор лазили только банды сумасшедших «оконников», да личности, давно потерявшие на своем жизненном пути души. Такие как я. Поэтому я смело шагнул под закатное небо Фюрстенберга.

Я попал туда куда и хотел — на кладбище. Мне всегда нравились католические кладбища — очаровательный большой газон или целый парк с аккуратными прямоугольниками могил, вырезанные из песчаника, гранита, базальта, мрамора, кое-где украшенные скромной резьбой или каменными же вазами, предназначенными для поминальных цветов. Мне не нравились модные гробницы, православные изгороди и крематории, похожие на банковские хранилища, в которых вместо денег и драгоценностей прятались колбы с прахом. Хотя и они гораздо лучше Великой Космической Традиции.

Кладбища есть только на Земле и может это еще одно признание ее домом Человечества. Великая Космическая Традиция запрещает хоронить людей. Там, где нет земли, а есть только один бесконечный Космос, где есть команда и стремительно несущийся сквозь пустоту корабль, там умершего зашивают в белую простыню, капеллан или капитан корабля читает над ним соответствующий отрывок из соответствующей Святой Книги, а затем покойника выбрасывают в космос, где внутреннее давление разрывает тело на мелкие клочки, быстро рассеивающиеся в пространстве. На планетах и спутниках поступают несколько проще и практичнее — умерших отправляют в Утилизатор или гидропонические оранжереи. «Здесь мертвые помогают живым».

Когда мне пришла в голову совсем неподходящая для меня тогдашнего мысль — похоронить своего спасителя Фарела Фассенда? Точно не помню, но я помню мотив поступка — мне необходимо было напоминание, напоминание о своем Долге, о своей Случайной Вине. Я тогда не очень часто посещал эту фальшивую могилу, но она помогала мне набраться сил, злости, энергии. Я вел над ней мысленные диалоги с давно умершим человеком, спорил, кричал, обижался и торжествовал. И еще это была какая-то ниточка, связующая меня с Землей. Потом, много лет спустя, я тоже приходил и прихожу сюда, но реже, гораздо реже. И я уже не спорю и не торжествую. Я просто смотрю на эту глупую затею Желтого Тигра, которому даже сейчас удается ощутимо полоснуть меня когтистой лапой необдуманных поступков и преступлений.

Позади меня раздалось вежливое покашливание и я, натянув капюшон, обернулся. Передо мной стоял невысокий человек неопределенного возраста с козлиной бородкой, в синем анараке и огромным черным зонтом в руке. На смотрителя кладбища, церковного старосту и сторожа он не походил. Да и не его я здесь ждал. Я вопросительно поднял брови, человек с зонтом снова закашлялся, собрался и представился:

— Адольф Мейснер, адвокат из Дома «Мейснер и сын». Если вы Кирилл Малхонски…, - он замолчал.

— Я — Кирилл Малхонски.

— … тогда у меня для вас послание, — он протянул мне большой желтый конверт, запаянный сургучом и без адресата.

Я с интересом взял конверт и вскрыл его. Это было письмо от Бориса. Даже не письмо — так, короткая записка:

«Кирилл, если ты читаешь это письмо и видишь перед собой герра Адди, то значит со мной все кончено и я не приду к тебе на встречу. Это у меня вошло в привычку — выходя из дома писать подобное письмо, чтобы друзья и знакомые все знали. Теперь знаешь и ты — приговор до востребования приведен в исполнение. Значит и у тебя не так много времени, так как ты последний, а они не любят тянуть резину. Если что-то не сделал — делай. Надеюсь ты успеешь.
Прощай. Борис.»

Я тяжело опустился на фальшивую могилу и еще раз перечитал письмо. Герр Адольф на мое святотатство не обратил никакого внимания. Адвокат он был опытный.

— Он просил что-то передать на словах? — спросил я.

— Нет, — покачал головой адвокат, — эта история длиться много лет и через мои руки прошли тысячи таких писем, написанных герром Борисом. Но он забирал их до истечения установленного срока, а затем приносил новое. Все они были адресованы только вам. Я сейчас припоминая, что герр Борис поначалу просил что-то передавать и на словах, но с тех пор прошло слишком много времени…

— Вы наверное считаете его сумасшедшим?

— Ну что вы, герр Кирилл. Я знаю… знал его с детства и был осведомлен о приговоре. С его стороны было очень разумно предупредить вас. А теперь я вынужден вас оставить.

Он кивнул и пошел к выходу с кладбища. Я проводил его взглядом и снова посмотрел на лист. Дождь его основательно размочил и он превратился в грязную никчемную промокашку. Я вдавил его каблуком в землю и поднялся. Вот и все. Пошли последние часы или дни.

Приговор до востребования — кто может придумать более изощренную пытку? Ты ходишь на свободе, дышишь воздухом, за прошедшие годы и думать забыв о каком-то там Процессе. Поначалу, год, два, тебя это очень беспокоит ты плохо спишь, хаотично меняешь место жительства, по наивности мечтая обмануть палачей, вздрагиваешь от каждого шороха и нечаянного прикосновения. И постепенно сходишь с ума или становишься беспечным. Третьего не дано. И ты спокоен до самого конца, когда однажды ночью (они почему-то очень любят приходить ночью) тебя поднимут с постели, ослепляя мощными фонарями, закуют в кандалы, хотя в этом нет нужды, вывезут в закрытой машине далеко за город, где и приведут отложенный приговор в исполнение. А если ты сидишь в психбольнице, симулируя болезнь или действительно сойдя с ума, то милая сестричка введет тебе в вену безболезненную отраву. И кто решиться сказать что здесь лучше?

За мыслями я не заметил как добрел до места. Прямо передо мной возвышался громадный, заслонивший почти все небо, собор, выложенный из красного кирпича, с витыми, кирпичными же, колоннами, длинной лестницей, ведущей к массивным, обитыми кованными железными полосами, деревянным дверям. Из них, настежь распахнутых, мне послышались звуки органа. Это было вряд ли возможным — служба давно кончилась.

Оглянувшись, я поднялся по лестнице, встал на колени и перекрестился. Это было сделано вовсе не потому, что я стал христианином. Личное неверие не означает объективного отсутствия Бога, так же как непонимание основ квантовой механики не означает, что невозможно сделать атомную бомбу. Внутри было тепло, но собор, как и все в этом мире, скверно освещался — горели лишь свечи перед образами, да несколько лампочек в люстрах под фантастически высоким куполом. И действительно играл орган. Скамьи одиноко грелись в потоках горячего воздуха, вытекавшего из скрытых щелей кондиционеров, никто не молился перед иконами, а резная исповедальня приглашала к отпущению грехов. Я огляделся. Над входом вздымались органные трубы, похожие на творение внеземной цивилизации, высокий полукруглый балкончик скрывал играющего и я представил себе седого сгорбленного монаха, с кривой ногой и тонкими длинными пальцами, медитативно скользящими по регистрам и извлекающих божественные звуки из сооружения, придумать которое, по моему глубокому убеждению, человеческому существу было бы не под силу.

Я поиронизировал над своим воображением, натаскавшим готовые штампы у Питтерс, Эко и Вамберт, и выдающим их в дежурном порядке, когда голове совсем уж не хочется работать, во рту противно, а книга, черт возьми, уже второй год не пишется. Впрочем наш замечательный читатель такие огрехи замечает редко и только стаи критиков набрасываются на подобные проколы словно стаи акул на ароматную тухлятину.

Здесь пахло, к счастью, воском и ладаном и, взяв свечу, я медленно прошел мимо икон и скульптур. Образа были почему-то упрятаны за толстые стекла и горящие перед ними свечи создавали впечатление, что огни горят в глубине самой картины. Иногда свет падал на глаза библейских женщин и мужчин и, влажно в них отражаясь, оживлял этих людей.

Я искал того, перед кем мне сейчас хотелось бы поставить свечу, но не находил — многие святые были слишком строги, иные — слишком мягки и всепрощающи, но никто сегодня не смотрел с пониманием, или я сам не понимал их.

Пока я бродил от образа к образу и искал понимания, мой собеседник уже занял место в третьем ряду у правого края. Он был в старомодном костюме, цвет которого в полумраке разобрать было невозможно, белой рубашке с бабочкой, а его дождевик был перекинут через спинку переднего ряда. Казалось, что он молился — сцепленные руки лежали на коленях, подбородок был прижат к груди, глаза закрыты. Но это было не так.

До того, как я прослушал курс психологии в Берне, мне всегда казалось, что чувство противоположное любви, привязанности и дружбе есть ненависть. На самом же деле антипод привязанности — равнодушие, а враждебность лишь оборотная сторона любви, ее недостаток, но никак не отсутствие. Бывшие любовники скорее испытывают друг к другу неприязнь, а друзья превращаются во врагов, так как от любви до ненависти гораздо меньшее расстояние, чем до равнодушия. Наверное это печально, но в отсутствие друзей гораздо лучше быть окруженными врагами, чем равнодушными. Человек любит быть в центре внимания и его скорее оскорбит полное игнорирование его персоны, нежели просто враждебность. Может быть, в этом природа многих диктаторов и военноначальников, обделенных человеческой привязанностью и сублимирующие свою неутоленную потребность в ненависть ко всем и ненависть к себе. И может прав Иисус, призывавший любить врагов наших, ибо только так можно излечить их?

Друзей я давно уже не имел, но врагов сохранял, пестовал и лелеял, в точности следуя этой заповеди. Я любил своих ближайших врагов и заклятых друзей. Именно к ним я обращался в трудную минуту.

Я сел на лавку и мы несколько минут просидели молча, казалось не обращая внимания друг на друга, хотя на самом деле это было не так. Мы ощущали взаимный опасливый интерес.

Наконец он нарушил тишину:

— Я подумал над твоей просьбой, Кирилл, и поле недолгих размышлений все же решил тебе помочь.

— Я не буду говорить вам спасибо, генерал. Пожалуй, было бы лучше, если бы вы не согласились.

Генерал покосился на меня и усмехнулся.

— За что я люблю вас, интеллектуалов, так это за то, что вы всегда сомневаетесь, прежде чем сделать какую-то глупость, но потом все-равно ее совершаете. Я прекрасно понимаю твое стремление — ты все хочешь доказать, что война — это дерьмо. И тебе кажется, что своей писаниной ты можешь предотвратить надвигающееся смертоубийство.

— Да, надеюсь, — с вызовом соврал я, — человек по своей природе не пушечное мясо, да к тому же, к счастью, умеет читать.

Собеседник поморщился и оседлал своего любимого конька. Он нес эту ахинею еще в моем детстве.

— Слабый аргумент. Хорошая война — вот что сейчас нужно человечеству, как на Спутниках, так и на Земле. Мы застоялись за эти годы Детского Перемирия. Мы стали слишком долго жить. Ты заметил, Кирилл, как много вокруг стало стариков и старух? Немощь и болезни отвратительны. Кто сказал, что годы это мудрость? Годы — это маразм, болезни и мокрые кальсоны. Война — вот лекарство против седин. Прогрессом движут сражения. Не изобрети человечество атомной бомбы, вряд ли бы мы сейчас осваивали космос. А взять ваш любимый конек — гуманизм?! Ну пришло бы кому в голову проявлять его, если бы не было на свете таких вещей, как — кровь и насилие? С кем ассоциируется у нас живое воплощение гуманности и сострадания — сестры милосердия? С ранеными, Кирилл, с войной, пулями и увечьями. Война очищает нас на какое-то время от агрессивности и поэтому послевоенные годы отличаются небывалым экономическим подъемом, консолидацией общества, доброжелательностью и миролюбием. А где все это сейчас? Где подъем, консолидация, миролюбие? Поэтому время пришло трубы зовут. И даже ты это почувствовал, а иначе зачем тебе после полутора десятка лет начать копаться в этой дерьмовой европейской луже?

Генерал самодовольно замолчал, ожидая возражений со стороны обвиняемого, но тот безмолвствовал. Не потому, что ему не было что сказать, и не потому, что ему нечем было опровергнуть показания десятка свидетелей, видевших, как он пырнул несчастного ножичком. Он просто знал — бесполезно возражать и в который раз уже объяснять, что потерпевший шел мимо него по улице, споткнулся (сейчас очень плохой асфальт, а улицы совсем не освещают, господин следователь) и упал прямо на ножичек, которым я, господа судьи, чистил апельсин. И так двенадцать раз.

— Ты покушаешься на основы, Кирилл. Но только не на основы конфликта, а того мира, который мы были вынуждены заключить. И это хорошо. Пора показать нации, что нас заставили сделать. Показать это честно и талантливо. Так, как ты это умеешь.

— Ладно, генерал, — вздохнул я, — устал я от проповедей. Давайте диск и разойдемся готовиться к войне, — дрожа я протянул руку. Мне было плохо, очень плохо. Неужели все-таки наступил этот день «Х», когда придется оживить свою память, снова пройтись лабиринтами и водоворотами ада, снова пережить ту боль раскаяния, которую не вырежешь ни алкогольным скальпелем, не ампутируешь наркотической пилой. Вот сейчас это свершиться — злейший друг сунет мне в руку персональную ядерную бомбу, которая разнесет в клочья или меня, или протекающий мир, или нас обоих.

Я даже закрыл глаза, чтобы не видеть свою беззащитную трясущуюся ладонь, как у припадочного нищего, не видеть оскалившегося генерала, не пошевелившегося от моего жеста, но неодобрительно глядящего на этого жалкого человечешку.

— Но у меня его, к сожалению, нет, — я судорожно сглотнул, пытаясь несуществующей слюной промочить горло, и сунул пятипалую предательницу в карман, — Оригинал, как ты догадываешься, был уничтожен еще тогда. Но сохранилась копия в Большой Машине.

Я хотел проворчать, что, мол, и без тебя знаю, но вовремя прикусил язык.

— Законных путей попасть туда нет. Даже для меня. Поэтому тебе нужен хакер. И не просто взломщик-любитель, бомбящий счета детских садиков в муниципальных банках, а профессионал, виртуальщик.

— Может вы мне и денег ссудите на его найм, генерал? — улыбнулся я.

Он подергал себя за усы, что было высшим проявлением раздражения. Я его все-таки довел.

— Он тебя сам найдет. Фамилия — Ван Хеемстаа. И надеюсь, что ты все-таки напишешь эту книгу.

Прощаться мы не стали, так как увидеться в обозримом будущем нам вряд ли захочется, да и прощать друг друга мы не хотели — то ли было не за что, то ли за давностью лет мы уже все простили, то ли мы отличались редким злопамятством. Если разобраться непредвзято, с завязанными глазами и мерой в руках, скорее у Теодора Веймара было ко мне больше претензий, чем у меня — к нему.

В чем собственно его вина, господа присяжные? Да всего лишь в том, что в благословенные времена Конфликта и Недоразумения он имел неосторожность послать некого журналиста К. Малхонски, в бытность сотрудничества того с ТВФ и отдельными желтыми газетенками, типа «За правое дело!», «Венецианский патриот» и «Трудовой Париж», которому он (генерал) протежировал уже не один десяток лет по своей генеральской доброте душевной (может он испытывал перед этим писакой некие угрызения совести, некую вину? Полноте, за что?!), послать означенного Желтого тигра в совсекретную операцию, а именно открыть купальный сезон и организовать клуб моржей в холодненькой водичке внеземного океана, кажется где-то около Юпитера. Причем заметьте, господа, никакого давления, принуждения наш генерал на вышеуказанного К. Малхонски не оказывал. Ни разу. Даже наоборот — этот благородный военачальник, слуга Отечеству, отец солдатам, этот гранитный монумент Спокойствию и Хладнокровию, покрытый изморозью (прошу прощения за невинный плагиат) испытывал неоднократные нападки и, можно даже сказать, подвергался психологическому давлению со стороны обвинителя, преследовавшим цель погони за дешевой сенсацией, за жареным, за клюквой и прочими гастрономическими лакомствами нашей глубокоуважаемой желтой бульварной прессы.

Признаемся, господа, — генерал Т. Веймар любил Малхонски как сына. И это единственная его ошибка, его трагедия. Ему хотелось, что бы Малхонски многого добился в этой жизни, поднялся до самых высот Администрации и, может быть когда-нибудь, вошел в Директорат. Вот это единственное, в чем мы можем обвинить генерала, ибо в наше суровое время видному военачальнику не пристало иметь любимчиков. Во время войны нет места человеческим чувствам и слабостям. Но увы, увы. Все мы люди. И наш генерал дал добро на эту авантюру. А ведь это стоило ему не только мук совести. Ему пришлось испытать стыд и унижение, когда он доказывал, а точнее говоря, да пусть меня простит обвиняемый, врал, да, врал своим начальникам, своим подчиненным, врал даже самому себе, убеждая в необходимости включения в секретную группу означенного журналиста.

Чего он только не плел этим седоголовым генералам, полковникам, маршалам, одни имена которых уже служат для нас всех символами воинской доблести, отваги, решительности и честности! Но пожалеем старость, стариковскую гордость нашего генерала и не будем повторять во всеуслышание эти жалкие слова и аргументы, эти тощие доказательства и ложные силлогизмы. Они не убедили никого из его друзей, но они согласились на этот шаг. Вы видите здесь противоречие? Неудивительно, господа присяжные. Но не будем забывать о таких вещах, как воинская дружба, сплоченность, корпоративность. Будем так же помнить о том, что вся наша космическая элита оканчивала одно и тоже заведение — Академию Космических Сил в Ауэррибо, а что еще крепче может сплотить, как ни одна школьная скамья, столовская пайка и студенческие шалости.

И наш журналист неправедным путем добился своего. Он на коне, он схватил удачу за хвост — он летит туда, куда одному Богу известно. Он горд, он счастлив. Он видит себя новым Иосифом Флавием, новым Львом Толстым, новым Романом Карменом. И давайте не будем удивляться тому, что там произошло. Нам гораздо любопытнее рассмотреть то, как наш журналист повел себя в ситуации, когда вместо славы и роз он сел в лужу. Стал ли он при этом винить себя, винить свою гордыню, самонадеянность, свою судьбу, в конце концов? Нет, ну что вы, господа присяжные, не таков наш герой, не таков. А ну-ка догадайтесь — кто виноват в несчастьях и бедах К. Малхонски? Бог? Холодно. Дьявол? Холодно. Война? Уже теплее. Военные? Еще теплее. Генерал Т. Веймар? В точку, господин-не-знаю-как-вас-звать! Именно генерал Веймар виновен в том, что некий Малхонски оказался причастен к небольшой душегубке, совсем в духе Освенцима, ха-ха, где-то в районе Юпитера, а также в том, что произошел Большой Взрыв и в том, что Земля круглая, а не пятиугольная. Именно Т. Веймар под страхом смертной казни затащил К. Малхонски в рейдер, угрожая ему при этом пистолетом и расческой, это генерал пнул под зад нашего мальчика, что бы он нырнул в этот чертов океан, это этот солдафон автоматным прикладом гнал невинного ребенка через весь океан к страшным трубам… гм, э-э-э…. одного водного заводика где-то в районе Юпитера.

У меня нет слов, господа присяжные, чтобы высказать свое возмущение по этому поводу. Да простит меня господин судья, да простят меня уважаемые господа присяжные, но это не наш генерал, Теодор Эрих-Мария-Винсент Веймар, не герой Венеры и Меркурия, не участник марсианских событий, не кавалер Пяти континентов, не почетный доктор Бернского, Парижского, Братиславского университетов, не лауреат Премии Мира должен сейчас сидеть на скамье подсудимых. К позорному столбу должен быть пригвозжден гнусный писательшка, никчемный журналистик, желтый писака, гиена пера и кляуз К. Малхонски!

Долгие и продолжительные аплодисменты.

Я вот так тащился — погруженный в глубокий наркоз собственных мыслей и предающийся сладостному самобичеванию, от которого на глаза навертываются слезы, как от худого, но еще сохранившего новорожденную пухлость, грязного, мокрого ушастого щенка, сидящего на пожухлом газоне, провожающего большими тоскливыми глазами редких прохожих и еле мотающего хвостиком — уже не столько ради выражения радости первому встречному в робкой надежде стать чьим-то, а только согрева ради своего изголодавшегося тела.

Стоп. Пройдя по инерции шагов десять я остановился и обернулся. Щенок действительно сидел там — маленький и грустный, махающий хвостиком. Я подошел к нему и присел на корточки, намереваясь поговорить с ним на равных. Щенок опасливо поглядел на меня и тут же снова понурил голову, прикрываясь роскошными большими ушами, поняв, что я его вряд ли возьму себе в компаньоны, так как не проявил при его виде никакой радости, не стал сюсюкать и засовывать ему в рот колбасный батон, называя его то Шариком, то Периколой Бобсбергом. Желающие приютить щенка, по его мнению, так себя не ведут. Я молча согласился с его двухмесячным мнением и слегка погладил по большой голове.

— Тебя как зовут? — поинтересовался я.

Щенок скромно помолчал, а затем тявкнул.

— Очень приятно, — ответствовал я, — а меня зовут Кирилл. По собачьи я пока говорить не умею, но надеюсь, что ты меня научишь кое-каким словечкам. Поэтому по-человечески буду звать тебя, — я осторожно поднял щенка, определяя его половую принадлежность и слегка потрясывая, чтобы налипший снег и осенняя листва оторвались от него, — Мармеладом. Надеюсь и имя, и сам мармелад тебе понравятся.

Мармелад кивнул и я запихнул его запазуху своего пальто, стараясь не думать о том, во что сейчас превратиться моя белая рубашка, которую я по глупости одел (точнее — мне было нечего больше одеть, так как все находилось у Ванды в стирке после того прекрасного момента, когда я решил перекрасить свою голубую прихожую в шикарный оливковый цвет).

Ребенку срочно требовалась пища и горячее молоко. Изумленно оглядываясь, я наконец понял, что кривая меня завела в совершенно незнакомый район, скорее даже в пригород, так как вокруг стояли вполне паланговские коттеджи, также окруженные частоколом подмерзлых деревьев и елок. Спросить было не у кого — испуганные герры и геррши шарахались от меня, когда я пытался блеснуть своими познаниями в литовском и пообщаться с ними на их родном французском. Машины тоже не ездили и не летали.

Развернувшись на сто восемьдесят градусов и отгоняя от себя назойливые мысли о том, что часа через два мы уже вдвоем с Мармеладом будем сидеть на газоне, махая хвостами и преданно гляда на прохожих с полными сумками ароматной провизии, я бодро зашагал по выложенному шестиугольными плитами тротуару, миновал пустой парк, обошел небольшое футбольное поле, по странной прихоти обнесенное высокой металлической, насквозь проржавевшей, сеткой, и с большим количеством аккуратных ям, вырытых прямо перед пустыми перекладинами ворот, словно кто-то решил разбить там вишневый сад, снова вышел на улицу уже с более оживленным движением и освещением.

Через дорогу от меня стоял допотопной постройки магазин, сбоку от которого притулился неработающий фонтан с так любимыми немцами деревянными статуями на религиозную тему, вырезанные из цельных сосновых стволов, и небольшой кинотеатрик с прошловековым репертуаром. Когда-то аккуратные, ухоженные дома, города Германии, леса, парки, сады, дороги, кемпинги и море радовали глаза туристов и проезжих, но с тех пор прошло слишком много лет. И дело здесь не только в климатических катаклизмах и замерзающем море. Хорошее кровопускание в виде многолетних боевых маневрах во Внеземелье, которое, как надеялись, выпустит дурную кровь и излечит больного, еще только ухудшили катамнез — большие города стали загнивать, а маленькие просто умирать.

Окончательно повеселев, я направился через дорогу, по которой лет сто уже никто не ездил (а Одри была далеко), к магазину и сразу наткнулся на книги.

Еще Козьма Прутков советовал не верить глазам своим, поэтому я совершенно со спокойной душой вошел в то, что снаружи именовалось книжным магазином «Элефант», по опыту своему зная, что эпоха специализированных книжных с ярко освещенными залами, многоэтажными и многокилометровыми полками, уютными креслами, предупредительными продавцами, литературными вечерами и автографами, книжными викторинами и презентациями канули в прошлое.

В эпоху катастроф первыми в цене падают бумажные изделия — книги и банкноты. За ними обесцениваются золото и другие ненужные побрякушки и человечество, наконец, приходит к своей древнейшей и единственной ценности еде.

Поэтому я нисколько не сомневался, что от книг в этом «Слоне» осталась лишь одна жалобная книга, а на всем остальном пространстве властвует еда сыры, колбасы, шанина, сосиски, отбивные, мозговые косточки, молоко, кефир, йогурты, катыки, мадзони, сулугуни и прочие кетчупы, так обожаемые одинокими мужчинами и собаками.

Нет, конечно, — как писателя и читателя меня такое положение дел не устраивало, я бы предпочел книги, но в наше время, когда все книжные прилавки завалены произведениями некого К. Малхонски, трудно обвинять простое жующее население в их выборе. Вот ведь и я шатаюсь по всему городу никак не в поисках «Анны Карениной» или «Der Processe». Мне ведь горячее молоко подавай с колбаской! И нечего при этом тыкать грязным пальцем в нос невинного Мармелада — кушать даже писатели хотят.

Я толкнул звякнувшую колокольчиком дверь, предупреждавшую хозяев о приходе покупателя, и шагнул в тепло и свет книжного развала. С первого взгляда было ясно — Мармеладу здесь не светит — такое количество книг последний раз я видел только у себя, когда из-за компьютерной ошибки был погублен весь тираж «Великого Каа» и разгневанный Спика Эдит разгрузил все коробки в моей квартире, не удосужившись даже разложить их в штабеля. Только чудо спасло меня от литературной смерти, когда я, ничего не подозревая, открыл входную дверь и книжный Нил подхватил меня и понес вниз по лестнице с четвертого этажа Палладин Холла, бурля и вовлекая в свой могучий поток других ничего не подозревавших и, главное, ни в чем не виноватых соседей, собак и, даже, одну лошадь (правда — качалку).

Мы долго стояли и озирались на пороге. Проницательный Мармелад быстро прочуял, что пищей иной, помимо духовной, здесь и не пахнет и, горестно тявкнув, снова залез запазуху. Я же был очарован.

Само по себе помещение было невелико — метров семь на десять. Сразу справа от входной двери стояла касса с пустующим креслом и сиявшим огоньком магнитного детектора. Рядом с ней, на небольшом столике щедрой рукой были навалены поздравительные и просто праздничные открытки — начиная от подделок под бумажную старину по умопомрачительным ценам и кончая пластографами с объемной мультипликацией и запахом.

Все остальное место занимали Их Высочества Книги. Стеллажи, ломящиеся под грузом человеческой мудрости и глупости, таланта и графоманства, вкуса и безвкусицы, целомудрия и порока, добра и зла, радости и горя, простирались вдоль стен, перегораживали все помещение стройными рядами и вздымались на неимоверную высоту, пронизывая потолок и прорастая до второго этажа, куда вела узенькая лестница с железными перилами. Впрочем места им все-равно не хватало — аккуратными, запаянными в пластик штабелями они выплескивались на пол и разбивались о подножие плетеного кресла у самой кассы.

У того, кто обитал в этом сумасшедшем книжном доме, в этом кадре из страшного сна неграмотного школяра, нога не поднималась, все-таки, ходить по книгам и поэтому везде были предусмотрительно оставлены небольшие островки чистого пола, куда можно было при большом желании втиснуть ногу и, осторожно ощупывая палкой болотную топь, передвигаться от стеллажа к стеллажу, выбирая по пути понравившиеся книги на тему — «как выжить в бумажных джунглях».

С первой попытки мне не удалось выяснить пристрастия этого Плюшкина от литературы — настолько поражало это изобилие в наш век компьютерной грамотности. В стремлении охватить, впитать, понять, прочесть это царство книжного Мидаса, взор перескакивал с книги на книгу, с полки на полку, со стеллажа на стеллаж. Авторы, названия, обложки, упаковки, титулы и шмуцтитулы сливались всеми своими цветами и на выходе, подтверждая курс школьной оптики, выдавали белую пустоту.

«Спокойно, Мармелад, спокойно», поглаживая собаку и нервно теребя ее за уши, что он терпеливо сносил, успокаивал я себя и восстанавливал резкость в глазах. Я поднял ближайший ко мне фолиант, покоившийся на горке дешевых брошюрок из серии «Библиотечка солдата и моряка», упакованный в розовый целлофан с магнитными защипами и скромным оформлением в стиле Пауля Клее. Это оказались «Диалоги» Платона с комментариями Неймана, оригинальным греческим текстом и переводом Флоренского.

И тут, наконец, слепое белое пятно в моем мозгу рассыпалось на разноцветную мозаику и я ощутил, что у меня текут слюнки. Здесь была философия, поэзия, фантастика, модернизм, Серебряный век, век золотой, теология, популяристика, постпанк, эротика, графика, миньон, сказки и, даже, неуклюжие тома мобилистов с изящными и непонятными двигающимися конструкциями, сопровождающими такой же изящной и непонятный текст. Здесь были полные Платон, Аристотель, Ориген, Иоанн Златоуст, Плотин, Кафка, Маркузе, Гете, Толстой, Смирнов, Стругов, Лем, Стругацкие, Стокер, Ойкен, Шумптер, Маккей, Достоевский, Дали, Чюрленис, Руссо, Бромберг, Артур Неистовый, Чехов, Миллер, Битов и другие.

Попадались на глаза разрозненные тома «Новообретенной Александрийской библиотеки», Хайнлайна, Петрова, Рау, Хо Ши Мина, Шемякина, Лао-Цзы, Мережковского, Меерова, Петрянова, Музиля, Фасмера, Данте, Желязны, Ларионовой, Бальмонта, Ван Гога, Перрюшона, Моруа, Дюма, Тагора, Лесина, Ростиславцева, Витицкого, Андерсена и Андерсона. Валялись памфлеты Юховицкого, Милля, запрещенного Шилькгрубера, дяди Гебба, Попова, Хейзинга и Абалкина. Громоздились альбомы Шагала, Пикассо, Левитана, Да Винчи, Рафаэля, Сомова, Брака, Явленского, Хогарта, Редона, Шишкина, Айвазовского, Липелица, Уорхола, Орпена, Панини, Льюиса.

Здесь столпились писатели со всего света — России, Англии, Америки, Лихтенштейна, Морокко, Атлантиды, Дюрсо, Украины, Литвы, Аргентины, Зеленого мыса, Австралии, Гавайев, Перу, Явы, Японии, Испании, Шотландии, Пасхи, Швеции. Бывшие знакомые и враги, мужчины и женщины, таланты и поклонники, любители выпить и любители перекусить, ученые и безработные, любящие книги и книги только пишущие, шутники и мистификаторы, знаменитости и анонимы, хиппи и ястребы, художники и подельщики, титаны и склочники, аристократы и люмпены, доктора, сумасшедшие, военные, политики, веселые, лысые, бородатые, анархисты, повара, химики вместе с экономистами.

Это был книжный рай.

О девяноста из ста писателей девяносто девять процентов людей в обед сто лет как уже забыли (в том числе и я, но благо передо мной маячили обложки их книг), об остальных десяти оставшийся процент еще мог, неимоверным умственным напряжением, выглядевшим странно на гладкой голове, предназначенной для пития пива и просмотра телевизора, что-то припомнить, правда, для их оправдания необходимо сказать, очень важное в биографии писателя — «Дюма? М-м-м… А-а-а! Такой толстый кучерявый француз! Как сейчас помню — держал напротив нас мясную лавку и бабы к нему со всей округи ходили (как понимаете — не за мясом). Правда отец у него был генерал. А я даже и не знал, что он стихи пишет!».

Все эти книги, к большому моему сожалению, уже давно умерли и попали в этот свой последний приют.

Я оглядывался, скользил по полкам глазами, брал в руки тяжелые тома и, гладя их кожаные, коленкоровые, бумажные, целлофанированные, дерматиновые, тканевые переплеты с золотыми буквами, бронзовыми накладками, аляповатыми рисунками, строгой графикой, голограммами и испытывал странное печальное чувство.

Я действительно оказался в потустороннем мире, не имеющим с реальной действительностью ни одной ниточки, ни единой точки соприкосновения. В большинстве своем они были прекрасными людьми — глубокими мыслителями и философами, благородными и остроумными джентельменами, хорошими приятелями и друзьями, прекрасными учителями и рассказчиками, оптимистами, верящими, что думать — это обязанность человека, а не развлечение, что человек — звучит гордо, что человек создан для любви и счастья, что после Нагорной проповеди человечество идет прямой дорогой ко всеобщему счастью и братству, что война — грязное дело и что высшее счастье человека — иметь любимую работу.

Все это верно, черт возьми, верно. В это веришь. Именно так и хочется жить, когда читаешь все эти прекрасные идеи и мысли в книгах. Но стоит их начать воплощать в жизнь, то тут же оказываешься жалкой пародией на благородного идальго, в тебя все тычат пальцами и норовят при каждом удобном случае пнуть под зад. И дело конечно не в том, что наши философы, писатели, поэты и художники слишком далеки от народа. Они были не так наивны, как это часто пытаются изобразить.

Все дело в краевых эффектах. Любой математик скажет, что не так сложно построить теорию, рассчитать модель, как невообразимо трудно учесть краевые эффекты, когда ты выходишь за рамки своей идеальной модели в реальную жизнь. Тут-то и делаются великие открытия.

Как бы не был талантлив, гениален, прозорлив, психологичен, догадлив творец, он, все-таки, творит жизнь идеальную, жизнь иллюзорную, ибо он не Господь Бог, да и опоздал на несколько десятков миллиардов лет в своей попытке создать жизнь реальную, действительную. И все их герои, ситуации, идеи, мысли, догадки, пророчества, наставления, проповеди — увы, двумерны как лист бумаги, на которых они начертаны. Может быть все беды наши от этого — от нашей двумерности, от ограниченности нашего разума и морали. Мы не в силах вырваться из этой плоскости, в которую нас заключили наши писатели, мы не можем учесть краевые эффекты, мы не можем охватить мир во всей его выпуклости, многогранности и вынуждены придумывать себе правила жизни и поведения, моральные запреты и наставления, и протаптывать тропки в их обход.

— Вы что-то себе выбрали? — раздался из-под потолка мужской голос.

От неожиданности вздрогнув (я как-то забыл, что даже в книжных магазинах и букинистических лавках есть продавцы), я закрутил головой в поисках местного бога. Бог удобно расположился на высокой стремянке под потолком — тренированный мужчина с темными волосами до плеч и смуглой кожей, в затененных фотохромных очках «капелька». Он держал на обтянутых джинсом коленях огромный том и бережно его перелистывал. На меня он не смотрел.

— Вообще-то, я хотел купить молока, — стал оправдываться знаменитый писатель К. Малхонски, не желающий получать наград, и тут же приплел Мармелада, — для своей собаки.

Продавец (?) хмыкнул.

— Ну да, конечно. Кто же в наше время покупает книги. Магазин в этом же доме, но вход с другой стороны. Проваливай быстрее.

Совет, если отвлечься от презрительного тона, был хорош, но уязвленное писательское и книгочейское самолюбие не дало мне скромно удалиться, громко хлопнув дверью, честному, благородному и всему в белом.

— С таким гостеприимством вы не скоро даже открытки распродадите, наставительно начал я курс лекций по маркетингу.

— Писатель, что ли? — с неожиданной прозорливостью осведомился продавец, наклоняя голову к правому плечу, как это делают охотничьи собаки, прислушивающиеся к командам хозяев или далекому шуму дичи.

— Он, — удивился я.

— Не удивляйся, — сказал мужчина, захлопнув книгу и сунув ее на полку, и стал спускаться ко мне, — кого еще в такое время может занести в книжный магазин за молоком для его только что подобранной на улице собаки.

— Вы случайно не Шерлок Холмс? — спросил я, с благоговением разглядывая рослую мускулистую фигуру книгопродавца. Только теперь я понял насколько он огромен и насколько писатель К. Малхонски, не желающий писать новые книги, опрометчив.

Не глядя под ноги, этот силач Бамбула ловко миновал все препятствия, мешающие нашей встрече в виде полного свода гуверовских «Эссенциалей», на которые у меня в свое время не хватило ни мозгов, ни терпения, и протянул мне могучую руку:

— Добро пожаловать в Вавилонскую библиотеку. Я ее хозяин и именуюсь Мартином. А твою собаку я унюхал.

— Я именуюсь Кириллом и принимаю твое приглашение, — ответствовал я, стараясь не копировать чешский акцент, и пожал протянутую руку.

Мартин расположил меня в кресле, бережно составив на пол пятитомник Данте с иллюстрациями Дюрера и Дали, а сам устроился на своей стремянке, правда на этот раз на нижней ступеньке. Меня что-то удивило в его движениях — несмотря на быстроту и уверенность, Мартин двигался с кошачьей осторожностью и совершал, на мой взгляд, слишком много касаний руками окружающих его предметов.

— Это мой дом, — объяснил он, — наверху я живу, а весь низ когда-то занимала моя книжная лавка. Могу похвастаться — для такого маленького городка у меня был не худший и по качеству, и по количеству, и по разнообразию ассортимент книг, чем в московской «Книге». Покупали и в то время мало, а уж сейчас, если зайдет какой-нибудь старичок раз в полгода, то это уже много. Поэтому, чтобы не разориться окончательно, пришлось большую часть помещения отдать в аренду, а самому ютиться здесь со всеми неприятными последствиями — теснотой и убогим выбором, — обвел он рукой свой книжный развал.

Знаменитому врачу человеческих душ К. Малхонски, который получал анонимные записки и очень по этому поводу переживал, анамнез был уже ясен, теперь предстояло определить катамнез.

— Но я тут вижу у тебя совсем новые книги, — поднял я с ближайшей кучи сигнальный экземпляр книги неизвестного мне писателя со странной фамилией Малхонски под названием «Ахилл» в бумажной суперобложке и с иллюстрациями Льва Рубинштейна, выпущенный без моего согласия «Спбъ-Домъ» (питерцы всегда предпочитают стилизации под старину).

Ответить Мартин не успел — его перебил Мармелад, жалобно тявкнув из запазухи. Я расстегнул пальто и достал этого дворового спаниеля на свет божий.

— Ах, да, молоко, — сообразил Мартин, поведя носом. Он поднялся на второй этаж и стал там чем-то греметь, напевая под нос «Холе Бонуш». Между тем дворовый спаниель, щурясь от яркого света принялся осматриваться по сторонам в поисках, как я заподозрил, подходящего местечка для небольшой лужи. Пустить его на пол и делать свои собачьи дела на «5000 шедевров» у меня не поднялась рука, но в тоже время не хотелось ходить с мокрыми брюками в такую холодную погоду среди таких остронюхих чехов. Да и не думал я, что у Мармелада хватит духу поднять лапу на его спасителя, поэтому не доводя дела до греха с его или моей стороны, я пробрался к входной двери и, выйдя на крыльцо, выпустил щенка побегать по пожухлой травке среди голых розовых кустов и вечно голубых елей.

В испуге, что его могут оставить здесь навсегда, Мармелад быстренько сбегал под кустик и снова юркнул в приоткрытую дверь магазина. Там его уже ждала поставленная на пол, предварительно очищенный от книг, большая эмалированная миска молока и Мармелад с тихим наслаждением погрузил в нее свою морду.

Обустроив щенка, мы с чувством глубокого удовлетворения вернулись к прерванной беседе.

— Нельзя сказать, что книги сегодня никто не покупает. У меня есть узкий круг постоянных клиентов — старички и бабушки, еще ценящие этот вид товара. Интересы их весьма специфичны, а материальные возможности в наше время сумасшедших цен и низких пенсий, очень ограничены. Они мне дают заказы, а потом потихоньку выкупают по книжке в год. Это тоже вносит лепту в мой небольшой беспорядок. Но, в основном, вина конечно лежит на мне. Стоит узнать о только что вышедшей интересной книге и сразу хочется ее иметь. Даже не на продажу, а просто для себя. Собирательство книг, знаешь, затягивает пуще любого другого вида коллекционирования. Фарфор, марки, мебель малофункциональны. Ими можно только любоваться, гладить, переставлять с места на место, рассматривать в лупу. Использовать их по прямому назначению невозможно. Ни у одного коллекционера не хватит духа есть яичницу из антикварного сервиза, расплачиваться в магазине антикой и хранить свое белье в шкафу, некогда принадлежащему Георгу Пятому. Это самый обычный вещизм и плюшкинизм. Книги же можно и нужно читать. К тому же они гораздо красивее всяких этих побитых тарелок, червивой мебели и фальшивого серебра.

— Так ты все это держишь и покупаешь для себя! — озарило меня. Неудивительно, что он так ласково встречает потенциальных покупателей представьте, что к вам домой приходят незнакомые люди и начинают прицениваться к вашему любимому кухонному комбайну.

— По большей степени для себя. Но есть двойные экземпляры и если хочешь посмотреть…

— Нет, нет, нет, — поднял я руки.

— Как хочешь, — с облегчением сказал Мартин.

— Это страсть, — признался внезапно он с грустью и раскаянием в голосе, после того, как мы абсорбировали (передо мной маячил том «Высшей химии» Бородова) по паре чашечек кофе-гляссе в компании со ста граммами армянского коньяка (который я терпеть не могу, но почему-то считающийся лучшим после «Наполеона» и «Гурмана»), что вообщем-то склоняло к дружеской беседе, страсть и зависимость похуже наркотической. Да книголюб, как и все коллекционеры и является особой разновидностью наркомана. Он также не может жить без объекта своего вожделения — без книг, его потребность в приобретении новых книг со временем возрастает так же, как наркоман постепенно привыкает к дозе и ему требуется все больше и больше, причем растущие же размеры его личной библиотеки никак не умиряют его аппетит, а лишь разжигают его. Время кайфа от приобретения каждого нового экземпляра быстро сокращается, а время ломки — увеличивается, когда желание купить новую книгу, вот эту самую, самую лучшую, самую ценную, потому что ее у тебя пока нет, от этого желания, вожделения трясутся руки, все мысли заняты просчетом сложной комбинации, в результате которой ты станешь обладателем восьми томов «Истории человечества» Гельмольта, издательства «Просвещение», 1905 года, а так же изысканием финансовых резервов, с помощью которых необходимо будет заткнуть здоровенную дыру в семейном бюджете. И тебе не хочется ни есть, ни пить, ни женщины и это мучительное время все увеличивается и ты каждый раз даешь себе слово, что вот этот раз самый последний, говоришь жене, что вот этот том Неймана «Мироздание» — самый желанный в твоей коллекции и после него уже никакие Бремы, Верны, Гааке, Брокгаузы и Ефроны тебя уже никогда не заинтересуют и все эти клятвы, благие намерения, обещания нарушаются в следующее же мгновение. Причем. что самое интересное и жутковатое, — с какого-то критического момента ты перестаешь читать свои книги. Сначала ты не успеваешь это делать, всецело поглощенный своими изысканиями. Затем не хочешь этого вполне сознательно — тебе кажется, что сняв с полки изумительно изданный томик Кафки ты нарушишь его очарования, лишишь его тайны. Этим ты лишаешь себя великого наслаждения наслаждения предвкушением. Праздник ожидания праздника минует тебя и ты с разочарованием поставишь том на полку с тем, чтобы уже больше никогда не снимать его оттуда — в нем нет той тайны, невинности и независимости от тебя. Ты как Скупой рыцарь — желание обладать пересиливает все остальное.

— Да, — сказал я, удрученный этим монологом, и стремясь заполнить возникшую паузу, — прочитать все это вы не скоро сумеете.

— А я это вообще не смогу, — улыбнулся одними губами Мартин и снял свои очки. Чашечка повалилась из моих рук и мягко упала на книжный ковер, а я не знал что мне делать — орать от ужаса или смеяться идиотским смехом. Противоречивые желания накоротко замкнулись в моей голове и я только и мог, что судорожно открывать и закрывать рот, как щедринский карась.

Мартин, эта гора мускулов, этот писаный красавец а-ля Чунгачгук, этот заботливый хозяин со странной походкой, и совершенно сумасшедший книголюб был давно и безнадежно слеп — кто-то хорошо и аккуратно прошелся по его глазам десантным скорчером, ювелирно выпотрошив его глазницы, но милосердно оставив его лицо все таким же красивым.

 

Глава восьмая. ИСТОРИК. Париж, октябрь 57-го

Все возвращается на круги своя, думала Анастасия, сидя в кафе «Махаон», что на набережной Сены в районе Пюто, на противоположном берегу которой раскинулся пожухлый и пустынный Булонский лес, и разглядывая булыжную мостовую, по которой текли обильные водяные потоки. Камни здесь положили при Людовике ХIII, а асфальт поверх них — при генерале де Голле. Видно кто-то в мэрии пытался заработать симпатии автомобилистов и превратить неудобную брусчатку, калечащую машины невыносимой тряской в удобную, гладкую автостраду. Удалась эта попытка — неизвестно, но больше в этом районе дороги не портили, а после того как наземный транспорт исчез, хваленый лионский асфальт размок, рассохся и дождями сносился в сточные колодцы, обнажая несокрушимый королевский гранит.

Дождь зарядил еще с утра и кафе, довольно популярное у парижан в хорошую погоду, сейчас пустовало. Хозяйка заведения, госпожа Аронакс, (которую завсегдатаи называли просто Натали) варила за стойкой в барханах раскаленного песка кофе по-турецки и пыталась сдерживать зевоту. Кофе варилось для пожилого мужчины в безукоризненном костюме с бабочкой и непонятной карточкой в пластике, прикрепленной к лацкану пиджака. Еще одна парочка молодых людей сидела за столиком посреди зала, ела арбуз и о чем-то тихо переговаривалась. Анастасия расположилась на своем любимом месте у окна, ждала Кирилла и смотрела на дождь. Кофе давно остыл, но океан грусти все еще не отпускал ее из своих объятий. Дождь она очень любила и в детстве ее любимым занятием было усесться на подоконник, отгородится от пустой комнаты шторой и, смотря на водяные струи бегущие по стеклу и до неузнаваемости искажающие окружающий мир, приговаривать детское заклинание: «Дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи».

Тем временем месье дождался своего кофе, оглядел пустующий «Махаон», выбирая себе место, и направился к столику, за которым сидела молодая, симпатичная и скучающая особа.

— Вы позволите? — вежливо спросил он по-французски с небольшим акцентом.

Анастасия машинально кивнула и усилием воли оторвалась от своих воспоминаний.

— Джонс, Генри Джонс, — представился сосед. Только теперь она разглядела, что же это висело на нем. Это был не ценник, а обычная аккредитационная карточка с фотографией владельца, именем и яркой надписью Парижский археологический конгресс.

— Вы журналист?

Джонс улыбнулся и Анастасия отметила, что несмотря на свои года он выглядит вполне ничего и даже привлекательно. Его волосы не были тронуты сединой, но о прожитых годах рассказывали морщины и мудрые глаза.

— Нет, я — археолог. На нашем геронтологическом сборище журналистов нет. Историей сейчас мало кто интересуется, так что вы видите перед собой представителя вымирающего класса. Последнего из могикан, так сказать.

Анастасия вспомнила, что не назвала себя. Она представилась по всем правилам и сделала книксен.

— А я что-то о вас слышала. Или читала. Или кино смотрела, — неуверенно добавила она. Она вдруг сообразила кто перед ней сидит, — Только я думала, что все это выдумка.

Генри Джонс согласно кивнул головой.

— Конечно выдумка. Что еще это может быть, как не выдумка. Мы с вами только чьи-то фантазии на белом листе бумаги или целлулоиде пленки. Вы думаете все это реально существует? Этот город, это кафе, этот дождь? Какой-нибудь человек, который и в Париже-то не бывал, сидит сейчас за столом и придумывает все это. Нас с вами. Наш разговор.

Анастасия вздохнула.

— Слишком уж это все реально. Цвета, запахи дождя и кофе, шум воды, мое дыхание. Хотя иногда хочется, чтобы все было так, как вы говорите ненатуральные страсти на плохой бумаге.

Джонс откинулся на спинку стула.

— Я с вами согласен. Мир сошел с ума и моя философия, с точки зрения психиатрии, лишь защитная реакция сто восьмидесятилетнего старикана.

— Вы хорошо сохранились для своего возраста, — кокетливо отметила девушка.

— Я пил из Грааля воду бессмертия, — вздохнул археолог, — теперь глубоко сожалею об этом. Я слишком старомоден для этого времени. Войны, нравы, жестокость не по мне.

— Но ведь и в ваше время все это было, — возразил Кирилл, усаживаясь за стол.

— Здравствуйте, Кирилл.

— Здравствуйте, доктор Джонс.

— Все это было, конечно. Но зло разбавлялось при этом изрядной долей добра. А теперь я такого не вижу. добро пересохло и кристаллы зла осаждаются на душах людей.

— И чем вы это объясняете? — спросила Анастасия.

— Как историк могу сказать, что подобное происходит перед гибелью цивилизации. Я не упоминаю культуру потому, что ее уже нет. Мы живем на Закате, в однообразном мире, в котором Солнце зашло, но еще кое-как освещает Землю, стерты различия и наступает ночь. Место культуры заняла цивилизация, то есть — сходство, унылообразие. Гибель культуры я уже видел. Теперь, дай Бог, увижу и гибель цивилизации.

— Интерес к проблемам морали со стороны историка для меня не совсем понятен. По-моему, история, как и любая наука, не оперирует такими понятиями: нравственность, добро, зло, вера, хотя и изучает человеческое общество. Мораль субъективна по своей сути — то, что нравственно для меня может быть безнравственным для вас.

— Например? — поинтересовался Джонс.

— Пожалуйста, — усмехнулся Кирилл и на память скрыто процитировал, Ну, возьмите викингов. Нравственные представления викингов диаметрально противоположны нашим! Диаметрально противоположны христианскому представлению о том, что хорошо, и что плохо. Христианин считает — «Не убий»! Викинг говорит: «Как не убий? Догони, располосуй мечом, вспори живот, — и это будет хорошо! „Не укради“ — как это не укради? У врага! Да надо забрать, не медля ни одной секунды! Ну, у соседа, конечно, нельзя, потому что сосед тоже с мечом и может убить. Но в принципе — напасть, сжечь, изнасиловать всех женщин, зарубить детей, всех ограбить — это прекрасно! За это ты будешь героем, и в Валгалле будешь вечно пировать…». Или более близкий мне пример — наверняка вы разделяете убеждение большинства людей, что частная жизнь кого-либо неприкосновенна и поэтому журналистские методы работы с вашей точки зрения безнравственны, ведь мы самым откровенным способом нарушаем принцип неприкосновенности и тайны личности.

— Кажется это называется гласностью, а я вовсе не против свободы слова. Но вы в чем-то и здесь правы.

— Итак, категории морали не входят переменными в математические уравнения, а атомная бомба взрывается в любых руках — чистых или кровавых. А уж история сотни раз доказывала, что в подавляющем числе случаев лишь абсолютно беспринципные люди остаются в ее анналах. Причем чем больше это ничтожество пролило крови, чем больше уничтожил человеческих жизней, тем с большей долей вероятностью к его имени прилепят прозвище «Великий».

Генри Джонс задумался, покачивая в своих руках фарфоровую чашечку и наблюдая за переливами в ней густой черной жидкости.

— Я не во всем с вами согласен, Кирилл. Вы правы в той части, где утверждали, что науки не учитывают, к сожалению, такой частности, как человеческий фактор. Насколько проще было бы нам жить, если б природные законы действовали только на благо человечества и абсолютно не могли действовать во вред, если бы работали атомные станции, но законы физики не позволяли взрываться бомбам, если бы космические корабли могли перевозить только людей и все нужное для их жизни в космосе, но не взлетали, если бы на них грузилась смерть. Такого нет. Но ведь и уравнения не складываются сами по себе, а оружие не растет на дереве. Их выуживают из мироздания люди, а уж люди понимают что есть зло и добро, и имеют совесть и убеждения. Не вы открыли тезис о безнравственности науки — им оправдывались и оправдываются многие ученые: «Я всего лишь интересуюсь физикой и не мое дело, что потом ядерные бомбы сбрасываются на людей, лазерами выжигают города, а туннельными двигателями разносят войну по всей Солнечной системе. Я всего лишь химик и не виноват, что газами травят людей и природу, а наркотиками развращают молодежь. Я всего лишь историк и в чем моя вина, если Аттила, Чингиз-хан и Гитлер становятся кумирами человечества.».

Джонс помолчал. Анастасия сидела, внимательно слушая разговор, не совсем понимая — зачем доктор Джонс «растекается мыслею по древу» перед самим Желтым Тигром. Она мысленно присовокупила к наукам, заклейменным стариком, еще и журналистику — точную науку о том, как быстрее и выгоднее продаться власть имущим.

— Даже более того, — продолжил археолог, — я прожил весь двадцатый век и могу уверенно сказать, что большинство тех ученых заключили сделки со своей совестью. Избежали этого немногие, занимающиеся чем-нибудь совсем безобидным — кузнечиками, например.

— Это естественно, — пожал плечами Кирилл, — наша эпоха это сплошные войны, революции, тирании и диктатуры. В таких условиях нельзя остаться в стороне, незапятнанным. Это непатриотично. Открытия ученых работают на благосостояние его народа и на мощь державы. Диктаторы приходят и уходят, а государство и нация остаются. Поэтому смешно обвинять яйцеголовых в том, что их изобретения используются во вред человечеству. С таким же успехом можно обвинить того питекантропа, который первым догадался крушить черепа саблезубым тиграм палкой с привязанным камнем, а заодно и черепа своих сородичей. Ближним его было плохо, но в целом цивилизация от этого выиграла. Агрессия, жажда власти и любознательность двигают нашу цивилизацию с тех времен и позволяет нам доминировать в природе.

— А как же разум? — спросила Анастасия.

— Что — разум? — не понял Кирилл, на ожидая включения в разговор своей бывшей жены.

— Я думала что разум позволяет человеку доминировать в природе.

— Разум это и есть — агрессия, доминирование, любознательность.

— А как же мораль? — подхватил Джонс, — Вы же не будете отрицать ее существование у хомо сапиенс?

— Хорошо, хорошо, — поднял руки Кирилл, — плюс еще мораль, хотя история учит нас тому, что здесь скорее подойдет знак минус. Но мы несколько отклонились от темы — что для вас историка есть во всем этом? Вы хотите изменить традицию, прервав описание войн и житья королей и занявшись исторической эволюцией совести человечества?

— После нескольких десятков лет чтения лекций и вдалбливания в студенческие головы в общем-то тривиальной и правильной мысли о том, что в истории главенствует Его Величество Факт, я довольно-таки неожиданно пришел к тому, что исторические факты суть следствие, а уж никак не причина произошедшего. Мы ищем объяснение уже произошедшему и было бы удивительно если мы его не нашли. Задним умом и дурак — мудрец. Но попробовал бы кто-нибудь на основе накопленного человечеством опыта предсказать, что будет завтра — у него ничего не вышло бы, хотя все утверждают, что в истории все повторяется. Несмотря на то, что я историк, настоящее меня интересует больше и, поняв что исторические факты не дадут мне понимания сегодняшнего дня, я перестал придавать им большое значение. Мы знаем хронологию Пунических войн, мы изучили походы Александра и нашли Ковчег заветов. Мы пережили российские революции, мировые войны и Консолидацию. Мы знаем экономические и политические причины всего этого. Но ведь люди, творившие это, не руководствовались подобными обоснованиями своих поступков. Если бы они были, на худой конец, всего лишь прагматиками, пусть глупыми, жадными, продажными, но — прагматиками, то теперешняя жизнь была бы иной, а человеческой крови проливалось бы гораздо меньше. Но люди следовали и следуют лишь своим желаниям и не ведают что творят. Я не считаю, что можно говорить о жестко детерминированном историческом процессе, как это утверждали Толстой, марксисты, Ханцер и новые левые. Меня интересуют люди минувших эпох — их мысли, психология, нравственность, убеждения как первооснова произошедшего. Какими людьми были Петр, Ганнибал, Тутанхамон? Плохими, хорошими, злыми, параноиками, атеистами? Это сложнее всего понять и узнать.

— Но нам, обывателям, что с того, каким человеком был тот и каким агнцем небесным был этот? — возразил Кирилл.

— Уважаемый, — улыбнулся Джонс, — я не знаю какой вам будет от этого прок. Ученый редко руководствуется подобными соображениями, по вашей же идее о безнравственности науки. Исследования для ученого самодостаточны. Но я все же вижу прок в них не только для себя. Надеюсь, что со временем смирясь все-таки с такой тривиальной мыслью — историю делают люди, а не непонятный исторический процесс, мы будем внимательнее присматриваться к тем, кто хочет управлять нами, оценивая их в том числе и по нравственным качествам. «И тогда мы доживем когда-нибудь до того времени, когда будут говорить: специалист он, конечно, знающий, но грязный тип, гнать его надо…», подколол Генри Кирилла ответной цитатой.

— Вы утопист и мечтатель, — вынес свой приговор Кирилл, — Вы верите в существование властительной этики, и потому относитесь к человечеству, словно девственник к женщине, — теоретически он знает, что конкретная женщина может оказаться и обманщицей, и развратницей, и кем угодно еще, но Женщина как таковая для него суть объект поклонения. Вот и вы в человечество верите, хотя и знаете: отдельно взятый человек вполне может оказаться предателем. преступником, садистом. Кто вас услышит кроме нас, да и кто поймет?

Генри Джонс пожал плечами.

— Может я для этого и жил так долго, что бы понять и рассказать все именно вам, Кирилл. Вы хорошо знаете Стругова. И вас услышат многие.

По этому поводу Кирилл спорить не стал. Он воспринял слова старика как грубую лесть, а лесть он органически не переносил.

— Вы в самом начале нашего разговора, доктор Джонс, как и любой старик, — Кирилл, извиняясь, положил руку на сердце, а археолог виновато развел руками, принимая упрек и извинения, — ругали нынешние нравы, как и все старики, — повтор обмена любезностями, — считая что в ваше время молодежь была духовнее, трава зеленее, а солнце ярче. Такие аргументы повторяет каждое уходящее поколение, не желая признать, что мир изменился и забыв, что в молодости они были такими же и их так же ругали их деды.

— Нет, нет, нет, — Джонс ладонями отгородился от обвинений журналиста в ретроградстве, стариковской брюзгливости и маразме, — Упаси меня Бог обвинять нашу золотую молодежь.

— Но я тоже так поняла вас, доктор, — подтвердила Анастасия, — и я полностью с вами согласна. Порой мне самой кажется, что весь мир сошел с ума и я осталась единственной нормальной! Зачем люди убивают друг друга, жгут города, устраивают революции? Лично мне не надо никаких Спутников, но телевидение постоянно орет, что народ требует уничтожить мятежников и показывает миллионные демонстрации в поддержку действий Директората. А если я это не поддерживаю? Значит я не принадлежу к народу?

Анастасия нервно отхлебнула холодное кофе и продолжила:

— У меня много знакомых — добрых, хороших людей, которые любят своих детей, но я встречаю их в рядах демонстраций «неистовых» и не верю своим глазам! Зачем им война? Ведь на нее пойдут их дети и будут погибать в безжизненных пустынях Спутников неизвестно за что.

— Они будут умирать за интересы всей нации, — зло сказал Кирилл, — что бы нам было что есть, пить, что бы нам было тепло и светло.

— Значит я не нация, раз не хочу войны.

Джонс рассмеялся.

— Конечно, милая Настя, если вы позволите мне вас так назвать, конечно вы не нация, и я не нация, и даже уважаемый Кирилл к ней не относится. Я убежден, что каждый человек в отдельности добр, разумен, любит своих детей и родителей и не хочет причинять зло ближнему своему, — Кирилл криво улыбнулся, но снова цитировать «Дорогу дорог» не стал, — Но стоит всем им объединиться в государство, нацию, то происходит нечто странное. Нация не есть простая сумма составляющих ее людей — она живет отдельной от личности жизнью, живет своими интересами и желаниями, порой непонятными даже входящим в этот социум членам. Надо сказать — жуткое существо этот социум: однажды сорганизовавшись, он стремится как можно дальше распространить свое влияние, сталкиваясь при этом с конкурентами — другими нациями. Хотим ли мы это или нет — все мы живем, действуем в интересах своего государства и своей нации. Может по большому счету каждый из нас не хочет войны, не хочет умирать насильственной смертью, не хочет гибели других людей, но мы снова и снова выбираем себе тех правителей, обеспечивающих национальные интересы, проливая нашу кровь и выкорчевывая инакомыслящих.

— Да вы — анархист! — поразился Кирилл, — Следуя вашим идеям — для благоденствия человека следует распустить государства и запретить все сборища больше двух человек.

— Я думал над этим вариантом, но, к сожалению, человек по своей природе социален, как и большинство млекопитающих, и он опять будет самоорганизовываться в банду, племя, государство. Найдите такой способ сделать человека независимым от других и что бы только от его желания зависело — быть ему совсем одному или жить с кем-то, делать ему то, что он хочет сам или добровольно присоединиться к общему делу, дайте ему возможность выбирать самому и при этом научите его не поддаваться на обман и манипулирование — и государство развалиться само по себе, без всяких войн и революций. Дайте человеку возможность бежать из под длани государства — как все разбегутся, спасаясь от коллективного сумасшествия. Процесс распада империй в прошлом веке, на мой взгляд, имел одной из причин именно это стремление: проэкстраполируйте стремление к суверенности до логического конца и получите отдельное государство для каждого человека. Кстати, именно из вышесказанного можно понять почему с ростом территории государства демократические режимы приживаются все с большим трудом и, зачастую, сменяются тоталитарным. Демократическое государство, с выборными органами, слабым карательным аппаратом не может на большой территории поддерживать монолитность социума исключительно убеждением и пропагандой. Проще говоря, у людей появляется возможность сбежать от своего правительства.

Слушая размышления Генри Джонса, Кирилл незаметно включил диктофон и, записывая монологи болтливого археолога, вошел в привычную роль журналиста, берущего интервью, то есть видя свою задачу не в том, что бы своими аргументами опрокинуть доводы собеседника, а в том, чтобы подобающими репликами и вопросами в нужных местах и в нужное время побудить человека поделиться своими сокровенными мыслями.

— И какие доказательства этому вы можете привести, доктор?

Джонс поморщился.

— Кирилл, прошу вас — не называйте меня доктором. Сейчас, когда сертификат доктора философии можно купить в любой подворотне, этот звание не тешит мое самолюбие. А если вести речь о доказательствах, то в этом отношении мне очень нравится позиция Отто Вейнингера, который в своих сочинениях писал, что доказательство этой мысли настолько тривиально, что я даже не буду делать этого. К тому же в истории, как и в любой науке, одними и теми же фактами можно доказать совершенно противоположные вещи. Но раз вы так этого хотите, извольте — Россия. Ваши предки случайно не оттуда? поинтересовался археолог.

Кирилл помотал головой и Джонс продолжил:

— Россия в своем роде уникальная страна с богатым опытом тоталитарного управления. Абсолютная монархия там дожила до начала двадцатого века и, надо сказать, неплохо себя показала на мировой политической арене. В 1917 году была попытка установления более демократического правления, но это не удалось и к власти пришла коммунистическая диктатура. Политический вес России, несколько утерянный за время Первой Мировой войны и революций, снова возрос. Потом были более или менее короткие промежутки «оттепели», смягчения режима, но тем не менее общество вновь и вновь консолидировалось и добровольно, на выборах (д-р Джонс несколько своеобразно интерпретирует историю СССР и, особенно, «свободные выборы» тех времен. Но, надеюсь, никому не придет в голову идея изучать историю по фантастическим романам — Прим. автора), разрешенных либеральным правительством, снова и снова выбирало себе диктатора. Можно назвать это роком, злой участью, трагедией, национальной традицией.

Мне же видится причина в необъятности российской территории. Действительно, сравнивая Россию с ее более благополучными соседями, увидим те объективные отличия, выделяющие ее в ряду евро-азиатских государств: во-первых, колоссальная территория, во-вторых, сравнительно малое количество населения, в-третьих, потрясающая неразвитость коммуникаций: связи, железных и автомобильных дорог, воздушного сообщения. То есть налицо все причины, препятствующие существованию унитарного и даже федерального государства. При царях крепостные крестьяне бежали от своих хозяев в Сибирь, на Украину, где становились свободными людьми и никакие царские указы и войска до поры до времени не могли достать их. Естественно, никакое правительство это не потерпит и поэтому начинают набирать силу карательные организации, растет численность войск и хотя территория все так же велика и, даже, продолжает увеличиваться, а связи все так же ненадежны, царь крепко держит в своих руках страну. Нация процветает, растет население, строятся дороги, улучшаются и крепнут связи внутри страны и царизм дает трещину, так как его роль как кристаллизующего центра начинает падать.

Когда же абсолютизм сменяется выборным правлением, то оказывается, что в здешних условиях оно не может функционировать — страна просто-напросто расползается по швам и демократы ничего не могут с этим поделать, так как силовые методы не их, пока, стиль, а слова убеждений увязают где-нибудь в грязи отвратительных дорог. Но я уже говорил, что нация никогда не допустит добровольно своего распада и на смену Учредительного Собрания приходит диктатура пролетариата, которая большой кровью все-таки восстанавливает статус-кво страны и общества. Террор и войны снова уменьшают народонаселение ниже критического уровня, дорожная инфраструктура разрушена, человеческие семейные связи, как некоторая альтернатива связям экономическим и политическим, разорваны революцией, что позволяет диктатуре благополучно существовать, как единственной, безальтернативной возможности сохранить единство нации и проводить ее интересы. Что интересно заметить — диктатура не стремится превратить в страну в единое, связанное пространство. Она строит заводы, каналы, электростанции, но дорожной инфраструктуре уделяется все так же мало средств, несмотря на настоятельную нужду в этом экономики. Причина этого из вышесказанного вам уже ясна.

Когда же прогресс в радио и телевидении, в воздушном и космическом сообщении, в компьютерных сетях все-таки заставляет российский коммунизм взять их на вооружение, внедрить в повседневную жизнь, дабы не быть раздавленными европейским и азиатским сообществами, и электронные связи кое-как, но компенсируют фрагментарность страны, жесткий режим, цементирующий до этого страну, снова становится ненужным и он опять сменяется демократическим управлением, так как налаженные коммуникации позволяют сохранить единство нации более мягкими методами, без откровенного террора и насилия. И сейчас…

— И сейчас, — подхватил Кирилл, перебивая собеседника и торопясь закончить его мысль и тем самым показать, что он правильно понял его идею, и сейчас мы, по вашему, наблюдаем тоже самое, что и в России прошлого века, только в глобальном масштабе, охватывающем всю Солнечную систему!

Джонс покивал головой, довольный понятливостью своего визави. Наступила пауза: археолог, улыбаясь каким-то своим мыслям и утомленный незапланированной лекцией, пил вторую чашку кофе, которую принесла услужливая Натали, не желавшая, что бы представительный пожилой месье, очаровавший ее с первого же посещения «Махаона», затруднял себя хождением до стойки и обратно, отрываясь от приятной беседы с самим Малхонски и его очаровательной женой, и молчал, видимо собираясь с мыслями перед очередной порцией лекции. Анастасия, не желая отвлекать археолога и ожидая новых откровений, то же включилась в эту паузу.

Дождь все так же заунывно барабанил по стеклам кафе и по мостовой. Вода в и так уже полноводных ручьях все прибывала, грозя затопить первые ступеньки старинных особняков Женевьев-де-руа. Набережная была пустынна и Сена одиноко текла под дождем, отражая низкие тучи и от этого приобретая сине-свинцовый окрас. Парочка, евшая арбуз, облачилась в прозрачные дождевики и, закатав повыше брюки, но не сняв при этом обуви, вышла из кафе и побрела чуть ли не колено в воде в сторону моста Поцелуев. Вся грязь, все нечистоты, весь мусор, накопившийся на парижских улицах, смывались осенним ливнем и стекали в канализацию и реку, и уносились далеко в море, оседая там на илистом дне.

Дождь очистил все И душа, захлюпав, вдруг размокла у меня, Потекла ручьем, Прочь из дома к солнечным некошеным лугам, Превратившись в пар, С ветром улетела к неизведанным мирам.

— вспомнились Кириллу старинные стихи. С трудом оторвавшись от созерцания происходящего за границами тепла и уюта и ругая себя за леность, недальновидность, несообразительность и тупость, помешавшие ему посетить конгресс археологов, обойденный вниманием прессы, не ожидавшей от него интересного и на котором, наверное, обсуждалось многое из того, что он услышал и еще больше того, что он не услышал и даже не подозревал о существовании таких интересных идей, и, чувствуя, что разговор, могущий стать отменным интервью, увядает, несмотря на обильный полив дождем, догорает без новых дров, глохнет как двигатель без электричества, Кирилл, набрав воздуха, подлил воды, добавил масла в огонь и зарядил аккумулятор новой порцией энергии.

— Все, что вы говорили, может быть и верно для России. Но она экзотическая страна и кто не слышал слов о загадочной русской душе. А какое отношение это имеет к сегодняшним дням Евро-Азиатского Конгломерата?

— Ну хотя бы то отношение, что именно присоединение России, Дальневосточной Республики, Украины, Белоруссии, Крымского Анклава и Казахстана, бывших когда-то одним государством, к Европейскому Союзу в 37 году и дало начало Евро-Азиатскому Конгломерату. Россия стала центром объединения Европейского Союза и Азиатской Сферы Сопроцветания и мы унаследовали не только экономику и территорию, но и большей степени русский менталитет. Поэтому неудивительно, что с постройкой туннельных двигателей, когда освоение Внеземелья стало не только экономически выгодным, но и необходимым, в связи с перенаселенностью, загрязнением, мы с завидной точностью стали копировать русскую историю, что, впрочем, только подтверждает мои мысли, — Кирилл что-то хотел спросить или добавить, но Джонс предостерегающе поднял палец, пресекая попытку журналиста перебить его, — Спросите потом, Кирилл. Когда я увлекаюсь, то очень не люблю перебиваний, из-за чего мои студенты очень страдают. Во второй раз предприняв космическую экспансию, мы, подгоняемые всеми нашими проблемами, стремительно заселили Марс, Венеру, обжились на Меркурии, и, наконец, добрались до Спутников. И к чему пришли?

Все условия, необходимые для кристаллизации социума в жесткую пирамидальную структуру, то есть рождение нового тоталитарного режима налицо: территория, заселенная объединившимся человечеством, слившимся, за редким исключением, в одну нацию, — необъятна: вся Земля, планеты, спутники, вся Система под пятой человечества, население распределено крайне неравномерно, но для масштабов Солнечной системы оно мизерно — пожалуй каждому из нас можно вручить в личное пользование планетку размером с Ио, коммуникации для такого пространства — слабы и ненадежны — несмотря на разветвленную информационную сеть, она нас связывает слабо в силу ограниченности скорости света и всевозможных помех, порождаемых нашим беспокойным Солнцем. И как бы мы не хвалили нашу демократию, она не может обеспечить в таких условиях политические и экономические интересы нации.

— Значит, — обрадовался Кирилл, — вы отдаете себе отчет, что такое политическое устройство, как Директорат, необходимо сейчас?

— Как ученый, — сказал Джонс, — я знаю, что скорость света ограничена трехстами тысячами километров в секунду. Мне это очень не нравится, но я ничего не могу с этим поделать. Если же говорить серьезно, я уже упоминал, что социум, нация, живет собственными интересами, отличными от наших. Еще древние греки в парадоксе с кораблем аргонавтов, подозревали это, утверждая, что корабль не есть простая сумма составляющих его частей. Я не люблю, не уважаю режимы, подавляющие свободу личности и как могу борюсь с ними.

— Борьба с ними, по вашему утверждению о закономерности установления диктатуры, бесполезна!

— Закон — что столб, его нельзя перепрыгнуть, но можно обойти.

— Вы предлагаете революцию?

Джонс поморщился.

— Я так же не люблю революций, так как они ничем не отличаются от того, против чего они борются — это то же насилие над личностью.

— Ну ладно, бог с ней с революцией. Тем более, что Директорат подходит мне больше. Конечно он не устраивает меня полностью, во все времена нет полностью довольных людей, иначе не было бы журналистики, но вы правильно заметили, Генри, и я с этим полностью согласен, что в нашем случае он действует наиболее эффективно, — закруглив это направление дискуссии, Кирилл принялся рыть новое русло, — но я опять хочу вернуться к началу нашего разговора.

— К моему брюзжанию по поводу нынешних нравов? — догадался археолог, Кирилл, вы сегодня решили выжать из меня все то, над чем я думаю последние сто лет! Впрочем, такой интерес льстит моему стариковскому самолюбию. Особенно мне нравится излагать свои мысли политическому противнику, представителю, так сказать, официальной идеологии.

— Но только — политическому! — вставил, смеясь, Кирилл, — в остальном, надеюсь, мы — друзья.

— Поверьте мне, Кирилл, Настя, что нет ничего бесполезнее и неблагодарнее, чем разговаривать с единомышленником. Когда вы во всем согласны — о чем вам разговаривать? Спор позволяет если не родить истину, то хотя бы зачать ее.

— Так вот, — торопился Кирилл не упустить мысль, — не противоречат ли ваши высказывания о безнравственности человеческого общества и выпады против современной морали с вашим же утверждением, что каждый человек в отдельности — добр, мил, нежен аки ангел и к деяниям общества отношения не имеет?

— Противоречат, — согласился Джонс, — противоречие можно усмотреть и в том моем утверждении о закономерности возрождения тоталитаризма, хотя ранее я отверг идеи о детерминированности истории. Не мне же одному обо всем этом думать. Вы хотите, Кирилл, чтобы я аргументировал то, что требует не одного тома серьезного анализа. То, что я сейчас вам говорил — это так, — он пошевелил пальцами в воздухе, — хорошо для беседы за чашкой кофе или в виде вставки в каком-нибудь фантастическом романе. Может я в чем-то неправ, может я даже во всем ошибаюсь, впав в старческий маразм, возможно и то, что в мире ничего не существует без изъянов и противоречий. Честно говоря, мне уже надоело думать обо всем этом: о политике, о добре, о зле, о Боге.

— А он существует? — спросила Анастасия.

— Кто?

— Бог.

Джонс в очередной раз задумался.

— Меня всегда удивляли такие вопросы — они противоречат догмату веры и сразу выдают атеистов. Если я скажу, что он существует, то, раз вы задали этот вопрос, вы спросите: а какие доказательства этому я могу привести?

— Я поверю вам на слово, — серьезно сказала Анастасия, — о доказательствах будет спрашивать он, — показала она на Кирилла.

— Он существует, — медленно ответил старый археолог.

— А доказательства? — шепотом спросил Кирилл, пытаясь оттенить комичность ситуации, но получилось так, будто он только подчеркнул важность этих минут.

Генри откинулся на спинку стула. Что он, ставосьмидесятилетний старец, чей мафусаилов век служил подтверждением его веры в Добро, в Бога, мог привести в доказательство того, что Солнце светит, а небо голубое? Святой Грааль? Моисеев ковчег заветов? Чепуха! всем этим вещам при желании можно найти естественное объяснение или вообще отрицать их существование. Хотя он в молодости достаточно погонялся за ними и даже держал их в руках, но в общем-то совершал ту же ошибку, что и этот молодой человек — искал доказательство очевидному и утверждал, что он действует в научных интересах и верил, что предъявление божественного может кого-то заставить, подвигнуть жить по христианским законам. По сути это то же самое, что требовать плату за бескорыстие или брать напрокат совесть. Веру не купишь и не докажешь именно в силу ее очевидности.

— Не буду вам больше мешать, — вздохнул Джонс, — извините старика за назойливость. До свидания.

Отодвинув стул и встав, он поклонился Анастасии, кивнул Кириллу и пошел к выходу — стройный молодой старикан.

Кирилл, не ожидавший такого резкого окончания разговора, хотел окликнуть археолога в том смысле, что на улице — дождь, вода, холод, он промочит ноги и подхватит простуду, грипп, ревматизм, воспаление легких, и ему лучше остаться, а Кирилл не будет приставать к нему с дурацкими вечными вопросами и даже закажет ему русской водки, а потом на машине отвезет его домой или в гостиницу, где он там живет? но осекся — дождь перестал, тучи рассеялись, светило Солнце, а небо было ярко-синим, полноводные реки дождевой воды схлынули и, превратившись в тоненькие ручейки, быстро иссыхали под необычайно жарким для этого времени Солнцем. Воздух был прохладен и свеж и свободно вливался в кафе через распахнутые окна и двери.

Джонс снял с вешалки плащ и, перекинув его через плечо по какой-то озорной привычке, помахал хозяйке и вышел на набережную.

Люди еще не осознали, что непогода кончилась и, не веря своему счастью, не торопились покинуть душные дома, а только открывали кое-где окна, форточки, двери, весело переговаривались с соседями и редкими прохожими, кляня паршивый климат, восхищаясь внезапными его переменами и делая комплименты хорошеньким девушкам и симпатичным мужчинам, смело гуляющим на воздухе и не боящимся, что непогода вернется так же внезапно как и ушла, и их промочит дождь.

Кирилл достал деньги и пошел заказывать обед.

— Видела мое интервью? — спросил Кирилл, расставляя тарелки.

— Прости, — покачала головой Анастасия, — я совсем забыла. Опять поскандалили?

Кирилл махнул рукой.

— Ерунда. Не на того напала. Как у тебя дела?

Да, думала Анастасия, не понимаю я его. Точнее не различаю, где он настоящий, а где поддельный. Я была за ним замужем и никогда не жалела об этом. Добрый, нежный мужчина. А посмотришь его репортажи, интервью — сволочь сволочью. Милитарист, человеконенавистник. Неужели он искренен и со мной, и со зрителями? Этот вопрос не давал ей покоя, Может быть из-за этого они и разошлись?

— Я сегодня улетаю во Внеземелье.

— Опять будешь убивать?

Кирилл разозлился. Это все из-за того случая. Три месяца тому назад в Аравии вспыхнул очередной мятеж, а он как раз сидел в аэропортуЭр-Рияда, когда инсургенты-фанатики начали штурм здания. Тысячи обезумевших гражданских и всего два взвода десантников внутри. Паника, стрельба, смерть и кровь. Кириллу, как добровольцу пришлось взять в руку оружие. Так он и работал — в одной руке автомат, в другой — камера. Перо приравняли к оружию.

После этого среди журналистов долго велась дискуссия — имеют ли право они отстаивать свою точку зрения иначе как репортажами, статьями и тому подобным, а оружие в этот арсенал журналиста не входит и даже запрещено им для употребления.

Ничего путного из этой болтовни не вышло, а только Кирилл был уверен, что военному журналисту обязательно надо уметь владеть не только словом, но и пулями, потому что на войне не разбирают, что именно ты держишь в руках сам факт твоего присутствия в горячей точке делает тебя отличной мишенью.

— Давай не будем ругаться, — буркнул Кирилл, немного успокоившись и обрадовавшись тому, что про Шаталова будут говорить только в вечерних новостях. Ее упреки его задевали и ранили. Наверное это любовь?

— Давай, — согласилась Анастасия, — когда вернешься?

 

Глава девятая. ПАТРИОТ. Клайпеда — Паланга, ноябрь 69-го

— Так он действительно слепой? — спросила Одри, ведя машину по Пасиматимас, которая, пересекая ржавые пути заброшенного вокзала, вела прочь из этих странных городов слепых книголюбов, генералов-пацифистов, переставших сочинять писателей, загадочных друзей, от которых нелегко избавиться, брошенных собак и Бумажных Человечков. Я смотрел на убегавшие назад огни витрин, реклам, окон домов, пролетавших машин, уличных фонарей, которые здесь почему-то никто не бил, темные силуэты сосен и других, неопознаваемых ввиду опавшей листвы, деревьев.

Мне пришло в голову, что я говорю совсем не так, как пишу. Если этот мой нескончаемый внутренний диалог записать, то меня просто обвинят в графоманстве, засоренности штампами и перлами (типа «ввиду опавшей листвы»), косноязычии и бедности словарного запаса. Зато книги я пишу хорошо. И, кстати, писатели, как правило, плохие устные рассказчики. Все дело в несводимости мыслей, речи и письма друг к другу. Человек не думает словами. Ему только кажется, что кто-то в его голове постоянно бормочет всякую чушь. Человек не выражает свои мысли речью, ибо еще древние замечали, что мысль изреченная есть ложь. Речь лишь бледная копия настоящих мыслей, за что мы подчас горько расплачиваемся. А написанное — не мысли и не запись слов, это гораздо большее, чем мысли и слова. Книгу невозможно хорошо написать по заданному плану, она — импровизация, она не только тот, кто пишет, но и что-то гораздо большее. Она даже не сюжет. Попробуйте взять книгу посерьезнее и пересказать вслух то, что в ней написано. Получится полная ахинея, любой здравомыслящий человек, покопавшись в своей жизни, найдет в ней сюжеты покруче, потрагичнее, посмешнее и он пожмет плечами — как такая банальщина может привлечь чье-то внимание?

А взять объем этих романов! Герой переходит с улицы на улицу, а занимает это полтора десятка страниц. Зато в иных местах годы его жизни умещаются в несколько строк. В детстве меня очень угнетала история Ромео и Джульетты — если не отвлекаться на пересекающие ее другие сюжетные линии, то вся трагедия укладывается в небольшой абзац. Но затем, прочитав Шекспира, и сравнивая его с той детской книжкой в шесть страниц, пять из которых занимали рисунки для раскраски, я подумал, что анонимный пересказчик понравился мне больше. И зачем Шекспиру понадобился этот Тибальд, Меркуцио, Бенедикт, Балтазар, какой-то Кизил, эти мамки, няньки и прочие? Наверное уже в те времена сочинителям платили за лист.

Я подивился, как далеко меня увели мои размышления и, с усилием вырвался из медитативного болота, ответил потерявшей всякую надежду привлечь мое внимание Одри:

— Как царь Эдип на следующее утро после убийства своего отца и бурной ночи со своей матерью.

Одри поморщилась. Я оглянулся на заднее сиденье, на котором дрых Мармелад, укрытый шерстяным пледом в клеточку и выставивший наружу только свой влажный черный нос. Мне стало завидно — на всю его жизнь его проблемы были уже решены и отныне он будет сыт, одет, обут, обогрет. Будет каждый день гулять на улице с противоблошиным ошейником, пить теплое молоко, валяться на постели хозяина, ухаживать за симпатичными дворняжками, грызть ножки стульев и рвать в клочья ценные книги, охранять от нежданных гостей и делать лужи на дешевых синтетических коврах.

Копаться в собственной душе, решать философские проблемы, писать романы, подозревать симпатичных девушек, напиваться до беспамятства и морозить предстательную железу на обледеневшем пляже ему не грозило и он мог с полным основанием считать себя счастливейшим существом во Вселенной.

Но собакой мне становиться не хотелось.

— Как же он видел? — продолжала Одри наш оживленный разговор.

— А он и не видел, — буркнул я. Обсуждать чужие недостатки мне не хотелось, к тому же у меня появилось плохое предчувствие. Одри молчала, ведя машину по извилистой дороге — мы уже выехали из Клайпеды и я почувствовал себя неуютно. Вот ведь, тоже странный парадокс моего характера — терпеть не могу переезжать с места на место, и вместе с тем вон сколько проработал военным журналистом, трясясь по земным и космическим колдобинам в поисках чего-то. Может быть дома?

Одри продолжала коситься на меня и чему-то загадочно улыбалась. Я знал что у нее для меня есть какой-то сюрприз, но не подавал виду — девушка не тот клиент из которого можно вытянуть информацию простыми или каверзными вопросами. Она пока не хочет ничего говорить и самое лучшее глубокомысленно молчать, нахмурив брови и выпятив губы. В конце концов при ее темпераменте она сама не выдержит и все расскажет. А сейчас самое лучшее — развлечь ее разговорами об иннерсайдерах.

— Кто-кто? — переспросила Одри, не поняв моего варианта англо-литовского диалекта.

— Innereyesigher, — продемонстрировал я с удовольствием свой безукоризненный великобританский.

Все, в общем-то, начиналось вполне безобидно и милосердно. Один тип по имени Николай Плугин, кажется он был художником, ослеп. Его будущие последователи сочинили на этот счет очень красивую, слезливую легенду, по одной из версий которой Николай, он-же Ники-алкач, потерял зрение во время пожара, спасая с девятого этажа пылающего дома маленькую девочку, которая впоследствии стала спутницей всей его жизни и, как прекрасная программистка, помогла ему разработать его систему «внутреннего зрения» (так она именовалась в русском оригинале). Михалкова тогда я уже прочел, но сомневаюсь, что бы этого парня потом искала милиция и пожарные. Нет, наши органы его искали, но совсем не для вручения медали «За храбрость на пожаре», а по поводу распостранения виртуальных наркотиков и прочих запрещенных программ. Хотя в общих чертах легенда и была верна — я потом разыскал в газетных архивах статьи по этому поводу.

Короче, никого он не спасал, медали не получал, и уж тем более не женился на молоденьких девушках в силу иной сексуальной ориентации (хотя это мог быть и молоденький мальчик). А имела место грандиозная попойка всяческих подпольных хакеров и виртуальщиков на которую какой-то идиот притащил неопробованный «черный лед».

(Одри поежилась)

Выпили видать они здорово, потому что все как один решили «катануться» по «черному льду» не оставив никого в бодрствующем состоянии. Когда подоспела медицинская помощь, спасать по большому счету было уже некого вокруг компьютера сидело двенадцать ничего не понимающих тел, а вся их «крыша», включая самые простейшие физиологические функции, ушли гулять по «черноледным» лесам и весям виртуального пространства. Спасти удалось только Плугина — он не успел «отойти» далеко и оставил в компьютере только свои глаза.

А так-как душа художника все-таки стремилась к свету, он и придумал обходной маневр: да, я не вижу окружающих предметов, но я могу до мелочей мысленно их представить в своем мозгу. Я знаю точное их месторасположение, их форму и, даже, цвет И эта картинка горит у меня перед мысленным взором, а значит я вижу, пусть и другим совсем способом, и могу свободно передвигаться, не боясь на что-то наткнуться.

Сначала он досконально изучил свою квартиру, потом дом, потом тщательно восстановил по памяти все ближайшие улиц (благо образная память художника помогла). В какой-то мере, если отвлечься от его неправедной жизни, он достоин восхищения. Его книга, как я осведомлен, и компьютерная обучающая иннерсайдерская методика помогли многим очень хорошим людям. Но скольких он сбил с пути истинного, скольких покалечил!

Видимо на черном льду он забыл не только зрение, но и еще какой-то важный винтик из своих мозгов. У него начались видения и он начал проповедовать. Это было страшно и походило на эпидемию. У него появились тысячи слушателей и вовсе не слепых. Слушатели стали учениками, поклонниками, слугами, иннерсайдерами. Они стали сами ослеплять себя, что бы в полной мере приобщиться к своему божеству, к Великому Нику, Магистру Внутренних Пространств. И, что самое невероятное в этой истории, эти видения не были воображением или выдумкой самого Плугина. Они действительно существуют, только никто еще не объяснил их природу.

Некоторые говорят, что мы своей повальной компьютеризацией пробили дырку в своем ментальном пространстве и через нее любуемся на фантазии и мысли других существ. Другие утверждают, что вся причина в этом чертовом «черном льде» — мол, программа приобрела собственную жизнь и теперь паразитирует на нейроструктурах человека. Не знаю, где здесь правда, и есть ли она.

Выбор у слепых и ослепших людей теперь невелик — либо ты ходишь с поводырем, либо подключаешь себя к иннерсайдерской программе и, приобретая «внутреннее зрение», тихо стараешься не сойти с ума от ее жестоких чудес. Говорят, что где-то там стали изредка встречать и самого патриарха Плугина.

Думаю, что Эдгар По и Стивен Кинг мною бы гордились — у меня самого пробегают мурашки, когда я представляю себе жизнь Мартина, в которую неожиданно проникает что-то яркое, реальное, ощутимое и поэтому страшное. Чужое. Как оно выглядит я к своему счастью не знаю — у меня не хватило смелости воспользоваться этой методикой для полноты ощущений. А если бы и хватило, то не захотел бы рассказать.

Дерево лежало поперек дороги. Кто-то очень долго примеривался, прежде чем срубить эту красавицу-сосну с трехсотлетним стволом, с мощной густой кроной и толстыми могучими ветвями, что бы она точно легла своей верхушкой на занесенный снегом асфальт, превратившись в прекрасное естественное заграждение против всяких сумасшедших, путешествующих по заброшенным дорогам Прибалтики на бензиновом автомобиле.

Одри выключила машину и, приложив палец к губам, погасила свет в салоне. Стало очень неуютно — темно, холодно, шум ветра и скрип деревьев. Мы напряженно вглядывались в ночь, но ничего особенного не различали — Луна безнадежно утонула в свинцовой луже низких туч и даже расширенный диапазон зрения не очень-то помогал. Я приоткрыл окно и принюхался — ничем особенным не пахло — угадывался далекий запах моря, похожий не щедро посоленный спиртовой раствор йода, пахло мокрым снегом, осенним сосновым лесом, прелыми иголками, пованивало (и вполне ощутимо) бензином. Впрочем мои рефлексы и рецепторы были уже не к черту. Все-таки основной информационный канал человека — это зрение и какие бы ухищрения не придумывали наши военные нейрохирурги, типа ночного зрения, собачьего обоняния и тактильной чувствительности слепоглухих, без должных тренировок природа быстро берет свое — зачем тебе видеть в темноте как днем и различать ближний ультрафиолет? — старику-отставнику это не к чему, будут лишь мучать бессонница и инфракрасные сны. Так что, на тебе минус пять в оба глаза. А нюхать-то тебе что? Вонь нашей жизни? Дешевый дезодорант наших политиков, коим они пытаются заглушить стойкий запах дерьма в котором они сидят? Или ты хочешь на спор отличить в «Голубом банане» геев от лесбиянок, вино «Шатрез» 95 года разлива от разлива «Великого неурожая»? Или, пуще того, хочешь подработать в Шанхайском спецподразделении, обнюхивая чемоданы туристов в поисках гашиша? Нет, тебе нужна спокойная старость без перестрелок и потасовок, с легким ароматом холостяцкой яичницы и незабываемым запахом чуть влажных простыней на которые уже не ляжет ни одна женщина. Так что, на тебе хронический насморк, сопли и противный нафтизин.

Я достал платок и высморкался. Одри открыла дверь и вышла наружу, впустив в салон жуткий холод. Мармелад спросонья недовольно заворчал, а я, пожав плечами, последовал примеру своей спутницы. Одри осмотрелась и двинулась вдоль ствола. Там не было ничего подозрительного — кто-то профессионально подрезал наше дерево лазерным резаком, причем, не рассчитав мощности, здорово подпалил дерево. К счастью, мокрый снег быстро погасил огонь. Я потрогал обгоревший ствол и не удивился тому, что он был еще теплым. Я физически ощущал сгустившуюся вокруг нас тревожную атмосферу и пока не понимал ее природы. Не в последнюю очередь из-за скромности и скептического отношения к значимости своей собственной персоны, но мне казалось, что это дерево вряд ли хотели свалить именно на мою голову или перегородить именно мою мировую линию.

Оставались трое подозреваемых: Одри, Мармелад и железная консервная банка на колесах. Двоих последних я сразу же отбросил — вряд ли Мармелад был столь ценной собачьей породой и вряд ли на нем проводились запрещенные мнемонические операции (при первой же встречи я внимательно осмотрел его голову и не заметил никаких следов трепанации), да и сомнительно, чтобы недалекий щенок мог бы вместить гигабайты «черной информации». Ну а старый «Мерседес» еще меньше подходил на роль преступника. Хотя кто его знает может местная мафия пронюхала, что в бензобаке у него хранится тонна героина, а сам он сделан из чистого золота. В любом случае, подозреваемым номер один становилась наша добрая знакомая Одри имярек.

Подозреваемая сначала внимательно осмотрела срез дерева, шевеля губами пересчитала годовые кольца, огляделась, прошлась на четвереньках по мокрой земле, представляющей собой смесь песка и хвойных иголок, что-то разыскивая, и затем, поднявшись и отряхивая с перчаток и коленей налипшую грязь, подошла к следователю местной полиции.

— Никаких следов, — сообщила она полицейскому, мстительно про себя улыбаясь и ожидая удобного момента, что бы воткнуть припасенный тесак в беззащитную спину доверчивого лопуха-следователя.

Следователь помолчал, разминая затекшую спину, видимо для того, что бы нож легче пробил мышцы, и опасливо предложил:

— Может вернемся в машину, Одри?

Женщина-вамп, так легко заманившая в ловушку свою жертву и теперь склонная поиграть ею как кошка с мышкой, как «черная вдова», привлекающая самца для спаривания и затем пожирающая его, кровожадно улыбнулась и произнесла:

— Конечно, Кирилл, здесь нам больше делать нечего.

Однако, бедолага-следователь, сохранив хоть какое-то чувство самосохранения и прикрывая его неуклюжими попытками быть джентельменом, пропустил даму с тесаком вперед себя и, судорожно хватаясь за пистолет, побрел вслед за ней, туго соображая — как повязать ее в тесной машине (к слову сказать, на начальном этапе знакомства у него, в силу ревматизма и отложения солей, даже полового акта с ней не получилось в салоне этого автомобиля, не говоря о более сложных акробатических изысках). Думы эти настолько поглотили его, что очнулся он только в тепле машины, когда подозреваемая могла не только убить-зарезать-отравить-изнасиловать-обокрасть-облапошить-сварить и навешать на уши первосортной лапши, но и доехать до Москвы автостопом, по пути концерты давая, чем и кормясь.

— Что ты об этом думаешь? — спросил я девушку, когда мы немного отогрелись и привели подмороженные мысли в относительный порядок.

— Меня тревожит одно — ты почувствовал запах гари? — я покачал головой, — И я нет. Однако дерево свалили недавно и запах должен был бы быть, — продолжала размышлять Одри Холмс, — значит, — сделала она вывод, его вывели.

— Потрясающе, — восхитился доктор Кирилл Ватсон, — вот что значит дедуктивный метод.

Конечно, иронизировал я напрасно. Еще Юкио Мисима в «Хагарукэ нюмон» советовал не относиться легкомысленно к легкомысленным словам и поступкам, и поэтому я быстро понял, что имела в виду моя спутница.

Свали это дерево браконьеры, они не стали бы возиться с поглотителем запахов, хотя соответствующие детекторы, да и просто хорошо натренированный нос, могли многое сказать по запаху — марку лазерного генератора, например, и количество человек, совершивших это экологическое преступление. У этих молодчиков, любителей деревянной мебели, на такое ни мозгов, ни средств не хватает и поэтому их ловят пачками в Жемайтиском лесу.

Здесь же работали профессионалы. Перекрыв нам дорогу, а именно для нас предназначалась эта сосна, тут сомнения нет — по дороге проезжала всего-лишь одна машина и логично предположить, что и возвращаться будет одна, они уничтожили все следы, хотя сделали это на удивление небрежно. Поваленная сосна на заброшенной дороге не вызывала особых подозрений у каких-нибудь штатских — ну стояла себе триста лет, ну упала от ветра, что ж, поворачиваем оглобли в Клайпеду, а утром муниципальные службы разгребут этот завал — это их почетная обязанность.

Нам же с Одри эти ляпы сразу бросились в глаза и нос (тут еще одно следствие — значит Одри тоже профессионал и даже больший, чем я). Натурально повалить дерево особых трудов не вызывает, для этого существуют соответствующие спецкомплекты, и для этого жечь лазером его не надо. Если же ты прикидываешься браконьером, то зачем уничтожать запах?

Я восхитился своей проницательностью и даже вроде как обрадовался, когда мне в голову уперся ствол автомата и приглушенный голос пригласил меня выйти из машины. Боковым зрением я увидел, что Одри куда-то испарилась с сиденья водителя и в салоне нахожусь только я один, вальяжно развалившись в ложементе, не считая собаки.

Стараясь ничему не удивляться и не делать резких и лишних движений, я стал выбираться через услужливо открытую незнакомцем дверь машины, лихорадочно вспоминая чему меня учили жизнь и военная Академия и безуспешно пытаясь проснуться от этого кошмарного сна.

Вооруженный человек в ближнем бою — слабый противник. Он знает, что на его стороне большой перевес и теряет часть осторожности и внимательности. Мастер «ли чун» вдолбил мне это в голову крепко и ею-то я и нанес удар. Годы интеллектуального труда придали этой части тела особую силу и быстроту, чего не скажешь о твердости. Врезавшись во что-то ужасно жесткое и ребристое (как потом оказалось — в связку противопехотных мин), я взвыл от боли, почувствовав как свод черепа дает трещину и «мускулатура» мозга вминается внутрь, но не ослабил силы удара и неудержимости напора.

Противник со своим хваленым автоматом не ожидал от меня такой резвости и, успев всего лишь пару раз врезать мне по затылку, потерял равновесие и полетел в кювет. К его чести надо сказать, что он быстро собрался и, крепко сжимая мой воротник, попытался в падении развернуться и подмять меня под себя. Отбивная из Кирилла Малхонски получилась бы отменная будь прибалтийский кювет чуть поглубже, а противник чуть порезвее. К моему большому счастью, мы приземлились в крепких объятиях и ничейном положении на собственные бока лицом друг к другу.

Тут-то я и разглядел своего визави более внимательно, чуть не заорав при этом от ужаса — настолько я забыл какое это неэстетичное зрелище полный боекостюм космодесантника, куда входит уродливая дыхательная маска с усами теплоуловителей и висящими «соплями» антидота и бактериофага, подрагивающей мембраной противогаза, до жути похожей на развороченные внутренности, свисающими по бокам лица плетьми нейронного форсажа, напоминающие разросшихся трупных червей, с мозаичными очками и светофильтрами и уродливым наростом компьютерного терминала на правой стороне этой чудовищной рожи, в задачу которой входило не только обеспечить солдата бесперебойной связью с командным пунктом, электронной картой военных действий, расширить его светочувствительность, сделать «осроухим» и «тонконюхим», увеличить его быстродействие и сделать нечувствительным к боли, но еще и напугать противника, парализовать его волю и вызвать острейший приступ ксенофобии, желательно с рвотой.

Судя по тому, что мои ребра стали подозрительно трещать, в кистях рук разлилась сильнейшая боль, а в грудь и живот мне упирались сплошные эвересты железа, на противнике был надет экзоскелет и навешано всевозможное оружие, начиная со струнного ножа и кончая комбинационной машиной. Все это сводило мои шансы увидеть рассвет к нулю.

Мы продолжали лежать в кювете на мягком песочке, вдыхая свежий запах осеннего балтийского соснового леса и разглядывая друг друга, а мой противник не спешил что-либо предпринимать. Мне показалось, что этот насекомоподобный оскал с интересом энтомолога разглядывает меня, прикидывая как лучше меня прикончить. Таких вариантов моей быстрой, и не очень, смерти имелось такое большое количество, что десантник затруднялся в выборе. Но эта заминка мало чем могла мне помочь — держали меня крепко и все мои нечеловеческие усилия освободиться ни к чему не приводили — я напоминал сам себе великого Того-сана в его легендарной схватке с самим основателем дзю-до великим Сигарэ Окана.

Наконец наступил долгожданный многими болельщиками момент — меня подняли с земли, отряхнули и, вбив кулак мне под ребра, послали в ближайшую сосну. Со стороны, наверное, это было весело наблюдать — не каждый день увидишь взрослого дядю, летающего по лесу словно большой воздушный мячик с гелием. Надо было отдать должное подающему — сразу чувствовалась его волейбольная хватка и идеальный глазомер, позволивший ему очень точно рассчитать баллистическую траекторию для К. Малхонски, обладающего не очень хорошими аэродинамическими характеристиками, и вписать этот полусдувшийся мячик с болтающимися ручками и ножками прямо в гордость прибалтийских лесников. Трибуны взорвались аплодисментами, тренер от радости запрыгал и захлопал в ладоши, а судья хладнокровно засчитал очко.

Пока я съезжал по сосне вниз, адреналин в моей крови наконец-то достиг критического уровня, кровяное давление резко возросло, в ушах зашумело, в голове сработал химический спусковой крючок, запуская церебральную сеть и мир приобрел долгожданную четкость и яркость. Все чувства обострились и мозг, на мгновение перегруженный хлынувшей в него информацией, пропустил первый выстрел. К счастью для меня, запутанная траектория полета космического корабля «Кирилл Малхонски» ввела в заблуждение этого графа Ремингтона и здоровенная дыра появилась впритык к моей голове, стоившей два миллиона экю (именно во столько обходится налогоплательщикам хирургическое форсирование нейронных структур кадетов Ауэррибо). Дерево содрогнулось и около моих ушей оглушительно засвистели щепки.

В следующее мгновение я уже был далеко от этого места. Если этот парень не дурак и сообразил что к чему, он меня теперь на пушечный выстрел к себе не подпустит — то, что мне встроили в голову и спинной мозг, болталось у него снаружи и существенно влияло на его быстродействие. Я теперь был назойливым комаром, надоедливо пищащим и быстро кусающем здоровенного и не очень поворотливого дядьку с мухобойкой в руках. При соблюдении дистанции и здоровой доли осторожности, я мог сколь угодно долго выводить его из терпения, уворачиваясь от пуль, но вывести его из строя полностью вряд ли сумею.

Я стал забираться в глубь леса, планируя зайти с тыла и прощупать охотника на сообразительность и крепость нервов. Воздух был непривычно вязок и приходилось прикладывать много сил, чтобы как ледокол раздвигать вековечные льды, и сосредоточивать все внимание, чтобы случайно не напороться на шальную ветку, которая при такой скорости запросто снесет тебе голову. Из звуков более-менее четко различались собственные шаги, все остальное размазалось в низкогудящий фон, тяжело давящий на барабанные перепонки и не лучшим образом влияющий на психику. Зато на зрение жалоб не было — было непривычно светло и я только удивлялся почему в такой солнечный день ни одно дерево в лесу не отбрасывает тени. Ну а принюхиваться не пытался — своего непахнущего противника я не учую, а вдыхать с непривычки ароматы леса не очень-то приятно для существа, потерявшего свое обоняние каких-то двадцать тысяч лет назад.

Нейронный форсаж потреблял до жути много энергии и я просто физически ощущал, как разлагаются мои жиры и углеводы. Для моей мозоли, которую я натер за годы сидения за письменным столом, это было неплохо — заставить себя делать по утрам зарядку я никак не мог, мысли о диете мне претили, а химические сжигатели жиров я считал варварством. Теперь же я благодарил себя за леность и обжорство — помимо физической силы, которой у меня уже давно не было, мне требовался вес, который у меня еще имелся.

Обливаясь потом в пятиградусный мороз, задыхаясь от жары и чувствуя, что от такого ускоренного метаболизма сердце начинает допускать подозрительные перебои, я трусил по лесу и молил себя не останавливаться и не приваливаться к сосне, высунув весь в пене язык, чтобы не дать дубу, которого в этом бору днем с огнем не сыщешь. В тоже время, что греха таить, я чувствовал себя великим героем — я не только перехитрил своего противника, ловко прикинувшись писателем-прозаиком, который и умеет только про заек и писать, но и имел все шансы победить его, предварительно измотав долгим бегом. Значит есть еще порох в пороховницах, значит крепка советская власть, хоть и велик ЕАК, а отступать некуда — позади Клайпеда!

В такой клиническо-самовлюбленной задумчивости я чуть не выскочил на дорогу как лось перед мчащейся машиной и, в общем-то, с такими же последствиями — вольный стрелок с большой дороги все так же стоял на шоссе с автоматом в руках и пялился на то место, откуда я сбежал мыслею по древу. Я в нем сразу же разочаровался. Скорость ли у него была гораздо хуже моей, либо соображал он туго, но факт остается фактом — он проигрывал мне вчистую. Правда при одном условии — если я найду способ его обезвредить, находясь на расстоянии двадцати шагов от этого чучела. Выбирать особо не приходилось — я не мог подкрасться к нему и, сделав маягири в печенку, взять его в плен, сомневаюсь, что он настолько заторможенный тип и не услышит мои шаги, поэтому оставалось только подхватить из песка подходящий кусок щебенки и, прикинув траекторию полета, запустить ее в голову этого остолопа.

Эффект меня поразил — хоть я и ожидал, что этот камень, запущенный со скоростью, не уступающей скорости пули на излете, и оставит в каске, а заодно и в черепе противника, ощутимую вмятину, но я не думал, что его голова взорвется кровавым фейерверком, а ее ошметки тошнотворно медленно будут разлетаться во все стороны, смачно хлюпая при столкновении с соснами, машиной, асфальтом и К. Малхонски с отвисшей челюстью.

От потрясения мои физиологические реакции пришли в норму, время снова понеслось вскачь, деревья закачались как при землетрясении на Хокайдо, холодный ветер ударил в лицо и я в изнеможении опустился на дорогу, чувствуя слабость во всем теле и боль в обожженной правой руке. От резкого перепада кровяного давления у меня появилось ощущение вакуума в голове и опасение, что атмосферное давление раздавит черепной свод и вдавит глаза в затылок.

Чувство вины и раскаяния за невинно убиенного меня пока не посетило и я надеялся, что оно заблудится где-нибудь по дороге.

— Помочь? — поинтересовалась возникшая надо мной Одри.

— Долго же тебя носило, — поворочал я языком, — за это время я успел пробежаться трусцой, поработать головой, похудеть на двадцать килограмм, потренироваться в бомбометании и убить человека.

— Больше всего в твоих приключениях меня заинтересовал последний эпизод, заметила Одри, пряча пистолет в висящую подмышкой кобуру, — вряд ли это мог сделать ты, разве что психокинетическим усилием, тем более твой булыжник, который ты с таким энтузиазмом кинул, попал точно в мою машину. Да и вряд ли это человек. Попала я ему в висок, не спорю, но человеческие головы не начинены тротилом.

Труп, раскинув в последнем приветствии руки, лежал на обочине дороги, а из остатков шеи в кювет стекала кровь. Одри присела но корточки рядом с останками и покопалась в сплетении размозженных мышц, пучков сосудов и осколках спинного мозга. Даже если это и был киборг, но зрелище было пренеприятнейшее, а последствия ужасными.

За всю свою военную и журналистскую карьеру я ни разу не сталкивался с боевым применением киборгов — несмотря на свои невероятные способности, с которыми не сравнится никакой нейронный форсаж, несмотря на великолепную физическую силу, выносливость, отличные логические показатели и феноменальный К-зубец, у них было два существенных недостатка. Во-первых, они стоили сумасшедшие деньги, на которые можно построить и оснастить атакующий рейдер. Во-вторых, их IQ оставлял желать лучшего — никакая совершенная интеллектроника не заменит мозги, даже самого последнего пьяницы, а одаривать это совершенное оружие на двух ногах искусственным разумом не приходило в голову даже самому ярому «стервятнику». Мэри Шели они, слава Богу, читали.

Поэтому на их долю выпадали достаточно специфичные операции — где не требовалось стратегического мышления, а требовалось послушание куратору, который собственно и управлял дистанционно киборгом, скорость реакции, отсутствие сомнений в приказах и совести, и где не выдерживали ни человеческий организм, ни железная машина.

В моей памяти остались две такие операции — зачистка зон бывших ядерных полигонов, где испокон века селились всяческие уроды и мутанты, терроризировавшие (или НЕ терроризировавшие) мирные человеческие поселения, и освобождение заложников на «Куин Мэри — 2». В обоих случаях за Ахерон стояли большие очереди.

Если мы «замочили» киборга, то я просто не представляю, что в самое ближайшее время случится в этом месте побережья Балтийского моря — эпицентр ядерного взрыва или массовый захват заложников? В любом случае нужно было брать ноги в охапку и бежать не оглядываясь до самых Гималаев.

— Тебе повезло, — сказала, вставая с асфальта и вытирая испачканные руки платком, Одри.

— Потому что я так быстро бегаю? — промямлил я, несмотря на свое близкое к обморочному состоянию, внутренне, как маленький заболевший ребенок, ожидая похвалу из уст взрослого, даже за самую малость.

— Потому что он так медленно двигался, — отрезала Одри, — и меня это очень тревожит.

Я постарался не обидеться. Одри права — супермен из меня не ахти какой и то, что я выжил при встрече с этой машиной-убийцей («черный голем», как его называют десантники), было на девяносто девять процентов невероятным везением — по всем законам я сейчас должен был лежать пристреленный под сосной, а моя голова впоследствии украсила бы личную коллекцию трофеев «голема». Когда первая радость прошла, мое везение стало внушать мне опасение и жуткую уверенность, что из огня я попал прямо в полымя.

Странность номер один: почему «черный голем», мастер убийства, ниндзя, упустил К. Малхонски — писателя-прозаика с назревающим пристрастием к алкоголю, отвращением к физической зарядке и брюшком, когда хватило бы легкого взмаха мономолекулярной нити, чтобы разделать этого горе-десантника, как быка на бойне?

Странность номер два: зачем на киборге надета вся эта дребедень маски, глазки, ушки? Время карнавала, насколько я помню, еще не наступило.

— Их здесь пятеро, — сказала Одри, когда мы залезли в машину, на капоте которой теперь красовалась здоровенная вмятина от моего олимпийского броска. «Мерседес» уже не имел товарного вида, но хозяйка тактично не стала напоминать мне о моей шалости. Дело действительно было серьезным.

Только теперь я понял весь смысл произошедшей со мной истории, когда мне надоело слоняться по глухим улочкам Фюрстенберга с собакой запазухой и я решил вернуться в Клайпеду тем же путем, каким из нее и ушел, то есть через Окно. Молчаливый таксист, пойманный мной на пустой, вымощенной гранитной брусчаткой и расчерченной светящимися посадочными местами, площади перед ратушью, подвез меня до Трубы откуда я через такое же пыльное, давно не мытое и не открывавшееся Окно пролез в Клайпеду, придерживая окончательно сползшего под плащом на мой живот Мармелада, отчего стал похож на триумф генетической науки — беременного мужика. Это было хорошо, что собака спала, так как я не знал какой философии придерживается Мармелад и что я буду делать, если он станет категорически возражать против нуль-транспортировки не тащиться же в Клайпеду по Трубе или на шальной попутке по воздуху.

Смерти я не заметил, а воскрешение было таким же противным как и сама жизнь. Не успел я собраться из J-матрицы в полноценное белковое существование, как меня стащили с помоста, приставили носом к стенке и профессионально обыскали, хрипло приговаривая: «Не волнуйтесь, мамаша». Потом меня развернули и я увидел перед собой этого услужливого паренька весьма колоритную, надо сказать, личность. Был он гораздо выше меня, но представления о его мускулатуре и габаритах точно составить было трудно, так как он был закутан в широкий светло-зеленый плащ до пола, наглухо застегнутый на все пуговицы и без ремня. На руках, которыми он меня все еще прижимал к стене, были надеты желтые замшевые перчатки с обрезанными указательными пальцами, из чего я заключил, что он специалист стрельбы по-македонски и качанию маятника. Его длинные волосы были убраны назад. Они когда-то были черного цвета, но обильная седина сделала их грязно-серыми, наводящими на мысль об их полуторагодовой немытости. Большие карие глаза пристально смотрели на меня поверх черных круглых очков с микроскопическими стеклами, спущенных на самый кончик короткого носа, что до странности делало его похожим то ли на прозревшего слепого, то ли на учителя пения.

— П-п-позвольте, — прохрипел очень похоже и я, но не делая попыток к освобождению.

— Кто у вас там? — поинтересовался человек.

— Собака, — честно сказал я.

— Ростиславцев! — прокричали где-то за спиной человека и так как он откликнулся, то есть немного повернул голову, продемонстрировав, что его грязные волосы собраны позади в тугую косичку, заплетенную черным шнурком, и слегка скосил глаза, я понял, что это его фамилия. Затем он с сожалением меня отпустил и направился к кучке людей, стоящих у входа в соседнее Окно, огороженное веревками с синими треугольными флажками. А я тем временем огляделся.

Кругом была полиция. Мимо меня ходили люди в форме, бродили служебные собаки без намордников, ездили автоматические криминальные экспресс-лаборатории, сверкали вспышки фотоаппаратов, жужжали камеры и мигал верхний свет от перебоев электричества. Весь этот тайфун сыска и правосудия закручивался вокруг трех человек, к которым теперь присоединился и Ростиславцев. Один из них так же был в форме и по знакам я опознал в нем Главного комиссара Балтийского региона Яна Йовила. Комиссар очень уважительно разговаривал с пожилым, почти лысым человеком, обладавшим потрясающей харизмой — даже отсюда, издали, мне захотелось вытянуться по стойке смирно или за какую-то провинность, которую я стал смутно ощущать, упасть на пол и пятьдесят раз отжаться. Женщина стояла ко мне спиной и о ней я ничего определенного не мог сказать.

Толпились здесь они не зря. После того, как я отсюда пролез в Фюрстенберг, Окна разительно переменились. Здесь в мое отсутствие кто-то затеял небольшую войну — стены и потолки были обезображены длинными языками копоти, кое-где в полу виднелись воронки, панели были искорежены автоматными очередями, а на огороженном флажками пространстве лежали аккуратно запакованные в полиэтилен человекоподобные бруски. Трупы, надо полагать.

Гипотез по поводу этого вандализма у меня не было. Мне конечно пришли в голову «оконники», но учитывая их святое отношение к Окнам, их можно было вычеркнуть из числа подозреваемых. Мое оглядывание харизматичному лысому не понравилось и он крикнул мне:

— Вы свободны! Уходите, пожалуйста, отсюда поскорее!

Возражать я не стал и направился к выходу, услышав как Ростиславцев обидчиво говорит:

— Зачем вы его отпускаете, Павел Антонович? Хоть какая-то ниточка…

— Максим, — перебил его женский голос, — это же Кирилл Малхонски. Разве ты его не узнал?

Хотя двигатель давно заглох и эта железная банка мгновенно охладилась, после пронизывающего ветра с моря мне показалось, что я оказался в раю, или в аду — смотря где теплее. Наш четвероногий охранник продолжал безмятежно дрыхнуть, завалившись на бок и прикрывшись ушами от горящего в салоне света.

Когда я кратко пересказал Одри свою очередную байку, она только пожала плечами. Это мало что прибавляло к нашим догадкам, но давало надежду, что на хвосте у бандитов сидит не менее жуткое Общество Бумажных человечков, с тремя представителями которого я и встретился.

Одри в очередной раз отключила глупую автоматику и мы погрузились в знакомый сумрак.

— Что будем делать, командир? — спросил я задумавшуюся девушку, безоговорочно принимая ее командование не из-за каких-то ернических соображений, а из-за стремления увидеть следующее утро.

— Кирилл, я понимаю, что самое лучшее из того, что мы можем предпринять, это повернуть машину и бежать отсюда сломя голову. Если бы это были обычные бандиты или дезертиры, я так бы не раздумывая и сделала. Но здесь затевается что-то гораздо более страшное. Поэтому, я считаю, нам надо пойти туда и посмотреть, — она махнула в глубь темного леса, где водились волки, медведи, кабаны, обреталась Баба-Яга и лешие, домовые, русалки, Кащеи, драконы, людоеды и налоговая инспекция.

Патриот во мне слегка приоткрыл глаза, затем повернулся на другой бок и захрапел с новой силой. Я попытался отвесить ему освежающего пинка, но понял, что это бесполезно — в такую осень даже бурые медведи давно спят.

— Может стоит связаться с компетентными службами, — осторожно предложил я, не желая вылезать из уютного мирка этого комфортабельного автомобиля-ретро с шикарными кожаными сиденьями, мощной печкой и двигателем, изящными обводами и наивным внутренним дизайном, из этого осколка той древней эпохи, когда машина воспринималась произведением искусства, а не чисто функциональным устройством для перемещения тела из точки А в точку Б.

— Ты не поверишь, милый, но я уже пыталась это сделать, — съязвила от беспокойства моя милая, — но над нами раскинули такой замечательный, большой, водорадионепроницаемый «зонтик».

Я со вздохом сунул в карман пальто увесистую болванку трофейного комбинационного оружия и, желчно завидуя беззаботному Мармеладу, в третий раз вылез из бронтомеха.

— Разделимся, — предложила Одри, — расстояние сто метров, курс север-север-восток. Стреляем без предупреждения, Миранды и извинений.

— В путь, — согласился я и мы пошли.

Ориентация и бесшумное пересечение лесных массивов — первое, чему обучают кадетов в Ауэррибо, собранных со всех уголков Солнечной системы. И не потому, что так любят лес или дают вторую гражданскую специальность лесничего. Лес — это то место, где человек ближе всего оказывается к своим корням, к своим истокам, когда он был нем, лохмат и безоружен, но уже обладал совершенным разумом и целым букетом давно утраченных способностей телепатией, обонянием, ночным зрением, предвидением, интуицией, тонким слухом и везением. Поэтому многомесячная одиночная лесная робинзонада была направлена на восстановление утерянного человеком сорок тысяч лет назад, когда одному лентяю пришла в голову идея технологического прогресса.

Былые навыки возвращались ко мне. Лоск цивилизации быстро обдирался ветвями и боковым ветром, несущим ледяную крошку, и я почувствовал радость освобождения от жестких условностей нашего общества, от чуждых человеческому существу проблем, от боли ложной совести и бремени фальшивого долга, от масок и ролей грандиозного людского театра, в котором каждый играет собственную пьесу, но ни в коем случае не живет. Так чувствует себя варлок в полнолуние, ощущая как в нем просыпаются древние инстинкты и ломают хрупкую поверхность разума и когда мученический крест нашей цивилизации — категория «надо» проваливается в небытие, и лишь категория «хочу» начинает править первобытным миром.

Правда, что вне человеческого общества, наедине с природой человек быстро дичает. Но это не правда, что с грязью цивилизованности он утрачивает способность любить, сопереживать, заботиться о ближнем и страдать. Не правда, что он утрачивает гуманизм. Наша цивилизация беспардонно присвоила, как самое величайшее свое достижение, истину, что человек человеку друг и брат, забыв об имманентности этого постулата человеческому естеству, которое во все времена пренебрежительно называлось звериным и скотским. Первобытные племена кроманьонцев очень редко воевали друг с другом и в этом, и в других смыслах были намного цивилизованнее нас.

Забавно бежать по лесу с оружием в руках и уверенностью в сердце, что применишь его в первой же острой ситуации и размышлять при этом о природе человеческого гуманизма. Это настолько меня рассмешило, что я засмеялся про себя. Нервы мои были на взводе.

В километре от заброшенного шоссе располагался очищенный от всяческой растительности свежий пятачок диаметром метров пятьсот. Кто-то настолько постарался уничтожить несколько десятков корабельных сосен, что никаких следов их былого здесь произрастания, типа пеньков, хвои, сучьев, а также спиленных стволов (не в космос же их запустили) не осталось. Неведомые трудяги-лесорубы забрали не только древесную породу, но заодно захватили с собой полуметровый слой почвы. На мое счастье атмосферный воздух на этом месте они оставили в покое.

Прижимаясь к дереву и стремясь слиться с окружающей чернотой, я набрал на панели код, комбинационный модуль заурчал и нагрелся, набирая из вакуума необходимую энергию для трансформации и вскоре я держал в руках компактный гранатомет. Вообще-то я собирался получить банальный автомат, но видимо перепутал кнопки.

Взвалив трубу на плечо, я прильнул к поисковому окошечку автоматической наводки. В створе ста двадцати градусов маячило одиннадцать целей. Пять из них довольно быстро передвигались, остальные не проповедовали активного образа жизни. Только сейчас мне пришло в голову, что я не спросил Одри откуда она узнала, что здесь находится еще пять чужаков. Наверное унюхала. С ними мне все было ясно — умное оружие их старательно отслеживало и, если я не улечу от отдачи, поразит всех одним махом. Неподвижные цели вызывали опасение. Я не мог их идентифицировать и это могло быть что угодно — начиная от нейтронной бомбы и кончая тульскими самоварами осколочного действия.

Где-то на периферии створа находилась Одри. Она тоже разглядывала раскинувшуюся перед ней загадку и не предпринимала никаких действий.

Наш эскадрон гусар летучих до сих пор оставался незамеченным неприятелем. Наши кони тихонько ржали, переступая с копыта на копыто, яростные и разгоряченные в предвкушении предстоящей атаки, спокойный усатый бригадир, склонясь к седлу, дымил носогрейкой, распространяя в округе вонь плохого самосада, гусары же тихо матерились сквозь зубы, поглаживая лошадей по шеям и с нетерпением хватаясь за пистолеты и сабли.

Ночной лес оставался безмолвным и даже шум ветра смолк. От нервного напряжения мне показалось, что я оглох, но тут же в мои уши вонзился крик Одри:

— Стреляй, Кирилл! Стреляй вверх!

Это было совсем не то, что я ожидал. Военная привычка мгновенно выполнять приказы давно уступила место интеллигентской склонности поразмышлять о том, нужно ли это делать, как, каким образом и кому это выгодно. Для гражданской жизни это было неплохо, но в эпицентре военных действий промедление смерти подобно. И поэтому я безнадежно опоздал.

Когда я наконец соизволил поднять свою тупую башку, в небе уже вовсю разыгрывалось апокалипсическое действо. Стало светло. Кто-то колоссальным консервным ножом вырезал в осеннем пироге дождевых туч неровную, с зазубринами дыру, обнажив черноту звездного неба с сияющей Луной и яркими звездами. Затем нож так же неаккуратно прошелся и по этой декорации, оставив половинку Луны в небе, а все остальное отправив вслед за прибалтийскими облаками. И в эту последнюю дыру на нынешний вечер ударил внеземной свет.

Я упал на колени, ослепленный, оглушенный и раздавленный этим невозможным зрелищем, прижимая к груди свою несчастную пукалку, и не мог оторваться от того, что было так хорошо мне знакомо. Да и в завещании запретил публикацию всего того, что написал. Кто-то решил, лохмотьях облаков и ураганов, с красной проплешиной Пятна Юпитер. По его телу ползли горошины спутников — Европы, Титана, Ио, Амальтеи, отбрасывающие на тело гиганта глубокие черные тени. Очаг мятежа в Солнечной системе пожаловал в гости на старушку Землю. Но постепенно на гигант наползала тень, дыра на доли секунд стала черной, потом в ней зажглись бортовые огни и вот уже в этот небесный колодец начал протискиваться истинный гость этого званного обеда с фейерверками. Черный треугольник стремительно рос, пока не вписался в первый круг небес и тогда он заискрился, по нему побежали огни святого Эльма, зазмеились грозовые разряды, он стал терять свою черноту, окрашиваясь в серо-стальной цвет, и я сразу узнал хищные обводы военного крейсера.

Весь этот фильм ужасов прокручивался всего лишь несколько секунд, но момент, когда я своим гранатометом мог нарушить тонкую фокусировку тахионного колодца, давно миновал.

В моей душе нарастало удивительное для моего теперешнего Я отчаяние от недоделанной работы, от невыполненного долга, от неисполненного приказа. Ну что мне от всего этого? Как далеки от меня все эти бои местного значения, все эти частности войны, все эти мелкие судьбы случайных прохожих и собак. Я писатель, я философ, я стратег. Мне важны глобальные тенденции, мировые проблемы и течения, а не конкретные грязь, пот и кровь.

Плача от своего бессилия, я поднялся с земли, цепляясь за грубую кору дерева, раздирая в кровь руки и ломая ногти. Потом с трудом взвалил на плечо гранатомет и, опираясь на спасительный ствол спиной, стал механически давить на курок. Каждый залп еще плотнее вбивал меня в промерзшую сосну, не давая согнуться и упасть на землю, плечо онемело от ударов ствольного фиксатора, глаза и кожу обжигали раскаленные выхлопы изрыгаемых этой страшной игрушкой ракет, а вся лежащая передо мной местность превратилась в филиал Ада.

Взрывы слились в непрерывный ураганный рев, стена огня сначала охватила деревья, а затем перекинулась на почву. Его факел вздымался до неба и, казалось, начал лизать брюхо крейсера, оставляя на нем полосы копоти.

Сначала было жарко, потом — горячо, и в конце концов огонь проник в меня самого, сжигая внутренности. Где-то, на другой планете, раздавались выстрелы Одри — вряд ли она прикрывала меня, в таком аду не выживет ни человек, ни киборг, и скорее всего она палила в меня, стремясь прекратить мое безумствование. Но я только довольно смеялся сожженными губами и чувствовал себя Зевсом-громовержцем.

Наконец мое тело не выдержало такой непереносимой боли (сам же я ничего не ощущал) и гранатомет замолчал, перестав извлекать из Великого Ничто вполне конкретные ракеты, и уткнулся раскаленным докрасна хоботом в землю. По сухой хвое побежали огоньки. Упал я и в этот раз очень удачно — на спину и в огне разгоравшегося не на шутку пожара мог досмотреть действо до самого конца в мельчайших подробностях.

Крейсер был готов открыть ответный огонь — его брюхо вспучилось огневыми люками, готовыми обильно полить гостеприимный уголок обоймами ракет и водопадами напалма. Он уже выходил из тахионного колодца, когда небесная дыра начала стремительно сжиматься. Звездное небо и потерявшийся кусок Луны как ножом срезали оружейную палубу, радиолокационные сети, решетки призрак-эффекта и сомкнулись на самом сердце корабля — аннигиляционной камере. Взрыв потряс все основы Вселенной и я увидел в первый и, надеюсь, в последний раз в своей жизни, как по окружающему меня миру побежали взрывные волны, словно это была лужа, в которую угодил здоровенный камень.

На секунду канал в последний раз раскрылся и покореженный крейсер стал падать на громадное блюдо Юпитера, словно сухой осенний лист на мокрый асфальт улиц. Оставшийся в нашем мире обломок закрутился, накренился и стал соскальзывать по наклонной кривой в сторону моря.

Когда я снова открыл глаза, все уже закончилось. Я лежал на спине и таращился в расстилающийся наверху звездный пейзаж с чернотой космоса, Млечным путем, яркими и тусклыми звездами и шикарным метеоритным дождем. Я смотрел вверх и размышлял почему человек до сих пор не достиг звезд.

А ведь для этого у нас все есть. Есть туннельные двигатели, способные за квант времени перебрасывать материю из одной точки Вселенной в другую независимо от расстояния между ними. Есть надежные корабли, способные нести большой груз и массу людей с достаточным комфортом. Есть умные машины и сильные помощники, есть знания об окружающем мире и есть насущная необходимость в прорыве в Сверхдальнее Внеземелье.

Нет лишь одного — желания.

Видимо в природе припасен какой-то хитрый закон, не дающий агрессивным цивилизациям распространяться дальше своего дома. Они либо убивают себя, либо погрязают в междоусобных сварах, словно пауки в банке, снова и снова скатываясь на низшие ступени варварства.

Мне всегда нравилась идея Кантианского Мира. Наш мир, наша Вселенная не являются аристотелевыми по логике и римановыми по метрике. В ее основе лежит не математика, а — философия, и именно философия Канта. Мы сами, как вещи в себе, предопределяем свое полное непонимание как друг друга, что блестяще подтверждает наша агрессивность и ксенофобия, так и окружающего мира, о чем свидетельствуют наши безумные эксперименты со временем, искусственным интеллектом и тахионами.

Пространство и время не существуют сами по себе, а являются лишь нашими чистыми воззрениями, иначе как объяснить туннельный эффект на микро- и макроуровне, мгновенно разносящий смерть по всему Внеземелью? К этим двум постулатам Кантианского Мира, к трансцедентальной эстетике и трансцедентальной аналитике мы как-то притерпелись, с грехом пополам, с большими ошибками и оговорками, и если не приняли, то признали их объективное существование.

Но вот трансцендентальная этика внушает нам ужас и отвращение. Нам кажется безумным, неправильным, противоречащим всем мировым законам утверждение, что такие чисто человеческие категории нравственности, которые мы испокон веков всегда стремились загнать в прокрустово ложе полезности, также внутренне присущи Вселенной, как и мировые константы.

Но человеческая история и красота этой идеи убеждают меня.

 

Глава десятая. ДЕСАНТНИК. Европа (Внешние Спутники), октябрь 57-го

В десантном отсеке их было двенадцать — третья часть десантно-штурмовой группы. Как апостолов, подумал Кирилл. А их «тайную вечерю» возглавлял сам Иисус в лице сержанта — квадратного мужика двухметрового роста со смиренно-зверским выражением на лице.

Он сидел напротив Кирилла, задрав ногу на ногу и в этом тесном помещении его полуметровый говнодав с ребристой каучуковой подошвой и подковой на каблуке, содранной с копыта лошади каких-то невероятных размеров, маячил у самого носа журналиста, закрывая ему весь обзор и радуя его обаяние непередаваемой вонью.

Кирилл, зажатый с двух сторон хрупкими плечами радиста-амбала и пулеметчика-тяжеловеса, не рыпался, не возмущался, по-христиански снося все то, что у десантников называлось «пропиской». Для 23-ей ДШГ 1-го Космического Флота он был новичком. Хотя он был знаменит, бывал во многих горячих точках, воевал и проливал кровь, здесь и сейчас он был никто. «Муравьям» было наплевать на все его заслуги — действительные и мнимые. Он был гражданским — это раз, он не был с ними в операциях — это два. А воевать он мог у себя в постели с женой, а ранения получать, поскользнувшись на мыле в ванной, хренов гражданский шпак. А поэтому пока он с ними не пройдет боевого крещения, не прольет своей кровушки за общее дело, не пойдет на самое крутое задание и не наложит при этом в святые десантные штаны, он никто и не достоин ни капли сочувствия или удобства.

В сочувствии Кирилл не нуждался, а удобств здесь не было ни для кого. Они сидели в отсеке, представляющим положенный на бок трехметровый цилиндр с подобием скамеечек вдоль стен и скудным освещением от ртутных ламп под потолком. Напряжение в бортовой сети корабля, идущего в режиме «призрак», постоянно прыгало и этот металлический аппендикс то погружался в темноту, то освещался синим светом. Все это очень напомнило Кириллу покойницкую, заполненную трупами висельников.

Один торец цилиндра открывался в коридор рейдера, а второй скрывался под грудой амуниции — оружия, кислородных баллонов и тюков с гидрокостюмами — в системе Юпитера им предстояло немного понырять. Десантники сидели друг напротив друга и, стараясь не шуметь, занимались своими делами — кто-то спал, кто-то чистил оружие, кто-то молился, беззвучно шевеля губами и воздев очи к потолку.

Сержант Борис Муравьев из-за ботинка разглядывал журналиста и про себя матерился. Журналиста ему навязали в самый последний момент погрузки в Плисецке и, будь его воля, он послал бы его куда подальше. Но командованию было угодно, чтобы десант на Европу прогремел во всех теленовостях и сержанту намекнули, что самый важный человек в его команде — вот этот самый штатский и совсем неплохо бы ему остаться в живых.

Борис так не думал. Плохое дело — вводить в великолепно отлаженный механизм новую непроверенную деталь. Где слабо, там и рвется. Сколько раз он убеждался в этом, но разве начальству это объяснишь? Взять хотя бы последний случай на Меркурии. «Благодаря» подобному же идиоту-новичку-наблюдателю из Штаба Космических Сил его взвод чуть весь не полег в Кипящей Луже, спасая его никчемную жизнь. Приказ есть приказ. Тогда он спас эту штабную крысу и кто виноват в том, что этот бедолага уже на борту рейдера умудрился споткнуться на ровном месте и сломать себе одно-два-три-четыре ребра? На этот раз Борис зарекся — каждый сам за себя: штатский за себя, десантники за себя, и если тот замерзнет-утонет-отравится-подстрелится он за это не отвечает. А гауптвахта только закаляет воинский характер.

Шел уже четвертый час полета. Три десантных рейдера «Пингвин», «Морж» и «Дельфин» стартовали с корабля-носителя «Суровый», висящем в поясе астероидов под прикрытием безымянной полуторакилометровой глыбы на самой границе, разделяющей Планетарный Союз и Внешние Спутники, к Юпитеру. Они имели задачу скрытно проскользнуть к планете-гиганту и взять под контроль Европейский Космодромный комплекс «Водолей». Для этого рейдеры несли на своих бортах десантно-штурмовую группу специально обученных на военно-морских базах Земли «тюленей», так как штурмовать космодром предполагалось из-под воды.

Полетное время подходило к концу. Рейдеры шли по вражескому пространству, нашпигованному шпионами, ловцами и патрульными, просвечиваемому тысячами РЛС и гравитационными искателями, но до сих пор их не обнаружили. За это следовало благодарить конструкторский гений безымянных трудяг ВПК, создавших маскировочную систему «призрак», да пилотов, умело пользующихся своим преимуществом.

Кирилл перебирал в уме пункты боевого задания, сочинял репортаж и пытался отделаться от нехороших предчувствий, изучая рельеф камиллова ботинка. Все продолжали молчать — это была традиция: по поверьям разговоры могли привлечь старуху с косой.

Электронные часы над люком отсчитывали последние секунды и когда на них загорелись нули, сержант негромко сказал:

— Пора, ребята.

Десантники зашевелились, разминая затекшие тела и пытаясь восстановить полусферичность зада, ставшего за долгие часы сидения абсолютно плоским. С лязгом открылась крышка «кастрюли» и внутрь заглянул один из пилотов:

— Добро пожаловать на Европу, ребята. Мы сели без шума в расчетной точке, так что можете работать спокойно.

— Спасибо, братишка, — кивнул Борис и выбрался в коридор, оттеснив пилота и изо всех сил вжимая голову в плечи, дабы не врезаться в трубы и провода, бегущие под потолком.

Десантники построились в коридоре и сержант начал инструктаж:

— Слушайте меня внимательно, повторять не буду, — прорычал он, пристально глядя на Кирилла — ему это и предназначалось, — порядок таков: одеваемся по полной выкладке и на лед. Дыру прожигают «пингвины», наша задача — выгрузка оборудования и наружное наблюдение. Под ногами не мешаться и слушать только мои указания и приказы капитана Вейсмюллера. Утопите хоть один автомат — голову оторву. Все, время пошло.

Снаружи стояла местная ночь — самая яркая звезда небосвода Европы уже зашла, да и толку от нее здесь было мало, так как здесь всегда, даже когда его не было видно правил бал Юпитер — бело-розовый красавец, затмевающий звезды, заполняющий все небо, завораживающий узорами бушующей атмосферы. Но он должен был взойти через пару часов и пока ничто не отвлекало десантников от работы — звезды такие же как на Земле, только поярче и побольше.

Конусы рейдеров обозначили вершины равностороннего треугольника, в центре которого был раскинут маскировочный купол. Под ним монтировался боевой лазер «Огонек»- им и предполагалось прожечь лед. Толщина ледяного панциря Европы оценивалась порядка 4–5 метров и проткнуть его огненной иглой не представляло никакой трудности, вся сложность состояла лишь в том, что мощный выброс пара мог привлечь внимание патрулей ВС. Антонио Вейсмюллер надеялся, что инженерный расчет окажется верным и купол поглотит всю испаряемую воду.

Десантники работали точно как муравьи, подтверждая свое неофициальное прозвище, — неутомимо, слажено и без суеты. Одна из групп монтировала установку, «муравьи» подтаскивали оборудование, оружие, газовые и кислородные баллоны к будущей полынье, собирали «скаты» — подводные транспортные средства, заимствованные у ВМФ и модернизированные для необычных условий Европы — вакуума и жидкой воде. Десять человек из отряда «пингвинов» залегли вокруг места посадки на случай если сюда занесет какого-нибудь шального геолога или просто туриста.

По прямой отсюда до космодрома было совсем немного по земным меркам всего лишь двести сорок три километра. В мирных условиях пройти их по льду не представляло никаких проблем — садись в конвертоплан и через час ты на месте — перед тобой вырастают купола «Водолея» и блеск посадочного поля слепит твои глаза. Сейчас же такое путешествие по льду хорошо вооруженной группы было делом фантастическим и безнадежным. Разведчики показывали, что космодром был отлично защищен со льда и космоса многочисленными патрулями, наледными батареями и криогенами. Инфильтрация даже пары человек, по расчетам аналитиков из Стратегических Служб, требовало таких колоссальных затрат, что не окупалось никакими победами.

Кирилл носился по всему полю, снимая выгрузку и приготовление к спуску под воду и лишь на десятой минуте сообразил, что снимает невидимок мимикрия скафандров была бесподобной и без цифровых фильтров их засечь и тем более заснять — невозможно. В сердцах чуть не плюнув на лицевой щиток, он исправил свою ошибку, но начальные кадры были утеряны безвозвратно — он не мог крикнуть «Стоп! Дубль второй» и начать все заново — таковы издержки журналистики, точнее — честной журналистики.

Он стремился запечатлеть все в подробностях и никому при этом не мешая, что удавалось с трудом, но к своей гордости Кирилл мог похвалиться, что при этом его никто не послал куда подальше. Журналистский опыт говорил ему, что девяносто процентов материала обкромсает он сам, а еще девяносто процентов от оставшихся — редактор, так что в новостийный блок пойдет лишь ничтожная часть заснятого — несколько минут из многочасовой одиссеи. Но из оставшегося можно будет смонтировать великолепный фильм, что впрочем и было его основной целью — героический фильм о героических людях, без лакировки, с натуральной кровью, грязью и матом. Обычные люди, гражданские и военные, таких зрелищ не любят, но критики к этой категории не относятся и просто обожают правду жизни на экране, хотя если такую правду преподнести им не на экране, а в жизни, отправив их в тот же рейд на Европу, то они будут очень недовольны.

Кириллу вспомнилось, как один из его фильмов о действиях в Иордании конфедеральных войск против фундаменталистов показали в той дивизии, о которой он и снимал. Эта идиотская идея пришла в голову какого-то советника из политотдела, который эту войну наблюдал на экране своего телевизора, получал боевые награды за доблесть (в чьей-то постели, надо полагать) и хвастал в женском обществе своими зубодробительными приключениями. Даже Кирилл, привычный к подобным зрелищам в натуре, считал что фильм жуткий и не пригоден к показу в этой аудитории — фанатики творили на поле боя такое, что волосы вставали дыбом и содержимое желудка выворачивалось наружу: живые мины сдавались в плен и затем проглоченные криогены срабатывали и превращали окружающих в ледяные мумии, камикадзе направляли свои самолеты, начиненные динамитом, на позиции конфедератов и солдаты становились пылающими, орущими сумасшедшими, давно запрещенные «мозголомы» запускались в действие, разрушая психику как чужих, так и своих.

На премьеру пришли командование дивизии, средний и младший офицерский состав и все с женами. Рядовым и детям повезло — их не пригласили, решив сделать просмотр элитарным. Автор фильма сказал перед началом несколько ничего не значащих фраз, поблагодарил за помощь, оказанную при съемках, сорвал аплодисменты и тихо исчез из этих мест. Как потом рассказывали, военные и их половинки сначала были в восторге, узнавая себя на экране а потом стали с руганью и плачем покидать зал. Нескольких слабонервных женщин, имеющих весьма смутное представление о профессии мужа, пришлось определить в психиатрическую клинику. «Это что же такое, — ругался один из пострадавших, — я там в песках жарился, давил на себе вшей и боялся что мне отстрелят задницу и вот прихожу в это… кино, надеясь утешиться тем, что из меня сделали героем. А мне там опять показывают как я жарюсь, давлю и как мне отстреливают задницу и я чувствую себя вовсе не героем, а полнейшим идиотом!» Впрочем это был самый благосклонный отзыв.

Наконец «Огонек» запалили и первая часть операции вступила в завершающую фазу. На «скаты» все было погружено, принайтовано и наступило некоторое затишье — Антонио Вейсмюллер и Борис Муравьев о чем-то совещались на командной частоте, оператор управлял лазерной установкой, а десантники расселись на льду, передыхая и накапливая силы перед погружением. Кирилл прошел в купол и стал наблюдать как лед Европы, превращаясь в пар, отступал перед напором когерентного излучения и оседая на всем, что находилось внутри, превращался в иней. На потолке стремительно росли сталактиты, грозя заполнить все пространство, и Кирилл по собственной инициативе стал сбивать их и выволакивать сосульки наружу. К нему тут же подключились бездельничающие десантники.

На дне туннеля заплескалась вода.

— Семь метров, — подвел итог оператор со странной фамилией Бобс.

Капитан покачал головой:

— Черт бы побрал этих яйцеголовых. А еще обещали выбрать самое тонкое место! Потеряли лишних восемь минут. Ладно, спасибо что на скалу не наткнулись. Сержант, командуйте погрузку.

В мгновение ока купол был убран, лазер разобран и все погружено на корабли. Рейдеры окутались радужным сиянием и исчезли. Люди остались на льду.

Приливное действие Юпитера разогревало океан Европы до +6 по Цельсию, позволяя ему под ледяным панцирем оставаться жидким. Никакой свет не проникал через лед и сейчас десантникам предстояло нырнуть в мир абсолютной темноты. Никто из расы людей еще не бывал там, никто не знал, что там есть и есть ли там что-то кроме воды — у человечества были более важное задачи, а может ему просто не хватало мужество погрузиться в эту бездну.

Глядя вниз на воду, уже покрытую тонким слоем льда, Кирилл чувствовал как в нем растет ужас. Это была великолепная операция — по остроумности замысла, тщательности технической подготовки и наглости, но она могла сорваться из-за человеческого фактора — страх овладел не только журналистом, но и десантниками. Они стояли вокруг полыньи, одинаково безличные в своих скафандрах и в своем страхе и ни один не решался первым прыгнуть вниз. Сколько продолжалось это противостояние Кирилл не засек, но он ощутил наступление критического момента — сейчас кто-то начнет спускаться вниз по спущенным в воду канатам, подавая пример остальным и выводя их из психологического ступора, либо они отвернуться от завораживающей дыры, похожей на глаз кобры, и разбредутся по льду, не смея и не умея рассказать друг другу, что произошло с каждым из них в эти минуты, в какие глубины страха они заглянули и не смогли преодолеть его.

Кирилл автоматически снимал эту сцену и лишь по случайности оказался напротив того человека, который первым стал спускаться вниз по ледяной шахте, ловко перебирая канат и упираясь шипованными ботинками в отвесную стену, оставляя на зеркале льда аккуратные треугольные дырочки. Жизнь побежала по неподвижным фигурам, они зашевелились, задвигались, но никто не спешил последовать примеру смельчака — все ждали пока он погрузится в воду.

Десантник не стал спускаться по канату до самого низа — на последней трети пути он отпустил его и солдатиком вошел в воду. Она сомкнулась над его головой, по ее черной глади побежали круги и быстро успокоились. Потянулись долгие мгновения ожидания.

Наконец показался над водой блестящий шлем, с небольшим нимбом испаряющейся воды и в наушниках зазвучал голос Бориса:

— Ныряйте, братишки. Здесь темно как у… хм… в жопе, но вода теплая. Купальный сезон можете считать открытым.

— Борис, что там под водой? — поинтересовался Вейсмюллер.

Сержант помолчал, видимо подбирая приличные выражения для описаний. Сравнения с разными частями негритянского тела употреблять было бы не совсем уместно, так как капитан Антонио Вейсмюллер относился к чернокожей части населения Земли.

— Очень темно, сэр, глубина — порядка километра, головой не стукнешься, если нырнуть. Никаких живых организмов не видно, так что рыбалка здесь отвратительная.

Кирилл дослушивал этот диалог уже на пути к воде и мучительно размышлял — правильно ли он делает, ведь наверху тоже можно снять неплохие кадры. Хуже некуда — снимать в одиночку, от твоих глаз может ускользнуть многое, да и быть в двух местах одновременно затруднительно. Увы, такова плата за эксклюзив, риск и секретность. Он долго упрашивал Тодора Веймара пустить с ним Андрея, сопровождавшего его в почти всех одиссеях и отлично знающего что и где снимать, но Веймар категорически не согласился, мотивируя это общеизвестной истиной: что знают двое, то знает и последняя свинья в свинарнике.

Уже погрузившись в воду, Кирилл понял почему его страх если не исчез, то сильно убавился — эта колоссальная космическая ванна теперь не была пуста, в ней бултыхался такой родной в своей солдатской грубости и ограниченности сержант Муравьев, распугивая (или привлекая) местных чудовищ. Тьма окружила его со всех сторон. Она не была похожа на тьму космоса — в ней не висели многочисленные звезды и планеты, хоть как-то скрашивающие одиночество космонавта, не походила она и на темноту глубин земных океанов человек, погружающийся там, всегда знал что его встретит.

Этот же мрак был а б с о л ю т н о ч у ж о й и приходилось прилагать изрядные усилия дабы не спустить с короткой привязи свою фантазию, не населить его своими страхами и в конце концов не умереть от ужаса или не сойти с ума.

Глаза адаптировались и в толще воды засияла пара огоньков — плечевой маячок сержанта и конец спускового каната. Затем света стало больше — это были спущены дополнительные веревки и по ним в океан спускались солдаты.

Наверху заработали лебедки, опуская «скаты» с грузом. Когда все погрузились, группа прикрытия разобрала оставшиеся механизмы, бросая детали прямо в воду, положив зачин загрязнению уже внеземных океанов, закрыла полынью пленкой под цвет льда и нырнула вслед за остальными. Теперь по внешнему виду площадки никто не смог бы догадаться, что здесь исчезла в воде десантная группа противника.

Бортовые огни машин хорошо освещали пространство в радиусе метров десяти и Кирилл отметил, что никто не уходит за его границы. Да и он сам курсировал вдоль световой сферы, запечатлевая происходящее со всех сторон. Он был опытным акванавтом — три года назад он увлекся морем и снимал сюжеты о китовых пастбищах, тайнах моря, рифах и русалках, не вылезая из под воды месяцами. Он вспомнил как первый раз, еще в бытность курсантом, плавал с аквалангом. Это было летом на Канарах, денег у него было в обрез стипендиями курсантов не баловали и ему пришлось идти под воду не с современными «акулами», а со старинными баллонами. Первое ощущение Кирилла было — что ему не хватает воздуха и пришлось сделать несколько глубоких вздохов, чтобы избавиться от фантомной асфиксии, и усилием воли подавить зачатки паники. Через несколько минут он забыл о страхе, поглощенный ощущением свободного полета и красотой подводного мира.

Он настолько увлекся работой и воспоминаниями, что не сразу услышал обращенные к нему слова Бориса:

— Малхонски, черт вас дери, вы что — оглохли? Хватит плавать там, как акула около мяса. Немедленно занимайте место во втором «скате» или оставайтесь здесь навсегда.

— Есть, сэр, — отозвался Кирилл, отдал честь и поплыл к машине.

Капитан и радист расположились в головном «скате», а сержант — в замыкающем. Пилоты проверяли работу бортовых систем и настраивались на секретный навигационный спутник «Антей», который должен был направлять их на цель. На внутренней поверхности шлемов наконец загорелись изображение маршрута с горящими точками их нынешнего положения и положения космодрома «Водолей», пошел отсчет и капитан дал команду двигаться.

Заработали водометные двигатели и «скаты» двинулись в путь. Они шли лесенкой, пропуская турбулентный поток ведомого по правому борту, и ориентируясь на его огни. Скорость быстро росла и в этом мире безмолвия наконец-то появились внешние звуки — рев выбрасываемой воды и удары мелкой взвеси о корпуса людей. Величину и изменение скорости движения можно было ощутить только по току воды, так как других ориентиров здесь не было — все тонуло во мгле и даже лучи прожекторов, методично прощупывающих окружающий слой воды, вязли в ее толще. Постепенно скорость выросла настолько, что всем, кроме пилотов, сидящих за спектралитовыми обтекателями, пришлось уткнуться в собственные колени, чтобы голову не оторвало встречным потоком.

Рельеф дна океана Европы был снят геодезическими спутниками Союза еще в начале века и карты эти много лет благополучно размагничивались в файлах Министерства геодезии и планетографии. Однажды их извлекли, когда планировали строительство европейского космодрома, но тогда они не пригодились — было решено строить прямо на льду, не выискивая подходящую гору, которая бы выходила на поверхность ледяного панциря, что было гораздо разумнее и экономичнее — резать камень совсем не тоже самое что плавить лед, да и расположение не на тверди планетной было безопаснее — замерзшая вода почти не сотрясалась многочисленными планетотрясениями, вызванными внутренней активностью Европы и соседством самой крупной планеты в Солнечной системе, раздирающими дно местного океана. Поэтому океаническое ложе напоминало русские горки — нагромождение скал, пронизывающих толщу воды и кое-где проламывающих ледовый щит, выходя из вечной тьмы под свет звезд, перемежающиеся долинами с сильными глубинными течениями, провалами, дна которых не мог прощупать даже эхолот, и извергающимися вулканическими семействами.

Что скрывалось там? Магма раскаленного ядра? Мертвые камни? Жизнь, приспособившаяся к чудовищным условиям соседства льда, темноты, воды, огня и вакуума? Что мог породить этот мир? Слепых и холодных созданий, чья единственная цель была выжить в таком суровом месте, пожирая себе подобных и размножаясь, продлевая свое существование без смысла и пользы, в надежде дать начало более совершенным существам. Впрочем, эта участь любой эволюции.

Думать о подобных вещах, стиснутым со всех сторон темнотой, уткнувшись в свои колени, было жутко. Тьма и дискомфорт усугубляли невеселые раздумья, доводя их до той грани, за которой человек терял самого себя, превращаясь в лишенное разума существо. Так амеба, почувствовав в капле кристаллик соли, бросается прочь от него прямо в водоворот хищной коловратки.

Приходилось постоянно напоминать себе, что в водяном аду ты не один и с тобой рядом два десятка вооруженных людей, закаленных во всяческих передрягах, прошедших шесть адских кругов и попавших в последний, самый трудный круг отлично подготовленными.

Но предательские сомнения все равно лезли в голову: да, они прекрасно натасканы на преодоление опасностей, но опасностей человеческого мира войну и природные стихии. А где гарантия, что мы не столкнемся с чем-то совсем другим, непостижимым, непонятным, нечеловеческим и поэтому опаснее любых опасностей?

До этого планеты и спутники принимали нас более чем благосклонно нигде нас не встретила чужая жизнь и лишь чужая стихия противостояла нам: радиация, разряженная атмосфера или отсутствие ее, космический холод, вулканы, землетрясения, да еще убежденность, что человек человеку — волк, собирали свою дань жизнями. Но это не может продолжаться долго — уверенность человечества в том, что оно одиноко во Вселенной, есть лишь разновидность глобального эгоцентризма, поразившего земную цивилизацию. Мы убеждаем себя, что мы одни и все звезды принадлежат нам, в глубине души больше всего боясь в один прекрасный день разубедиться в этом.

Кирилл отвлекся от своих мыслей, почувствовав, что «скат» замедляет ход и давление встречного потока воды ослабло настолько, что можно без опасности для своей жизни поднять голову, распрямить затекшую спину и шею и, наконец, осмотреться. Это не было прибытием — курсограф указывал: до цели еще пятьдесят восемь километров. Осмотревшись, Кирилл понял причину замедления окружающее пространство разительно переменилось и в освещаемую прожекторами сферу кроме воды стали вламываться безжизненные скалы. Топографы не удосужились подыскать названия более-менее заметным выступам Европы и поэтому хребет, в отроги которого они сейчас вошли, был безымянным и капитан Вейсмюллер решил взять на себя роль первооткрывателя:

— Внимание всем, — объявил он, — начинается конкурс на лучшие названия возвышенностям дна европейского океана. Комиссия в составе меня, сержанта Муравьева и журналиста Малхонски рассмотрит все поступившие предложения.

— Одно замечание, капитан, — подключился Борис, — свои имена и клички своих собак не предлагать. Что-то мне не хочется, что бы в моих мемуарах упоминался Блохастый холм и Пик Поросенка.

— Принимается, — согласились все и наступили минуты раздумий, после чего обрушился тайфун предложений.

Комиссия взопрела, споря и принимая предлагаемые названия, отметая неподходящие и попросту неприличные, и наконец подвела первые итоги. Хребет было решено назвать Драконовым, самые высокие пики — Аякс и Бертольд, действующий вулкан, лежащий в двухстах километрах от их маршрута, но тем не менее присутствующий на их картах, назвали Гефестом. Кирилл посмеялся над таким комиксово-античным смешением, но промолчал. Если уж брать Землю, то все ее географические названия можно признать неудачными, устаревшими и искажающими истинную картину мира, что уж говорить о каком-то спутнике.

Несмотря на обширность территории, отображаемой на щитках их шлемов, карты имели большой изъян — предел разрешения их был слишком низок, что бы доверить компьютерам управление машинами и приходилось полагаться на опыт и быстроту реакции пилотов «скатов». Задержка эта была предусмотрена и десантники не выходили из графика движения.

Теперь пустоты и темноты не было — прожектора то и дело высвечивали близкие скалы, изъеденные трещинами, пронизанные пещерами, обезображенные осыпями, долины, заваленные каменными глыбами, превращающими их в запутанные лабиринты. Цвета не было, как у старинного телевизора — только черный, куда свет не доходил, белые вспышки на скальных породах, наводящие на мысль о драгоценностях и все оттенки серого у освещенных камней. Тишины тоже не было. До этого на общем канале после дискуссии о названиях никто не переговаривался, теперь же всех поразил приступ болтовни, как маленьких детей, оставшихся одни дома без родителей и пытающихся развеять свой страх одиночества и отвлечь себя от пугающих мыслей и шорохов Буки в платяном шкафу беседой друг с другом.

Кирилл прислушивался к раздающемуся из наушников многоголосию, с трудом сдерживая себя от того, что бы влиться в этот шум своими вопросами и рассказами, шутками и анекдотами, смехом и цоканьем языка от восхищения услышанным. Ему показалось, что развязав язык он продемонстрирует свой страх и неуверенность и окажется тем маленьким мальчиком, который до сих пор жил в глубине его души и которого он старался если не изжить, то спрятать под грузом воспоминаний о себе как о сильном мужчине, без слабостей, соплей и сентиментов.

Антонио Вейсмюллер и Борис Муравьев не сразу оказались в курсе событий, занятые спорами о «Чань». В начале этого века на Европу впервые высадились люди — это был экипаж печально знаменитого китайского корабля «Чань». Экспедиция коммунистического Китая явилась его крупной победой и сокрушительным поражением и несомненно повлияла на политическую перекройку всей Земли. Проект готовился в строжайшей тайне и космические державы — США и Россия оказались перед свершившемся фактом: их опередили минимум на полгода, когда странное сооружение, собираемое Китайской Народной Республикой на орбите, похожее на гигантскую металлическую бочку и зарегистрированное в реестрах ООН как орбитальная станция, сорвалось со своего места и, раскручивая спираль, устремилось в сторону Юпитера. «Дискавери-2» не сошел еще со стапелей, а «Алексей Леонов» только проходил летные испытания и никак не мог догнать стремительный «Чань».

Экспедиция благополучно достигла Европы и объявила ее территорией суверенного Китая, присвоив величайшие запасы воды в Солнечной системе. На Земле царила паника, политический и экономический кризисы поразили США, Объединенную Европу и Россию — их правительства скопом ушли в отставку, на фондовых биржах всего мира царила паника: акции крупнейших авиакосмических корпораций шли по бросовой цене и в один момент разорились такие космогиганты как «Юнайтед Рокетс», «НПО Энергия» и «КосмоФранс».

Китай проснулся 27 ноября 2010 года богатейшей и влиятельнейшей страной мира, повторив историю стран ОПЕК.

Совет Безопасности ООН безостановочно заседал три дня, ища выход из кризиса, и слал призывы Госсовету КНР объявить Европу собственностью всего человечества. Официальный Китай отмалчивался, довольно потирая руки и разрабатывая свой ультиматум, который не будучи нигде опубликован стал известен как «Меморандум о воде». Он был секретно доведен до сведения правительств ведущих государств и, по слухам, выдвигал очень жесткие требования.

Пока США и Россия совещались о возможной войне с КНР и применение против него ядерного оружия, «Чань» внезапно замолчал. Пекинский центр космической связи заявил, что это временные неполадки и поводов для беспокойства нет, но потом пришло сообщение от стартовавшего вслед за «Чань» «Леонова» о перехваченной передаче с Европы о гибели корабля. Что там случилось в действительности никто так и не узнал. По официальной версии «Чань» сел на лед и по невыясненным причинам провалился и затонул в океане. Китай побыл «халифом на час», верша судьбы всей Земли на протяжении четырех дней. Все вернулось на круги своя и мир с облегчением вздохнул — старый хозяин, хоть и плохой, все же лучше, чем новый.

«Чань» затонул где-то в этих широтах. Он был лакомым кусочком для желающих разбогатеть — по каталогу аукциона «Кристи» его останки или информация о его местонахождении фигурировала под девятизначной цифрой, к тому же никто не сомневался, что правительство КНР заплатит за это же гораздо больше. Однако поиски «Чань» велись больше в теоретическом плане, так как лезть в это царство тьмы даже за такие деньги желающих не было.

— Он затонул где-то здесь, — говорил Борис капитану, — мы первые спустились под воду и у нас все шансы найти его.

— Вообще-то у нас другое задание, — усмехнулся Антонио.

— Конечно, капитан, но ведь никто потом не сможет нам отказать покопаться здесь пару дней, тем более что от желающих отбоя не будет.

Вейсмюллер помолчал.

— Я сомневаюсь, что желающих будет много. Ты наверное слышал байки о том, что на «Чань» напало какое-то чудовище и уволокло его под лед?

— Это все ерунда!

— Так вот, Борис, говорю тебе как другу — это не ерунда. Информация секретная, но мне придется тебе об этом сказать.

Борис слушал историю о том, как действительно погиб китайская экспедиция и ему снова было страшно. Значит в этих глубинах действительно кто-то есть, кто-то способный погубить космический корабль, преодолевший миллионы километров до здешних мест, избежав тысячи опасностей космоса: радиацию, метеориты, астероидный пояс, чудовищное притяжение Юпитера. И он узнает об этом только сейчас, когда невозможно предпринять каких-то защитных мер, когда нельзя даже вернуться назад, потому что никто их там не ждет. Это поезд только в один конец.

— Капитан, сержант, — включился на их канал пилот головного «ската», послушайте общую частоту. Там черт знает что твориться.

«… все это конем»

«Нам говорят: вы, ребята, поспокойней…»

«Вот и весь уют, вот и вся война!»

Борис в полном обалдении слушал этот бред. Он не верил своим ушам, решив что эта грязная космическая лужа и прочие «чани» все-таки доконали его крепкую психику и безупречное здоровье и он докатился до слуховых галлюцинаций, как последний алкоголик.

— Ты слышишь что-нибудь на канале? — толкнул он локтем сидящего рядом пилота.

Пилот Вирджиния Лемке разозлилась — она не любила фамильярностей, особенно в такой напряженной ситуации, когда все внимание сосредоточено на приборах, а в голове крутится единственная мысль — не пропороть бы брюхо «ската» о шальной незамеченный камень. Но субординация заставила подавить раздражение и переключиться с командного канала на «общак». Ей тут же захотелось смеяться, услышав треп этих базарных баб, которые выдают себя за мужиков только потому, что у них что-то висит между ног.

«Если честно — не люблю я прогрессоров. Даже сами прогрессоры не любят себя.»

«Мужик, а, мужик…»

Вирджиния попыталась ухватить нить чьего-нибудь связного разговора, но не сумела: когда разговаривает двадцать человек, причем громкость голосов не зависит от того далеко ли от тебя говорящий или рядом, сделать это невозможно.

— Распустили вы их, сэр, — со злорадством сообщила она Борису, отключившись от словесного бедлама.

Борис включил усилитель и заорал так, что у всех заложило уши:

— Немедленно прекратить все разговоры!

Шум не стих, но на его фоне прорезался чей-то изумленный голос:

— Черт побери, сэр, но мы все молчим. Это не наши голоса! Сейчас говорит рядовой Картон, сэр. Переключитесь на вспомогательный канал.

Там была тишина. Заговорил капитан Вейсмюллер:

— Сержант, проведите перекличку личного состава.

Он вслушивался в голоса своих ребят и затем перешел на загадочную передачу. Включив голосовой анализатор, он еще раз убедился, что это действительно голоса НЕ его солдат.

Кирилл, как и все, оглох от вопля Бориса, но, учитывая сложившуюся обстановку, можно было простить сержанту секундную утрату самоконтроля. Назвавшись при перекличке и не рискуя ввязываться в препирательства с начальством, требуя от них если не пресс-конференции, посвященную загробным голосам в глубинах европейского океана, то хотя бы короткого пресс-релиза, дабы удовлетворить желтую журналистику и подтвердить приверженность к гласности, о возможных причинах данного феномена, он подождал пока пройдет звон в ушах и стал слушать фантомную передачу, пытаясь отыскать в ней если не смысл, то хотя бы ключ к тому, кто вещал на секретной частоте десантно-штурмовой группы.

Но тайная надежда ощутить себя то ли Эйнштейном, то ли Шерлоком Холмсом и, выйдя на командирский канал, преподнести разгадку данного инцидента на блюдечке зазнавшимся десантникам, скоро покинула его. Набор произносимых фраз был бессодержателен — казалось их нарезали из всяческих мыльных опер, приправили пустыми разговорами, посыпали отрывками из ненаписанных книг, хорошенько перемешали и получившийся винегрет выдали в эфир совершенно случайно на секретном канале. И если на Земле любую радио- или телепередачу и ее автора можно было опознать по многим характеристикам: стиль, манера подачи, качество шуток, голос, в конце-концов, то здесь этот номер не проходил — о стиле, манере, шутках говорить не приходилось, так как эфир нес полнейший бред, а узнать знакомый голос в многоголосице передачи было невозможно.

Радист Артур Войцеховский, по прозвищу «Фаза», тоже ломал голову над этой загадкой, но с иной стороны. Его интересовало КАК можно организовать такую передачу технически или какое явление могло донести ее до них.

«О-ля-ля, птичка, о-ля-ля»

«В свою очередь сеньора Валера пригласила…»

Он перебрал все возможные, а затем и невозможные варианты и пришел к выводу, что никогда не должен был узнать о существовании сеньоры Валера, которая пригласила неизвестно кого неизвестно куда.

Вообще-то, по сути, этот феномен очень напоминал «голос пустоты». Как и всякий опытный радист, налетавший в космосе достаточное количество часов и отстоявший несметное количество вахт, он не раз натыкался на эту передачу и тем не менее она всякий раз производила на него (да и на любого слушателя) неизгладимое впечатление. Имя первого человека, услышавшего раздающийся из динамиков приемника непонятный, непохожий ни на один человеческий голос, заунывно читающий то ли молитву, то ли стихи, причем сопровождающиеся адской музыкой, история для нас не сохранила — видимо он кончил свои дни в психушке или скромно умолчал о своем открытии, дабы туда не загреметь, но слухи и предания о «голосе пустоты» распространились среди космонавтов со скоростью света. Надо сказать, что космонавты, как и моряки, народ очень суеверный и склонный к той разновидности народного творчества, которая именуется сказками, поэтому неудивительно, что ни один из них не решался записать эти загадочные космические передачи, а ученые в «штурманские байки» не верили.

Потом, когда кто-то из яйцеголовых все-таки умудрился поймать «голос пустоты», было много шума. Кричали что это братья по разуму, что это Господь Бог, что это эхо Большого Взрыва, но доказать так ничего не удалось. Но постепенно к этой загадке остыли, забыли и только старые космические волки по-прежнему пугали молодежь «голосом», приносящем, по поверьям, гибель кораблю.

Однако, в отличие от классического варианта здесь вещание шло на земных и вполне понятных языках, хотя устрашающей загадочности ему было не занимать.

В таком духе полного непонимания и некомпетенции в области фантомных передач Артур доложился Вейсмюллеру.

— Ты уверен? — спросил капитан, выслушав доводы радиста.

— Ну, — замялся Артур, — стопроцентной гарантии не может дать даже бог. Я не посвящен в секретные разработки военных институтов, но по моему подобной техники еще не изобрели. Да и зачем Спутникам такие сложности? Если они навели на нас передачу, то им известно наше местоположение и рабочие каналы. Имея такие данные им ничего не стоит нас уничтожить. Не вижу никакого смысла в передаче.

— Тогда что же это такое?

— Во всяком случае это не военная акция, сэр. Вероятнее какой-то неизвестный феномен системы Юпитера.

Борис был несогласен с Артуром. Он мог бы привести тысячу причин по которым европейцы не могут пока атаковать их. Во-первых, вряд ли на Европе есть атомная бомба — ядерный потенциал Спутников ограничен (но вполне достаточен для превращения Земли в подобие Спутников), и они не будут рисковать даже одним зарядом. К тому же радиация отравит океан и они лишаться источника питьевой воды и тогда войне конец и без всякого их участия. Вариант с бомбой отпадает, а обычная взрывчатка их не возьмет в глубинах. Во-вторых, что бы перехватить прекрасно обученную и вооруженную группу нужны такие же профессионалы, а на Европе их очень малое число (да и об уровне их подготовки у Бориса было самое нелестное мнение — деревенщина, одним словом). Так что вариант психологической атаки был самым оптимальным.

До начала операции сержант был уверен в своих солдатах как в самом себе, но первые сомнения зародились у него, когда они стояли над прорубью, не смея нырнуть вниз. И это его «тюлени»! Лучшие солдаты! Элита космических частей! Что же случилось с вами (с нами, поправил себя Борис)? Гранит нашего характера дал трещину, мы струсили. И теперь эта трещина стремительно расширяется.

Как и всякий хороший командир Борис чувствовал настроение своих подчиненных. Это необходимо, что бы тех, кто находился в данный момент в пике своей физической и психологической формы посылать в самые горячие места боя, а тех, у кого, как чуял сержант, возникли временные проблемы — щадить, держа их на подхвате. Сейчас же Борис не мог разделить группу на «сильных» и «слабых» — остались только слабые и кого теперь посылать первыми вверх по водозаборным трубам прорубаться через фильтры, подавлять сопротивление охраны и брать контроль над диспетчерской? Ответ был только один — никого.

Будь его воля, он отменил бы операцию еще наверху. Но начальство редко принимает тонкости психологии подчиненных. Впрочем попытка не пытка.

— Антонио, у нас есть возможность вернуться?

— Шутишь? — поинтересовался Вейсмюллер.

— Нисколько — я не уверен в боеспособности своих солдат. Этот океан и эти голоса их доконали.

— Кто тебе об этом сказал?

— Никто. Я это чувствую. Самое лучшее, что мы можем сейчас сделать повернуть оглобли и вызвать «призраки».

— Ты паникуешь, сержант. И ты меня не убедил. Но даже если бы я с тобой согласился, вернуться мы все равно не смогли бы. На наш сигнал никто не откликнется, разве что сами Спутники. С момента погружения мы самодеятельная группа патриотов-фанатиков, не имеющих никакого отношения к Флоту и действующие по своей инициативе. И если мы провалимся, Земля открестится от нас. Еще два дня назад подписан приказ о нашем увольнении из Вооруженных Сил. У нас билет в один конец и не говори, что ты это не знал.

— Кто нам поверит, что мы туристы? — с горечью сказал Борис.

— А вот на этот случай с нами журналист — ну скажи: в какую серьезную операцию военные берут с собой представителя прессы? Только ненормальные, желающие не только прославиться, но и заработать кучу бабок на фильме о своих зубодробительных приключениях. Все, отбой дискуссии, выходим на равнину.

Голоса стихли как только они миновали хребет.

Донный прожектор, высвечивающий близкое дно с валунами и узкими, черными из-за своей глубины, тектоническими разломами лучом поляризованного света, внезапно потерял опору и стал расти в глубину, тщетно пытаясь нащупать подошву гор. Бесполезно — они снова парили над невообразимой бездной без света, без жизни.

Глядя вниз, Кириллу вспомнился Ницше: «Когда ты смотришь в бездну, помни, что и бездна смотрит на тебя.» Бездна завораживала. Звездное небо тоже завораживает человека чернотой и бездонностью, но россыпь звезд не дает смотрящему провалиться в пропасть, становясь опорой для глаз и души. Небо не гипнотизирует своей великой пустотой, а если кто-то все же поддастся и впадет в гипнотический транс, то он никак не сможет упасть в небо, утонуть в вакууме, минуя звезды, планеты и галактики, не имея опоры и возможности ухватиться за что-то, что бы эту опору приобрести. Он не может упасть, надежно прикованный гравитацией к своей планете, а те, кто в силу своей профессии, не скован тяготением, вряд ли смотрит в небо, а если и смотрит, то не поддается его очарованию — человек никогда не занимается профессионально тем, что вызывает в нем романтическую дрожь.

Здесь же все по-другому: здесь нет опоры для глаз и ты явственно ощущаешь как проваливаешься в бездну, пытаясь достичь несуществующего дна, как тебя затягивает, гипнотизирует чернота, так похожая на черноту человеческих зрачков, подтверждая слова философа. И гравитация здесь — не твой союзник, оберегающий от опрометчивого шага, она не держит тебя на поверхности, а наоборот — толкает к краю и тянет вниз, куда ты уже готов упасть. То же самое ощущаешь, стоя на двухдюймовом карнизе сотого этажа здания, когда холодный гранит за твоей спиной, в который ты вжимаешься вспотевший спиной, вдруг начинает наклоняться и сталкивает тебя навстречу глазеющей толпе на дне каменного ущелья.

Кирилл покрепче ухватил поручень и сильнее втиснулся в кресло, борясь с ощущением, что сейчас он перевалиться через невысокий борт «ската» и начнет вечное свободное падение. Сколько он просидел, пялясь в черноту, неизвестно, так как он не засек момента входа в транс, зато Кирилл точно отметил время, когда внизу в непроглядной до сих пор темноте стали разгораться огни.

«Скаты» шли медленно, прощупывая эхолокаторами окружающее пространство. Где-то здесь находились заборные трубы космодрома, но так как никаких ориентиров поблизости от них не могло и быть, десантникам предстояло прочесать около квадратного километра нижней поверхности льда, надеясь что такие поиски не затянутся надолго, если учесть, что искать придется в полной темноте. Основная надежда была на акустиков, могущих запеленговать шум водяных насосов.

А в глубине происходило что-то непонятное. Там разгорался свет. Поначалу это были лишь разноцветные точки, перемигивающиеся в темноте и наконец-то делающие ее похожей на звездное небо. Но очень быстро это сходство прошло — огни стали увеличиваться в размерах и становясь все ярче приближались к поверхности океана. Их было множество — всяческих форм, цветов и размеров и они занимали все видимое пространство под парящими «скатами».

Лихорадочно снимая это фантастическое зрелище, Кирилл искал слова, пытаясь описать увиденное на диктофон: гроздья? соцветия? колонии? сияющие? сверкающие? блистающие? непонятные? пугающие? страшные? Они всплывали из бездны, освещая все вокруг своим фосфоресцированием, окрашивая темноту, лед, людей и их машины мягкими пастельными цветами.

Через несколько минут пастель сменилась более резкими и яркими оттенками и Кириллу внезапно показалось, что он висит вниз головой над ярко освещенной Солнцем ледяной поверхностью, переливающейся под его лучами, ровной и гладкой, как колоссальное зеркало и лишь вдали искореженной какими-то безобразными выростами из ржавого металла. Это и были водоводы европейского космодрома.

Машины медленно дрейфовали в сторону искомых труб, люди, потрясенные, молчали, завороженные этим пришествием чужой жизни, а светящиеся обитатели океана Европы поднимались все ввысь. Одно или два из мириады этих созданий совсем близко миновали второй «скат». Протянув руку, Кирилл мог бы дотронуться до сияющего всеми цветами радуги нечто, напоминающего изящную радиаллярию, сотканную из живого света, но он побоялся — кто знает, что можно от них ожидать.

Радиаллярия проплыла мимо и, как и ее собратья, прицепилась к ледяному навесу, став похожей на великолепную люстру. Тысячи, миллионы созданий расселись на льду, превратив его потрясающий потолок какого-нибудь фешенебельного ресторана или театра. Они ярко освещали стометровый слой воды и лишь глубже все еще сохранялась тьма.

«Скаты» наконец причалили к трубам, но никто не спешил покинуть свои места, стремясь досмотреть спектакль до конца.

И тут бездна зашевелилась.

Никто потом из оставшихся в живых не смог объяснить эту фразу, хотя каждый, не сговариваясь, употребил ее на допросах. Скорее всего это было не визуальное впечатление, так как глаза, несмотря на свет идущий от люстроподобных созданий, мало что могли различить в глубинной темноте, а подсознательное ощущение присутствия чего-то колоссального, спавшего на дне миллиарды лет и, внезапно разбуженного вторжением людей, решившего подняться вверх, под «люстры».

И ужас, подобный ужасу маленьких землероек, ощутивших сначала еще почти незаметное подрагивание почвы, постепенно перерастающие в более сильные ритмичные толчки, возвещающее о приближении зубастого колосса тиранозавра, от которого не было никакого спасения, от которого нельзя было убежать на своих маленьких лапках и уж тем более ими защититься, и можно было лишь надеяться, уткнув мордочку в землю, что безжалостный убийца не заметит тебя с высоты своего шестиметрового роста, этот генетический ужас первых млекопитающих обуял людьми.

 

Глава одиннадцатая. ПРЕСТУПНИК. Паланга-Европа (Внешние Спутники), октябрь 57-го — ноябрь 69-го

Только сейчас я понял как мне хорошо. Грязная и мокрая одежда была с меня снята и мое тело блаженствовало в чем-то до невозможности мягком и теплом. Обожженные руки оказались замотанными в бинты, а сломанное плечо запаковано в гипс. Кожа на лице, покрытым «аннигиляционным» загаром, восстанавливалась под толстым слоем биологической суспензии. Судя по нанесенным мне увечьям, поверхностной терапией дело не ограничилось и мне вкололи сильное болеутоляющее, отчего я и пребывал в философском настроении.

Когда зрение совсем наладилось, я увидел, что лежу в походной палатке с прозрачным верхом и микроклиматом. Сквозь потолок виднелись не только звезды (интересно, а куда подевались тучи?), но и всполохи полевых прожекторов и бортовые огни барражирующих на низкой высоте вертолетов.

Армия, как всегда, подоспела вовремя.

Я мог себе представить, что творилось в округе. Сюда наверняка уже стянули все дивизии Прибалтийского военного округа и теперь за каждым деревом сидел армеец, на каждом проселке дежурил танковый расчет, а во всех хуторах от тайги до Балтийских морей шли повальные обыски.

Что бы вы не говорили, ребята, как бы вы не называли доблестные вооруженные силы — Силами Самообороны, Миротворческими Силами, Ограниченным Контингентом по постройке детских садиков или, даже, — Ансамблем армейской песни и плясок, а хоть бейте меня загипсованного, хоть режьте меня перебинтованного, а армии, какой бы она не была, нужно воевать. Это закон, такой же, как женщине нужно рожать, а мужчине каждый день бриться.

Некий аноним удивляется — почему за сорок тысяч лет человеческой цивилизации нам выпало немногим более года мирных дней? Но позвольте, а что же делать регулярной армии? Целину пахать на танках? Тунца ловить подводными лодками? На рейдерах к звездам летать?

Если армия не воюет, она гниет и разлагается, какие бы деньги вы не вбухивали на ее содержание и поддержку боеготовности. И поэтому выбор у нас невелик — либо разжигаем большие и мелкие, но контролируемые, конфликты, где наша армия демонстрирует свое умение и силу духа, а мы тем временем отплевываемся от обвинений в милитаризме, вмешательстве в дела суверенных государств и государственном терроризме. Либо, сидя на своем гороховом поле, с грустью наблюдаем как лучшие заклятые друзья поворовывают, а то и внаглую умыкивают ваши стручки. Лично я голосую за мир.

Скосив глаза, я увидел, что в палатке на складном стульчике, закутавшись в красно-коричневый плед и понурив голову, сидит Одри.

— Одри, — просипел я обожженной глоткой и делая попытку приподняться, только не говори, что ты сестра милосердия.

Одри вскочила, скинув плед, встала по стойке смирно, вытянувшись в струнку отдала честь и приложив ладони к округлым девичьим бедрам, и заорала на всю палатку:

— Одри Мария Дейл ван Хеемстаа, уполномоченный по делам МАГАТЭ, личный номер 007-ОХ/21121969, сэр!

— Вольно, — пробормотал я и снова рухнул на кровать.

— Тебя, может быть, наградят, — сообщила Одри, пытаясь меня подбодрить, — за заслуги перед Отечеством.

— За что? — тупо поинтересовался свежеподжаренный спаситель Отечества К. Малхонски.

— За предотвращение террористической акции со стороны Внешних Спутников. Ты очень удачно, спалив всего лишь поллеса, уничтожил приемные станции и схлопнул туннель.

Какие же они дураки, идиоты, придурки! Сидели же на своих Спутниках, в ус не дули, втихоря пожиная плоды Детского Перемирия. Контрабандили бы себе потихоньку, с обоюдного согласия Союза и Спутников, дожидаясь пока на Земле не исчерпают последнее ведро нефти и не переплавят последней кусок руды. А там глядишь, и неофициальное прекращение войны перешло бы в официально признанный статус Внешних Спутников. Надо было только ждать!

А ты в этом уверен? Уверен, что Земля продолжала бы пассивно ожидать пока мятежники вернуться в лоно метрополии? Ждать манны небесной, сквозь пальцы наблюдая как кто-то, но только не Директорат, делает миллиардные состояния, и еще при этом вынуждено поощрять этих пиратов и нуворишей? Да ты рехнулся и, к тому же, ничего не понимаешь в политэкономии, жалкий недожаренный спаситель Отечества К. Малхонски!

Но ты не учитываешь общественное мнение. А ведь именно оно уже однажды приостановило войну. Да, о Детском Перемирии уже забыли. К сожалению, массовое сознание отличается короткой памятью и редкостной внушаемостью, но это может сыграть и в нашу пользу. Я бы им напомнил, что это такое священная война, дранг нах космос. Я бы их мордой ткнул во все это дерьмо. Разве не для этого я последние дни мечусь из стороны в сторону, ищу то, что не хотел бы больше никогда не найти, а уж тем более писать и монтировать весь этот наш позор, всю эту нашу хваленую войну, если бы были другие обстоятельства, а на дворе — лето, а не последняя осень.

Ха, ха, ха! Великий Кирилл Малхонски единственной книжонкой останавливает глобальную войну. Вы слишком уж самоуверенны, герр Кирилл. Никто не отрицает — в свое время вы были модным писателем, чему способствовали особые обстоятельства вашей биографии, налет скандальности и отложенный смертный приговор. Но с тех пор много воды утекло. Вы отправились в добровольную ссылку, мучаемые комплексом вины за свою неожиданную популярность и полную поддержку вашего творчества со стороны ненавистного Директората. Вы-то гордо ожидали всеобщей травли, гонений за ваши жуткие диффамации, вы примеряли на себя облачение непонятого святого, Великого старца. Но Директор по идеологии Оливия Перстейн-Обухова рассудила гораздо мудрее. И вы заткнулись.

Все так, все так. Но ведь что-то надо делать. Пусть совершенно безнадежное, пусть нелепое или даже вредное. Это как в нашем паршивом демократическом голосовании — надо голосовать не за того, за кого большинство или ради того, чтобы не допустить к власти еще худшего кандидата, надо выбирать так, как велят твои убеждения, даже если у этих убеждений нет ни одного шанса на победу.

На мое счастье Одри избавила меня от общения с армейцами. Ее показаний вполне хватило, да и спорить с одной из могущественейших организаций на Земле, в чьем ведении находились контроль за каждым граммом расщепляющихся материалов — начиная от электростанций и кончая термоядерными запалами для аннигиляционных бомб, никому не хотелось и нас отпустили с миром.

Дорогу уже расчистили. Мы только выгуляли обезумевшего от радости Мармелада, скормили ему сухой армейский паек и двинулись в путь через обгоревший лес, многочисленные патрули, импровизированные заставы и засеки.

Уже совсем рассвело, когда мы миновали стоящий на окраине Паланги громадный, облупившийся от времени плакат, грозно предупреждавший, что въезд на машинах с двигателями внутреннего сгорания в черту города строго запрещен, и заколесили по милым улочкам, сейчас изрядно попорченными скоплениями бронетехники, солдат, а также редкими патрулями местной полиции. На одном из перекрестков мы увидели стоящего в полной амуниции молодого Гринцявичуса, который было по старой привычке вознамерился нас остановить, но Одри только показала ему язык и на прощание пару раз газанула, окутав бойца зеленого фронта клубами дыма.

Дом мой был в том же виде в котором мы его и оставили, что для меня было удивительно — мне все казалось, что уже минуло несколько лет, как мы из него съехали и все должно было покрыться метровым слоем пыли, сгнить, истлеть, протухнуть, рассохнуться, присохнуть и обломиться. Но все было в порядке — слой пыли не превышал холостяцких трех сантиметров, а груду грязной посуды Одри сразу свалила в посудомоечный автомат.

Мармелад весело носился по этажам, размахивая ушами, стуча когтями, забираясь во все дыры и оставляя метки во всех комнатах. Потом его лай стих, из чего мы заключили, что щенок снова завалился спать. Искать для него подстилку и сгонять Мармелада с мягкого дивана на его место под дверью у меня не было никакого желания и я махнул на него до поры до времени загипсованной рукой.

Кое-как приняв душ, предварительно обмотав забинтованные места полиэтиленом, и чувствуя в голове удары здоровенного царь-колокола, я доковылял до своей кровать, забыв, что по доброте душевной я еще вчера (или позавчера?) уступил ее Одри, и упал замертво в чистую перину. Натянуть одеяло на укрытое только бинтами тело сил у меня уже не было.

Проснувшись, я обнаружил, что на улице рассвело, вернулись пропавшие было тучи, и шел все тот же дождь со снегом. Ощущение спокойного счастья и счастливого покоя, снизошедшее на меня во сне, куда-то ушло и на душе снова лежала тяжесть. Я должен, обязан был что-то сделать, но никак не мог понять — что именно и, самое главное, каким образом, если сейчас мне абсолютно ничего не хотелось. Я лежал, сложив руки в ворохе распустившихся бинтов на животе и смотрел в потолок.

— Кирилл, — позвала меня Одри и я, отплевываясь, вынырнул из океана тоски.

Она уже облачилась в синий джинсовый костюм, провела на голове революцию, отчего ее короткие волосы распушились, а на лоб спадала кокетливая челка, и принесла мне на подносе завтрак. Предварительно согнав оборзевшего Мармелада с моих ног, где он устроил себе очередное гнездовье, она стала кормить меня с ложечки. Я не возражал, скромно умолчав, что руки уже зажили, а плечо не болело.

— Ну что, приступим? — поинтересовалась Одри после того как я вылез из ванны, содрав наконец надоевшие повязки и еле оттерев ладони от липкой пленки искусственной кожи. На столе она уже расположила свою аппаратуру, извлеченную из кожаного чемодана, в котором, как я думал по простоте душевной, она хранила свои платья.

Аппаратура состояла из компьютерного терминала, какого-то черного ящичка и дисковода для оптодисков. Здесь же валялись одноразовые шприцы, пузырьки с антисептиком и вата.

— Значит так, — начала Одри ван Хеемстаа, инспектор МАГАТЭ и виртуальный хакер, — для начала я вынуждена поинтересоваться твоей кредитоспособностью.

Я поперхнулся.

— Нет, нет, нет, — опередила меня девушка, подняв руку, — таковы правила, Кирилл. За свою работу я с тебя денег не возьму, но необходим страховой взнос и оплата электроэнергии. Это в любом случае оплачивает заказчик.

— Сколько нужно? — спросил я.

Одри сказала.

— Ладно, — сказал я, пытаясь скрыть свою растерянность — спасение человечества обходилось в кругленькую сумму, — пока ты будешь отсутствовать, я начну проставлять нули на своем чеке.

Девушка внимательно посмотрела на меня:

— Ты можешь подождать за дверью, пока я буду готовиться к «путешествию». Хочу сразу предупредить — это неаппетитное зрелище.

— Одри, зачем ты это делаешь? — наконец я решил задать мучивший меня вопрос, так как потом этим интересоваться было бы не к чему, — Ведь это все незаконные действия, да и лазить в военные базы данных наверняка опасно для жизни даже для тебя.

— Но ведь Тодор Веймар разрешил, — пожала плечами Одри, проигнорировав остальные мои вопросы, еще раз подтвердив забытую мной истину — не задавай сразу несколько вопросов, иначе получишь ответ только на самый легкий.

Больше мы не говорили.

Смочив в антисептике тампон, Одри заправила волосы за ухо, обнажив висок, и обильно покрыла его бактериофагом. Затем, вытянув из черной коробки эластичный шнур с устрашающей иглой на конце, нащупала пальцем какое-то ей одной известное место, резким движением воткнула наконечник провода прямо себе в череп. Игла легко пробила кожу, выпустив фонтанчик крови, и, не встречая никакого сопротивления, вошла на всю свою шестисантиметровую длину в голову Одри.

Я судорожно сжал челюсти и сглотнул.

— Обычно, — сообщила Одри, проводя манипуляции с компьютером, на экране которого возникло голографическое изображение правое полушарие мозга, одриного, надо полагать, — для взлома систем защиты хакеры пользуются визуальными образами и подключают к системе левое полушарие, но мне больше нравятся абстрактные картины и я предпочитаю обращаться с машиной на ее языке. Занимаюсь игрой в бисер.

Такое обыденное подключение к компьютеру со стороны очаровательной девушки настолько меня поразило, что я утратил способность к полноценной светской беседе. Шнур, торчащий из головы Одри, завораживал меня словно взгляд Каа, а осознание того, что моя знакомая оказалась помесью человека и арифмометра, начало заполнять меня, разжигая синдром ксенофобии.

Тем временем Одри сделала себе в сгиб локтя какой-то укол и прошлась наждачкой по подушечкам своих пальцев, снимая с них ороговевший слой мертвых клеток и восстанавливая тактильную чувствительность.

— Я тебя предупреждала, — еле шевеля языком, прошептала Одри, превращение в машину — малоаппетитное зрелище.

Я подобрал со стола опустевшую ампулу укола и прочитал горящую надпись «Нейрочипы». Это было похуже нейронного форсажа и растормаживания гипоталамуса. Одри так и не вытерла кровь на виске и она застыла красным мазком, потерявшись в широком вороте светло-зеленой футболки. Ее пальцы поскребли по гладкой поверхности моего письменного стола, оставив на нем разводы антисептической мази розоватой от крови из стесанных кончиков и нырнули в пазы управления виртуальным миром.

Начальная фаза размножения нейрочипов напоминает по сути и по внешнему виду острый приступ малярии — живые части собирающегося на моих глазах интеллектронного суперкомпьютера внедрялись в красные кровяные тельца, используя их в качестве строительного материала для себе подобных. Резкое падение уровня гемоглобина вызывало чудовищный озноб и Одри стало трясти. Я содрал с дивана ковровое покрывало и накинул его на ее плечи, но это мало чем помогло. Когда количество чипов в крови достигло нужной точки насыщения, стали отключаться функции организма, необходимость которых в данный момент не испытывалась. Обычно это работа слюнных желез и сфинктеры. Из безвольно открытого рта Одри потекла слюна, заливая подбородок, шею и грудь и обезвоживая организм, а в воздухе ощутимо запахло мочой.

Одри «уплыла».

Наблюдать все это было притягательно-отвратительно. Превращение красивой девушки в какой-то механизм было настолько чуждым для обыденного, то есть моего, сознания, что как я не тщился бессознательно и сознательно подыскать этому какие-то аналогии из собственной жизни, из книг, из фильмов и сплетен, мне это никак не удавалось. Возник «парадокс Леонардо» совершенная отвратность может вызывать эстетическое наслаждение, так же как и совершенная красота, ибо уродством, к которому мы не сможем приложить готовые лекала красоты, и которое лежит вне наших понятий о совершенстве, можно также наслаждаться.

Порой даже смерть вызывает наслаждение, высшее наслаждение переходит каким-то образом в боль, а адские мучения порождают оргазм.

Заработал дисковод и информация стала перекачиваться на диск. Потом все кончилось. Одри отсутствовало около минуты. Отсоединив ее от проводов и раздев, не дожидаясь ее прихода в сознание, я перенес девушку в ванну и положил в заранее набранный кипяток, а сам сел на пол, привалившись головой к прохладной трубе.

Теперь я мог делать книгу. Ах, где те времена, когда для сочинительства писателю было достаточно листа бумаги, обломка грифеля и большого пальца, из которого он высасывал сюжеты. Но прогресс нас портит. Потом мы не мыслили себе работы без пишущей машинки, электрического освещения, домов творчества и гонораров. Затем пришли компьютеры и мучительно непродуктивная работа по перепечатке собственных черновиков канула в лету. Книги стали печься как блины на масленицу, писатели перешли на восьмичасовой рабочий день и конвейерную систему, когда один писал прологи, второй — философские размышления, третий вставлял эротические сцены, а четвертый расставлял номера на страницах. Особые эстеты экспериментировали с гипертекстами и мультимедией, воплощая в жизнь идею Борхеса и превращая книгу в какой-то немыслимый симбиоз текста, компьютерный игры и рулетки. Теперь книга потеряла свой прежний, архаичный бумажный вид, превратившись в высокотехнологичный, но зачастую малоинтеллектуальный, продукт. Иерархические тексты, сопроводительная фильмотека и мультипликация, интерактивность и прочая развлекательная дребедень — вот что такое в наши дни книга. Она уже давно перешла грань достаточности и необходимости, став просто интеллектуальной жвачкой.

Современный писатель попал в западню наглядности — ему приходилось теперь делать ту работу, которую раньше делали мозги читателя — домысливать и размышлять на костяке фабулы. Если раньше вполне достаточно было написать, что герой обладал приятной внешностью, то теперь необходимо было приложить цветную фотография в фас, профиль и рентгеновских лучах, и не дай Бог, если его приятная внешность окажется приятной только для вас, а для маразматической старой девы из Бронкса он будет выглядеть как полный негодяй! Ваш литературный агент вас сожрет.

Все эти печальные обстоятельства и осложняли и облегчали мой замысел. Усложняли потому, что без своих, снятых на Европе, материалов я был как без рук, это все равно, что вместо книг сочинять к ним аннотации и издавать миллионными тиражами. Облегчали в том смысле, что никакое написанное слово не задевает сильнее, чем увиденное.

Вы привыкли к жвачке, милые мои интеллектуальные овечки? Вы ее получите.

(Ванна переполнилась и вода щедрым потоком изливалась на кафельный пол и на меня. Вода. Везде снова была вода.)

… Мы были похожи на щенят, которых только что пытались утопить, засунув всех в холщовый мешок и бросив в ледяную воду. Но мешок по счастливой случайности развязался и пищящая собачья братья, руководимая основным инстинктом самосохранения, выплыла на поверхность реки и добралась до берега.

… Мы были также мокры, напуганы, жались к друг другу и не верили в свое счастье. Но в отличие от собачек, которые бы уже через пять минут забыли о произошедшем и, согревшись о теплые мохнатые бока своих братьев и сестер, отряхнувшись и сбросив дождем речную воду со своей шерсти, принялись бы весело носиться по берегу, тряся висячими ушами-лопухами, кататься по нагретому солнышком песку, рычать и гавкать на нахальных больших чаек, бороться друг с другом и жадно лакать воду, не помня, что в ней их пытались утопить, и захватывая ее широким языком-лопатой, брызгаясь во все стороны слюной и поводя по сторонам глазами, прикидывая что бы еще сотворить в порыве своей щенячьей радости, мы долго не могли преодолеть потрясение, раз за разом прокручивая мысленную пленку-воспоминание, заново припоминая свои видения и заново переживая тот страх, который нам довелось сейчас пережить и не находя в себе сил положить конец этому бесконечному и мучительному процессу, словно человек, который в порыве мазохизма снова и снова сдирает с чуть поджившей раны тонкую коросту, испытывая при этом странную смесь боли и удовольствия одновременно.

Хотя это были только мои ощущения, я беру на себя смелость говорить «мы», так как я в эти и последующие минуты ощущал себя членом одного братства и в данный момент у меня не было ближе людей, чем те с которыми я делил общий страх, воспоминания и тепло тел. Мы не могли видеть ни лиц, ни глаз друг друга, но я был уверен, что на них застыло одно и то же ощущение ирреального ужаса. Я называю его ирреальным потому, что никто из нас не смог бы объяснить действительную причину его породившую. Что было в глубинах? Я не видел и, скорее всего, не видел никто. Может быть там ничего и не было. Так, в фильмах ужасов наибольший испуг вызывают не эпизоды, когда монстр появляется на сцене, а само ожидание этого, подогретое соответствующей музыкой и монтажем кадров. Никто и ничто не может испугать человека так, как он сам себя. Страх, таящийся в генах и подсознании человека, вырвавшись из-под слоя воспитания, образования, веры и агностицизма, уничтожает в нем все человеческое, превращая его в мезозойскую землеройку, при малейшей опасности бегущей, не разбирая дороги, забывающей в этот момент все, что так недавно ее привлекало — вкусная еда, уютная норка, приятно пахнущая самка, пищащие и просящие еды и заботы детеныши.

Хоть убей, но я не мог вспомнить и подробностей нашего бегства — ни как мы бежали, ни сколько нас было, ни как мы попали сюда. Ничего не сохранилось в памяти. Здоровый инстинкт самосохранения — это хорошо, но порой он сильно вредит журналистской профессии.

Я огляделся. Нас было шестеро, сбившихся в одну кучу посреди небольшого помещения, скудно освещенного запыленной лампочкой, забранной в решетчатый футляр на низком, ржавом, покрытом водяным конденсатом, потолке. Капли, набрав воды, ржавчины и кусочков отколовшейся краски непонятного цвета, часто падали вниз, разбиваясь о металлический же пол множеством брызг, сливались в небольшие ручейки и утекали в зарешетчатые отверстия, видимо и предназначенные для этих целей.

В отличие от всего предыдущего я помню это так хорошо, что мог бы сосчитать количество капель, упавших с потолка за все время, пока мы приходили в себя. И это несмотря на то, что с тех пор прошло много лет, а воспоминания эти никак не назовешь приятными, скорее — трагическими. И приходиться удивляться тому, что память их сохранила в полном объеме, не приукрасив, не исказив, лишь уничтожив наиболее гадкие эпизоды, как это обычно с ней и бывает.

Человеческая память милосердно отсекает все то, чего стыдится, боится, ненавидит в себе ее обладатель, то, что он не хочет вспоминать ни при каких обстоятельствах, никогда, нигде и весь этот малоприятный мусор (с точки зрения человека) заметается в самые отдаленные темные уголки и под самые красивые диваны. Вспомните свое детство — пожалуй приятнее и милее нет занятия: каким я был(а) хорошим(ей) мальчиком(девочкой), какое время было тогда — веселое, беззаботное, как были все добры ко мне, какие друзья у меня были тогда (сейчас таких нет)! Что только не всплывает из памяти, что только не бередит ее до слез от тогдашнего ощущения бесконечного счастья, что только не снится до сих пор из тех давних детских воспоминаний! Лучший друг, девочка с белокурыми волосами, лучше которой не было на свете и которую ты любил первой детской любовью и боялся в этом признаться даже маме, первый неумелый поцелуй, холодное мороженное со взбитыми сливками и свежей клубникой в кафе на открытом воздухе под синем небом и ярким, жарким солнцем, от которого спасал огромный полосатый зонт, раскинувшийся над столиком, городское озеро, на которое всей гурьбой, под руководством одной из мам, ходили по выходным дням, по тенистым аллеям дубов, кленов, каштанов, мимо аккуратных коттеджей под красной черепицей, утопающих в розовых кустах за витыми оградами, с тропинками, выложенными розовыми плитками и гномами, поставленными на счастье.

И кажется, что ничто не омрачало эту райскую жизнь, эту идиллию. Но вы понимаете, что это не так. Жизнь даже в детстве — непростая штука. И в ней имеют место свои огорчения, разочарования. слезы и трагедии. Только близорукий поэт мог сказать, что:

В детстве было все по-иному, Да и время летело быстрей, Лучший день шел на смену другому, И никто их не гнал: «Поскорей!».

Непредвзято покопавшись в себе, вы, может с удивлением, а может и с удовлетворением обнаружите под этим красивейшим диваном с резными из кедра ручками, замысловато гнутыми ножками на бронзовых набойках, обитым темно-синим бархатом и покрытым пушистым персидским ковром — громадные кучи мусора, пыли, бычков и битых бутылок. Ты вспомнишь, как дрался с какими-то обезьяноподобными и тебе здорово от них влетело, как ты ссорился с лучшим другом и воровал у него фантики от жвачек, как пропорол о колючую проволоку руку и кровь хлестала из раны, а ты бежал в больницу, стараясь не потерять сознание и убеждал себя проснуться, чтобы этот кошмар исчез.

Как видите, этот список менее обширен, чем перечисление счастливых моментов жизни, но ни он, ни другой не полны. Я сошлюсь на забывчивость и не буду дальше трясти грязное белье детства, тем более что оно — не мое. По книге мое детство совсем другое.

Мы приходили в себя, шевелились, разминая сведенные судорогой страха мышцы, но не покидали насиженного места, хотя металлические ребра пола впивались в тело. Мы смотрели друг на друга, но не могла узнать, кто же скрывается за этой безглазой маской. Мы кряхтели от боли, но не заговаривали друг с другом. Не хотелось говорить, не хотелось смотреть в глаза, отражавшие твой же страх и стыд, и как величайшее благо воспринималось то, что ты видишь мир через электронный преобразователь.

Наконец, кто-то заговорил и я узнал Бориса:

— Кто меня слышит — включите свои идентификаторы и встаньте, — он несколько раз повторил эту фразу бесцветным голосом, с безнадежностью автомата, прежде чем кто-то стал подниматься.

Я поднялся, держась за стену, впрочем как и другие. На полу остался кто-то лежать. Перед глазами вспыхнуло табло со списком откликнувшихся (живых?):

Муравьев Борис,

Лемке Вирджиния,

Войцеховский Артур,

Гаппасов Рубин,

Малхонски Кирилл.

И все. Кроме нас и лежащего на полу Петра Бородина, умершего от разрыва сердца уже в этом отсеке, из десантников больше никого не осталось. Много позже были проведены тщательные поиски исчезнувших, но безрезультатно. Они попросту канули в воду, что, по большому счету, так и есть.

Это был полный разгром. Поражение без единого выстрела. Внешние Спутники победили в первом же раунде, не подозревая об этом. Нам оставалось поднять лапки и идти сдаваться, так как совершать обратный путь под водой никто из нас не стал бы. Плен казался легче.

«Что будем делать, капитан?», спросила тогда Вирджиния. «Будем продолжать операцию», ответил тогда Борис. Мне показалось, что он рехнулся и я уже прикидывал, как буду обезвреживать этого вояку и кто мне будет помогать валить мускулистого сержанта на пол и хорошенько постучать его шлемом о железо. Мы были безоружны, что повышало мои шансы остаться в живых.

Я не горел желанием сдаваться в плен, но можно было подумать над другими альтернативами, например, как-нибудь по водоводам, как крысы по канализации, забраться в заправляющийся корабль и, захватив его, дать деру с Европы. Или, отсидевшись здесь пару суток и успокоившись, опять лезть в воду и доплыть до наших рейдеров.

Согласен, что в этих планах зияли здоровенные дыры (как мы будем пробираться по водоводам через многочисленные мембранные фильтры и насосы? как мы будем протискиваться сквозь сифоны, где трубы сужаются до футового диаметра и где даже Вирджиния, раздевшись догола, не протиснется? как мы будем угонять корабль, если не знаем позывных «свой-чужой» и космодромные батареи разнесут нас в клочья? и, принимая все эти возражения, кто полезет в воду под нестерпимый свет «люстр»? во всяком случае не ручаюсь, что это буду я), но они были все-таки менее безумными, чем решение Бориса захватить Европейский космодромный комплекс с почти двумя тысячами человек обслуживающего персонала, не считая экипажи заправляющихся кораблей, силами пяти безоружных людей.

Никто ему не возразил — то ли предаваясь тем же размышлениям, что и я, то ли понимая (в отличие от меня), что задумал сержант погибшей десантно-штурмовой группы «тюленей», и считая это наиболее возможным и эффективным в условиях разгрома и цейтнота.

«Нам необходимо вернуться на „скаты“ за баллонами и оружием», тут Борис замолчал и я ощутил, что он пристально разглядывает нас, пытаясь проникнуть взглядом под маски, угадать выражение лиц и глаз или по ничтожным движениям тела понять — одобряем мы его, или нет, и продолжил: «Это действительно необходимо, если мы не хотим попасть в плен и быть расстрелянными».

В те минуты я не соображал — какие такие баллоны он имеет в виду. Кислородные нам не помогут при штурме станции, баллоны с жидкой взрывчаткой тоже не к чему — мы можем, конечно, ими разнести все здесь, но это с большим успехом и гораздо эффективнее и безопаснее можно было сделать атомной бомбардировкой из космоса и незачем нам было сюда тащиться десятки километров под водой. Весь смысл нашего похода и был в том, чтобы с наименьшим материальным ущербом захватить эту заправочную станцию мятежников и обрести великолепный плацдарм для удара по ним. Но я пока не высказывал своих соображений, привыкнув за годы журналистской практики не вести пустых споров и ждать пока события сами не дадут ответ на мучащие тебя вопросы.

Я, как и все, не возразил Борису, но, как и все, наверное, меня смущала необходимость опять нырять туда, откуда мы еле-еле унесли ноги. Хотя «смущало» — не то слово. Это меня пугало.

«Мне тоже страшно», — сообщил Борис, — «поэтому я пойду первым, а вы ждите меня здесь (как будто мы могли куда-то уйти). Если через двадцать минут я не появлюсь — поступайте по своему разумению. За старшего остается Лемке. Я пошел.»

«Я с тобой», — шагнул вперед Кирилл Малхонски, журналист-идиот, который терпеть не может, когда весь риск на себя принимает один человек и при этом этот человек — не он сам.

В те минуты меня поразили (и покорили) тон Бориса и смысл его приказа. Он не давил на нас, видя наши сомнения и страхи, не бил нам морды и не угрожал трибуналом. Он понимал, что делать все это сейчас бесполезно. Это может быть и сработало бы, не будь мы так подавлены, напуганы и безоружны. Крики и мордобой вовсе не делают слабого и трусливого солдата храбрым и сильным, как заблуждаются многие гражданские. Эти методы позволяют командирам делать хороших солдат лучшими. Если твой командир, сержант орет на тебя, брызгая бешеной слюной и тыча кулачищем в наиболее уязвимые точки тела — значит ты хороший солдат, достойный солдат, надежда и опора своих командиров и они, зная это, всего лишь таким методом делают тебя еще лучше, еще сильнее.

Терроризировать же слабых, неуверенных солдат — бесполезно и опасно. Насилие его ломает, лишает сил и инициативы, а то и просто превращает в жуткую машину-убийцу, думающую лишь о мести ближнему своему.

Такие тонкости человеческой психологии известны каждому офицеру сделай слабого сильным, а уж потом вей из него веревки. Я это прекрасно помнил по годам учебы в Ауэррибо, но все равно попался на эту удочку. Как и остальные.

Мы дружной гурьбой подошли к воде. Отсек, в котором мы находились, был обычной служебной «каверной», которые, как я помнил из плана станции, через равные промежутки охватывали центральный водовод и служили для разгрузки силового поля, по которому поднималась к Главному распределителю вода, а так же для осмотра и ремонта трубопровода. «Каверна» одним торцом примыкала к полю и сейчас там сплошной стеной поднималась нагнетаемая снизу вода. В Главном распределителе этот поток разделался на отдельные части, которые в зависимости от предназначения, подвергались более или менее тщательной очистки мембранными, решетчатыми и осмотическими фильтрами. Затем вода закачивалась в корабли, в качестве горючего, в танкеры, развозящие ее по всем Внешним Спутникам в качестве питья, а также в колоссальные полости на самой Европе, в качестве стратегических запасов.

Пробраться вниз, к водозабору, когда шла накачка воды, было невозможно — продавив силовое поле, человек был бы разорван в клочья турбулентными течениями и осел бы на одном из фильтров, откуда его останки смыло бы в дренажную систему. Оставалось ждать, когда емкости наполнятся необходимым объемом воды, поток прекратиться и можно будет спокойно спуститься вниз, молясь про себя, что бы насосы в этот момент снова не заработали и не потащили тебя вверх.

Моторы остановились минут через шесть, гул воды смолк и можно было начинать спуск. Борис шел впереди, за ним — Вирджиния, Артур, Рубин и замыкающим — я, все с десятисекундным интервалом, имея в своем распоряжении целых десять минут — именно столько продолжалась пауза.

Порой, когда меня охватывает совсем плохое настроение, когда я начинаю заниматься самобичеванием, обвиняя себя во всех смертных грехах, когда я увязаю в трясине необъятной жалости к себе и желая все-таки вырваться из океана безысходности, я злюсь на свою слабость, на свое настроение, на ту часть себя, которая представляется мне Обиженным Малышом и задаю себе провокационные вопросы: Что было, если бы я знал чем все кончится? Что я сделал если бы мог это изменить?

Иногда у меня появляется (а может имеется всегда) какая-то дурацкая уверенность, что, по крайней мере я, обречен переживать свою жизнь снова и снова, что умерев, я снова появляюсь на свет в том же роддоме, в тот же день, год, час, от тех же родителей и под тем же именем. И со второго рождения я буду отягощен знанием о первой жизни. Что будет тогда?

Проживу ее точно так же, отдавшись на волю случая и судьбы? Проплыву тем же маршрутом, что и пассажирский лайнер «Прага», по знакомым местам, натыкаясь на те же самые мели, попадая в те же самые ураганы, ломаясь в тех же самых местах, что и рейс, и два назад, прекрасно при этом понимая, что знакомый путь — далеко не лучший, но опять и опять плывя тем же фарватером и утешая себя мыслью, что знакомые мели гораздо лучше незнакомых и давая себе в который раз обещание, несмотря на все правильные мысли, но хоть раз попытаться пройти новым путем и всякий раз откладывая это.

Или я наберусь воли и силы перелопатить жизнь так, что сам буду удивлен своей смелости, изгибам новой судьбы и, подойдя к финалу, смогу сам себе сказать: «Я научился на предыдущих ошибках, набрался разума и мудрости в предыдущей жизни. И теперь я жил так, как всегда хотел — не допуская страшных ошибок, не переживая ужасных разочарований. Прожил как хотел и мне нечего исправлять в этой второй жизни — это окончательный, беловой вариант, готовый к немедленной публикации»?

Так как бы я переписал этот эпизод своей жизни? Не полетел бы — но все это случилось бы и без меня и хотя формально я оставался бы в стороне, совесть не оставила бы меня в покое. Попытался бы всех вернуть назад, на корабли? Но нужно учитывать тот страх, который мы испытывали в те минуты перед глубинами, да и где гарантия, что мы бы доплыли, а не канули в неизвестность, как и остальные. Попытался бы найти другой способ захватить космодром? Но вряд ли он существовал.

Единственное, что я мог — убить их всех. Но для мук совести нет меры поступка. Убив четверых, ты бы так же мучился, как убив шестнадцать. Хотя наверное убивать взрослых, добровольно пошедших на войну, понимающих, что гарантии остаться в живых у них нет, но тем не менее согласившихся на это, совсем другое, что…

Не знаю, не знаю, не знаю. «Не знал» — какое спасительное оправдание, как много людей пользовалось им в своей жизни — от несмышленых детей, до закоренелых преступников и тиранов. Сколько людей таким образом успокаивало свою болящую душу, если она у них еще была и если еще не потеряла способность болеть, покрывшись непроницаемой броней равнодушия. Сколько проступков оправдывалось, для самого себя: начиная от съедания чужих конфет и кончая сжиганием людей в топках концлагерей, кричанием «Ура!» и неистовым хлопаньем очередному диктатору, и совсем уж невинным любованием абажуром из татуированной человеческой кожи.

Ну не знал я, что за три часа до этого на европейский космодром «Водолей» сел для дозаправки транспортник «Прага», обычно курсирующий в системе Юпитера между населенными спутниками, перевозя продовольствие, топливо, небольшие группки людей, по разной надобности путешествующих из города в город. Сейчас он вез с Ио на Амальтею детскую экскурсию под бдительным руководством классной дамы да трех взрослых из родительского комитета. В эти минуты они сошли с «Праги» и обосновались на третьем этаже гостиничного корпуса, любуясь оттуда сквозь панорамные окна ледяной пустыней Европы, перекусывая и с нетерпением ожидая объявления посадки на корабль.

Вода из заборных труб космодрома, прежде чем растечься по проложенным людьми руслам, преодолевая многочисленные очистительные фильтры и отстойники, собиралась в Главном коллекторе и дозированными объемами распределялась Центральной аппаратной по всем космодромным операторам. Здесь же следили за работой мембранных фильтров, контролируя качество очистки самого дорогого вещества во Вселенной. Это было не только сердцем комплекса «Водолей», но и всех Внешних Спутников, зависящих от бесперебойной поставки и качества воды, идущей не только в двигатели кораблей, но и на бурение шахт, добычу руды, питье, в конце концов. И как сердце, его никто и не думал защищать, удовлетворившись лишь внешней охраной космодромного комплекса в целом.

В коллекторе, представляющем собой колоссальную железную коробку, величиной с Эмпайер Стейт Билдинг, было темно и лишь через равные промежутки времени где-то на самом верху вспыхивал кругляшок света, проникающий через открывающийся люк, в который закачивалась очередная порция воды. В водяном небоскребе возникал сильный ток воды и нас все ближе и ближе подтаскивало к диафрагме выхода. Нагруженные автоматами и баллонами, мы терпеливо дожидались своей очереди, не переговариваясь и полностью погруженные в себя перед последним броском. От последующих нескольких минут зависело очень многое, например наши жизни и уделять последние спокойные секунды еще кому-то ни мне, ни Вирджинии, ни Артуру, ни Рубину, ни, даже, Борису не хотелось.

О чем я тогда думал? Ни о чем связном или конкретном — это точно. Как правило в эти секунды, если у тебя нет умения медитировать в любых условиях, предаешься самому бесперспективному и психологически вредному занятию «дожиганию». Ты либо переживаешь заново свое прошлое, либо раз за разом прогоняешь всевозможные сценарии будущего, пытаясь выбрать оптимальную линию поведения. И то, и другое бесполезны — прошлое не изменить, а будущее, как бы тщательно и подробно ты его «прописал», всегда не такое в реальности.

Поэтому я с большим трудом пытался избежать этих берновских штучек, сбиваясь и вновь начиная считать количество пульсаций люка. Кругом снова была вода, снова было темно и одиноко. И снова нас что-то ждало. Раз, свет, мягкий толчок в спину, остановка, темнота. Три… Четыре… Цикл за циклом, все ближе и ближе к чудовищной глотке. Именно в такие минуты ожидания и страха человека одолевает «медвежья» болезнь и остается только благодарить судьбу, что в скафандре предусмотрена система для такого рода физиологических неожиданностей.

Наконец люк закрылся в последний раз, и со следующим глотком наш косяк вплыл в пищевод. Здесь властвовала турбуленция, в отличие от безмятежной атмосферы кастрюли — хозяйка щедро загребла со дна самую вкусную гущу, а невоспитанные дети и гости, не дожидаясь тарелок лезли наперебой сюда своими ложками. Меня, как и остальных, завертело, закрутило, я потерял ориентацию в этом водяном полумраке, но потом течение успокоилось, нормализовалось. Мы сгрудились в самом центе трубы, где поток воды был быстрее и вскоре нас вынесло на свет божий. Включился нейронный форсаж и вода обрела вязкость жидкого стекла. Мне показалось, что я, словно мезозойская мушка, оказался вклеен в кусок смолы, который еще не приобрел миллионолетней твердости, но в тоже время цепко держал меня за ножки и крылышки, медленно, но верно, капля за каплей наслаивая, налепляя на мое слабенькое хитиновое тельце все новые и новые порции хвойной смолы, превращая меня, скромную навозную муху в предмет вожделения прямоходящих голых обезьян, чьи прямые предки в это время сидят на ветке и тупо таращатся на мои мучения.

Медленно и величественно на нас надвигался срез трубы и, сузив зрачки, чтобы не ослепнуть в ярком свете, можно было увидеть радужные огни усилителей поверхностного натяжения, не дающих колоссальной колонне воды растечься там, где ее давления не может выдержать ни один металл.

Наш косяк вынырнул в океан света и только теперь мы в полной мере могли ощутить титанизм человеческих построек. Диаметр водяной колонны превышал триста метров. Эффект вынужденного натяжения вызывал сильнейшее фотонное излучение в слое воды и казалось, что мы плыли в колоссальном волоконно-оптическом световоде, этакие частички грязи, искажающие информацию и портящие компьютеры.

Перспективы и пропорции окружающего мира чудовищно нарушались и разобрать что-то определенное в мешанине каких-то циклопических механизмов, рычагов, шестеренок, проводов, цапф, муфт было невозможно. Путешествие мезозойской мушки продолжалось и теперь ее занесло в недра мезозойской же машины Беббиджа, которую местные тиранозавры-интеллектуалы снабдили водяным приводом. Вычисления были сложными — рычаги и шестеренки крутились с бешеной скоростью, их грохот, прекрасно проводимый водяной средой, слился в непереносимый гул, раздирающий черепную коробку не хуже, чем выпитая накануне плохо очищенная деревенская сивуха.

Нас пронесло через машинный зал и мы приблизились к Центральному распределительному посту, где наш заплыв мог был увиден посторонними и поэтому нам необходимо было там сойти, миновав контролеров, так как срок наших проездных истек еще в прошлом месяце.

Команда в полосатых майках стала подгребать к стенке этого экзотического бассейна и, наверное, у первого, увидевшего наши карикатурно раздутые и увеличенные рожи, оператора отказало сердце и без всякого хирургического вмешательства со стороны нашей лечебной бригады.

Борис резанул по внутренней стороне этой световой сосиски силовой отмычкой, размыкая поверхностное натяжение, и сквозь тонкий, а затем стремительно расширяющийся, надрез ударил водяной фонтан, вынося нас из теплой и уютной материнской матки в мир ненависти, холода, неустроенности и жестокости.

Как и всякое рождение, появление на свет пятерых близнецов сопровождалось болью, кровью и грязью. Давление вышедшей из-под контроля на несколько секунд воды было убийственным — оно как пластиковые игрушки смяло троих операторов, разорвало и разбросало их по всему помещению, словно разыгравшееся дитя, решившее посмотреть — как же устроены эти забавно дрыгающиеся куколки. Близкую стену заляпало кровавыми кусками и слабеющий под ударами аварийных компенсаторов фонтан не мог уже смыть этот жуткий эскиз.

Нам тоже досталось. Вся спина у меня болела от прощального пинка, а гомеопатический удар подвернувшейся балкой пришелся не по корме, что могло бы вызвать лечебный эффект, а в нос, причем гораздо ниже ватерлинии. Даже экзоскелет не смог полностью погасить удар и я несколько долгих секунд валялся на полу, мучительно вспоминая процесс дыхания. Легкие, после безрезультатно-судорожных хватаний ртом воздуха, наконец заработали и я понял, какое же это счастье, что рыбы вышли из океана на сушу.

— Вставай! — заревел Господь Бог в ухо первой двоякодышащей кистеперой с автоматом рыбине на шестой день Творения и рыба, вспомнив о своих обязанностях, поднялась с пола и, ошалело вертя головой, стала палить во все стороны, не разбирая своих и чужих, и испытывая лишь одно громадное желание побыстрее покончить с этим вариантом искусственного отбора и, оставшись одной в тишине и покое, зарывшись в пустынный песок, соснуть до периода дождей.

Когда все кончилось, нам осталось только подсчитать потери. Девять трупов и все не наши. Три из них были списаны на несчастный случай в результате разгерметизации главного водовода, а остальные шестеро зачислены в список потерь военного времени.

Мокрые, избитые и измученные мы сидели и лежали, переводя дыхание и пытаясь унять дрожь в руках. Все снова шло не так.

Сняв с себя маски и шлемы, и честно посмотрев друг другу в глаза, мы могли честно признаться, что получилось полное дерьмо.

Вирджиния лежала на полу с закрытыми глазами и мокрыми, растрепанными редкими белыми волосами, сквозь которые просвечивала розовая кожа, и прижимая к груди автомат, кажется плакала, хотя это могли быть просто вода и пот.

Артур сидел, скрестив ноги и сгорбившись, насколько позволял костюм с выпиравшими фальшивыми мышцами, и двумя пальцами доставая из пояса походные галеты, отправлял их в рот, меланхолично пережевывая.

Рубин, воткнув в уши пистоны магнитофона, что-то слушал, покачиваясь в такт беззвучной музыки.

Никого, ничего, никому.

Борис удалился куда-то по ту сторону набившей оскомину и ослепляющей без очков водяной феерии, а я расположился на баллонах с усыпляющим газом в позе роденовского Мыслителя.

Снова кровь и смерть. Только теперь мы взялись за гражданское население. Брось, Кирилл. Не трави душу! Какие могут быть гражданские в ключевой точке Солнечной системы. Это всего лишь фактор неожиданности. Будь у них немного времени поразмышлять и они бы в капусту вас изрубили. Посмотри, какие мышцы у этого бугая с прострелянной головой. Да, да. Ты прав. Особенно потрясают воображение мышцы у этой дамы — удивительно, как она вообще вахту отстаивала. Дистрофия у нее, что ли? Или вон тот мужчина, у которого со страха в первые же минуты разбились очки и он ничерта не видел, метаясь между нами и охранниками в обмоченных штанах, пока какой-то патриот-миротворец над ним не сжалился. Ага, значит охранники все-таки были, и очки они не теряли, и штанов не мочили, а очень профессионально поливали вас свинцом, наверное воспитывая из вас пацифистов. И если бы не Борис со своей базукой, которую он ухитрился сюда протащить, не грызли бы тебя сейчас муки совести, проклятый Желтый Тигр.

Не найдя (или не пытаясь найти) другие аргументы, проклятый Желтый Тигр, порастерявший в сумраке пустого океана Европы немалую толику былой самоуверенности, изрядно подмочивший там же свои убеждения, с каждой секундой все более расползающихся и расплывающихся, как мокрая газета в неловких руках, поднялся с насиженных баллонов, отряхнулся и волоча ноги поплелся к Борису выяснять некоторые подробности будущей их подводной жизни.

Борис, развалясь в кресле Главного водопроводчика, небрежно листал четвертый том восьмидесятишеститомного полного собрания Инструкций по управлению водоводным и санитарнотехническим оборудованием европейского космодромного комплекса «Водолей». Инструкция по всем правилам ноль десятого Приказа об организации секретной службы была прогрифована штампиками «Секретно», каждый том был прошит бечевкой, скрепленной сзади печатью для пакетов, и снабжен соответствующей надписью на последнем листе, уверяющей от имени начальника секретной части, что в данном томе насчитывается тысяча двести с чем-то страниц секретного текста. Я пожалел местных секретчиков, в чью обязанность входила ежемесячная проверка наличия на месте такого рода литературы, в том числе и на предмет невыдирания из оной листов с текстами или чертежами для личных нужд, ввиду отсутствия в гальюне не то, что воды, но и элементарной туалетной бумаги, для чего приходилось собственноручно перелистывать каждую книжку с грифами от «Особой важности» до «Детям до 18 лет не рекомендуется», мусоля палец и раздирая слипшиеся от долгого и внимательного чтения страницы.

— Нас запаяли здесь, как мойву в банке, — с оптимизмом сообщил сержант, закладывая пальцем самое интересное место в Инструкции, — но продолжают нами любоваться, — и он навскидку расстрелял пару следящих мониторов, висящих под потолком на уродливых турелях.

Подковыляла ничего не видящая Вирджиния, а по другую стороны этого бублика, ярко освещаемого водяным столбом, раздались аналогичные выстрелы ничего не слышащий Рубин и никому не говорящий Артур поддержали комсомольский почин своего сержанта. Наша команда начала подавать признаки жизни, так как всем показалось, что смерти и убийства уже позади.

Я сел в соседнее кресло и тоже выбрал себе чтение. Мне попалась «Жизнь и удивительные приключения водоочистных сооружений».

— Ситуация такая, — начал политинформацию Борис, — нас заперли и судя по всему ответных действий предпринимать не будут, силенки не те. Будут только следить, — Вирджиния выстрелом добила последний монитор, — чтобы мы отсюда в очередной раз не просочились на манер Жиана Жиакомо.

— А что нам это помешает сделать? — поинтересовался Артур, — я тоже не вижу смысла здесь сидеть, отрезанными от передатчика, камбуза и гальюна.

— Наверху мембранный фильтр, — пояснил светило местной канализации К. Малхонски, пробежавший по диагонали увесистый том, — если мы придумаем способ сначала разобраться на атомы, а потом — собраться, то дальше мы легко протиснемся через двадцатисантиметровые трубы, ведущие к стратификаторам и молекулярным упаковщикам, — далее наше путешествие я описать не успел, так как позорно пропустил удар, вышибивший меня из кресла на пол. И зря, а ведь дальше мы, молекулярно упакованные до дюймовой величины могли бы автостопом незаметно добраться до ближайшего союзного поста. Мой цинизм стал раздражать родных и близких, о чем свидетельствовала хмурая рожа Артура, потиравшего ушибленный кулак.

— Попридержи клешни, — посоветовал ему добросердечный Рубин, за шкирку поднимая меня с мокрого пола, — еще не хватало перестрелять друг друга.

— Спасибо за место, — поблагодарила меня Вирджиния, — наконец-то я почувствовала себя настоящей леди в компании истинных джентельменов.

— Отставить! — рявкнул Борис, гася уже потухшую ссору, — выбираться мы отсюда пока не собираемся. Ну-ка, всем одеть шлемы, а то о наших планах быстрее глухие старухи из Вазисубани узнают, чем мы сами.

Мы неохотно надели колпаки и погрузились в киберпространство с его поляризованным светом, прицельными решетками, физиопоказателями, хронометром и фильтрованным воздухом.

— Вот так-то лучше. Теперь всем задачка на сообразительность — как протолкнуть через мембранные и прочие фильтры содержимое наших баллончиков, чтобы у ребяток наверху головка немного бо-бо и хотелось бы очень много бай-бай.

Именно так, прикол за приколом, хохма за хохмой, в атмосфере самого разнузданного цинизма мы шли к тому, к чему и должны были прийти. Закачивать никакой газ никуда мне не хотелось и поэтому я старался над этим не думать. Вмонтированная в мой костюм камера продолжала автоматически работать, но я давно о ней позабыл. Я сильно подозреваю, что именно там, в том отсеке, основательно наглотавшись воды, и начал умирать Желтый Тигр, военный журналист и циник, лучший друг сильной власти. Он еще конечно долго храбрился, трепыхался, размахивал когтистыми лапами и обнажал острые клыки в улыбке а-ля Чеширский кот. Он даже с большим энтузиазмом принял выдумку сообразительной Вирджинии, придумавшей закачивать сонный газ не в центральный водовод, а прямо в водопровод и канализацию, где ему не могли помешать уже никакие фильтры и отстойники. Здесь веселящая смесь по задумке яйцеголовых химиков должна была мгновенно раствориться в воде, пропитать собой всю кровеносную систему «Водолея», чтобы затем спонтанно перейти снова в газообразное состояние в чьем-то умывальнике, унитазе, кастрюле, стакане или, даже, в желудке, погружая подвернувшихся людей не сказать чтобы в здоровый, но очень глубокий сон, вплоть до принятия ими соответствующего противоядия, которое прибудет с первым же кораблем Планетарного Союза.

Выдумка эта была настолько изящной, настолько гениальной, что помешать ее воплощению в жизнь мог только случай, бог-изобретатель.

Я не силен в химии, тем более в теории боевых отравляющих веществ и бинарных газов. Да и потом у меня не было никакого желания разбираться в тонкостях физико-химических свойств европейской воды. Наверное об этом написаны целые библиотеки засекреченной литературы, сделано не одно великое открытие, написан не один десяток диссертаций, посвященных повышению убойной силы наших газов. Мы здорово двинули науку вперед, оставив где-то далеко позади наши души.

Что-то все-таки содержалось в этой воде, невидимое глазу, неразличимое микроскопами, не задерживаемое фильтрами, не отстаиваемое в отстойниках. Что-то совершенно безвредное для человеческого организма. Безвредное и латентное до поры до времени. До той самой секунды, когда в этой воде с нашей помощью стал растворяться безобидный газ. Как и ожидалось, он диффузировал во все сосуды и сосудики этой грандиозной кровеносной системы всех Внешних Спутников, чтобы через некоторое время испариться со всех свободных поверхностей уже в обличьи боевого отравляющего вещества, залить смертельным туманом всю станцию и передушить людей и детей как котят.

Я кое-как дотянулся до крана и перекрыл воду. Одри все спала, но дышала ровно и уже порозовела. А я снова тяжело опустился на залитый водой пол.

Ох, это проклятое слово «если». В нем много смыслов и оттенков, граней и неожиданных поворотов, оно многолико как… вода и противоречиво как сама жизнь. Оно и сомнение, и сожаление, оно и вопрос и повествование, оно обвинение и надежда.

Если бы я мог помочь тогда тем детям, тем девчонкам и мальчишкам, занесенных по прихоти все того же «если» на пустынный ледяной панцирь чужой нечеловеческой Европы. Если бы я, обходя этаж за этажом этой многоярусной газовой камеры, не снившейся даже в самых мечтательных снах самому доктору Йозефу Геббельсу, постепенно, с каждым шагом и трупом прозревая и осознавая что мы сделали, сотворили, не наткнулся бы на тех школьников, на их скорченные, скрюченные, изломанные тела и совсем нечеловеческие выражения детских состарившихся лиц (даже смерть мы не могли подарить легкую), было бы мне сейчас легче? Если бы вместо детей там валялся бы в полном вооружении целая рота космической пехоты, было бы мне сейчас не так муторно?

Это слово будило меня по ночам, когда я раз за разом, снова и снова брел железными коридорами Европы (или Титан-сити?), ища тот единственный и верный путь, но вновь и вновь забредал в пустынный и мертвый зал с большими окнами, откуда все дети любили рассматривать ледяные окрестности космодрома.

Это слово преследовало меня всякий раз, когда я заканчивал очередную книгу, ехидно-жестоко вопрошая: «А стал бы ты писателем, если…».

Потом я нашел Редьярда Киплинга. Его великое стихотворение «If». Я не настолько хорошо владел староанглийским, чтобы заучить его в оригинале, но существовала масса отличных переводов и я выбрал сначала вот это:

О, если разум сохранить сумеешь, Когда вокруг безумие и ложь, Поверить в правоту свою — посмеешь, И мужество признать вину — найдешь, И если будешь жить, не отвечая На клевету друзей обидой злой, Горящий взор врага гасить, встречая, Улыбкой глаз и речи прямотой, И если сможешь избежать сомненья, В тумане дум воздвигнув цель-маяк…

Я читал его как «Отче наш» и днем и ночью, и когда мне было плохо, и тогда, когда мне было очень плохо, когда шел снег и когда снова наступала Вечная Осень с ее дождями и желтизной листвы, с ее грязью и утренними заморозками, с ее умиранием и надеждой на возрождение.

И постепенно я, если не примирил себя, то начал существовать, жить с этим коварным «если», утешая себя мыслью, что есть на свете и прекрасное киплинговское «если». И может быть придет еще (а не — если!) время, когда я смогу сменить свою киплинговскую молитву «Если» на киплинговскую же «Заповедь»:

Владей собой среди толпы смятенной, Тебя клянущей за смятенье всех. Верь сам в себя наперекор Вселенной, И маловерным отпусти их грех… Останься тих, когда твое же слово Калечит плут, чтоб уловлять глупцов, Когда вся жизнь разрушена и снова Ты должен воссоздать ее с основ. Умей принудить сердце, нервы, тело Тебе служить, когда в твоей груди Уже давно все пусто, все сгорело И только Воля говорит: «Иди»!

Содержание