Только сейчас я понял как мне хорошо. Грязная и мокрая одежда была с меня снята и мое тело блаженствовало в чем-то до невозможности мягком и теплом. Обожженные руки оказались замотанными в бинты, а сломанное плечо запаковано в гипс. Кожа на лице, покрытым «аннигиляционным» загаром, восстанавливалась под толстым слоем биологической суспензии. Судя по нанесенным мне увечьям, поверхностной терапией дело не ограничилось и мне вкололи сильное болеутоляющее, отчего я и пребывал в философском настроении.
Когда зрение совсем наладилось, я увидел, что лежу в походной палатке с прозрачным верхом и микроклиматом. Сквозь потолок виднелись не только звезды (интересно, а куда подевались тучи?), но и всполохи полевых прожекторов и бортовые огни барражирующих на низкой высоте вертолетов.
Армия, как всегда, подоспела вовремя.
Я мог себе представить, что творилось в округе. Сюда наверняка уже стянули все дивизии Прибалтийского военного округа и теперь за каждым деревом сидел армеец, на каждом проселке дежурил танковый расчет, а во всех хуторах от тайги до Балтийских морей шли повальные обыски.
Что бы вы не говорили, ребята, как бы вы не называли доблестные вооруженные силы — Силами Самообороны, Миротворческими Силами, Ограниченным Контингентом по постройке детских садиков или, даже, — Ансамблем армейской песни и плясок, а хоть бейте меня загипсованного, хоть режьте меня перебинтованного, а армии, какой бы она не была, нужно воевать. Это закон, такой же, как женщине нужно рожать, а мужчине каждый день бриться.
Некий аноним удивляется — почему за сорок тысяч лет человеческой цивилизации нам выпало немногим более года мирных дней? Но позвольте, а что же делать регулярной армии? Целину пахать на танках? Тунца ловить подводными лодками? На рейдерах к звездам летать?
Если армия не воюет, она гниет и разлагается, какие бы деньги вы не вбухивали на ее содержание и поддержку боеготовности. И поэтому выбор у нас невелик — либо разжигаем большие и мелкие, но контролируемые, конфликты, где наша армия демонстрирует свое умение и силу духа, а мы тем временем отплевываемся от обвинений в милитаризме, вмешательстве в дела суверенных государств и государственном терроризме. Либо, сидя на своем гороховом поле, с грустью наблюдаем как лучшие заклятые друзья поворовывают, а то и внаглую умыкивают ваши стручки. Лично я голосую за мир.
Скосив глаза, я увидел, что в палатке на складном стульчике, закутавшись в красно-коричневый плед и понурив голову, сидит Одри.
— Одри, — просипел я обожженной глоткой и делая попытку приподняться, только не говори, что ты сестра милосердия.
Одри вскочила, скинув плед, встала по стойке смирно, вытянувшись в струнку отдала честь и приложив ладони к округлым девичьим бедрам, и заорала на всю палатку:
— Одри Мария Дейл ван Хеемстаа, уполномоченный по делам МАГАТЭ, личный номер 007-ОХ/21121969, сэр!
— Вольно, — пробормотал я и снова рухнул на кровать.
— Тебя, может быть, наградят, — сообщила Одри, пытаясь меня подбодрить, — за заслуги перед Отечеством.
— За что? — тупо поинтересовался свежеподжаренный спаситель Отечества К. Малхонски.
— За предотвращение террористической акции со стороны Внешних Спутников. Ты очень удачно, спалив всего лишь поллеса, уничтожил приемные станции и схлопнул туннель.
Какие же они дураки, идиоты, придурки! Сидели же на своих Спутниках, в ус не дули, втихоря пожиная плоды Детского Перемирия. Контрабандили бы себе потихоньку, с обоюдного согласия Союза и Спутников, дожидаясь пока на Земле не исчерпают последнее ведро нефти и не переплавят последней кусок руды. А там глядишь, и неофициальное прекращение войны перешло бы в официально признанный статус Внешних Спутников. Надо было только ждать!
А ты в этом уверен? Уверен, что Земля продолжала бы пассивно ожидать пока мятежники вернуться в лоно метрополии? Ждать манны небесной, сквозь пальцы наблюдая как кто-то, но только не Директорат, делает миллиардные состояния, и еще при этом вынуждено поощрять этих пиратов и нуворишей? Да ты рехнулся и, к тому же, ничего не понимаешь в политэкономии, жалкий недожаренный спаситель Отечества К. Малхонски!
Но ты не учитываешь общественное мнение. А ведь именно оно уже однажды приостановило войну. Да, о Детском Перемирии уже забыли. К сожалению, массовое сознание отличается короткой памятью и редкостной внушаемостью, но это может сыграть и в нашу пользу. Я бы им напомнил, что это такое священная война, дранг нах космос. Я бы их мордой ткнул во все это дерьмо. Разве не для этого я последние дни мечусь из стороны в сторону, ищу то, что не хотел бы больше никогда не найти, а уж тем более писать и монтировать весь этот наш позор, всю эту нашу хваленую войну, если бы были другие обстоятельства, а на дворе — лето, а не последняя осень.
Ха, ха, ха! Великий Кирилл Малхонски единственной книжонкой останавливает глобальную войну. Вы слишком уж самоуверенны, герр Кирилл. Никто не отрицает — в свое время вы были модным писателем, чему способствовали особые обстоятельства вашей биографии, налет скандальности и отложенный смертный приговор. Но с тех пор много воды утекло. Вы отправились в добровольную ссылку, мучаемые комплексом вины за свою неожиданную популярность и полную поддержку вашего творчества со стороны ненавистного Директората. Вы-то гордо ожидали всеобщей травли, гонений за ваши жуткие диффамации, вы примеряли на себя облачение непонятого святого, Великого старца. Но Директор по идеологии Оливия Перстейн-Обухова рассудила гораздо мудрее. И вы заткнулись.
Все так, все так. Но ведь что-то надо делать. Пусть совершенно безнадежное, пусть нелепое или даже вредное. Это как в нашем паршивом демократическом голосовании — надо голосовать не за того, за кого большинство или ради того, чтобы не допустить к власти еще худшего кандидата, надо выбирать так, как велят твои убеждения, даже если у этих убеждений нет ни одного шанса на победу.
На мое счастье Одри избавила меня от общения с армейцами. Ее показаний вполне хватило, да и спорить с одной из могущественейших организаций на Земле, в чьем ведении находились контроль за каждым граммом расщепляющихся материалов — начиная от электростанций и кончая термоядерными запалами для аннигиляционных бомб, никому не хотелось и нас отпустили с миром.
Дорогу уже расчистили. Мы только выгуляли обезумевшего от радости Мармелада, скормили ему сухой армейский паек и двинулись в путь через обгоревший лес, многочисленные патрули, импровизированные заставы и засеки.
Уже совсем рассвело, когда мы миновали стоящий на окраине Паланги громадный, облупившийся от времени плакат, грозно предупреждавший, что въезд на машинах с двигателями внутреннего сгорания в черту города строго запрещен, и заколесили по милым улочкам, сейчас изрядно попорченными скоплениями бронетехники, солдат, а также редкими патрулями местной полиции. На одном из перекрестков мы увидели стоящего в полной амуниции молодого Гринцявичуса, который было по старой привычке вознамерился нас остановить, но Одри только показала ему язык и на прощание пару раз газанула, окутав бойца зеленого фронта клубами дыма.
Дом мой был в том же виде в котором мы его и оставили, что для меня было удивительно — мне все казалось, что уже минуло несколько лет, как мы из него съехали и все должно было покрыться метровым слоем пыли, сгнить, истлеть, протухнуть, рассохнуться, присохнуть и обломиться. Но все было в порядке — слой пыли не превышал холостяцких трех сантиметров, а груду грязной посуды Одри сразу свалила в посудомоечный автомат.
Мармелад весело носился по этажам, размахивая ушами, стуча когтями, забираясь во все дыры и оставляя метки во всех комнатах. Потом его лай стих, из чего мы заключили, что щенок снова завалился спать. Искать для него подстилку и сгонять Мармелада с мягкого дивана на его место под дверью у меня не было никакого желания и я махнул на него до поры до времени загипсованной рукой.
Кое-как приняв душ, предварительно обмотав забинтованные места полиэтиленом, и чувствуя в голове удары здоровенного царь-колокола, я доковылял до своей кровать, забыв, что по доброте душевной я еще вчера (или позавчера?) уступил ее Одри, и упал замертво в чистую перину. Натянуть одеяло на укрытое только бинтами тело сил у меня уже не было.
Проснувшись, я обнаружил, что на улице рассвело, вернулись пропавшие было тучи, и шел все тот же дождь со снегом. Ощущение спокойного счастья и счастливого покоя, снизошедшее на меня во сне, куда-то ушло и на душе снова лежала тяжесть. Я должен, обязан был что-то сделать, но никак не мог понять — что именно и, самое главное, каким образом, если сейчас мне абсолютно ничего не хотелось. Я лежал, сложив руки в ворохе распустившихся бинтов на животе и смотрел в потолок.
— Кирилл, — позвала меня Одри и я, отплевываясь, вынырнул из океана тоски.
Она уже облачилась в синий джинсовый костюм, провела на голове революцию, отчего ее короткие волосы распушились, а на лоб спадала кокетливая челка, и принесла мне на подносе завтрак. Предварительно согнав оборзевшего Мармелада с моих ног, где он устроил себе очередное гнездовье, она стала кормить меня с ложечки. Я не возражал, скромно умолчав, что руки уже зажили, а плечо не болело.
— Ну что, приступим? — поинтересовалась Одри после того как я вылез из ванны, содрав наконец надоевшие повязки и еле оттерев ладони от липкой пленки искусственной кожи. На столе она уже расположила свою аппаратуру, извлеченную из кожаного чемодана, в котором, как я думал по простоте душевной, она хранила свои платья.
Аппаратура состояла из компьютерного терминала, какого-то черного ящичка и дисковода для оптодисков. Здесь же валялись одноразовые шприцы, пузырьки с антисептиком и вата.
— Значит так, — начала Одри ван Хеемстаа, инспектор МАГАТЭ и виртуальный хакер, — для начала я вынуждена поинтересоваться твоей кредитоспособностью.
Я поперхнулся.
— Нет, нет, нет, — опередила меня девушка, подняв руку, — таковы правила, Кирилл. За свою работу я с тебя денег не возьму, но необходим страховой взнос и оплата электроэнергии. Это в любом случае оплачивает заказчик.
— Сколько нужно? — спросил я.
Одри сказала.
— Ладно, — сказал я, пытаясь скрыть свою растерянность — спасение человечества обходилось в кругленькую сумму, — пока ты будешь отсутствовать, я начну проставлять нули на своем чеке.
Девушка внимательно посмотрела на меня:
— Ты можешь подождать за дверью, пока я буду готовиться к «путешествию». Хочу сразу предупредить — это неаппетитное зрелище.
— Одри, зачем ты это делаешь? — наконец я решил задать мучивший меня вопрос, так как потом этим интересоваться было бы не к чему, — Ведь это все незаконные действия, да и лазить в военные базы данных наверняка опасно для жизни даже для тебя.
— Но ведь Тодор Веймар разрешил, — пожала плечами Одри, проигнорировав остальные мои вопросы, еще раз подтвердив забытую мной истину — не задавай сразу несколько вопросов, иначе получишь ответ только на самый легкий.
Больше мы не говорили.
Смочив в антисептике тампон, Одри заправила волосы за ухо, обнажив висок, и обильно покрыла его бактериофагом. Затем, вытянув из черной коробки эластичный шнур с устрашающей иглой на конце, нащупала пальцем какое-то ей одной известное место, резким движением воткнула наконечник провода прямо себе в череп. Игла легко пробила кожу, выпустив фонтанчик крови, и, не встречая никакого сопротивления, вошла на всю свою шестисантиметровую длину в голову Одри.
Я судорожно сжал челюсти и сглотнул.
— Обычно, — сообщила Одри, проводя манипуляции с компьютером, на экране которого возникло голографическое изображение правое полушарие мозга, одриного, надо полагать, — для взлома систем защиты хакеры пользуются визуальными образами и подключают к системе левое полушарие, но мне больше нравятся абстрактные картины и я предпочитаю обращаться с машиной на ее языке. Занимаюсь игрой в бисер.
Такое обыденное подключение к компьютеру со стороны очаровательной девушки настолько меня поразило, что я утратил способность к полноценной светской беседе. Шнур, торчащий из головы Одри, завораживал меня словно взгляд Каа, а осознание того, что моя знакомая оказалась помесью человека и арифмометра, начало заполнять меня, разжигая синдром ксенофобии.
Тем временем Одри сделала себе в сгиб локтя какой-то укол и прошлась наждачкой по подушечкам своих пальцев, снимая с них ороговевший слой мертвых клеток и восстанавливая тактильную чувствительность.
— Я тебя предупреждала, — еле шевеля языком, прошептала Одри, превращение в машину — малоаппетитное зрелище.
Я подобрал со стола опустевшую ампулу укола и прочитал горящую надпись «Нейрочипы». Это было похуже нейронного форсажа и растормаживания гипоталамуса. Одри так и не вытерла кровь на виске и она застыла красным мазком, потерявшись в широком вороте светло-зеленой футболки. Ее пальцы поскребли по гладкой поверхности моего письменного стола, оставив на нем разводы антисептической мази розоватой от крови из стесанных кончиков и нырнули в пазы управления виртуальным миром.
Начальная фаза размножения нейрочипов напоминает по сути и по внешнему виду острый приступ малярии — живые части собирающегося на моих глазах интеллектронного суперкомпьютера внедрялись в красные кровяные тельца, используя их в качестве строительного материала для себе подобных. Резкое падение уровня гемоглобина вызывало чудовищный озноб и Одри стало трясти. Я содрал с дивана ковровое покрывало и накинул его на ее плечи, но это мало чем помогло. Когда количество чипов в крови достигло нужной точки насыщения, стали отключаться функции организма, необходимость которых в данный момент не испытывалась. Обычно это работа слюнных желез и сфинктеры. Из безвольно открытого рта Одри потекла слюна, заливая подбородок, шею и грудь и обезвоживая организм, а в воздухе ощутимо запахло мочой.
Одри «уплыла».
Наблюдать все это было притягательно-отвратительно. Превращение красивой девушки в какой-то механизм было настолько чуждым для обыденного, то есть моего, сознания, что как я не тщился бессознательно и сознательно подыскать этому какие-то аналогии из собственной жизни, из книг, из фильмов и сплетен, мне это никак не удавалось. Возник «парадокс Леонардо» совершенная отвратность может вызывать эстетическое наслаждение, так же как и совершенная красота, ибо уродством, к которому мы не сможем приложить готовые лекала красоты, и которое лежит вне наших понятий о совершенстве, можно также наслаждаться.
Порой даже смерть вызывает наслаждение, высшее наслаждение переходит каким-то образом в боль, а адские мучения порождают оргазм.
Заработал дисковод и информация стала перекачиваться на диск. Потом все кончилось. Одри отсутствовало около минуты. Отсоединив ее от проводов и раздев, не дожидаясь ее прихода в сознание, я перенес девушку в ванну и положил в заранее набранный кипяток, а сам сел на пол, привалившись головой к прохладной трубе.
Теперь я мог делать книгу. Ах, где те времена, когда для сочинительства писателю было достаточно листа бумаги, обломка грифеля и большого пальца, из которого он высасывал сюжеты. Но прогресс нас портит. Потом мы не мыслили себе работы без пишущей машинки, электрического освещения, домов творчества и гонораров. Затем пришли компьютеры и мучительно непродуктивная работа по перепечатке собственных черновиков канула в лету. Книги стали печься как блины на масленицу, писатели перешли на восьмичасовой рабочий день и конвейерную систему, когда один писал прологи, второй — философские размышления, третий вставлял эротические сцены, а четвертый расставлял номера на страницах. Особые эстеты экспериментировали с гипертекстами и мультимедией, воплощая в жизнь идею Борхеса и превращая книгу в какой-то немыслимый симбиоз текста, компьютерный игры и рулетки. Теперь книга потеряла свой прежний, архаичный бумажный вид, превратившись в высокотехнологичный, но зачастую малоинтеллектуальный, продукт. Иерархические тексты, сопроводительная фильмотека и мультипликация, интерактивность и прочая развлекательная дребедень — вот что такое в наши дни книга. Она уже давно перешла грань достаточности и необходимости, став просто интеллектуальной жвачкой.
Современный писатель попал в западню наглядности — ему приходилось теперь делать ту работу, которую раньше делали мозги читателя — домысливать и размышлять на костяке фабулы. Если раньше вполне достаточно было написать, что герой обладал приятной внешностью, то теперь необходимо было приложить цветную фотография в фас, профиль и рентгеновских лучах, и не дай Бог, если его приятная внешность окажется приятной только для вас, а для маразматической старой девы из Бронкса он будет выглядеть как полный негодяй! Ваш литературный агент вас сожрет.
Все эти печальные обстоятельства и осложняли и облегчали мой замысел. Усложняли потому, что без своих, снятых на Европе, материалов я был как без рук, это все равно, что вместо книг сочинять к ним аннотации и издавать миллионными тиражами. Облегчали в том смысле, что никакое написанное слово не задевает сильнее, чем увиденное.
Вы привыкли к жвачке, милые мои интеллектуальные овечки? Вы ее получите.
(Ванна переполнилась и вода щедрым потоком изливалась на кафельный пол и на меня. Вода. Везде снова была вода.)
… Мы были похожи на щенят, которых только что пытались утопить, засунув всех в холщовый мешок и бросив в ледяную воду. Но мешок по счастливой случайности развязался и пищящая собачья братья, руководимая основным инстинктом самосохранения, выплыла на поверхность реки и добралась до берега.
… Мы были также мокры, напуганы, жались к друг другу и не верили в свое счастье. Но в отличие от собачек, которые бы уже через пять минут забыли о произошедшем и, согревшись о теплые мохнатые бока своих братьев и сестер, отряхнувшись и сбросив дождем речную воду со своей шерсти, принялись бы весело носиться по берегу, тряся висячими ушами-лопухами, кататься по нагретому солнышком песку, рычать и гавкать на нахальных больших чаек, бороться друг с другом и жадно лакать воду, не помня, что в ней их пытались утопить, и захватывая ее широким языком-лопатой, брызгаясь во все стороны слюной и поводя по сторонам глазами, прикидывая что бы еще сотворить в порыве своей щенячьей радости, мы долго не могли преодолеть потрясение, раз за разом прокручивая мысленную пленку-воспоминание, заново припоминая свои видения и заново переживая тот страх, который нам довелось сейчас пережить и не находя в себе сил положить конец этому бесконечному и мучительному процессу, словно человек, который в порыве мазохизма снова и снова сдирает с чуть поджившей раны тонкую коросту, испытывая при этом странную смесь боли и удовольствия одновременно.
Хотя это были только мои ощущения, я беру на себя смелость говорить «мы», так как я в эти и последующие минуты ощущал себя членом одного братства и в данный момент у меня не было ближе людей, чем те с которыми я делил общий страх, воспоминания и тепло тел. Мы не могли видеть ни лиц, ни глаз друг друга, но я был уверен, что на них застыло одно и то же ощущение ирреального ужаса. Я называю его ирреальным потому, что никто из нас не смог бы объяснить действительную причину его породившую. Что было в глубинах? Я не видел и, скорее всего, не видел никто. Может быть там ничего и не было. Так, в фильмах ужасов наибольший испуг вызывают не эпизоды, когда монстр появляется на сцене, а само ожидание этого, подогретое соответствующей музыкой и монтажем кадров. Никто и ничто не может испугать человека так, как он сам себя. Страх, таящийся в генах и подсознании человека, вырвавшись из-под слоя воспитания, образования, веры и агностицизма, уничтожает в нем все человеческое, превращая его в мезозойскую землеройку, при малейшей опасности бегущей, не разбирая дороги, забывающей в этот момент все, что так недавно ее привлекало — вкусная еда, уютная норка, приятно пахнущая самка, пищащие и просящие еды и заботы детеныши.
Хоть убей, но я не мог вспомнить и подробностей нашего бегства — ни как мы бежали, ни сколько нас было, ни как мы попали сюда. Ничего не сохранилось в памяти. Здоровый инстинкт самосохранения — это хорошо, но порой он сильно вредит журналистской профессии.
Я огляделся. Нас было шестеро, сбившихся в одну кучу посреди небольшого помещения, скудно освещенного запыленной лампочкой, забранной в решетчатый футляр на низком, ржавом, покрытом водяным конденсатом, потолке. Капли, набрав воды, ржавчины и кусочков отколовшейся краски непонятного цвета, часто падали вниз, разбиваясь о металлический же пол множеством брызг, сливались в небольшие ручейки и утекали в зарешетчатые отверстия, видимо и предназначенные для этих целей.
В отличие от всего предыдущего я помню это так хорошо, что мог бы сосчитать количество капель, упавших с потолка за все время, пока мы приходили в себя. И это несмотря на то, что с тех пор прошло много лет, а воспоминания эти никак не назовешь приятными, скорее — трагическими. И приходиться удивляться тому, что память их сохранила в полном объеме, не приукрасив, не исказив, лишь уничтожив наиболее гадкие эпизоды, как это обычно с ней и бывает.
Человеческая память милосердно отсекает все то, чего стыдится, боится, ненавидит в себе ее обладатель, то, что он не хочет вспоминать ни при каких обстоятельствах, никогда, нигде и весь этот малоприятный мусор (с точки зрения человека) заметается в самые отдаленные темные уголки и под самые красивые диваны. Вспомните свое детство — пожалуй приятнее и милее нет занятия: каким я был(а) хорошим(ей) мальчиком(девочкой), какое время было тогда — веселое, беззаботное, как были все добры ко мне, какие друзья у меня были тогда (сейчас таких нет)! Что только не всплывает из памяти, что только не бередит ее до слез от тогдашнего ощущения бесконечного счастья, что только не снится до сих пор из тех давних детских воспоминаний! Лучший друг, девочка с белокурыми волосами, лучше которой не было на свете и которую ты любил первой детской любовью и боялся в этом признаться даже маме, первый неумелый поцелуй, холодное мороженное со взбитыми сливками и свежей клубникой в кафе на открытом воздухе под синем небом и ярким, жарким солнцем, от которого спасал огромный полосатый зонт, раскинувшийся над столиком, городское озеро, на которое всей гурьбой, под руководством одной из мам, ходили по выходным дням, по тенистым аллеям дубов, кленов, каштанов, мимо аккуратных коттеджей под красной черепицей, утопающих в розовых кустах за витыми оградами, с тропинками, выложенными розовыми плитками и гномами, поставленными на счастье.
И кажется, что ничто не омрачало эту райскую жизнь, эту идиллию. Но вы понимаете, что это не так. Жизнь даже в детстве — непростая штука. И в ней имеют место свои огорчения, разочарования. слезы и трагедии. Только близорукий поэт мог сказать, что:
Непредвзято покопавшись в себе, вы, может с удивлением, а может и с удовлетворением обнаружите под этим красивейшим диваном с резными из кедра ручками, замысловато гнутыми ножками на бронзовых набойках, обитым темно-синим бархатом и покрытым пушистым персидским ковром — громадные кучи мусора, пыли, бычков и битых бутылок. Ты вспомнишь, как дрался с какими-то обезьяноподобными и тебе здорово от них влетело, как ты ссорился с лучшим другом и воровал у него фантики от жвачек, как пропорол о колючую проволоку руку и кровь хлестала из раны, а ты бежал в больницу, стараясь не потерять сознание и убеждал себя проснуться, чтобы этот кошмар исчез.
Как видите, этот список менее обширен, чем перечисление счастливых моментов жизни, но ни он, ни другой не полны. Я сошлюсь на забывчивость и не буду дальше трясти грязное белье детства, тем более что оно — не мое. По книге мое детство совсем другое.
Мы приходили в себя, шевелились, разминая сведенные судорогой страха мышцы, но не покидали насиженного места, хотя металлические ребра пола впивались в тело. Мы смотрели друг на друга, но не могла узнать, кто же скрывается за этой безглазой маской. Мы кряхтели от боли, но не заговаривали друг с другом. Не хотелось говорить, не хотелось смотреть в глаза, отражавшие твой же страх и стыд, и как величайшее благо воспринималось то, что ты видишь мир через электронный преобразователь.
Наконец, кто-то заговорил и я узнал Бориса:
— Кто меня слышит — включите свои идентификаторы и встаньте, — он несколько раз повторил эту фразу бесцветным голосом, с безнадежностью автомата, прежде чем кто-то стал подниматься.
Я поднялся, держась за стену, впрочем как и другие. На полу остался кто-то лежать. Перед глазами вспыхнуло табло со списком откликнувшихся (живых?):
Муравьев Борис,
Лемке Вирджиния,
Войцеховский Артур,
Гаппасов Рубин,
Малхонски Кирилл.
И все. Кроме нас и лежащего на полу Петра Бородина, умершего от разрыва сердца уже в этом отсеке, из десантников больше никого не осталось. Много позже были проведены тщательные поиски исчезнувших, но безрезультатно. Они попросту канули в воду, что, по большому счету, так и есть.
Это был полный разгром. Поражение без единого выстрела. Внешние Спутники победили в первом же раунде, не подозревая об этом. Нам оставалось поднять лапки и идти сдаваться, так как совершать обратный путь под водой никто из нас не стал бы. Плен казался легче.
«Что будем делать, капитан?», спросила тогда Вирджиния. «Будем продолжать операцию», ответил тогда Борис. Мне показалось, что он рехнулся и я уже прикидывал, как буду обезвреживать этого вояку и кто мне будет помогать валить мускулистого сержанта на пол и хорошенько постучать его шлемом о железо. Мы были безоружны, что повышало мои шансы остаться в живых.
Я не горел желанием сдаваться в плен, но можно было подумать над другими альтернативами, например, как-нибудь по водоводам, как крысы по канализации, забраться в заправляющийся корабль и, захватив его, дать деру с Европы. Или, отсидевшись здесь пару суток и успокоившись, опять лезть в воду и доплыть до наших рейдеров.
Согласен, что в этих планах зияли здоровенные дыры (как мы будем пробираться по водоводам через многочисленные мембранные фильтры и насосы? как мы будем протискиваться сквозь сифоны, где трубы сужаются до футового диаметра и где даже Вирджиния, раздевшись догола, не протиснется? как мы будем угонять корабль, если не знаем позывных «свой-чужой» и космодромные батареи разнесут нас в клочья? и, принимая все эти возражения, кто полезет в воду под нестерпимый свет «люстр»? во всяком случае не ручаюсь, что это буду я), но они были все-таки менее безумными, чем решение Бориса захватить Европейский космодромный комплекс с почти двумя тысячами человек обслуживающего персонала, не считая экипажи заправляющихся кораблей, силами пяти безоружных людей.
Никто ему не возразил — то ли предаваясь тем же размышлениям, что и я, то ли понимая (в отличие от меня), что задумал сержант погибшей десантно-штурмовой группы «тюленей», и считая это наиболее возможным и эффективным в условиях разгрома и цейтнота.
«Нам необходимо вернуться на „скаты“ за баллонами и оружием», тут Борис замолчал и я ощутил, что он пристально разглядывает нас, пытаясь проникнуть взглядом под маски, угадать выражение лиц и глаз или по ничтожным движениям тела понять — одобряем мы его, или нет, и продолжил: «Это действительно необходимо, если мы не хотим попасть в плен и быть расстрелянными».
В те минуты я не соображал — какие такие баллоны он имеет в виду. Кислородные нам не помогут при штурме станции, баллоны с жидкой взрывчаткой тоже не к чему — мы можем, конечно, ими разнести все здесь, но это с большим успехом и гораздо эффективнее и безопаснее можно было сделать атомной бомбардировкой из космоса и незачем нам было сюда тащиться десятки километров под водой. Весь смысл нашего похода и был в том, чтобы с наименьшим материальным ущербом захватить эту заправочную станцию мятежников и обрести великолепный плацдарм для удара по ним. Но я пока не высказывал своих соображений, привыкнув за годы журналистской практики не вести пустых споров и ждать пока события сами не дадут ответ на мучащие тебя вопросы.
Я, как и все, не возразил Борису, но, как и все, наверное, меня смущала необходимость опять нырять туда, откуда мы еле-еле унесли ноги. Хотя «смущало» — не то слово. Это меня пугало.
«Мне тоже страшно», — сообщил Борис, — «поэтому я пойду первым, а вы ждите меня здесь (как будто мы могли куда-то уйти). Если через двадцать минут я не появлюсь — поступайте по своему разумению. За старшего остается Лемке. Я пошел.»
«Я с тобой», — шагнул вперед Кирилл Малхонски, журналист-идиот, который терпеть не может, когда весь риск на себя принимает один человек и при этом этот человек — не он сам.
В те минуты меня поразили (и покорили) тон Бориса и смысл его приказа. Он не давил на нас, видя наши сомнения и страхи, не бил нам морды и не угрожал трибуналом. Он понимал, что делать все это сейчас бесполезно. Это может быть и сработало бы, не будь мы так подавлены, напуганы и безоружны. Крики и мордобой вовсе не делают слабого и трусливого солдата храбрым и сильным, как заблуждаются многие гражданские. Эти методы позволяют командирам делать хороших солдат лучшими. Если твой командир, сержант орет на тебя, брызгая бешеной слюной и тыча кулачищем в наиболее уязвимые точки тела — значит ты хороший солдат, достойный солдат, надежда и опора своих командиров и они, зная это, всего лишь таким методом делают тебя еще лучше, еще сильнее.
Терроризировать же слабых, неуверенных солдат — бесполезно и опасно. Насилие его ломает, лишает сил и инициативы, а то и просто превращает в жуткую машину-убийцу, думающую лишь о мести ближнему своему.
Такие тонкости человеческой психологии известны каждому офицеру сделай слабого сильным, а уж потом вей из него веревки. Я это прекрасно помнил по годам учебы в Ауэррибо, но все равно попался на эту удочку. Как и остальные.
Мы дружной гурьбой подошли к воде. Отсек, в котором мы находились, был обычной служебной «каверной», которые, как я помнил из плана станции, через равные промежутки охватывали центральный водовод и служили для разгрузки силового поля, по которому поднималась к Главному распределителю вода, а так же для осмотра и ремонта трубопровода. «Каверна» одним торцом примыкала к полю и сейчас там сплошной стеной поднималась нагнетаемая снизу вода. В Главном распределителе этот поток разделался на отдельные части, которые в зависимости от предназначения, подвергались более или менее тщательной очистки мембранными, решетчатыми и осмотическими фильтрами. Затем вода закачивалась в корабли, в качестве горючего, в танкеры, развозящие ее по всем Внешним Спутникам в качестве питья, а также в колоссальные полости на самой Европе, в качестве стратегических запасов.
Пробраться вниз, к водозабору, когда шла накачка воды, было невозможно — продавив силовое поле, человек был бы разорван в клочья турбулентными течениями и осел бы на одном из фильтров, откуда его останки смыло бы в дренажную систему. Оставалось ждать, когда емкости наполнятся необходимым объемом воды, поток прекратиться и можно будет спокойно спуститься вниз, молясь про себя, что бы насосы в этот момент снова не заработали и не потащили тебя вверх.
Моторы остановились минут через шесть, гул воды смолк и можно было начинать спуск. Борис шел впереди, за ним — Вирджиния, Артур, Рубин и замыкающим — я, все с десятисекундным интервалом, имея в своем распоряжении целых десять минут — именно столько продолжалась пауза.
Порой, когда меня охватывает совсем плохое настроение, когда я начинаю заниматься самобичеванием, обвиняя себя во всех смертных грехах, когда я увязаю в трясине необъятной жалости к себе и желая все-таки вырваться из океана безысходности, я злюсь на свою слабость, на свое настроение, на ту часть себя, которая представляется мне Обиженным Малышом и задаю себе провокационные вопросы: Что было, если бы я знал чем все кончится? Что я сделал если бы мог это изменить?
Иногда у меня появляется (а может имеется всегда) какая-то дурацкая уверенность, что, по крайней мере я, обречен переживать свою жизнь снова и снова, что умерев, я снова появляюсь на свет в том же роддоме, в тот же день, год, час, от тех же родителей и под тем же именем. И со второго рождения я буду отягощен знанием о первой жизни. Что будет тогда?
Проживу ее точно так же, отдавшись на волю случая и судьбы? Проплыву тем же маршрутом, что и пассажирский лайнер «Прага», по знакомым местам, натыкаясь на те же самые мели, попадая в те же самые ураганы, ломаясь в тех же самых местах, что и рейс, и два назад, прекрасно при этом понимая, что знакомый путь — далеко не лучший, но опять и опять плывя тем же фарватером и утешая себя мыслью, что знакомые мели гораздо лучше незнакомых и давая себе в который раз обещание, несмотря на все правильные мысли, но хоть раз попытаться пройти новым путем и всякий раз откладывая это.
Или я наберусь воли и силы перелопатить жизнь так, что сам буду удивлен своей смелости, изгибам новой судьбы и, подойдя к финалу, смогу сам себе сказать: «Я научился на предыдущих ошибках, набрался разума и мудрости в предыдущей жизни. И теперь я жил так, как всегда хотел — не допуская страшных ошибок, не переживая ужасных разочарований. Прожил как хотел и мне нечего исправлять в этой второй жизни — это окончательный, беловой вариант, готовый к немедленной публикации»?
Так как бы я переписал этот эпизод своей жизни? Не полетел бы — но все это случилось бы и без меня и хотя формально я оставался бы в стороне, совесть не оставила бы меня в покое. Попытался бы всех вернуть назад, на корабли? Но нужно учитывать тот страх, который мы испытывали в те минуты перед глубинами, да и где гарантия, что мы бы доплыли, а не канули в неизвестность, как и остальные. Попытался бы найти другой способ захватить космодром? Но вряд ли он существовал.
Единственное, что я мог — убить их всех. Но для мук совести нет меры поступка. Убив четверых, ты бы так же мучился, как убив шестнадцать. Хотя наверное убивать взрослых, добровольно пошедших на войну, понимающих, что гарантии остаться в живых у них нет, но тем не менее согласившихся на это, совсем другое, что…
Не знаю, не знаю, не знаю. «Не знал» — какое спасительное оправдание, как много людей пользовалось им в своей жизни — от несмышленых детей, до закоренелых преступников и тиранов. Сколько людей таким образом успокаивало свою болящую душу, если она у них еще была и если еще не потеряла способность болеть, покрывшись непроницаемой броней равнодушия. Сколько проступков оправдывалось, для самого себя: начиная от съедания чужих конфет и кончая сжиганием людей в топках концлагерей, кричанием «Ура!» и неистовым хлопаньем очередному диктатору, и совсем уж невинным любованием абажуром из татуированной человеческой кожи.
Ну не знал я, что за три часа до этого на европейский космодром «Водолей» сел для дозаправки транспортник «Прага», обычно курсирующий в системе Юпитера между населенными спутниками, перевозя продовольствие, топливо, небольшие группки людей, по разной надобности путешествующих из города в город. Сейчас он вез с Ио на Амальтею детскую экскурсию под бдительным руководством классной дамы да трех взрослых из родительского комитета. В эти минуты они сошли с «Праги» и обосновались на третьем этаже гостиничного корпуса, любуясь оттуда сквозь панорамные окна ледяной пустыней Европы, перекусывая и с нетерпением ожидая объявления посадки на корабль.
Вода из заборных труб космодрома, прежде чем растечься по проложенным людьми руслам, преодолевая многочисленные очистительные фильтры и отстойники, собиралась в Главном коллекторе и дозированными объемами распределялась Центральной аппаратной по всем космодромным операторам. Здесь же следили за работой мембранных фильтров, контролируя качество очистки самого дорогого вещества во Вселенной. Это было не только сердцем комплекса «Водолей», но и всех Внешних Спутников, зависящих от бесперебойной поставки и качества воды, идущей не только в двигатели кораблей, но и на бурение шахт, добычу руды, питье, в конце концов. И как сердце, его никто и не думал защищать, удовлетворившись лишь внешней охраной космодромного комплекса в целом.
В коллекторе, представляющем собой колоссальную железную коробку, величиной с Эмпайер Стейт Билдинг, было темно и лишь через равные промежутки времени где-то на самом верху вспыхивал кругляшок света, проникающий через открывающийся люк, в который закачивалась очередная порция воды. В водяном небоскребе возникал сильный ток воды и нас все ближе и ближе подтаскивало к диафрагме выхода. Нагруженные автоматами и баллонами, мы терпеливо дожидались своей очереди, не переговариваясь и полностью погруженные в себя перед последним броском. От последующих нескольких минут зависело очень многое, например наши жизни и уделять последние спокойные секунды еще кому-то ни мне, ни Вирджинии, ни Артуру, ни Рубину, ни, даже, Борису не хотелось.
О чем я тогда думал? Ни о чем связном или конкретном — это точно. Как правило в эти секунды, если у тебя нет умения медитировать в любых условиях, предаешься самому бесперспективному и психологически вредному занятию «дожиганию». Ты либо переживаешь заново свое прошлое, либо раз за разом прогоняешь всевозможные сценарии будущего, пытаясь выбрать оптимальную линию поведения. И то, и другое бесполезны — прошлое не изменить, а будущее, как бы тщательно и подробно ты его «прописал», всегда не такое в реальности.
Поэтому я с большим трудом пытался избежать этих берновских штучек, сбиваясь и вновь начиная считать количество пульсаций люка. Кругом снова была вода, снова было темно и одиноко. И снова нас что-то ждало. Раз, свет, мягкий толчок в спину, остановка, темнота. Три… Четыре… Цикл за циклом, все ближе и ближе к чудовищной глотке. Именно в такие минуты ожидания и страха человека одолевает «медвежья» болезнь и остается только благодарить судьбу, что в скафандре предусмотрена система для такого рода физиологических неожиданностей.
Наконец люк закрылся в последний раз, и со следующим глотком наш косяк вплыл в пищевод. Здесь властвовала турбуленция, в отличие от безмятежной атмосферы кастрюли — хозяйка щедро загребла со дна самую вкусную гущу, а невоспитанные дети и гости, не дожидаясь тарелок лезли наперебой сюда своими ложками. Меня, как и остальных, завертело, закрутило, я потерял ориентацию в этом водяном полумраке, но потом течение успокоилось, нормализовалось. Мы сгрудились в самом центе трубы, где поток воды был быстрее и вскоре нас вынесло на свет божий. Включился нейронный форсаж и вода обрела вязкость жидкого стекла. Мне показалось, что я, словно мезозойская мушка, оказался вклеен в кусок смолы, который еще не приобрел миллионолетней твердости, но в тоже время цепко держал меня за ножки и крылышки, медленно, но верно, капля за каплей наслаивая, налепляя на мое слабенькое хитиновое тельце все новые и новые порции хвойной смолы, превращая меня, скромную навозную муху в предмет вожделения прямоходящих голых обезьян, чьи прямые предки в это время сидят на ветке и тупо таращатся на мои мучения.
Медленно и величественно на нас надвигался срез трубы и, сузив зрачки, чтобы не ослепнуть в ярком свете, можно было увидеть радужные огни усилителей поверхностного натяжения, не дающих колоссальной колонне воды растечься там, где ее давления не может выдержать ни один металл.
Наш косяк вынырнул в океан света и только теперь мы в полной мере могли ощутить титанизм человеческих построек. Диаметр водяной колонны превышал триста метров. Эффект вынужденного натяжения вызывал сильнейшее фотонное излучение в слое воды и казалось, что мы плыли в колоссальном волоконно-оптическом световоде, этакие частички грязи, искажающие информацию и портящие компьютеры.
Перспективы и пропорции окружающего мира чудовищно нарушались и разобрать что-то определенное в мешанине каких-то циклопических механизмов, рычагов, шестеренок, проводов, цапф, муфт было невозможно. Путешествие мезозойской мушки продолжалось и теперь ее занесло в недра мезозойской же машины Беббиджа, которую местные тиранозавры-интеллектуалы снабдили водяным приводом. Вычисления были сложными — рычаги и шестеренки крутились с бешеной скоростью, их грохот, прекрасно проводимый водяной средой, слился в непереносимый гул, раздирающий черепную коробку не хуже, чем выпитая накануне плохо очищенная деревенская сивуха.
Нас пронесло через машинный зал и мы приблизились к Центральному распределительному посту, где наш заплыв мог был увиден посторонними и поэтому нам необходимо было там сойти, миновав контролеров, так как срок наших проездных истек еще в прошлом месяце.
Команда в полосатых майках стала подгребать к стенке этого экзотического бассейна и, наверное, у первого, увидевшего наши карикатурно раздутые и увеличенные рожи, оператора отказало сердце и без всякого хирургического вмешательства со стороны нашей лечебной бригады.
Борис резанул по внутренней стороне этой световой сосиски силовой отмычкой, размыкая поверхностное натяжение, и сквозь тонкий, а затем стремительно расширяющийся, надрез ударил водяной фонтан, вынося нас из теплой и уютной материнской матки в мир ненависти, холода, неустроенности и жестокости.
Как и всякое рождение, появление на свет пятерых близнецов сопровождалось болью, кровью и грязью. Давление вышедшей из-под контроля на несколько секунд воды было убийственным — оно как пластиковые игрушки смяло троих операторов, разорвало и разбросало их по всему помещению, словно разыгравшееся дитя, решившее посмотреть — как же устроены эти забавно дрыгающиеся куколки. Близкую стену заляпало кровавыми кусками и слабеющий под ударами аварийных компенсаторов фонтан не мог уже смыть этот жуткий эскиз.
Нам тоже досталось. Вся спина у меня болела от прощального пинка, а гомеопатический удар подвернувшейся балкой пришелся не по корме, что могло бы вызвать лечебный эффект, а в нос, причем гораздо ниже ватерлинии. Даже экзоскелет не смог полностью погасить удар и я несколько долгих секунд валялся на полу, мучительно вспоминая процесс дыхания. Легкие, после безрезультатно-судорожных хватаний ртом воздуха, наконец заработали и я понял, какое же это счастье, что рыбы вышли из океана на сушу.
— Вставай! — заревел Господь Бог в ухо первой двоякодышащей кистеперой с автоматом рыбине на шестой день Творения и рыба, вспомнив о своих обязанностях, поднялась с пола и, ошалело вертя головой, стала палить во все стороны, не разбирая своих и чужих, и испытывая лишь одно громадное желание побыстрее покончить с этим вариантом искусственного отбора и, оставшись одной в тишине и покое, зарывшись в пустынный песок, соснуть до периода дождей.
Когда все кончилось, нам осталось только подсчитать потери. Девять трупов и все не наши. Три из них были списаны на несчастный случай в результате разгерметизации главного водовода, а остальные шестеро зачислены в список потерь военного времени.
Мокрые, избитые и измученные мы сидели и лежали, переводя дыхание и пытаясь унять дрожь в руках. Все снова шло не так.
Сняв с себя маски и шлемы, и честно посмотрев друг другу в глаза, мы могли честно признаться, что получилось полное дерьмо.
Вирджиния лежала на полу с закрытыми глазами и мокрыми, растрепанными редкими белыми волосами, сквозь которые просвечивала розовая кожа, и прижимая к груди автомат, кажется плакала, хотя это могли быть просто вода и пот.
Артур сидел, скрестив ноги и сгорбившись, насколько позволял костюм с выпиравшими фальшивыми мышцами, и двумя пальцами доставая из пояса походные галеты, отправлял их в рот, меланхолично пережевывая.
Рубин, воткнув в уши пистоны магнитофона, что-то слушал, покачиваясь в такт беззвучной музыки.
Никого, ничего, никому.
Борис удалился куда-то по ту сторону набившей оскомину и ослепляющей без очков водяной феерии, а я расположился на баллонах с усыпляющим газом в позе роденовского Мыслителя.
Снова кровь и смерть. Только теперь мы взялись за гражданское население. Брось, Кирилл. Не трави душу! Какие могут быть гражданские в ключевой точке Солнечной системы. Это всего лишь фактор неожиданности. Будь у них немного времени поразмышлять и они бы в капусту вас изрубили. Посмотри, какие мышцы у этого бугая с прострелянной головой. Да, да. Ты прав. Особенно потрясают воображение мышцы у этой дамы — удивительно, как она вообще вахту отстаивала. Дистрофия у нее, что ли? Или вон тот мужчина, у которого со страха в первые же минуты разбились очки и он ничерта не видел, метаясь между нами и охранниками в обмоченных штанах, пока какой-то патриот-миротворец над ним не сжалился. Ага, значит охранники все-таки были, и очки они не теряли, и штанов не мочили, а очень профессионально поливали вас свинцом, наверное воспитывая из вас пацифистов. И если бы не Борис со своей базукой, которую он ухитрился сюда протащить, не грызли бы тебя сейчас муки совести, проклятый Желтый Тигр.
Не найдя (или не пытаясь найти) другие аргументы, проклятый Желтый Тигр, порастерявший в сумраке пустого океана Европы немалую толику былой самоуверенности, изрядно подмочивший там же свои убеждения, с каждой секундой все более расползающихся и расплывающихся, как мокрая газета в неловких руках, поднялся с насиженных баллонов, отряхнулся и волоча ноги поплелся к Борису выяснять некоторые подробности будущей их подводной жизни.
Борис, развалясь в кресле Главного водопроводчика, небрежно листал четвертый том восьмидесятишеститомного полного собрания Инструкций по управлению водоводным и санитарнотехническим оборудованием европейского космодромного комплекса «Водолей». Инструкция по всем правилам ноль десятого Приказа об организации секретной службы была прогрифована штампиками «Секретно», каждый том был прошит бечевкой, скрепленной сзади печатью для пакетов, и снабжен соответствующей надписью на последнем листе, уверяющей от имени начальника секретной части, что в данном томе насчитывается тысяча двести с чем-то страниц секретного текста. Я пожалел местных секретчиков, в чью обязанность входила ежемесячная проверка наличия на месте такого рода литературы, в том числе и на предмет невыдирания из оной листов с текстами или чертежами для личных нужд, ввиду отсутствия в гальюне не то, что воды, но и элементарной туалетной бумаги, для чего приходилось собственноручно перелистывать каждую книжку с грифами от «Особой важности» до «Детям до 18 лет не рекомендуется», мусоля палец и раздирая слипшиеся от долгого и внимательного чтения страницы.
— Нас запаяли здесь, как мойву в банке, — с оптимизмом сообщил сержант, закладывая пальцем самое интересное место в Инструкции, — но продолжают нами любоваться, — и он навскидку расстрелял пару следящих мониторов, висящих под потолком на уродливых турелях.
Подковыляла ничего не видящая Вирджиния, а по другую стороны этого бублика, ярко освещаемого водяным столбом, раздались аналогичные выстрелы ничего не слышащий Рубин и никому не говорящий Артур поддержали комсомольский почин своего сержанта. Наша команда начала подавать признаки жизни, так как всем показалось, что смерти и убийства уже позади.
Я сел в соседнее кресло и тоже выбрал себе чтение. Мне попалась «Жизнь и удивительные приключения водоочистных сооружений».
— Ситуация такая, — начал политинформацию Борис, — нас заперли и судя по всему ответных действий предпринимать не будут, силенки не те. Будут только следить, — Вирджиния выстрелом добила последний монитор, — чтобы мы отсюда в очередной раз не просочились на манер Жиана Жиакомо.
— А что нам это помешает сделать? — поинтересовался Артур, — я тоже не вижу смысла здесь сидеть, отрезанными от передатчика, камбуза и гальюна.
— Наверху мембранный фильтр, — пояснил светило местной канализации К. Малхонски, пробежавший по диагонали увесистый том, — если мы придумаем способ сначала разобраться на атомы, а потом — собраться, то дальше мы легко протиснемся через двадцатисантиметровые трубы, ведущие к стратификаторам и молекулярным упаковщикам, — далее наше путешествие я описать не успел, так как позорно пропустил удар, вышибивший меня из кресла на пол. И зря, а ведь дальше мы, молекулярно упакованные до дюймовой величины могли бы автостопом незаметно добраться до ближайшего союзного поста. Мой цинизм стал раздражать родных и близких, о чем свидетельствовала хмурая рожа Артура, потиравшего ушибленный кулак.
— Попридержи клешни, — посоветовал ему добросердечный Рубин, за шкирку поднимая меня с мокрого пола, — еще не хватало перестрелять друг друга.
— Спасибо за место, — поблагодарила меня Вирджиния, — наконец-то я почувствовала себя настоящей леди в компании истинных джентельменов.
— Отставить! — рявкнул Борис, гася уже потухшую ссору, — выбираться мы отсюда пока не собираемся. Ну-ка, всем одеть шлемы, а то о наших планах быстрее глухие старухи из Вазисубани узнают, чем мы сами.
Мы неохотно надели колпаки и погрузились в киберпространство с его поляризованным светом, прицельными решетками, физиопоказателями, хронометром и фильтрованным воздухом.
— Вот так-то лучше. Теперь всем задачка на сообразительность — как протолкнуть через мембранные и прочие фильтры содержимое наших баллончиков, чтобы у ребяток наверху головка немного бо-бо и хотелось бы очень много бай-бай.
Именно так, прикол за приколом, хохма за хохмой, в атмосфере самого разнузданного цинизма мы шли к тому, к чему и должны были прийти. Закачивать никакой газ никуда мне не хотелось и поэтому я старался над этим не думать. Вмонтированная в мой костюм камера продолжала автоматически работать, но я давно о ней позабыл. Я сильно подозреваю, что именно там, в том отсеке, основательно наглотавшись воды, и начал умирать Желтый Тигр, военный журналист и циник, лучший друг сильной власти. Он еще конечно долго храбрился, трепыхался, размахивал когтистыми лапами и обнажал острые клыки в улыбке а-ля Чеширский кот. Он даже с большим энтузиазмом принял выдумку сообразительной Вирджинии, придумавшей закачивать сонный газ не в центральный водовод, а прямо в водопровод и канализацию, где ему не могли помешать уже никакие фильтры и отстойники. Здесь веселящая смесь по задумке яйцеголовых химиков должна была мгновенно раствориться в воде, пропитать собой всю кровеносную систему «Водолея», чтобы затем спонтанно перейти снова в газообразное состояние в чьем-то умывальнике, унитазе, кастрюле, стакане или, даже, в желудке, погружая подвернувшихся людей не сказать чтобы в здоровый, но очень глубокий сон, вплоть до принятия ими соответствующего противоядия, которое прибудет с первым же кораблем Планетарного Союза.
Выдумка эта была настолько изящной, настолько гениальной, что помешать ее воплощению в жизнь мог только случай, бог-изобретатель.
Я не силен в химии, тем более в теории боевых отравляющих веществ и бинарных газов. Да и потом у меня не было никакого желания разбираться в тонкостях физико-химических свойств европейской воды. Наверное об этом написаны целые библиотеки засекреченной литературы, сделано не одно великое открытие, написан не один десяток диссертаций, посвященных повышению убойной силы наших газов. Мы здорово двинули науку вперед, оставив где-то далеко позади наши души.
Что-то все-таки содержалось в этой воде, невидимое глазу, неразличимое микроскопами, не задерживаемое фильтрами, не отстаиваемое в отстойниках. Что-то совершенно безвредное для человеческого организма. Безвредное и латентное до поры до времени. До той самой секунды, когда в этой воде с нашей помощью стал растворяться безобидный газ. Как и ожидалось, он диффузировал во все сосуды и сосудики этой грандиозной кровеносной системы всех Внешних Спутников, чтобы через некоторое время испариться со всех свободных поверхностей уже в обличьи боевого отравляющего вещества, залить смертельным туманом всю станцию и передушить людей и детей как котят.
Я кое-как дотянулся до крана и перекрыл воду. Одри все спала, но дышала ровно и уже порозовела. А я снова тяжело опустился на залитый водой пол.
Ох, это проклятое слово «если». В нем много смыслов и оттенков, граней и неожиданных поворотов, оно многолико как… вода и противоречиво как сама жизнь. Оно и сомнение, и сожаление, оно и вопрос и повествование, оно обвинение и надежда.
Если бы я мог помочь тогда тем детям, тем девчонкам и мальчишкам, занесенных по прихоти все того же «если» на пустынный ледяной панцирь чужой нечеловеческой Европы. Если бы я, обходя этаж за этажом этой многоярусной газовой камеры, не снившейся даже в самых мечтательных снах самому доктору Йозефу Геббельсу, постепенно, с каждым шагом и трупом прозревая и осознавая что мы сделали, сотворили, не наткнулся бы на тех школьников, на их скорченные, скрюченные, изломанные тела и совсем нечеловеческие выражения детских состарившихся лиц (даже смерть мы не могли подарить легкую), было бы мне сейчас легче? Если бы вместо детей там валялся бы в полном вооружении целая рота космической пехоты, было бы мне сейчас не так муторно?
Это слово будило меня по ночам, когда я раз за разом, снова и снова брел железными коридорами Европы (или Титан-сити?), ища тот единственный и верный путь, но вновь и вновь забредал в пустынный и мертвый зал с большими окнами, откуда все дети любили рассматривать ледяные окрестности космодрома.
Это слово преследовало меня всякий раз, когда я заканчивал очередную книгу, ехидно-жестоко вопрошая: «А стал бы ты писателем, если…».
Потом я нашел Редьярда Киплинга. Его великое стихотворение «If». Я не настолько хорошо владел староанглийским, чтобы заучить его в оригинале, но существовала масса отличных переводов и я выбрал сначала вот это:
Я читал его как «Отче наш» и днем и ночью, и когда мне было плохо, и тогда, когда мне было очень плохо, когда шел снег и когда снова наступала Вечная Осень с ее дождями и желтизной листвы, с ее грязью и утренними заморозками, с ее умиранием и надеждой на возрождение.
И постепенно я, если не примирил себя, то начал существовать, жить с этим коварным «если», утешая себя мыслью, что есть на свете и прекрасное киплинговское «если». И может быть придет еще (а не — если!) время, когда я смогу сменить свою киплинговскую молитву «Если» на киплинговскую же «Заповедь»: