Я обернулся и чуть не упал со стула, опрокинув при этом неосторожным движением руки хрустальную рюмку с недопитым зельем из занесенных в «Зеленую книгу» подснежников, которые местные мальчишки с молчаливого согласия некоторых весьма известных людей города на свой страх и риск собирали по весне в местных лесах, а предприимчивые трактирщики перегоняли в феноменальное пойло, ценящееся здесь на вес золота. Зеленоватый ручеек весело побежал по стойке, пластик под дерево запузырился, выдавая свое нефтяное прошлое, а Гедеминас стал автоматически вытирать самтрестовскую кислоту своим передником с рюшами и цветочками, не отрывая глаз от прекрасного видения.
Это не было видением, но все равно — оно было прекрасным.
Хотя мы встречались с Одри при свете дня и мне тогда показалось, что я ее хорошо рассмотрел — девчонка как девчонка, невысокая, с длинными ногами и неплохим бюстом, в общем ничего такого, что могло бы задеть до глубины души мужчину сорока лет от роду, в свое время отменно порезвившегося на просторах Солнечной системы и повидавшего на своем веку и хрупких селениток, и темнокожих венерианок, и рыжих марсианок с «оперной грудью», и землянок всех племен и народностей. Короче говоря, ничего выдающегося я в ней тогда не узрел. Вполне вероятно, что виноват в этом досадном проколе был не я, со своими энциклопедическими знаниями в области женской этнографии и топологии, и не моя избалованность женским вниманием, а ее ржавый гиппопотам, по странному стечению обстоятельств слившемуся с образом этого невинного ангела и придавшему ее чистым чертам некоторый налет ржавчины и привкус бензина. Хотя и мое меланхолическое настроение, одолевающее меня из года в год каждой дождливой осенью, как одолевает по весне шизофреника приступы нетрадиционного взгляда на мир, сыграло здесь не последнюю роль.
Надо честно сознаться, что меня как мужчину в женщине привлекает прежде всего наличие некой изюминки, некого изъяна, эдакой червоточинки в яблоке, служащей свидетельством его экологической чистоты и знаком качества.
Небольшой дефект выделяет именно это творение из ребра Адама в сонме прочих блондинок и брюнеток, высоких и маленьких, худых и пухленьких, зеленоглазых и кареглазых, придавая им неповторимый шарм и милую закомплексованность.
Я не люблю идеально красивых женщин — до восемнадцати лет я вообще сомневался в их существовании в реальной жизни, считая идеал уделом лишь полотен художников, да фантазий режиссеров, но потом, повзрослев и все-таки встретив их, сразу в них разочаровался.
Нет ничего банальнее и скучнее, чем просто красивая женщина и я до сих пор не разобрался почему это так. То ли мы так развращены нашим обществом и нашим ненормальным бытием, что идеалы оставляют нас равнодушными, а то и вовсе раздражают. То ли это объективная закономерность и если перефразировать Толстого — все красивые женщины похожи друг на друга, а все некрасивые — красивы по своему. Точно не знаю.
Поэтому видя женщину с большим носом (особенно этим грешат англичанки), плоской грудью (этим грешат все нации), или если у женщины косит один глаз, а ноги демонстрируют на практике кривые второго порядка, сходящиеся в начале координат (ну это я загнул конечно — всему есть свой предел), я смело сушу весла, запихиваю пистоли за пояс и, сжимая в зубах кортик, а в руке саблю, смело иду на абордаж вражеского корабля.
Кстати, взять тех же греков — спроси сейчас любого мелкообразованного человека об античной скульптуре и он, пусть с большим трудом, потея и пуская слюни от напряжения, скрипя заплывшими жиром мозгами, но все-таки вспомнят безрукую титькастую бабу по кликухе Венера (больная, что-ли), да безголовую девку в балахоне (жаль не голая), с дурацкими крыльями за спиной. А не отбей в свое время Венере Милосской руки, а Нике Самофракийской — голову, кто бы о них сейчас помнил?
Итак, мы в четыре глаза разглядывали в темноте бара сверкающую Одри в сумасшедше дорогом, даже по моим меркам, платье-растении, выращиваемые всего лишь по несколько десятков штук в год на плантациях «Флора-Генетикс», в данный момент принявшем вид классического «маленького тюльпана» ослепительно белого цвета и с живой актинией на левом плече.
Могу поспорить на что угодно, а такая королева еще никогда не посещала здешнюю забегаловку и мне внезапно стало стыдно за этого балбеса Гедеминаса с его потной лысиной и Сен-Сансом, и за самого себя — за испитую, обрюзгшую рожу, дурно отглаженную рубашку, за свою меланхолию, за свои четыре десятка бездарно прожитых лет, за свои попытки спасти человечество и за свое желание сделать это, став если не вторым Мессией, то хотя бы третьим Иоанном Златоустом, за все, за все, в том числе и за свое таращенье на эту смазливую рожицу, будто я с младых ногтей воспитывался в мужском монастыре, а женщин видел только на скабрезных рисунках в тамошнем сортире.
Разглядывая вот так Одри — с жадностью, с удивлением, с виноватым восхищением, я внезапно понял почему она стала так мне нравиться. И дело тут было конечно не в ее наряде — слава Богу, я уже научился и встречать и провожать людей по уму. В ней все-таки был изъян — тщательно скрываемый, замаскированный и превращенный даже в некоторое достоинство, как это ни парадоксально звучит. Несомненно, Одри читала классический рассказ Эдгара По и она выбрала наилучший способ скрыть свой недостаток — она стала им бравировать, выставлять напоказ и можно было подумать, что для нее это только притворство, маска, имидж, а не сама сущность.
Конечно, это был не телесный дефект — не родинка безобразных размеров, не бородавка с торчащими из нее жесткими волосами, не родимое пятно на щеке — кожа одриного лица была гладкой и матовой, не было это и искусственной рукой или костяной ногой — с конечностями у нее тоже было все в порядке округлы, прямы и изящны.
Это был не телесный, а психологический недостаток.
Я не держу себя за великого психолога-практика, наподобие М. Леви, и не считаю, что с одного взгляда на человека могу поставить ему диагноз, как З. Фрейд, но я многое повидал на этом свете, а к тому же в моей бывшей профессии умение проникать в потемки души человеческой и, находя там слабые места, манипулировать ими, было одним из самых важных, после наглости.
Одрин бронетранспортер, ее живое платье и неуверенность в глазах подсказали мне, что передо мной просто слабая, нежная и ранимая от рождения женщина, которая очень тщится стать сильной. Может для других это и не является недостатком, может некоторые женщины воспринимают свою слабость как нечто само собой разумеющееся и даже очень привлекательное, так как многие мужчины очень не любят, когда противоположный пол хоть в чем-то равен им или, того хуже, превосходит их, но для Одри это было трагедией.
И она выбрала худший вариант преодоления своей «ущербности» — она стала бороться со своим характером. Все эти путешествия по Европе пешкостопом, посещение третьеразрядного бара в одеянии, стоящем не одно состояние, по приглашению малознакомого мужчины, опухшего от попоек и бессонницы, все это было внешним проявлением, отголоском Великой Борьбы С Самой Собой. Хуже нет этого пути, на нем люди уподобляются, говоря словами Бассе, дубу, несгибаемо противостоящему обильному снегопаду и ломающему свои ветви, не выдерживая тяжести снега, вместо того, чтобы подобно иве уступить, поддаться, стряхнуть тяжесть с гибких ветвей и вновь выпрямиться навстречу новым стихиям.
Бассе мне все-таки ближе.
Я не удивился, если бы оказалось, что моя новая знакомая имеет отношение к спецслужбам или террористам.
Все эти размышления пронеслись в моей голове за доли секунд — думать быстро еще одна полезная привычка, вынесенная мной из прошлой жизни, я понял как надо себя вести и бодро ответил:
— Привет, Одри. Забирайся на стул и я познакомлю тебя с нашим хозяином.
Одри забралась на табурет, нисколько не заботясь о приличиях и сверкая белым и ажурным бельем, протянула ладошку Гедеминасу и представилась:
— Одри, путешественница.
— Гедеминс, трактирщик, — буркнул Гедеминс, трактирщик, пожимая руку девушке. Он вытер стойку, выставил новые стаканы и налил в них «подснежку» 68-го года издания.
— За знакомство, — сказал он и пояснил, — конечно же за счет заведения.
— Можно и за мой, — ответил я, поднимая стакан и пытаясь не плеснуть себе на кожу.
— Понеслись, как говорил мой дедушка, толкая заглохшую машину, засмеялась Одри и выпила дьявольскую настойку не поперхнувшись и не поморщившись.
Мы с уважением посмотрели на ветерана спиртового фронта и бросились вдогонку.
Бар постепенно заполнялся народом и как не ныл Гедеминас о своих убытках, но вскоре все столики оказались занятыми, а у стойки толпился народ, требуя горячительного и закуски. Хозяин извинился перед дамой и ушел обслуживать клиентов — местных бичей, студентов, дальнобойщиков и их подружек.
Народ здесь теперь обретался все более мелкий, неизбалованный достатком и культурой и поэтому на Одри пялились как давеча мы с Гедеминесом, наверное прикидывая, как эту ночную бабочку из столицы занесло к нам и сколько может стоить всего лишь минута с такой королевой.
Женской половине народа такое внимание к разодетой шлюхе не могло не показаться оскорбительным и в атмосфере «Вешнаге» стала стремительно собираться гроза и запахло озоном. Кто-то с кем-то выяснял отношения, утверждая что все мужики — козлы, кому-то залепили пощечину, а мордобой был уже на подходе.
Нет, все-таки нет ничего забавнее и поучительнее, чем наблюдать за провинциальными нравами, это еще древние классики поняли. Что отличает провинцию от метрополии, по моему убеждению, так это потуги первой не отстать от второй. И, как обычно в таких случаях, получается более или менее смешное обезьяничество — таков удел всякого подражательства, плагиата и графоманства.
Местные провинциалы изо всех сил стремились быть сексуальными как парижане, интеллигентами как петербуржцы, раскрепощенными как тайцы, философичными как пекинцы, спокойными как эстонцы и еще черт знает кем как черт знает кто. Но в своих устремлениях они сильно перебарщивали и при каждом удобном случае незаметно для самих себя откатывались на патриархально-провинциальные позиции.
Ну спишь ты с мужиком (и не одним) без венчания, ну ходишь с ним (с ними) по всяким злачным местам, так почему тебя раздражает, что он (они) заглядывается(-ются) на чужую бабу? Давайте будем последовательными до конца, дорогие пони-кобылы! В Париже так себя не ведут!
Одри сидела на стуле, махала изящными ногами, смакуя коктейль, и не обращала внимания на окружающих. Ее «генетикс-флора» медленно изменялась, повинуясь пожеланиям хозяйки и становясь все меньше и все откровеннее, открывая самые соблазнительные места.
Гедеминас и Марюс мелькали в поле нашего зрения, выполняя заказы, сбивая коктейли и подвернувшихся под ноги клиентов и ведя светские беседы со всяким желающим излить душу бармену-проповеднику.
Посетителей сегодня было подозрительно много, что опровергало весь мой рассказ о падении «Вешнаге», но из разговоров я понял, что по метеоусловиям (снег, мороз) были запрещены полеты и вся летная братия по такому замечательному случаю гудела по всему балтийскому побережью.
Через Скандинавию и Прибалтику шел мощный грузовой поток из Американского Союза. Везли кофе, пшеницу, мясо, компьютеры, интеллектронику, туннельные двигатели, деньги, наркотики, собак, джинсы, джин, медведей и прочую дребедень в Плисецк, Байконур и Ашоку, откуда это забрасывалось на высоту 200 километров и распределялось по всему Внеземелью. Евро-Азиатский Когломерат был монополистом в снабжении планет и спутников земными товарами, что в сущности и позволяло ему держать в ежовых рукавицах всю Систему.
Братия решила сегодня повеселиться на славу и поставить на уши хладнокровных прибалтов. Созерцать их веселые рожи и слушать зубодробительные истории про очередную аварию на Северном полюсе и схватку с белым медведем и черно-белыми пингвинами мне не хотелось и я стал высматривать свободный столик. К тому же следовало спешить — пищевые запасы Гедеминаса, по моим оценкам давно уже не приспособленные к такому количеству посетителей, вскоре должны были иссякнуть, а я все еще не угостил Одри хорошим ужином.
Я поймал за рукав спешащего куда-то Гедеминаса и зловещим голосом напомнил:
— За тобой должок, понис. Завтра эта братия сгинет без следа, а я останусь. О постоянных клиентах заботиться надою
— А вон и столик освободился, — весело воскликнула Одри и, наконец-то почувствовав себя неуютно под взглядами пропахших пивом, луком и табаком дальнобойщиков, с большим энтузиазмом сдернула меня со стула (или как он там называется этот неудобный толстенький кругляк, насаженный на двухметровый железный штырь, намертво привинченный к полу, чтобы в пылу дискуссии на послужил весомым аргументом) и потащила через танцующую толпу куда-то в глубь бара, скрытую завесой табачного дыма и винных испарений, сшибая по пути как кегли оборзевших алкоголиков, пытающихся хлопнуть ее по аппетитной попке, и крича кому-то в темноте:
— Эге-гей, ребята! Это наш столик и не надо его лапать своими грязными ногами!
Что больше всего меня бесит в моем организме, так это его реакция на алкоголь. По долгу службы я часто посещал официальные и неофициальные приемы, тусовки, междусобойчики, презентации, свадьбы, сейшены, похороны, крестины, где жажду предпочитали утолять водкой, запивая ее пивом, и то, что ниже 60 градусов вообще не считали за выпивку, где люди напивались до поросячьего визга и белой горячки, где все были зачаты по пьяному делу и с большим удовольствием поддерживали эту семейную традицию, но более сложного случая, чем мой, я не наблюдал.
Некоторые, выпив, глупеют, у других развязывается язык и они треплются почище, чем на исповеди или после инъекции «сыворотки правды» (таких хорошо иметь информаторами и я их имел), третьи в прямом смысле сходят с ума лезут в драку, причем стремясь к злостному членовредительству — ну там оттяпать тебе руку столовым ножом или выковырять вилкой твой глаз, и угомонить их можно только отправив в накаут. Четвертые принимаются нудно плакаться тебе в жилетку и периодически туда же сморкаться. Пятые… Шестые… Седьмые… Короче говоря, каждый спивается по-своему.
Я же, к своей гордости, полностью сохраняю ясность мысли и, при известных обстоятельствах, могу вести вполне внятные философские беседы, не плача и не стремясь съездить визави по физиономии, что бы он с более приличиствующим выражением лица выслушивал мои тезисы. Но, к моему стыду, у меня полностью отключается вестибулярный аппарат. И если налить, в том числе и на стол, и закусить, взяв черную икру прямо руками, я, пусть и не с первой попытки, но с третьей-то уже точно, смогу, то как ходить я забываю полностью. Дурацкое ощущение — ноги есть, голова легка, мысли ясны, а встаешь и падаешь, в лучшем случае прямо на пол, а в худшем — в объедки на своей тарелке.
На людей неискушенных это производит неизгладимое впечатление. Действительно, сейчас только этот человек, хоть и изрядно принявший, вел себя вполне прилично, высказывал вполне связные и умные мысли, а стоило ему подняться из-за стола, хоть и с большим трудом, опираясь на столешницу трясущимися от напряжения руками, с виноватым выражением на лице и холодным потом на лбу, и тут он, хлоп, падает как подкошенный. И человеку, собеседнику писателя (журналиста) Малхонски, сразу приходит в голову мысль об инфаркте, спазме коронарных сосудов, кровоизлиянии в мозг и отравлении цианидами, а также возможные эксклюзивные интервью и бешеные гонорары на тему «Моя последняя беседа с Кириллом Малхонски» или нудные разборки в полиции и суде на не менее животрепещущую тему «Зачем вы убили Кирилла Малхонски». И он со всех ног бежит к телефону и звонит в «Скорую помощь», полицию, «Геральд Трибьюн», Рейтер, «Правду» и «Черный поясок». И когда все заинтересованные лица уже в сборе: щелкают вспышки, записываются показатели свидетелей и устанавливается система искусственного сердца, санитары бережно переворачивают тело журналиста-алкоголика, тело открывает глаза и совершенно трезвым голосом говорит: «Привет, ребята! Нельзя ли меня проводить в туалет?».
Неудобно, согласитесь. Но со временем я выработал способы борьбы со своим недугом. Самый простой и примитивный заключался в том, что бы вообще не пить, или пить очень умеренно. К сожалению, в наше время и в нашей профессии это практически невозможно. Кто тебя допустит в круг, кто будет делиться с тобой сокровенным, если ты не докажешь, что ты такой же рубаха-парень, пьешь горькую наравне со всеми и не будешь строить из себя подозрительного трезвенника с гомосексуальными наклонностями, проявляющимися в вежливости речи и неизмятости костюма?
Более изощренный метод — знать свою меру и не превышать ее. Но в вышеуказанных компаниях (а к ним относились девяносто из ста посещаемых мной тусовок) мера еще худший грех, чем трезвость. Твои собеседники-собутыльники просто не могут чувствовать себя спокойно, когда ты, после такого хорошего начала в поддержку завязавшегося знакомства, втянув новоиспеченных друзей, которые, в общем-то, проповедуют трезвый образ жизни и в рот спиртное берут лишь когда в церкви причищаются, но ради такого приятного собеседника как вы, Кирилл, пошедшие на чудовищное нарушение своих правил, на скользкую дорожку пития, бросаешь на полпути спаянный и споенный коллектив, предаешь команду и… кроче, пшел вон, писака!
К тому же, даже зная свою норму, удержаться на этой грани очень трудно — все-равно, что перестать заниматься любовью за секунду до оргазма.
Последний и наиболее удачный во всех отношениях способ — пей сколько влезет, но обильно закусывай, и из-за стола до полного отрезвления даже в туалет не вставай ни в коем случае.
Об этом вскоре тоже пошли легенды — мол, Кирилла никто перепить не может, а из-за стола он встает всегда последним, трезвым как стеклышко, хотя остальные, кто от него не отставал в потреблении горячительного, давно ловят чертей на стенах платного вытрезвителя.
До прихода Одри в «Вешнаге» мы с Гедеминасом выпили не много, но крепко (стандарт «подснежки» — семьдесят и не градусом меньше), да когда Одри села еще добавили. В общем, отключения гироскопов еще не произошло, но система уже начала прецессировать. И когда моя новая подружка столь темпераментно сдернула меня с насиженного места, я от неожиданности полторы- две сотни метров пробежал довольно прилично, но на третьем круге сбросил темп, сбил дыхание и обрушился на подвернувшийся столик. Случилось бы страшное, но меня подхватили вовремя под белые рученьки и усадили на стул.
В поле зрения появилось озабоченная Одри в строгом черном платье до пят и цветущей орхидеей на груди, и стала достаточно профессионально выслушивать мое сердцебиение по методике шиацу — с еле заметными надавливаниями, содыханием и полным погружением в диагностику.
— Со мной все в порядке, — сказал я и Одри быстро убрала свои пальцы, похожие на подушечки кошкинах лапок — такие же мягкие и упругие одновременно.
Она повернулась к суетящемуся рядом Гедеминасу (я с облегчением заметил, что задний вырез платья превосходит все мои самые смелые ожидания, доходя чуть ли не до середины аппетитных, черт побери, ягодиц) и сказала:
— Не беспокойтесь, это не сердце. Он просто поскользнулся.
— Действительно, — поддержал я Одри, — поскользнуться человеку нельзя. Сначала насорят, намусорят, а потом говорят — сердце у человека слабое.
На некоторую несвязность фразы окружающие внимание не обратили, но то, что я заговорил, на всех произвело не меньшее впечатление, чем поющая кобыла. Гедеминас стал расталкивать растущую толпу своим толстым брюхом и орать Римке, что бы тот пошевеливался в смысле музыки. Римка зашевелился и музыка грянула, все пустились в пляс и мы остались в старом составе — трио на балалайках.
Я прочно утвердился на спасительном стуле, дама уже расположилась напротив, а официант находился рядом. Я щелкнул пальцами и небрежно бросил:
— Официант, нам все самое лучшее, что есть в вашей забегаловке.
Гедеминас обиделся и удалился, не менее небрежно бросив напоследок:
— Яичница сейчас будет, сэр.
Я включил «глушилку» и мы отгородились от бушующей вокруг нас свистопляски, погрузившись в уютный мирок тишины, покоя и полумрака. Голова у меня еще кружилась, но алкоголь уже начал выветриваться из крови, разлагаясь и разлагая печень, осаждаясь в мозгах и нагружая почки. Можно было пить дальше.
Поверхность нашего столика немного шалила и по ней разбегались радужные узоры, как в детском калейдоскопе, бросая отсветы на наши лица. Одри сидела, поставив локти на стол и положив подбородок на сплетенные пальцы, и смотрела на меня. Ее платье предприняло очередную эволюцию, превращаясь в строгий серый костюм и наблюдать за этим было довольно странно, если не неприятно.
— Очень проголодалась? — сочувственно спросил я.
— Очень, — согласилась девушка, — и…
Докончить она не успела, так как из стола полезли стаканы, бутылки, тарелки, соусницы, горшочки, ножи, щипцы, вилки, половники, еда, еда и еда. Гедеминас не подвел меня и я начал раскаиваться в своем поведении. Не знаю, как такого специалиста занесло в эту богом забытую Палангу, но это была настоящая «высокая кухня», как говорят французы, правда с некоторым привкусом провинциальности и моря. Бал здесь правила рыба.
Мы, как водится, начали с холодных закусок, запивая икру, лососину, копченого угря, селедку с горячей картошкой и лучком, маринованные грибы, отварной язык и свиную шейку прекрасным сухим «Кестлем» и редчайшим новосветским «Брютом».
На Одри приятно было смотреть — она уминала за обе щеки и не отказывалась от добавок. Я же, прикинув про себя всю предстоящую марафонскую дистанцию, решил, что с закусками малость переборщил. Поэтому пришлось (мне) отказаться от рыбной солянки и осетрины в кокильнице в пользу супов.
Среди супов выбор был так же обширен и я остановился на борще, а Одри начала с мясной солянки и кончила крем-супом из шампиньонов.
— Удивительная вещь — это наслаждение. Ни с чем так усиленно не боролась человеческая цивилизация, ни что так не хотела поставить под контроль, как возможность, способность и желание человека наслаждаться, сказал я перед первой переменой блюд, откинувшись на спинку стула и стараясь как можно незаметнее распустить ремень и освободить дремлющие резервы своего организма.
Одри покончила с шампиньонами и тоже была не прочь пофилософствовать.
— Когда человек наслаждается, он полностью всем доволен и его не заставишь уже идти на войну, рыть котлован под сталелитейный завод, ходить в школу, — высказала она гипотезу, — Цивилизация есть проявление нашего недовольства нашим же положением. Будь наши волосатые предки сыты, причесаны, согреты, не заедай их блохи, тигры и медведи, не замораживай морозы, да разве пришла бы им в голову такая безумная идея, как борьба за существование, как цивилизация, как право наций на самоопределение и равенство мужчин и женщин!
Я перехватил эстафету:
— Когда человек доволен, он и пальцем не пошевельнет, чтобы что-нибудь сделать. Вся наша история — это история нашего недовольства. Если хочешь заставить эту безволосую обезьяну свернуть горы, сделай ее недовольной. Диктаторы всех времен и народов это очень хорошо понимали. И причина краха нашего либерализма в том, что демократия считала своим долгом в первую очередь думать о человеке, о том, чтобы жилось ему хорошо и по его кухне не ползали тараканы (- Кто? Кто? — переспросила Одри. Пришлось прерваться и просветить отсталое создание, во всех красках живописуя таракана обыкновенного, вечного спутника холостяцких кухонь, солдатских столовок и внеземных поселений. После чего заметно побледневшая Одри передернула голыми плечиками и призналась, что о таких чудовищах она до сих пор не слышала). А Человек Довольный есть первейший враг любого государства, потому что на это самое государство ему наплевать. Он социально пассивен, не ведет никакой общественной работы и не ходит на выборы. Недовольные же, наоборот, дни напролет шастают по демонстрациям и орут «Долой Президента!». Диктаторы как раз и приходят на этой мутной волне недовольства. Какая первейшая задача диктатуры? Сделать весь народ недовольным! Даже если у них все есть, то заявить, что живут они все-равно в дерьме, а еще лучше — отнять большую часть того, что они имеют и обвинить в этом соседа.
— Хотя, если мы были бы всем довольны, то сейчас сидели в какой-нибудь вонючей берлоге, завернувшись во вшивые шкуры, и поедали папоротники и хвощи, — задумчиво сказала Одри и подвинула к себе появившуюся кстати тарелку.
Против такого сильного аргумента я ничего не смог возразить и молча напал с ножом и вилкой на беззащитные донские «зразы» из филе судака, фаршированные крабами, грибами и всяческой зеленью.
Мы сидели, отгородившись от сумасшедшего мира, смотрели друг на друга, ели вкусную пищу и нам было хорошо. Мы казались друг другу самыми симпатичными и милыми людьми и нам казалось, что весь мир состоит из таких же милашек и симпатяг, что в мире царит добро и рай сошел на Землю.
Приплыл запеченный карп с гречневой кашей, но рыбные блюда мне уже надоели и я принялся за свиную рульку с капустой и ароматным соусом «красное вино». Одри же, в первый раз ступив на столь хлебосольный и рыбообильный берег Прибалтики, от карпа не отказалась. Она ела как кошечка — аккуратно, тихо, но очень сноровисто и быстро. Я с удивлением отметил, как под нежной кожей ее рук обнаруживаются по-мужски крепкие мышцы. О технике «скрытого цветка» я слышал, но мне никогда не приходилась встречать женщин, воспитанных по этой школе. Если верить слухам, то моей маленькой Одри ничего не стоило разобрать на запчасти пару вооруженных террористов. Я мог сегодня спокойно гулять по ночной Паланге.
Мое разглядывание Одри не понравилось и она нанесла ответный удар.
— А что вы сейчас пишете, Кирилл?
Я откинулся на спинку стула и попытался отшутиться:
— Ну что вы, Одри! Разве я сейчас пишу? Я же ем. И с чего вы взяли, что я должен что-то писать?
Одри пригубила вино. Платье ее все строжело и строжело, привратившись окончательно в глухой закрытый балахон из густо-синего бархата и скромной бриллиантовой брошкой в виде пухленького Амура.
— Вы ведь писатель и должны писать. Я вас сразу узнала, — объяснила она.
— И сразу захотели задавить. А я-то ломал голову — с чего это вдруг молодая красавица соглашается на предложение совершенно незнакомого ей человека, с явными признаками… э-э, хм… депрессии на лице, вместе отужинать в какой-то забегаловке. Я думал, лелеял в душе надежду, что еще не утерял способность обвораживать и завлекать юные неопытные сердца, а мне заявляют, что просто моя физиономия украшает заднюю обложку моих же книг, и уж лучше перехватить сосисок вместе с этим, наверняка нудным и заумным, как все писатели, типом, чем в одиночку искать приключений на свою… э-э… голову.
— Я такого не говорила и говорить не собиралась, — хладнокровно заметила Одри, — вы напрасно обижаетесь.
— Последний раз я обиделся, когда старший Витька забрал у меня понравившуюся ему погремушку. Ходить тогда я еще не умел, поэтому пришлось обидеться. Но с тех пор больше ничего подобного со мной не было, пробормотал я. Моя филиппика поразила и меня самого.
Вот и еще один звонок приближающейся старости. Сначала ты становишься сентиментальным и чувствуешь себя за все в ответе, затем — обидчивым, потому что у тебя выпадают волосы, и, в конце-концов, тебя перестают интересовать женщины.
Я подергал себя за волосы, но они держались пока крепко. Да и девушка напротив меня волновала.
— Я больше не пишу, — сказал я, прервав опасную линию разговора, и погрузился в созерцание появившегося пирога и горшочков. Одри подвинула к себе один горшочек и, открыв, понюхала:
— Пахнет пивом, медом и мясом. Очень необычно.
— Это фирменное блюдо Гедеминаса. Он почему-то считает, что я русский и при каждом моем посещении потчует меня бараниной по-боярски, — объяснил я и придвинул к себе свою долю.
Одри попробовала боярское блюдо и захлопала в ладоши:
— Будем как русские — пить водку и закусывать солеными огурцами.
Водки у Гедеминаса тоже было много. Одри согласилась на ледяные «Русскую» и «Смирнов». Но с солеными огурцами произошла промашка — такак экзотика в «Вешнаге» отсутствовала и нам пришлось удовлетвориться запеченными грибами-кокот.
Мы чокались толстенькими стопками и спорили, чем отличаются «Русская» от смирновской водки. Мы долго обсуждали эту проблему и пришли к обоюдному выводу, что водки было слишком мало для столь тонкой дегустации и нам подкинули графинчик с двустами граммами «Московской особой». Одри твердой рукой отрезала себе и мне пирог с угрем и лососью и объявила, что рыбка плавать хочет.
Она решила меня споить, усмехнулся я про себя и, сосредоточившись, очень удачно подхватил свою стопку, пролив всего-то половину. Поверхность стола мгновенно поглотила жидкость и мне стало очень смешно.
— Что? Что такое? — спрашивала меня Одри, но у меня начилась истерика.
— Он… он… тоже закусить хочет, — выдавил я наконец, вытирая слезы и подавив приступ смеха.
— Кто?! — не поняла девушка.
— Столик!
Одри упала со стула.
Поднялась она уже в очень откровенном наряде — две полоски металлика отходили от бархотки на ее шее, проходили через соски ее крепких грудей и перетекали на поясе в разлетающиеся лоскутки, изображающие как бы юбку.
Ради такого случая я недрогнувшей рукой налил еще беленькой. И тут на меня накатил приступ откровения. Одри-таки добилась своего — хотя я оставался умеренно трезвым, водка, помимо мозжечка и вестибулярного аппарата, отключила еще и центр торможения речи (если таковой есть).
— Видишь ли, Одри, — проникновенно начал я, перейдя на «ты», — самое дьявольское изобретение человечества, после атомной бомбы, это — книга. Еще Иисус понимал, что нет пагубнее идеи, чем идея запечатленная на века. Скорее всего именно поэтому он ничего не писал, да наверное и не умел этого делать, а только проповедовал. Слово, идея всегда должны быть сказаны к месту и сразу же умереть. Ни одна истина не является верной на все времена и для всех народов. Ибо все в нашем мире меняется и то, что было хорошо для дня вчерашнего, ложно для дня нынешнего. А книга заставляет человека руководствоваться указаниями тысячелетней давности. К тому же книга очень приблизительно передает само содержание истины. Возьмем все тоже Евангелие не случайно его написали четыре человека. Каждый из них видел лишь одну грань произошедшего и никто не видел ВСЕ. Новый Завет могли бы написать и пятьдесят человек, но это только лишь приблизило бы нас к истине или наоборот — удалило от нее. Поэтому, когда человек начинает чувствовать, что ему есть, что сказать городу и миру, что он понял нечто важное, что у него есть блестящая идея, ему лучше не следует хвататься за перо и поверять свои мысли бумаге. Ему стоит обрядиться во власяницу, влезть на бочку и говорить, говорить, говорить. Иначе его идеи либо извратят, так как он, будь даже семи пядей во лбу, никогда не сможет передать всю полноту своего откровения, либо его идеи переживут века и, опять же, извратятся. И простота и ясность изложения тут не помогут. Что, скажите, проще — Христос сказал «не убий», а спустя всего десяток-два столетия зажглись костры инквизиции, а во всех войнах человечества можно найти религиозную подоплеку. И я не оригинален в этих мыслях. Многие писатели до меня приходили к такому же выводу и бросали писать, или кончали жизнь самоубийством, если сил бросить не было. А представляешь, Одри, сколько гениев мы не узнали только потому, что они, в своей гениальности прозорливо усмотрели опасность своего творческого дара. Они не повторили ошибки Стругова, который половину жизни писал потрясающие книги, а другую половину посвятил розыску и уничтожению всех своих изданий.
Кто-то говорил, что он сошел с ума, кто-то восхищался его самокритичностью и неудовлетворенностью своими творениями. Были дураки, которые убеждали всех, что этот эксцентричный дядька просто создавал себе рекламу на века, в чем и преуспел. А он просто понял свою ошибку. Понял и ужаснулся.
Я поковырял остывший пирог.
— Вот поэтому, Одри, я больше ничего не пишу.
— Жаль, — сказала Одри, — Мне кажется, вы во многом не правы. Для меня книга — оригинальный способ поговорить сразу со многими интересными для меня людьми, побудить себя к размышлениям. Вы, как писатель, слишком большое могущество приписываете книгам. Вряд ли кто в реальной жизни придерживается книжных идей. Это как поваренная книга — рецепт вроде правильный, а получается совсем не вкусно.
— Вот именно.
Одри замолчала и, выудив из тарелки с маринованной олениной пропитанную Pinot Noire грушу, принялась ее поедать.