В четыре часа утра я позвонил Эпштейну. Вот ирония судьбы — много лет его братец Авраам был моим продюсером, литературным агентом и — просто агентом, всяческими хитростями и неправдами проталкивая меня в те места в которые я хотел, в те места, куда я не хотел, и, даже, в те места, куда обычно раздраженно посылают, при этом стараясь не выходить из дома или, тем более, не выезжать из своего любимого и изрядно подмокшего за последние четыреста лет Санкт-Петербурга. А потом, теми же темными путями, продавал, всучивал, навязывал (и пару раз пытался подарить за символическую цену, что было совсем на него не похоже) наши репортажи и фильмы студиям с минимальными цензурными потерями по фантастически максимальным ценам. Его хитрость и домоседство стали притчей во языцех, на что он справедливо отвечал — если дома есть телефон, или просто слуховое окно, то выходить из него совсем не обязательно. Самые сложные дела решаются в течение пары секунд, необходимых человеку мысленно или вслух сказать «Да». Конечно, это требует длительных подготовительных работ, но для этого, опять же, никуда ходить не надо — нужно только так сформулировать свой вопрос, что бы человек не мог ничего сказать, кроме этого «Да». А вот для этого-то короткого разговора и пригодится телефон. А потом его убил метеорит. Что может быть смешнее, удивительнее и грустнее?
Вес космического хлама, выведенного человечеством на орбиту, в ближнее и дальнее Внеземелье за сто лет космической эры оценивается «Ллойдом» (страхование от такой разновидности несчастных случаев и бедствий стало популярным еще с начала века и крупнейшей компании пришлось взяться за математическую оценку и таких рисков) в пять миллиардов тонн титана, железа, ферросплавов, пластика, кремния, композитных материалов, золота, магния и прочего мусора. Сюда входят первые, до сих пор не сгоревшие в атмосфере, по странной прихоти приливного воздействия Луны, Солнца и Юпитера, спутники связи, шпионы, метео- и георазведки и прочие малышки, инфузории зари космической эпохи типа «Молния», «Метеор», «Поход», «Аполло» и «Форчун». Но вся эта мелочь не в счет. Большую проблему представляют гиганты «мюонного» Золотого Десятилетия, когда в небо забрасывались конструкции в сотни тонн весом, из которых собирались присно памятные «Ковчеги», «Галеоны» и другие ноевы корабли, уменьшившие население Земли на пять миллиардов человек и на девяносто процентов полезных ископаемых, окончательно загадившие атмосферу и почти уничтожившие озоновый слой.
Этот «железный навес» послужил хорошим трамплином для Освоения и честь ему и хвала была бы в этом, если бы не его паршивое свойство — все эти уже вышедшие из употребления станции, лаборатории, космополисы и прочие железки, имели тенденцию со временем возвращаться на грешную Землю. И если с первыми космическими «инфузориями» никаких проблем не возникало — они благополучно испарялись, радуя влюбленных и детей, то эти громадины и монстры предпочитали проделать весь путь до конца и, как иные люди, оставить свой след на Земле.
Следы при этом оставались столь примечательными, что была организована специальная служба по демонтажу орбитальных сооружений и отбуксировки их подальше от Планеты.
Но случались казусы — не дождавшись своей очереди, изуродованная метеорными потоками и изъеденная солнечной радиацией махина неожиданно обрушивалась вниз, на головы незадачливых прохожих. Представляете? Идет человек по родному городу, по родной улице, подходит к родному дому и тут раздается гром, свист, удар, бах! — и человека нет. Это наводит на определенные размышления.
Моисей Эпштейн устроил безвременно почившему брату шикарные, но скромные похороны (а я раньше думал, что это — слова-антонимы, пока не убедился собственными глазами в их синонимичности), оттер засаленным рукавом поношенного пиджака горькие слезы и принял бразды правления процветающей фирмы «Эпштейн и Эпштейн». С тех пор компания зацвела еще обильнее и я, помятуя все то добро, которое сделал мне хитрый домосед Авраам, прибегнул к его услугам уже как свободный литератор.
Моисей, в отличие от брата, особой эксцентричностью и хитростью не отличался, но был честен и обязателен. Поэтому если кому-нибудь приспичивало позвонить ему в четыре часа ночи, он добросовестно вылезал из постели, одевал тапочки и, чтобы не разбудить любимую Риву, перетаскивал видеофон в гостиную и там высказывал звонившему все, что он думал о нем и его родителях. И только потом отвечал на вызов. Если не знать этой его особенности, то можно было не дождаться ответа и отказаться от вызова, что еще больше раздражало Моисея. Но я был человек опытный и терпеливо подождал пять минут, прежде чем экран загорелся и из него не вылезло знакомое худое лицо с черными волосами с проседью и круглыми очками на носу.
— Что у тебя с ухом? — буркнул он, нисколько не удивившись.
Я потрогал ухо. Сейчас оно болело меньше, но это компенсировалось его распуханием до огромных размеров. Слоны мне бы позавидовали. Черт бы побрал эту Одри с ее рецептами быстрого протрезвления.
— Медведь наступил, — объяснил я, — еще в детстве. Извините, что так рано тебя разбудил.
— А за то, что так рано меня покинул Вы извиниться не хочешь? вздохнул Моисей.
Обмен любезностями мог продлиться долго и поэтому, чувствуя, что силы мои на исходе после бурной ночи чревоугодия и пьянства, я взял быка за рога с места в карьер:
— Моисей, мне нужна твоя помощь.
Моисей помолчал, пожевал губами и предположил:
— Деньги? Наркотики? Шлюхи? Или я должен тебе посодействовать в присвоении имени Малхонски самому мелкому астероиду Системы в знак благодарности за то, что лучший коммерческий писатель десятилетия, за мои труды и седины, в один прекрасный момент заявляет, что я, я! прости меня Бог за грубое слово! я — полное собачье и еще шесть всяких разновидностей дерьмо,? А что, это сейчас модно. А уж меня, к тому же, никто не заподозрит в предвзятости.
— Я хочу написать книгу.
— Ах, он хочет написать книгу! — чуть ли не крикнул, разойдясь, мой агент, — Он хочет написать книгу! Сначала он врывается ко мне, ломает мебель, бьет посуду, распугивает кошек и кричит, что он больше никогда пера в руки не возьмет! что люди не понимают его книг! что он правдиво живописует ужасы войны, а они, эти подонки из Министерства, награждают его премиями за патриотизм, а придурки-пацифисты обвиняют его в разжигании новой войны! Нет, какое чудо! Никто не понимает великого Малхонски, кроме его самого и его кота, но тот, к сожалению, пока не научился писать рецензии! И тогда Малхонски решает удалиться из мира, как Лев Толстой, и сидя на травке, писать веселые книжки о птичках, как Пришвин. Уж не хочешь ли ты, чтобы я прислал тебе свою коллекцию бабочек и впридачу купил двух канареек?
— Нет. Я хочу, чтобы ты мне достал мои записи на Европе.
Моисей надолго замолчал. Я не прерывал его раздумий, поглаживая больную мочку уха.
— Дело еще хуже, чем я думал, — сделал он вывод, — теперь ты действительно хочешь начать Третью мировую войну. Ты что, Кирилл, не понимаешь какую кучу дерьма ты хочешь вывалить на человечество?
— Понимаю, — ответил я, — мы сами ее и наложили.
— А как же твой «Бежин луг» и прочие охотничьи рассказы? Впрочем, можешь не отвечать. Я всегда знал, что эти твои планы гроша ломаного не стоят. Пиши то, что знаешь лучше всех, либо то, что не знает никто. Охотник и натуралист из тебя никудышный, с воображением у тебя всегда было слабовато, а войну лучше тебя действительно никто не знает. Но сейчас ты действительно делаешь крупную ошибку. Бочка с порохом уже готова, фитиль вставлен и теперь ты хочешь его поджечь.
— Ну так ты мне поможешь, — начал терять я терпение, — или мне обратиться в другое, менее склочное агентство?
— Вот тебе, — сунул мне дулю под самый нос вежливый рабби Моисей, — у нас с тобой контракт. И хотя ты им подтерся и выкинул, он все еще в силе. Если не хочешь ходить голым и сидеть в долговой яме на Валуне, дальше меня тебе хода нет.
— Значит я на тебя рассчитываю.
Моисей закурил и, пуская дым себе под ноги, несколько минут помолчал. Было тихо — в наш век интеллектроники нигде в доме не тикали часы, не текла из крана вода и не скрипели половицы. Звуконепроницаемые окна не пускали в дом шум ветра и дождя. Было неуютно.
— Знаешь, что сгубило евреев, когда в Германии к власти пришли фашисты? — спросил он.
Ремарка я читал, но соврал, желая дать Моисею возможность блеснуть эрудицией и тем самым завоевать его благосклонность (хотя он и так был на крючке):
— Нет, Моисей, не знаю.
— Их погубили рояли. Еврейские семьи очень музыкальны и почти в каждой имелся рояль. А если хочешь драпать из страны, то такой громоздкий предмет с собой не потащишь. Вот поэтому многие остались. Им жалко было расставаться с роялями. Представляешь — не с деньгами в банке, не с заводами, не с квартирой, в конце концов, а с роялем?
Моисей стряхнул пепел и продолжил:
— Так вот, к большому горю моих родителей, нам на ухо наступил один и тот же медведь и поэтому я не имею рояля. И в случае чего, я всегда смогу сбежать отсюда подальше. Хотя пока ума не приложу куда, — задумался он.
— Хорошо, Кирилл, я попробую это сделать. Только не надо лобызать мои щетинистые щеки, ноги мыть, а воду пить. Я чувствую, что делаю очень большую ошибку. Потомки мне этого не простят, как ты думаешь? Ладно, жди звонка, сказал он и исчез.
Я столкнул мохнатый видеофон на пол, открыл окно и, пододвинув кресло, уселся напротив, вдыхая запахи дождя, моря и сосен. На небе штормило и ни там, ни в городе не было ни огонька. Паланга спала. Одри тоже дрыхла на втором этаже и лишь один я бодрствовал и морозился, пытаясь согреться куцым клетчатым пледом. Я вспомнил стихи:
В начале прошлого века австриец Фрейд обнаружил триединство человеческой психики, состоящей из Я — потока мыслей, образов, желаний, непрерывно текущих через наше сознание на протяжении всей жизни, Оно, или подсознания — странного места, где бурлят реликтовые инстинкты, темные желания и загадочная символика, и, наконец, Сверх-Я, порожденного запретами, ритуалами и моралью окружающего нас мира.
Позднее Эрик Берн открыл, что личность человека, его Я, состоит из личин Взрослого, Ребенка и Родителя, и в каждом случае наше поведение в одной роли разительно отличается от нашего же поведения, скажем минут пять назад, но уже в другой роли.
Все это лишь подтверждает мысль, давно ставшую литературной банальностью, о том, что человек — существо противоречивое. Но меня все равно удивляют, поражают и, порой, устрашают извивы моей судьбы. Мои нынешние и будущие биографы, если таковые найдутся, спорят и будут спорить до хрипоты, что заставило меня бросить Ауэррибо и пойти в «Лондонский курьер», оставить журналистику и стать писателем. Но это не самые сложные загадки — любой человек с воображением, которое у меня слабовато, сможет придумать правдоподобную гипотезу превращения журналиста в писателя — в конце концов это самый естественный путь, рекомендованный еще Джеком Лондоном. Гораздо сложнее объяснить метаморфозу «Желтого тигра», крутого парня в коже с камерой и автоматом на шее, «землянина»-патриота и живую легенду всех курсантов Ауэррибо, в не менее знаменитого писателя, пацифиста, затворника и алкоголика, на дух не переносящего все то, что имеет отношение к власти и официальной идеологии.
Казалось, что проще — спроси самого человека. Но в том-то и проблема, что он сам еще хуже это понимает — что же завело его на этот путь. Подсознание? Шутки Ребенка? Никто не знает и я меньше всех.
Впрочем, все может быть просто — Эпштейн утверждает, что учуять во мне нелояльность к власти и отвращение к войне так же трудно, как ощутить водочный перегар сквозь экран видеофона — нос вроде красный, глаза маслянистые, руки трясутся, а ничем не пахнет!
Наверное, он в чем-то и прав. Может быть я слишком невнятен в своих книгах и мои реальные убеждения погребены под кучами ненужных мыслей, размышлений, извивами острого сюжета и иглами циничного юмора, может я только внушаю себе свое диссидентское умонастроение, ради собственного тщеславия и самолюбования, а на самом деле, в глубине души остаюсь вполне верноподданным и правоверным. А может общество просто не так трактует мои слова — на благо себе и своим целям, ибо нет ничего несовершеннее, расплывчатее, многозначительнее, чем человеческое слово. Эта последняя гипотеза нравится мне больше всего. Она — мой любимый конек, который я седлаю при каждом удобном и неудобном случае.
Скорее всего, и, даже, наверняка, я не являюсь великим писателем и мне не снискать в веках лавры Гомера и Толстого. Я лишь попал в струю и писал о том, что больше всего интересует нашу агрессивную расу — о войне. Вас никогда не удивлял тот факт, что большинство великих книг посвящено именно этому роду деятельности человечества — «Илиада», «Ветхий Завет», «Война и мир», «Гегемон»?
Ладно, в конце концов мы заслуживаем то, что мы заслуживаем и все наши сетования на пропаганду, идеологическую обработку являются слабым аргументом. Вы хотели войну? Вы ее получите.
Беда нашего человечества в том, что с момента развития у человека второй сигнальной системы, он гораздо больше верит сказанному, нежели увиденному. В этом кроется причина ужасающей жизнеспособности тираний.
Моисей все не звонил, а мне все не спалось. Ночь постепенно приближалась к рассвету, нежданный в такие холода дождь приутих, но небо все еще было в тучах. Это было хорошее время для астрономов — они со спокойной душой могла спать — звезд не было видно.
Наша вечеринка с Одри кончилась несколько неожиданным для меня образом — я протрезвел. До этого, я помню, мы еще ели, пили, танцевали, целовались и спорили, пили на брудершафт, экспериментировали с платьем, изучали анатомию, читали стихи, плакали и смеялись. Потом, кажется, поспорили кто кого перепьет. То есть, поначалу я хотел, почему-то, предложить заключить пари кто кого переорет. Но с артикуляцией у меня произошел сбой и Одри с жаром поддержала мою идею, заявив, что нет в мире такого мужчины, который бы мог тягаться с ней в распитии спиртного.
Я не стал ее разочаровывать и объяснять, что имел в виду нечто совсем другое, подумав, что воинственная Одри воспримет это как закамуфлированную капитуляцию, чего я, естественно, в силу своей пьяной мужской гордости стерпеть не мог.
Правила были простыми — берутся два стограммовых стакана, которые каждый по очереди наполняет из графина водкой и выпивает. Затем процедура повторяется теоретически до бесконечности. Проигравшим считается тот, кто либо не сможет самостоятельно наполнить свой стакан, либо упадет в бессознательном состоянии после N-ой дозы.
Процесс пошел резво — у меня, правда, чуть помедленнее, так как приходилось много времени и усилий прикладывать к обузданию вестибулярного аппарата, у Одри — быстрее, так как проблем с координацией движений у нее не возникало. Сама она при этом не проявляла никаких признаков опьянения — руки у девушки не тряслись — наливала она твердо, язык не заплетался — она в основном молчала, да и в обморок, от сильнейшего алкогольного отравления, она падать не собиралась.
Я совсем уж решил, что в первый раз проиграл в такой элементарной игре, да еще какой-то молоденькой девчонке, но тут одрино платье стало вытворять такие вещи, что мне сразу полегчало. О том, как управляются творения «Флоры генетикс» я имею самые смутные представления. До этого мне казалось, что они через определенные промежутки времени спонтанно меняют программу, перерастая, скажем, из «тюльпана» в «сакуру». Но, видимо, каким-то образом они все-таки завязаны на эмоциональный настрой хозяйки и когда, под влиянием спиртовых паров, ее эмоции перестали контролироваться нормами приличия и человеческого общежития, платье тоже сорвалось во все тяжкие, демонстрируя самые сокровенные девичьи фантазии.
Но Одри это нисколько не смутило и она с каменным лицом продолжала свою партию. И я во второй раз убедился, что моя случайная знакомая вовсе не так проста, как кажется, и за игривым, милым и привлекательным фасадом скрыто профессиональное владение кое-какими штучками, которым не обучаю в пансионах благородных девиц и Сорбонне.
Долгое время европейская медицина не признавала возможности сознательного управления человеком физиологией своего организма. Восточная традиция считала такое умение само-собой разумеющимся и оно широко использовалось в различных школах йоги и боевых искусств. Не знаю, умела ли моя Одри останавливать сердце, изнывать от жары в холодильнике и жевать стекло, запивая его азотной кислотой, но искусством разлагать метиловый спирт гораздо быстрее, чем это делает рядовой человек, она владела вполне. Конечно, Одри тоже постепенно пьянела, но не так скоро, как бы мне этого хотелось.
Слева от нас, на краю стола скопилась внушительная батарея бутылок. В баре было уже пусто — мы не заметили как и почему гуляющий народ куда-то схлынул, повинуясь неуслышанному нами сигналу, и лишь Гедеминас стоял за стойкой, подперев кулаком тяжелую голову и наблюдал за нами, чтобы по первому требованию послать нам очередной сосуд с огненной водой.
Не знаю, упились ли мы до белой горячки, но на восьмой бутылки «Полярного медведя» (или «медведицы») Одри вдруг нарушила наше спортивное молчание и тишину опустевшей «Вешнаге», до этого нарушаемую лишь звоном бутылок, бульканьем, да тяжелым дыханием олимпийцев, сказав совершенно трезвым голосом:
— Все, я сдаюсь.
— Предлагаю боевую ничью, — по-джентельменски промямлил я, пытаясь согнать с краев стакана зеленых толстеньких чертиков, который неимоверно утяжеляли его и не давали удобно приложиться к емкости.
— Тогда пойдем прогуляемся по свежему воздуху, — сказала Одри, легко поднимаясь из-за стола.
— Пойдем, — согласился я, тоже слезая с насиженного места.
Вернее я сделал такую попытка, не очень-то надеясь на успех. Надежды на чудо действительно не оправдались — пол со сверхсветовой скоростью вздыбился, встав вертикально, я испугался за бутылки, которые должны были вот-вот свалиться с нашего столика, сделал обнимающее движение, желая принять их родимых в свои объятия, неосмотрительно при этом выпустил из рук край столешницы и полетел вниз, подчиняясь взбунтовавшейся гравитации.
Резкость в глазах восстановилась, аберрация и прочие астигматизмы исчезли и без всяких менисков. Я опять сидел на своем стуле, пол принял нормальное положение, а Одри стояла надо мной, задумчиво покусывая губки и критически меня осматривая.
— Ты видела? — возмущенно спросил я, — Опять кто-то с тяготением балуется!
— Видела, — подтвердила Одри, — и могу предложить тебе радикальное средство.
— Воду с нашатырем внутрь? — с отвращением поинтересовался я, — Нет уж увольте. Не зря же я весь вечер пировал. Да и пол пачкать неохота.
— Не надо воды, — успокоила девушка, — все гораздо проще, но не приятнее, — и с этими словами она быстро наклонилась и своими острыми зубками впилась в мочку моего левого уха.
От жуткой боли я заорал, вскочил на ноги и заплясал по «Вешнаге», схватившись за укушенное место, забыв про пьянку и вестибулярный аппарат.
Потом мы долго пытались образумить разбушевавшееся ухо, прикладывая к нему горы льда, снега, поливая его жидким азотом и просто элементарно дуя на него. Суетился при этом в основном Гедеминас, так как Одри, не желая попадать под мою горячую руку, скромно сидела в уголке, трезвея и шепотом подавая советы охающему и причитающему бармену.
Когда боль немного утихла, а злость на бедовую девчонку улеглась, меня начал разбирать смех. Вид у меня был еще тот — распухшее как оладьи ухо, растрепанные волосы (это Гедеминас всеобщим маминым средством пытался облегчить мои страдания), мокрый от растаявшего льда костюм, бешеные глаза и трясущиеся руки. Наверное, даже месячный запой не смог бы довести меня до такого состояния.
Вслед за мной с облегчением засмеялись Одри и Гедеминас. Марта, убиравшая кафе, долго с недоумением смотрела на нашу ржущую компанию, пока сама не начала тихо посмеиваться, просто так, без повода.
Прошел уже час. Холод мне надоел и я, выбравшись из-под теплого пледа, закрыл окно, опустил шторы и на всю мощность включил обогреватели. В комнате быстро стало жарко, лед в аквариуме растаял и от такой смены климата меня потянуло в сон. Боясь проспать звонок Эпштейна и вызвать новую волну нареканий этого зануды, я взял со стола свою биографию и попытался ее почитать.
Как это бывает, когда очень хочется спать, глаза никак не могла сфокусироваться на странице, разбегаясь, разъезжаясь и закрываясь. Голова тоже не держалась на шее и я периодически клевал носом в книгу. Пришлось с сожалением отложить том, закрыть глаза и пообещать себе, что спать не буду, а только вот так посижу, поборясь со сном.
Проснулся я от настойчивого писка видеофона. Солнце уже взошло, на небе было ни облачка и гостиную заливал яркий свет. Если бы не голые клены и не снег на улице, то можно было подумать, что на дворе весна. На часах было девять двадцать и я со страхом ткнул в кнопку приема.
Моисей в отличие от меня был умыт, побрит, свеж и одет. И если меня кормили мои мозги и фантазии, в которых я слабоват, то этого литературного волка, помимо всего этого, кормили еще и ноги и его опрятный вид.
— Ну и задал ты мне работенку, — радостно сообщил он, — Я только на звонки потратил весь твой будущий гонорар.
— А он будет, гонорар-то? — с нетерпением спросил я.
Эпштейн демонстративно задумался.
Больше всего на свете я не люблю просить и быть зависимым от других людей. Возможно это следствие моей чрезмерной гордости, из-за которой мне кажется, что окружающие просто обязаны читать мои мысли и приносить все нужное по первому мысленному требованию. Или это следствие моей тщательно скрываемой робости, и я просто терпеть не могу беспокоить людей своими мелкими проблемами. А возможно мне просто не нравится телесное ощущение ожидания — исполнится твое желание или нет — сердце начинает биться быстрее, в середине груди появляется тепло, руки начинают подрагивать, а лицевые мышцы каменеть, складываясь в невозмутимо-непроницаемую маску.
Я молчал, не прерывая размышлений Моисея.
— Сложно сказать, — ответил он наконец, — все будет от тебя самого и твоего желания написать эту чертову книгу. Но сначала все по порядку.
Во все времена властью обладали те, кто владел информацией. Поэтому в любой компании, особенно относящейся к средствам массовой информации, самых могущественных людей, как правило, двое — сам хозяин, или топ-менеджер (этот факт известен всякому) и — хранитель архива (этот факт мало кому знаком). Для многих людей, привыкших отождествлять символы власти, как то: шикарный автомобиль, трехэтажное бунгало и персональную гробницу, с самой властью вышеприведенное утверждение не является очевидным в силу его прагматичности. Люди любят принцев и принцесс, но потом, почему-то, изменяют им с их конюхами и служанками.
Моисей, как человек прагматичный, всегда утверждал, что на любой работе надо перво-наперво выучить расположение трех комнат — своего кабинета, кабинета своего начальника и сортира, и быть в хороших отношениях с тремя людьми — с президентом, с привратником и с его собакой.
Именно это ноу-хау позволяет Эпштейну добывать такую информацию, которой порой не владеет Директорат Евро-Азиатского Конгломерата. Надо быть ближе к народу, друзья! В моем агенте умер незаурядный шпион и журналист.
Естественно, Моисей не собирался звонить после нашего разговора в такую рань (да и в любое другое время) Президенту ТВФ или Вице-президенту и трясти их за грудки (или груди), требуя вернуть бедному Кириллу Малхонски его интеллектуальную собственность. Он позвонил совсем незаметному, очень скромному пожилому человеку по имени Святослав Александрович Милославцев, которого мучает бессонница, из-за чего он с большим удовольствием остается дежурить на ночь в архивном отделе ТВФ. Милый старичок почти всю свою жизнь проработал архивариусом компании, был знаком с ее первым президентом незабываемой Яной Брош, имел многочисленные благодарности от Правления за беспорочный труд, не рвался в начальники, держал язык за зубами и исправно платил профсоюзные взносы. Все это позволило ему пересидеть шестерых Директоров, два дружеских и одно агрессивное поглощения другими телекомпаниями, национализацию и приватизацию, взлеты и падения, путчи и революции внутри нашего маленького столичного государства.
Моисей получил Милославцева в наследство от брата и, помнится, месяц сверкал от счастья, сорил деньгами и делился со мной компроматом на высших чинов ЕАКа. Он регулярно звонил старику, болтал с ним по ночам, с интересом выслушивал воспоминания и сентенции, посылал подарки и советовался. Как и все одинокие люди, Святослав Александрович истосковался по вниманию и души не чаял в своем собеседнике. К тому же Моисею хватило ума не предлагать ему деньги за те услуги, которые он оказывает, консультируя фирму «Эпштейн и Эпштейн».
Точное содержание разговора Моисей не стал мне передавать, так как тянулся он четыре с лишнем часа и собеседники при этом обсудили обширнейший круг проблем, затронули невероятное количество тем, выпили неисчислимый объем черного кофе, чокаясь через интерактивный экран видеофона, описали в подробностях друг другу симптомы одолевающих их болезней, кляня судьбу и проклятую старость, что особенно веско звучало из уст тридцатисемилетнего Моисея, пышущего здоровьем и оптимизмом, скурили около полукилометра любимой обоими «Лайки» (которую до этого Эпштейн на дух не переносил), поспорили о достоинствах брюнеток и блондинок (оба были большими экспертами в этой области, так как в силу религиозных убеждений исповедовали единобрачие).
Нельзя сказать, что наш Моисей был настолько беспринципным, что ради получения нужной ему информации прикидывался перед доверчивым Святославом Александровичем заядлым курильщиком и хроническим бабником. Он очень хорошо умел улавливать желания своего собеседника и вел точно в соответствии с его ожиданиями, чем несказанно располагал визави к себе. В психологии такой паттерн зовется «отзеркаливание» и Эпштейн в совершенстве владел этим искусством.
Со мной он вживался в образ этакого грубоватого и прямого деляги, честного, но и не упускающего собственной выгоды. То есть был таким, каким я всегда неосознанно, может быть, желал видеть своего литературного агента. С женой он был нежным, мягким, набожным отцом семейства, находящегося под каблучком своей половинки. Но она бы здорово удивилась бы, увидев своего Моисея в кабинете у издателя из «Пингвина» или «Терры». Там он был акулой в бассейне с жирными селедками — стремительный, непреклонный, просчитывающий весь контракт в уме и щелкавший юридическую казуистику как семечки.
Прирожденное хамелеонство было еще одним секретом его успеха. И он понимал, что на Святослава Александровича ни в коем случае нельзя давить. То, что нам нужно, должно естественно возникнуть в процессе болтовни двух измученных до зевоты бессонницей мужчин. Пока его язык безостановочно чесал, Моисей лихорадочно просчитывал направления разговора, которые могли вывести его на злополучную запись. Несколько раз он оказывался совсем близко к цели, когда разговор касался Спутников, репертуара ТВФ и цейлонского чая (если первые две темы, в моем представлении, еще как-то могли навести на след, то последняя комбинация была вне моего разумения). Но разговор уводил их в сторону и приходилось начинать новый гамбит.
Конечно, время не тратилось попусту — Моисей выудил множество интересных фактов и это четырехчасовое ток-шоу дало ему работы на долгие месяцы для разработки и анализа подвалившего колондайка новой информации. Но главной цели он все не мог никак достичь.
Наконец он стал подумывать о нарушении своих строгих правил и уже собирался спросить неутомимого старичка прямо в лоб — что он знает о «европейском деле» и нельзя ли извлечь эту запись из архива. Время к тому же поджимало — близилась пересменка и старому архивариусу уже пора было отправляться домой, да и силы Эпштейна иссякали. Но тут сам Святослав Александрович заговорил о К. Малхонски. Он критически оценил творческое наследие автора, похвалил того за реализм и точность деталей, посетовал на слабость фантазии и прямолинейность характеров, пожалел, что тот отошел от дел (как он слышал) и не желает больше браться за перо.
Поначалу, не уловив о ком идет речь, Моисей лишь поддакивал этому доморощенному критику, размышляя о своей горькой судьбине, никак не желавшей дать ему в руки золотой ключик к разрешению заковыристой проблемы. Потом, услышав имя Малхонски, он не поверил своим ушам, решив, что грезит наяву. А когда архивариус стал сожалеть о безвременно прерванной карьере, Моисей с трудом подавил в себе желание заорать знаменитое — «Есть такая партия!». Секунду поколебавшись, он стал «продавать» меня.
Моисей признался старику, что я являюсь его клиентом, что горю желанием вновь приступить к работе и что мне мешает лишь самая малость, так, пустячок — все нужные материалы к книге находятся в архиве ТВФ.
— Короче говоря, — прервал свою эпопею Эпштейн, — записей там нет.
Я облегченно вздохнул.
— Но еще не все потеряно, — бодро сказал Моисей, — я все-таки разыскал место, где они пылятся.
В начале декабря 57-го года Директоратом была в срочном порядке создана команда для расследования трагедии на Европе, позже получившей название комиссии Шермана-Крестовского. Шермана я прекрасно знал — тот был закадычным другом Теодора Веймара и входил в тройку самых непримиримых ястребов Объединенных Сил. Познакомив меня с ним, Веймар посоветовал мне на будущее никогда не попадаться под валенок этого тщедушного человечка и, по возможности, точнее передавать в mass-media полученную из его уст информацию. Я следовал этим рекомендациям и никогда не жалел — через Шермана я прокачал колоссальное количество первоклассных репортажей и статей и убедился, что генерал всегда достоверен в своих суждениях и на завтрак питается врагами Отечества. На Европе мы с ним встали по разные стороны поезда под названием «Интересы Родины», да и маршруты движения у нас были противоположными.
Крестовский был юристом, возглавлял коллегию санкт-петербургских адвокатов и мог самого дьявола оправдать в глазах господа бога. Но на Европе задача у него была другая. На нас с самого начала поставили крест (я эту пикантную подробность узнал от Бориса) и в глазах вселенской общественности мы были группой затейников, чей козырь террор. Поэтому целью адвоката было лишь оправдание Шермана, после того, как он утопит нас в ближайшей полынье.
Я как последний дурак думал, что лучше нашего ястреба-миротворца для нас и быть не может, он-то, отец родной, все излечит, исцелит, вызволит верных сынов Отечества из той грязи в которую они сели, он-то накажет тех гадов, которые придумали это гнусное дело, он-то, он-то. На первых порах Шерман меня не разочаровывал и тщательно записывал мои панегирики. Ему-то я и отдал всю съемку нашей экспедиции. Потом нас приговорили к расстрелу, а имущество конфисковали.
Мне казалось, что ТВФ ни за что не расстанется со своей собственностью (все мои записи по контракту принадлежали ей), даже не столько в целях коммерческого показа (ей этого не позволили бы), сколько для последующего давления на Директорат в особо трудных для компании случаях и для чего она должна была поставить на уши весь свой юридический департамент.
Милославцев утверждал, что все так и было — на уши поставили, но под зад получили. От кого именно и сколько раз — история умалчивает, но с тех пор о европейском деле ТВФ забыла и слышать не хотела.
— Значит это все-таки действительно бесполезное занятие, констатировал я. Только теперь я понял, что очень боюсь найти эти записи.
— Ты так легко сдаешься? — удивился Моисей, — А я хотел предложить тебе как минимум двенадцать более или менее законных методов отъема нашей собственности из когтей наших ястребов и даже согласен оплатить кое-какие издержки, которые могут при этом возникнуть.
— Например? — принялся я загибать пальцы.
— Наиболее законный и наиболее дешевый и, скорее всего, самый безнадежный — нанять адвокатскую контору, хотя бы того же Крестовкого со товарищами. Раз уж он выхлопотал для таких божьих овечек расстрел, то уж пусть постарается вернуть тебе конфискованное барахло.
— Какой же способ самый дорогой? — пробормотал я, вспоминая расценки этого самого дорогого адвокатского дома во Вселенной.
Заметив, что разохотившийся Эпштейн, вступивший на трудную тропу выпестования очередного бестселлера, открывает рот, я торопливо прервал его, поняв, во-первых, что другие его методы попахивают откровенной уголовщиной и, во-вторых, что мне совсем расхотелось что-либо писать.
— Спасибо, Моисей, за заботу. У меня разболелась голова, начался приступ малярии, развился кивсяк в мозгах. В общем, я тебе потом позвоню, и выключил видеофон, добавив, — если захочу.
Но несколько часов спустя я все-таки сделал еще один звонок и человек, к моему удивлению, согласился.
Итак, начинался новый день и начинался он хорошо — у меня в доме, в кое веке, гостила хорошенькая женщина, у меня болело ухо, а во рту, по всем признакам, переночевали лошади, мое воскресение как писателя не состоялось, на улице шел непонятно откуда взявшийся снег, снова ветер нагнал тучи, а морской ветер срывал последнюю листву с каштанов и кленов и гонял ее по пустынным улицам.
Одри встала поздно — в одиннадцать часов, поздоровалась со мной, виновато глядя на несчастное ухо, и заперлась в ванной, а так как санузел у меня был совмещенный, то и туалет тоже оказался занятым. Я вздохнул и поплелся варить кофе.
— Ты меня сможешь подбросить до Клайпеды? — спросил я, когда мы допивали второй кофейник, сидя у большого окна в гостиной и наблюдая за разгулявшейся пургой.
Одри сидела в моем махровом халате, короткие мокрые волосы ее были взъерошены. Двумя руками она держала пол-литровую цветастую чашку с кофе, который по странной прихоти посолила, и, подобрав ноги под себя, уныло смотрела на непогоду.
— Конечно, — задумчиво кивнула девушка, — если ты дотолкаешь автомобиль до городской черты.
Мы помолчали. Тащиться в такой день куда-либо мне не хотелось, а тем более тащить на себе еще и одриного мастодонта. Но выбирать не приходилось меня теперь ждали, а другого транспорта под рукой не было — погода стояла нелетная.
Одри открыла книгу и прочитала вслух:
— Жаль, что на бумаге нельзя передать музыку.
— Это песня? — удивилась Одри.
— Очень старая песня, — ответил я, — Как-нибудь я тебе дам ее послушать.
— А мне показалось, что это твои стихи, — разочаровано сказала девушка и вдруг спросила, — Тебе нравится твоя работа, Кирилл?
— А почему ты об этом спрашиваешь? — в свою очередь поинтересовался я, следуя дурацкой журналистской привычке.
— Мне кажется, чтобы заниматься делом, которое приносит столько сомнений, несчастий, горя и одиночества, надо очень его любить.
Я улыбнулся.
— Я не так несчастен, как ты думаешь. Но ведь любимое дело и не должно нравиться. Ты его должен даже слегка ненавидеть. Любимая работа — это призвание, а всякое призвание — судьба и рок. Все люди ищут призвания, страдают и завидуют тем счастливцам, которые его уже обрели и не понимают, что призвание лишает тебя свободы воли. Ты становишься одержимым, твои мысли заполнены только работой, отнимающей все радости жизни, разрушающей дружеские, любовные, семейные связи, лишающей покоя и душевного равновесия. Ты становишься рабом своего дарования, и, как раб лампы Алладина, — ты всемогущ, за исключением одной мелочи — ты не можешь освободиться от власти этой лампы. Блаженны те, Одри, кто занимается скучным, неинтересным, нелюбимым делом — ибо они свободны. И несчастны те, кто найдя свой талант, в нем разочаровались — назад хода нет.