1

Чем дальше я удаляюсь от дней упорхнувшего детства, тем чаще снится

мне мой старый окруженный стеной покосившихся сараев двор – место, где

прошли лучшие дни жизни. Чем отдаленнее от меня улица, где я когда-то жил,

тем явственней видится мне в ночных эмигрантских сновидениях

скособочившаяся фанерная будочка киоска «Союзпечать» на её углу, из которой

с завидной регулярностью в дни родительской получки приходили ко мне

книжки на лощеной бумаге.

Крутится дочь у навороченного «лазера» и ломается под новомодные

хиты, а я смотрю на нее и вспоминаю, как стоял, раскрыв рот, дрыгаясь под

звуки «босанов» и «шейков», что неслись из окон канувшего в лету ресторана

«Плакучая ива».

Но странное дело: чем отчетливее вижу я старость, угрюмо глядящую на меня

из мути зеркальных глубин, тем трудней мне разобраться, где заканчивается

реальность детских воспоминаний и начинается придуманная мной же история

о событиях минувших дней. Может вовсе и не существовал тот двор, который,

исчезнув с лица земли, по-прежнему хранит мои следы? Может я никогда и не

стоял у того ресторана и не слушал музыку давно уже не существующего

оркестра?

Как безумно далеки те годы! Только сны, пожелтевшая фотография лопоухого

мальчугана в коротких штанишках, да стопка виниловых пластинок и связка

выгоревших тетрадных листков – вот, пожалуй, и все, что осталось от детства.

Но разве может размытый временем лист, или чудом сохраненная обложка

школьного дневника служить веским аргументом в пользу реальности

минувшего, если такая могущественная штука, как память, сомневается в его

достоверности?

2

Мои музыкальные способности проявились рано и своеобразно. Так,

например, разорвав очередную футболку, я, вместо того, чтобы изображать

горе, нес её домой, горланя приятным дискантом модную в те времена песню

(безбожно перевирая ее при этом): «Чья майка, чья майка…», – и сам же себе

отвечал: «Моя!» Во дворе меня называли «наш Робертино Лоретти» и угощали

пенкой от сливового варенья. Местная шпана звала меня «Магомаевым» и

заставляла танцевать твист, собирая за это деньги с прохожих. Слава моя росла.

Дошла она и до родителей.

– Наш мальчик обладает музыкальными способностями, – сказала как-то

бабушка.

Почему это сказала бабушка, а не дедушка, или, например, родители? Ну, во-

первых, у меня не было дедушки. Во-вторых, родителям всегда немножко не до

детей, когда в доме есть бабушка. И, в-третьих – и это, пожалуй, главное -

женская душа, а тем более душа бабушки, обожающей своего внука, устроена

таким образом, что может рассмотреть талант там, где другие видят только

детское дурачество.

– И в чем же они заключаются, эти самые таланты? – недоуменно вскинули

брови родители.

– Ну здравствуйте, приехали! Наш Боря уже давно имеет стабильный успех, а

родители ни ухом, ни рылом.

– Правда? И что же это за успех? По математике?

Мои родители, занятые диссертациями, так редко бывали дома, что без конца

чему-то удивлялись. «Как, у Бори выпал зуб?» «Как, Боря носит уже 33

размер?» «Как, у Бори скарлатина?» Теперь вот оказались еще и способности…

– И по математике тоже. Мальчик за деньги поет в подворотне, – ответила

бабушка.

– Мама, как же вы допустили?

– Что мама, что мама, – защищалась бабушка. – В конце концов, вы же -

родители. Взяли бы, да и поговорили с сыном, да направили его способности в

нужное русло.

– А что, и поговорим! – закричал папа.

– А что, и направим! – поддержала его мама.

Весь это разговор долетает за перегородку, отделяющую «салон» от маленькой

комнатки, где за письменным столом сижу я, вислоухий мальчуган, и

старательно насвистываю новомодный мотив песни «Королева красоты».

Вечером «Королева» сулит мне сигарету «Памир».

– Иди сюда, лоботряс! – кричит мне из-за перегородки отец.

– Гарик, поласковей, поласковей, это же твой сын, – просит бабушка.

Я прекращаю свистеть и с ангельским смирением вхожу в «салон».

– Слушай, лоботряс, – обращается ко мне папа. – Скажи, это правда, что ты

поешь в подворотнях за деньги?

Я провожу рукой по вспотевшему лбу. Лоб у меня крепкий, высокий и совсем

не трясется. «Отчего же тогда отец упорно называет меня лоботрясом?», -

думаю я, и, переминаясь с ноги ногу, отвечаю: «Ну, если это можно назвать

деньгами, то да, хотя…».

– Ну, вот и прекрасно, – не дает мне развить мысль отец, – за заработанные в

подворотнях деньги ты с завтрашнего дня начинаешь развивать свои

способности.

– Какие способности? – спрашиваю я, надеясь, что мне купят велосипед и

отдадут в секцию велоспорта. А может быть, лук? Ведь лук – это так

романтично, от него веет историями Шервудского леса.

– Музыкальные, – прерывает мои мечты отец.

– А что это значит? – удивленно спрашиваю я.

– Это значит, – говорит бабушка, – что мы купим тебе музыкальный инструмент,

рояль, например, и ты будешь на нем учиться играть.

– Зачем мне музыкальный инструмент, тем более рояль? У нас его и поставить-

то негде, – отвечаю я.

– Это не твое дело, где мы его поставим. Ты лучше скажи, когда ты станешь

человеком, а не лоботрясом? – спрашивает отец.

Я провожу рукой по вспотевшему лбу и продолжаю мямлить:

– Я бы хотел развивать свои способности в секции стрельбы из лука или самбо.

– Выбрось это из своей головы. Пока я жива, никаких самбов и луков в доме не

будет, – заявляет мама, косясь при этом на электрический провод от утюга.

Но в это время огромные настенные часы начинают клокотать, как

проснувшийся вулкан, и громко бьют семь раз… Меня уже ждут слушатели…

3

Из пестрых лоскутков прошлого воскресают первые музыкальные

инструменты, предложенные мне в освоение: отечественный баян «Тула» и

германский трофейный аккордеон «Хофнер». Но «Хофнер» и «Тула» были

отвергнуты мною с порога – во-первых, из-за громоздкости, во-вторых, из-за

массовой распространенности.

– Нет, – решительно заявляю я, когда мы приходим в музыкальный магазин.

– Как нет? – восклицает отец. – Мы специально приехали сюда, с трудом

вырвавшись из лаборатории. А ты, дубовая твоя голова, говоришь «нет»!

– Но почему нет, горе ты луковое? – спрашивает мама.

– Дети, ради Бога, потише, – умоляюще просит бабушка. – Вы же не в своей

лаборатории.

– Это плебейские инструменты, – отвечаю я.

– Где ты нахватался таких слов, лоботряс? – говорит папа. – Плебейские! А

знаешь ли ты, аристократ обалдуевский, что инструменты эти стоят две моих

кандидатских зарплаты?

Разъяснения не действуют. Будущее «музыкальное светило» пугает родителей

тем, что не придет ночевать домой.

– Ну что я говорил – обалдуй. Чистый обалдуй, одним словом, форменный

лоботряс! – кричит папа.

– Гарик, что ты говоришь, побойся Бога, ты же член партии, – умоляет папу

бабушка. – Ребенок в поиске. Он ищет, а вы, как интеллигентные люди, должны

ему помочь разобраться. Боря, ведь ты ищешь, правда? – допытывается

бабушка.

– Конечно, Боря ищет! Ваш Боря только и делает, что ищет, как довести нас

всех до инфаркта, – перебивает её мама и пытается отыскать среди магазинного

инвентаря любимое орудие воспитания – электрический шнур от утюга.

– Глаша, как же так можно, это же и ваш сын, – кипятится бабушка. – Ну не

нравится мальчику баян, по правде сказать, мне он тоже не очень нравится.

Баян – инструмент пьяных ассенизаторов. Другое дело – скрипка. Скрипка -

инструмент интеллигентных людей. Правда, Боря? – обращается она ко мне. Я

молча киваю своим вспотевшим лбом, и мы выходим из магазина.

Так в мою жизнь вошел некто Семен Ильич Беленкин, скрипач-виртуоз,

первая скрипка местного музыкального театра. Он рассказывает мне о струнах,

грифах, деках и тембрах, от него я узнаю, что Страдивари и Паганини – это не

уголовные авторитеты нашего района, а некие загадочные итальянские мастера.

С Беленкиным мы разучиваем баховский «Менуэт» и рахманиновскую

«Польку». Семен Ильич доволен. Вскоре передо мной лежит партитура

скрипичного концерта… У меня страшно болят пальцы, а на улице на меня

подозрительно косится местная шпана.

– Слышь, Бориска, – останавливает меня местный хулиган Чалый, – ты,

может, и не Бориска вовсе?

– А кто? – недоуменно спрашиваю я.

– Может, ты того, Барух?

– Почему? – живо интересуюсь я.

– Потому – очкарик и со скрипкой шляешься, – отвечает Чалый и, угрожающее

поднеся свой огромный кулак к моим очкам, добавляет: – Гляди у меня, малый.

От этих диких подозрений у меня перехватывает дыхание, и я чувствую, как

бурый мартовский снег начинает проваливаться под моими ногами.

– Хватит, довольно с меня того, что вы меня назвали Борей и надели на меня

очки, – говорю я и кладу скрипку на стол.

Бабушка плакала, мама не выдержала и огрела меня разок электрическим

шнуром от утюга, папа как никогда громко кричал «лоботряс», а Семен Ильич

глядел на грязные мальчишеские пальцы и горестно шептал: «Мальчонка,

побойтесь Бога, вы же хороните талант».

Но что в те счастливые годы какой-то там талант? Гораздо важнее было не

загреметь в «Барухи». Родительские вздохи еще какое-то время подрожали

подобно скрипичной струне и стихли.

4

Школа, в которой я учился, была престижной (спецшколой, как их в ту

пору называли). В ней изучали французский язык, французскую литературу,

«французскую математику», «французские» физику и геометрию, оставив

родному языку лишь общественные науки. Я предпочел общественные

дисциплины и, как следствие, часто выигрывал многочисленные олимпиады и

конкурсы. Как-то за победу в очередной олимпиаде я был награжден билетом

на заключительный концерт мастеров искусств в местном Доме пионеров.

Гремели ансамбли балалаечников. Торжественно звучала медь духовых

оркестров, и звонкое детское сопрано благодарило родную Партию «за

счастливое детство». Было скучно… От балалаечного треска разболелась

голова, и я стал подумывать о бегстве…

– Шопен. Ноктюрн, – объявил конферансье. – Исполняет Эстер, – он на

мгновение запнулся, – Шма, – конферансье заглянул в листок, – Мац… Шмуц…

Шмуцхер… В общем, Шопен, – и, обречено махнув рукой, ведущий

стремительно скрылся за кулисами. За ним, гремя домрами и пюпитрами, со

сцены исчез квартет домристов. Освободившееся место занял огромный

черный рояль. К нему подошла девочка. Была она так себе: серенькая юбчонка,

потупленный взгляд, стекляшки кругленьких очков: ни дать, ни взять – «гадкий

утенок». Ну а какой еще может быть девочка с плохо выговариваемой

фамилией? Но вот она поправляет свою юбчонку, садится к роялю и… «гадкий

утенок» превращается в таинственную незнакомку, играющую на струнах

вашей души. Сказать, что я обомлел, что жизнь мою перевернула эта

невзрачная девчушка, нет, этого не было, но какие-то смутные желания

научиться так же ловко возмущать черно-белую фортепьянную гладь эта

угловатая пианистка во мне пробудила.

Поделившись своими ощущениями, вызванными игрой «дурнушки», с

родственниками, я, кажется, изъявил желание выучиться игре на фортепьяно.

Не берусь с протокольной достоверностью описать все развернувшиеся в доме

события, связанные с этим заявлением. Но хорошо помню, как сотрясали дом в

те дни телефонные трели. Как кипели финансовые споры, а на кухне убегало

молоко для моей младшей сестры. Вскоре дебаты стихли, и в нашу небольшую

гостиную въехало светло-песочное, под цвет выгоревшего канапе, пианино

«Красный Октябрь». Вместе с ним в мою жизнь вошла пышная и ярко одетая

учительница музыки Калерия Францевна Музаславская.

Мы учили гаммы и триоли. К шестому занятию Калерия Францевна стала

утверждать, что из меня вырастет Святослав Рихтер. После этих слов отец

перестал называть меня «лоботрясом», мать – посматривать на электрический

шнур от утюга, а бабушка стала разговаривать со своими знакомыми так, как

будто я уже выиграл фортепьянный конкурс им. П.И.Чайковского. Очень может

статься, что так бы оно и было.

Но в то самое время, когда мы уже принялись за сонатины Черни, на город

рухнул Рок (этот самый Рок и виноват в том, что вы сейчас читаете мой рассказ, а не слушаете фортепьянный концерт в моем исполнении). На улицах

появились хиппи. О, что это были за люди – синтез независимости и галантной

нахальности! Джинсы, бусы, ленточки на голове. Время любви, цветов и,

главное, громкой и независимой, как и её исполнители, музыки. При моей

природной склонности к новизне и жизненному поиску нетрудно

предположить, что мне захотелось походить на этих людей. Поддавшись этому

зову, я тайком от родственников искромсал свои новые дачные техасы,

присвоил мамины бусы и изрезал на головную повязку лучший папин галстук.

– Я оставляю фортепьяно и посвящаю себя Хард-Року, – заявил я, стоя перед

родителями в новом экзотическом наряде.

Вот это был удар, скажу я вам. Увидев, что осталось от галстука, папа схватился

за сердце и молча рухнул на стул. Мама стала походить на аквалангиста, у

которого прекратилась подача кислорода. Бабушка же, как ни странно,

выглядела невозмутимой.

– Не надо кипятиться, – успокаивала она родителей. Ребенок ищет, в конце

концов, в альтернативной музыке есть свой шарм. Ив Монтан, например.

Гарик, ведь ты же любишь Ива Монтана? Папа молча кивнул головой.

Через несколько дней у меня появилась электрогитара ленинградского

производства и подержанный усилитель «Электрон». Пианино же оттащили в

угол и накрыли шерстяным полосатым пледом. Изредка спотыкаясь о корпус

«Красного Октября», отец недовольно бурчал: «Лоботряс». Но к тому времени

я уже был «здоровым лбом», не боявшимся даже электрического шнура от

утюга.

Вскоре скучную жизнь пылящегося в комнатной тиши пианино «Красный

Октябрь» нарушила ворвавшаяся в нашу квартиру компания моих новых

друзей.

Пока хлебосольный хозяин возился на кухне, смылившая в салоне московский

«Дукат» компания подвергла жестокой экзекуции бедный «Красный Октябрь».

Ужасающая картина открылась мне, когда я вошел в комнату. Содранный с

инструмента зеленый полосатый плед шотландского производства тяжелым

комком валялся в пыльном углу. Бесстыдно задранные пианинные крышки

стыдливо смотрели на враждебный им мир, и на одной из них красовалась

надпись: «Боня и Тоня были здесь».

Девственную белизну клавиш украшала смоляная дыра, а известный городской

пластовик Зис уже норовил помочиться на металлические внутренности

«Красного Октября».

Я отчаянно запротестовал.

– Да ты что, Боб, может ты, брат, того, и не рок-ин-ролльщик вовсе? – ехидно

спрашивал меня Зис, застегивая брючную молнию.

– Можешь думать, как хочешь, – решительно заявил я. Но писать ты будешь в

унитаз!

– Реoрles, линяем отсюда! – закричал Зис. Но народ предпочел бегству

«Солнцедар».

После их ухода я долго пытался убрать следы рок-ин-ролльного нашествия. Но

вечером позорная тайна была открыта – на ноте «до» малой октавы бесстыдно

зияла никотиновая дыра. Никто не стал выяснять, кто были таинственные

«Боня и Тоня», оставившие столь эпохальную надпись. Всем и без того было

ясно, что сын связался с далекой от фортепьянной музыки и хороших манер

компанией. Через несколько дней «Красный Октябрь» с помощью подъездных

алкашей, братьев Синельниковых, перекочевал в соседскую квартиру Славика

Лившица, а в первой половине 70-х вместе с новыми хозяевами и вовсе канул в

неизвестность.

5

Подобно замысловатой импровизации минули годы. Они были разными,

как клавиши на клавиатуре. Черными и белыми. Скандально мажорными и

уныло минорными. Но неизменным было одно – мое стремление к новизне. Рок

я поменял на джаз, джаз – на джаз-рок. Кроме этого я менял адреса, места

учебы и работы, длину волос и ширину брюк. В конце концов, я поменял

континенты!

Сегодня, вдалеке от тех мест, где я был юн, независим и свеж, меня уже

никто, Боже мой, никто не называет лоботрясом и не нанимает мне

музыкальных репетиторов. Как жаль!

Теперь я, старый, нудный и помятый жизнью человек, кричу малолетним

детям «лоботряс, обормот, обалдуй» и кое-что из французской ненормативной

лексики.

Несмотря на это, дети растут. И растут стремительно. Кажется, только вчера

дочь училась называть меня «папой», а вот уже лежит передо мной её письмо к

Санта-Клаусу: «Милый Санта-Клаус, подари мне, пожалуйста, на Рождество

настоящее пианино».

«Это же в какие деньги выльется мне эта просьба?», – думаю я, засовывая

письмо в карман.

Я уныло хожу с этим посланием по музыкальным магазинам. Любуюсь

грациозными «Ямахами», важными «Болдуинами» и задерживаю дыхание у

непревзойденных «Стейнвейев». Большие и важные, с поднятыми крышками,

они напоминают огромных диковинных птиц, взмахнувших крыльями. Но с той

жалкой мелочью, что звенит в моем кармане, все это черно-белое изящество

дерева, кости и металла, увы, не про меня. Чужой на этом празднике

музыкального совершенства, я разворачиваю свои башмаки и спешу в

спасительные магазины вторых рук, на кладбища отслуживших свой век

вещей. Долго и безуспешно брожу я среди неуклюжих комодов и «модных

мебелей» минувших эпох и стилей, пока не натыкаюсь на то, что ищу.

Пианино стояло в дальнем углу магазина. Солнечный пыльный луч,

пробившийся из маленького зарешеченного окна, безмятежно покоился на его

матовой поверхности. Пробравшись сквозь баррикады буфетов, столов,

диванов, я оказался у инструмента и, пораженный, замер. Боже праведный,

передо мной стояло мое пианино! Осторожно и ласково провел я пальцем по

прожженному «до» малой октавы и, ни минуты не колеблясь, отдал задаток. На

следующее утро светло-песочный «Красный Октябрь» перекочевал в мой дом.

Три дня «пианинный доктор» возился у расстроенного нелегкой жизнью

инструмента. Три дня вытаскивал он какие-то диковинные ключи, болты и

деревяшки из своего смешного ридикюля. Три дня что-то натягивал и

подтягивал, стучал молоточком и прислушивался к гудящим больным

внутренностям старого пианино. Вволю намучив меня и «Красный Октябрь»,

«доктор» присел на велюровую банкетку и шопеновским «Ноктюрном»,

который когда-то давным-давно играла девочка с труднопроизносимой

фамилией, вернул инструмент к жизни.

Мастер ушел, а я вместе с дочерью, более покладистой, чем её отец (сумевший

избежать штормов мажорных гамм и штилей минорных трезвучий), пустился

учить азы нотной грамоты, пытаясь хоть так сгладить вину перед инструментом

и собственной судьбой. Но, увы, разбей я сегодня и вдрызг свои пальцы, мне

уже вовек не добраться до несметных сокровищ музыкальной гармонии,

которую я когда-то с такой непростительной легкостью отверг.

Но играть я все же выучился. И в тоскливые вечера, когда все кажется

бессмысленной суетой, а мир– уродливым и безобразным, я подхожу к своей

черно-белой «несостоявшейся судьбе», чуть трогаю её клавиши, и со звуками

вызванных к жизни мелодий оживают далекие дни моего детства, которые,

несмотря на сомневающуюся в их реальности память, все-таки были.