К Новинке Ермаков подходил уже в темноте. Впереди за деревьями засверкало множество электрических огней. Новые большие дома издали казались двухэтажными пароходами, плывущими один за другим среди лесистых берегов.

Сергей вспомнил небольшой городок на берегу полноводной Камы, старенький домик на окраине с подгнившими углами, с развалившимися завальницами. Зимой в домике было холодно, неуютно, на окнах на целую четверть намерзал лед. Чтобы протопить железную печку, поставленную среди избы, ему с матерью приходилось с санками ходить в лес и рубить там пеньки, посохшие сучья, пурхаться в снегу. Вернувшись со смольем и хворостом, они окоченевшими руками торопливо растапливали печку и садились возле нее отогреваться. Печка топилась с шумом, постукивая неплотно закрывавшейся дверкой, быстро раскалялась, делалась красной. В избе сразу становилось жарко, окна начинали синеть, оттаивать, вода с них текла прямо на прогнивший пол. Мать доставала из голбца картошки, разрезала их на ломтики, подсаливала и клала на раскаленную печку, они быстро начинали поджариваться, их перевертывали ножичком, а затем начинали есть без хлеба; печеные картошки казались необыкновенно вкусными. Как-то мать размечталась. Поглядывая на сына в больших подшитых валенках, она гладила его взлохмаченные светлые волосы и говорила:

— Скоро ты, Сереженька, вырастешь большой, будешь работать, и мы избавимся от нужды. Женю тебя, и тогда мне можно умирать спокойно.

— А зачем тебе, мама, умирать, когда мы станем хорошо жить, — возразил мальчик. — Я, как закончу четыре класса, пойду работать на завод, поступлю учеником в столярный цех.

— Почему в столярный, а не в механический? Отец-то твой когда-то работал токарем?

— Из столярного цеха можно приносить стружки, обрезки досок, и нам с тобой не надо будет ходить с санками в лес.

— Если поступишь на завод, нам дрова с завода привезут. Выпишешь в конторе, тебе и привезут.

— Мама, а ты никогда-никогда не работала на заводе?

— Нет, сынок. Когда я была маленькой, как ты, меня родители отдали в работницы к богатому мужику. Мы жили в деревне. Мужик и его жена были злые-презлые. Я чертомелила на них в поле, на огороде… Приду, бывало, как пьяная, руки-ноги отнимаются, стараюсь до подстилки скорее добраться, ни есть, ни пить не охота. Перед революцией я у них надсадилась, стала чахнуть, сделалась, ровно щепочка, тоненькая да желтая. Держать уж меня такую не стали, за всю мою работу дали мне юбку с кофтой, ботинки с ушками, шалешку старенькую, да и выпроводили за ворота.

— И денег, мама, не дали?

— Не дали, сынок, ни копейки. Говорят, что я у них хлеба больше съела, чем заработала. Бог с ними, жадность им впрок не пошла! В двадцать девятом, в тридцатом ли году их раскулачили, и все у них прахом пошло.

— А как ты из деревни в город попала?

— Ножками, сынок. В тех ботиночках с ушками-то и пришла. Какой из меня работник в деревне? В городе на паперти у церкви стояла, у кладбищенских ворот вместе со старухами сидела, а жила у одной каноницы.

— Что это, мама, за каноница?

— Да вот, по домам ходит, каноны по покойникам читает. Учиться было я начала этому ремеслу, хоть и страшно одной с покойником оставаться ночью при свечке, но ведь надо было как-то кормиться?.. И с отцом твоим, Ефимом, тоже встретилась у покойника.

— Как у покойника?

— Он, Ефим-то, жил без отца, с матерью, как и мы с тобой. Когда мать у него умерла, каноница и послала меня в эту самую избушку: «Иди, говорит, Груня, читай над покойницей»… Пришла я, вся в черное одета, книжка у меня в руке толстая, все листочки расползаются, грязные, замусоленные, воском закапанные. Подошла к гробу, раскрыла книжку, написана она по-церковнославянскому, и начала читать. Читаю и сама не знаю, что читаю. Переверну страницу или две и читаю заупокойным голосом. Читаю, а у самой голова кружится. И буквы, и лицо покойницы — все сливается в одно желтое пятно. А на улице ночь, пурга завывает — страшно мне. Читаю, а у самой уже язык начал заплетаться. Слова не те выговариваются, что в книжке записаны… Потом, слышу, кто-то мне руку положил на плечо, я вся так и обомлела, перепугалась и вскрикнула; книжка вывалилась из рук, все листы разлетелись по полу. Оглянулась — передо мной стоит молодой парень и сам, видать, перепугался; кинулся собирать листы, я тоже собираю. Сложила их все в кучу, он взял мою книжку и отнес на стул. Потом начал меня расспрашивать, из какого я монастыря: думал, что я монашка. Я рассказала ему про свою жизнь, про долю сиротскую. Он и говорит мне: «Я тоже теперь один. Давай вместе похороним мою маму и ты останешься со мной жить».

Жили мы неплохо. Отец был непьющий. Не пришлось только нам долго покрасоваться. На какой-то срочной работе он простыл и скоропостижно скончался, оставив тебя на втором годочке. Дали мне небольшую пенсию, помогать стали на заводе, но без нужды разве обойдешься, когда в доме нет работника?

И еще Сергей вспомнил весну и лето в том маленьком камском городке. С какой радостью встречал он вместе с другими мальчишками первые большие пассажирские пароходы. Это был настоящий праздник! А сколько на реке появлялось барж: больших, черных, которые тянули на буксире приплюснутые к воде пароходики, с натугой шлепавшие колесами. Пароходы оставляли за собой огромные дымные хвосты, стелющиеся вдоль реки. С верховьев Камы двигались плоты с лесом, на которых стояли новенькие, будто игрушечные, домики. Глядя на эту картину, Сергей уже не думал о столярном цехе. Ему хотелось уплыть по реке вверх, где рубят лес, где собираются плоты, откуда плывут вместе с избушками довольные, счастливые люди.

И получилось так: после четырех классов школы на работу его никуда не приняли. Пришлось проучиться и в пятом классе, и в шестом, и в седьмом. После семилетки он пошел в школу ФЗО учиться на столяра. Окончив ФЗО, поехал на лесозаготовки в далекий Чарусский леспромхоз. Поглядел, как работает бензомоторная пила, как ухают деревья, срезаемые ею, — ну, и влюбился в пилу.

…Новинка, по сравнению с Сотым кварталом, показалась Ермакову городом. Сотый квартал теперь уже спит, керосиновые лампы потушены, и только, может быть, возле клуба вспыхивают цигарки в зубах парней, уговаривающих девчат не спешить домой. А здесь все залито электрическим светом. В окнах общежитий мелькают люди, в красном уголке только топоток стоит, в лесу на горке за домами чья-то гармонь жалобно поет.

Миновав Новинку, Ермаков снова оказался в густом темном лесу. Лежневая дорога двумя широкими серыми лентами уходила в лесную даль.

В Чарус он пришел в глухую ночь. Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина. Поселок был погружен во тьму, и только в конторе леспромхоза в двух окнах угловой комнаты виднелся свет. Подойдя к освещенному окну через скверик, Ермаков увидел в директорском кабинете много народу.

Помимо своих, конторских, тут была группа людей в одинаковых черных костюмах с позолоченными пуговицами и треугольными золотыми нашивками на рукавах, какие носят горняки; на полочке и крючках вешалки громоздились форменные фуражки.

«Наверно, приехали взрывать Водораздельный хребет! — подумал Сергей. — Вот встряхнут гору! Значит, скоро Глухая Ильва потечет на юг. Наш лес поплывет к большим городам, к заводам. Это будет здорово!»

Он живо представил, как горняки начнут развертывать свои работы: привезут на Водораздельный всякое оборудование, разобьют брезентовые палатки. От передвижных компрессоров сжатый воздух по трубам, по шлангам пойдет к бурильным молоткам. Они затрещат, как пулеметы, врезаясь в камни. Начнутся взрывы. В горе будут пробиты штольни, а внутри во все стороны — дудки. Потом эти дудки и штольни начинят взрывчатым веществом и подпалят: хребет вздрогнет, загудит от страшного взрыва, гора камней полетит вверх, и в Водораздельном образуется огромная брешь; ниже этой бреши русло Глухой Ильвы будет перегорожено обрушенными скалами, и река кинется в брешь через Водораздельный хребет, вольется в Ульву. Ведь только подумаешь — дух захватывает! А рядом с горняками будут работать лесозаготовители. Вот подымется тарарам! У медведей только пятки засверкают, как начнут удирать со страху.

Но вдруг Ермакова будто кто-то подтолкнул под бок и язвительно спросил: «Думаешь, счастье тебе принесли горняки, эти люди в форменных костюмах? Если бы не они, так, может быть, никто и не подумал отбирать у тебя бензомоторную пилу. Это они торопят Чарусский леспромхоз убирать скорее лес со склона горы. Поэтому и присланы на Новинку передвижные электростанции… Не останешься ли ты в проигрыше от их затеи?»

И радость сразу погасла.

В контору Сергей зайти не решился, и дожидался директора у выхода. Ждать пришлось долго. Вспотевшего в дороге, его начал пробирать холод. На улице было свежо, пала сильная роса, над озером повис густой белесый туман. Чтобы согреться, Сергей прохаживался по тротуару, проложенному возле скверика. Теперь бы крепко спать в мягкой постели, в тепле, а его вынудили ходить тут, как часового на посту!

Но вот совещание кончилось, в освещенных окнах замелькали тени. Люди стали выходить из конторы. Свет в директорском кабинете погас. Черемных и Зырянов вышли последними.

— Яков Тимофеевич, я к вам! — сказал Сергей, преграждая дорогу директору.

— Кто это? Это ты, Ермаков? — удивился директор.

— Я, товарищ Черемных.

— Откуда ты взялся среди ночи?

— Из Сотого квартала. Жду вот вас.

— Что тебя погнало в такое время?

— Я насчет пилы, моторку у меня отбирают.

— А, вот что… Ну, пойдем ко мне, — и директор взял его под руку, повел. — Не хочешь расставаться со своей машиной?

— Ясно, не хочу.

— Почему «ясно»? Для меня совершенно неясно. Тебе же новую дадут, лучшую.

— Не надо мне лучшую. Я и с этой хорошо работаю. Сегодня новый рекорд установил — семьсот хлыстов!

— Ну, молодец, поздравляю!

— Яков Тимофеевич, дайте распоряжение Чибисову, чтобы он не отдавал мою пилу на Моховое. Я с ним разговаривал по телефону, так он мне сказал, что это ваше личное указание.

— Да, есть такое указание. Все бензомоторные пилы будут сосредоточены на одном участке, на Моховом, а на всех остальных будут работать электропилы.

— Но одну-то мою моторку можно оставить на Новинке?

— А какой смысл? На Моховом у нас будет специальный механик по бензопилам, туда будем забрасывать для них запасные части, горючее. Твоя мотопила на Новинке будет всю музыку портить.

— Что она испортит? Мне никакого механика не надо. Я сам все сделаю. Я гарантирую вам бесперебойную работу моей пилы, даю голову на отсечение, что никто меня не обгонит.

— Это хорошо, но зачем рисковать своей головой ради старой разбитой пилы, которая вот-вот пойдет на свалку?

Подошли к директорской квартире. Черемных постучал в дверь.

— Так вы дайте распоряжение Чибисову, — настаивал Ермаков на своем; в его голосе чувствовалось раздражение: мол, чего он еще волынит?

— Ты обожди, парень, не горячись, — спокойно сказал директор. — Сейчас зайдем ко мне, посидим, поговорим, авось как-нибудь конфликт уладим.

Дверь открыла Пелагея Герасимовна.

— А это кто с тобой? — спросила она мужа, вглядываясь в незнакомого человека.

— Это, мать, Сергей Ермаков, отличник, награжденный самим министром.

— Знаю, знаю, слыхала, — сказала хозяйка. — Ну, проходи, Сереженька, проходи!

Парень сначала было застеснялся, мял фуражку у порога, но директор отобрал ее и провел его в горницу.

— Напишите записку Чибисову, и я пойду, — сказал Ермаков, присаживаясь на стул.

— Куда ты пойдешь?

— К себе, на участок.

— Никуда ты не пойдешь, парень! Сейчас поедим, поспим, а потом я тебя на лошади отправлю.

— Никакой мне лошади не надо. Мне надо записку к Чибисову.

— Ох, Сергей, Сергей! Затолмил тоже — записку, записку. Дай хоть мне маленько отдышаться после всех дел, а то голова кругом идет.

Хозяйка поставила на стол графин, две стопки, холодную телятину, огурцы.

Директор наполнил стопки водкой и сказал:

— Выпьем за твой рекорд, за гектар леса, который ты свалил за вчерашний день. Целый гектар, ты подумай!

Ни слова не сказав, Ермаков отставил наполненную стопку в сторону. С сознанием собственного достоинства оглядел комнату, посмотрел на директора так, будто хозяином здесь был он, Сергей Ермаков, а Черемных пришел к нему, усталый, голодный, несколько дней уже не бритый.

— Ты, парень, ешь, не модничай, — сказал директор, пододвигая к нему тарелку с телятиной.

— Мне не до еды, — отмахнулся Сергей. — Мне еда в глотку не лезет.

— Отчего же?

— Оттого, что передовиков производства в леспромхозе не ценят.

— Как не ценят?

— Очень просто. Работает человек добросовестно, иной раз ночами не спит, лишает себя выходных дней, приводя в порядок свой рабочий инструмент, а с этим никто не считается. Другие вон на танцы бегают, в экскурсии на Водораздельный хребет, а я знаю только делянку да свою машину, а мне после всего этого даже на уступки не идут. Что мне теперь делать? К трем начальникам обращался и нигде не нашел поддержки. Остается еще в трест податься или уж плюнуть на все.

— Э-э, нет, парень! Если мы с тобой, коммунист да комсомолец, не умнем этот вопрос на месте — грош нам цена. Ты вот говоришь, что ночами не спишь, на танцы не ходишь, в экскурсиях не бываешь. Для молодого человека это очень плохо. Молодому человеку надо везде поспеть: и на работу, и на вечерку, и на прогулку в горы, и в библиотеку, и в политкружок. Иначе он может стать запечным тараканом, сверчком, который только и знает, что верещать. Ну что ты уцепился за свою пилу? Старая, разбитая…

— Она мне служит не хуже новой, у нее только немножко подносился цилиндр, — упорствовал Ермаков.

— Вот, вот: подносился цилиндр, разболтались болты-гайки, спаяна пильная шина. Разве я не знаю твою пилу? Она только и живет благодаря тому, что ты ночей не спишь. Было время, когда мы дорожили всяким техническим барахлом, потому что и этого барахла нам не хватало. Те времена ушли! Наша техника шагает вперед, и цепляться за старье просто смешно.

— А давно ли, Яков Тимофеевич, у нас в лесу появились бензомоторные пилы?

— Недавно, Сергей, совсем недавно. Но значит ли это, что мы должны на них работать десятки лет? Мы ведь не капиталисты, чтобы замораживать технику, огребать высокие барыши. Громоздким бензиновым пилам пришли на смену более легкие электрические, а скоро получим высокочастотные, которые весят всего лишь восемь килограммов.

— Сколько? — удивился Ермаков.

— Восемь килограммов, всего полпуда.

— А обычная электрическая?

— Обычная весит пуд. А твоя бензиновая старушка весит целых два пуда. Вот и подсчитай, сколько ты за день перетаскиваешь лишнего груза? А ведь пила у тебя висит на шее, как камень, с которым ты ходишь от дерева к дереву, держишь ее в руках на весу, когда спиливаешь лесину. С электрической пилой ты сможешь быстрее передвигаться, меньше затрачивать сил и давать еще большую выработку, чем теперь. Потом, пилу тебе дадут совершенно новую, она не потребует столько ухода за собой, как твоя старая развалина. У тебя будут свободные вечера и выходные дни, и тогда, пожалуйста, используй их в свое удовольствие. Так спрашивается, чего же тебе протестовать, жалеть свой старый инструмент?

Ермаков мял пальцами край скатерти, лежавшей на коленях, молчал.

Наступал рассвет. Розовый свет дрожал на тюлевых занавесках, заливал комнату; усталое лицо директора казалось серым, поблекшим, а щеки Ермакова, сидевшего напротив, пылали, как заря.

— Ну? — спросил директор. — Согласен, что ли?

— Нет! — решительно заявил парень, вскинув искрящиеся глаза на Черемных.

— Почему нет? Какой, оказывается, ты упрямый!

— Привык я к своей пиле. Расставаться боязно.

— Чего бояться?

— А вдруг не пойдет дело с новой пилой? Я в свою моторку налью бензина, заведу и пошел, куда мне надо. Я полный хозяин своего инструмента.

— А разве ты не будешь хозяином электропилы?

— Какой же я хозяин, если буду привязан к электростанции? Куда идти — кабель за собой тащить, он будет цепляться за пеньки. Зауросит электростанция — и ты сиди со своей исправной пилой, прохлаждайся, природой любуйся…

— Но ведь простои могут быть и с твоей бензиновой пилой?

— У меня их не бывает! Если я выхожу в делянку со своей пилой, так уж знаю, что она меня не подведет.

— А скажи-ка, Сергей, сколько времени ты теряешь зимой на разогрев, на запуск мотора? Как чуть покрепче мороз, так твоя пила и закашляет: ты возьмешься за шнурок, дернешь, а она тебе только: кхе, кхе.

— У меня теперь не кашляет.

— Как это не кашляет?

— А так, я приспособился. Моя пила в трескучие морозы зубами под елкой не ляскает. Она у меня спит ночами в шубе, будто в термосе. Утром прихожу — она еще тепленькая, лишь дернешь за поводок, она как закусит удила и возьмет с места, только гул пойдет по лесу. Скорее начинаешь валить деревья, помощников поторапливаешь. Ведь какая красота, когда входишь в лес, начинаешь его крушить! Смотришь, перед тобой стена. Ты идешь на эту стену, ты маленький, а деревья огромные, и они будто от страха перед тобой падают. Идешь вперед, наступаешь на них, они сдаются, с шумом и грохотом откидываются от тебя, валятся, гудят. А ты в азарт входишь, ты сознаешь, что хозяин тут, что ни одно дерево перед тобой не устоит, любое уступает тебе дорогу, ты — победитель. Врежешься в темный лес, оглянешься назад — только пеньки торчат да поверженные тобой великаны… Люблю работать в лесу, страсть люблю!.. Так как же я теперь расстанусь с оружием, которым покоряю лес, становлюсь сильным, могучим, ровно богатырь в сказке. Мое оружие надежное, а другое, кто его знает, какое оно будет?

— А поедем, Сергей, попробуем.

В глазах у директора, бывшего лесоруба, как и у Сергея, загорелись радостные, торжествующие огоньки. Он позвонил по телефону на конный двор и велел тотчас же подать пару верховых лошадей.

— Испробуем, Сережа, испробуем! — в азарте говорил директор. — Это же будет действительно красота, когда на урему в наступление пойдет большая цепь электропильщиков; как зайдут в лес, окружат со всех сторон сразу несколько гектаров и начнут его валить — только гул пойдет по тайге! Это же красота, черт возьми, а!

Он подбежал к Ермакову и потряс его за плечи.

— Едем, Сереженька, едем!

Вскоре подали двух оседланных лошадей, и Черемных с Ермаковым галопом помчались к Новинке.