После поездки на Новинку Зырянов заметно изменился. На эти перемены первой обратила внимание секретарша Маша. Утром, бывало, замполит являлся на работу бодрый, жизнерадостный, в темных глазах — веселые искорки. Прежде чем открыть кабинет, непременно подойдет к ее столу, поздоровается. Расстегнет свою полудошку, от которой еще пышет морозом, снимет с шеи серый, с красными прожилками шарфик. Расспросит, не поступили ли для него какие бумаги, все ли сданные накануне на машинку материалы перепечатаны. Затем начинает полушутя-полусерьезно спрашивать, чем же Маша занималась вчера вечером, что произошло вчера в ее жизни особенного, замечательного. Девушка вначале смущалась, потом, преодолев смущение и потушив огонь на щеках, чистосердечно рассказывала, где была, что делала. Нередко у них происходили, примерно, такие разговоры:

— А знаете, Борис Лаврович, я достала очень, очень интересную книгу! — просияв, скажет Маша.

— Какую же? — спросит Зырянов со снисходительной улыбкой, зная слабую струнку секретарши.

— О большой любви, о наших людях. Как я переживала! Читала всю ночь напролет. Все наши девушки запоем читают эту книгу. У нее уже нет многих листков, нет обложки. Ах, какая интересная! Хотите почитать, Борис Лаврович?

Чтобы не огорчить Машу, замполит согласится прочесть книгу. А на завтра или в тот же день она лежит у него на столе в кабинете, в книге голубая ленточка-прокладка. И когда откроешь книгу в том месте, где лежит прокладка, обязательно прочтешь высказывание героев о любви.

Иногда Борис Лаврович скажет:

— А не сходить ли нам, Машенька, вместе в кино? Что-то я уже давненько не бывал там.

Маша с восторгом принимает это предложение. Заранее купит билеты, и обязательно на тот ряд, где любит сидеть Борис Лаврович.

А теперь вот с Борисом Лавровичем что-то произошло. На работу явился раньше обычного, прошел прямо к себе в кабинет, разложил перед собой бумаги, в одну руку взял карандаш, другую локтем поставил на стол, ладонь приложил ко лбу и в такой позе, неподвижно, просидел, наверно, часа два. Маша несколько раз входила к нему, он вскидывал на нее глаза и говорил: «Позже, Маша, зайдите со своей папкой…» Потом кабинет сразу ожил: прогремел сдвинутый с места стул, лязгнул затвор тяжелого ящика с документами. Выйдя из кабинета, замполит пристально посмотрел на Машу. Никогда еще не было такого возбужденного, лихорадочного взгляда у Зырянова.

— Вы больны, Борис Лаврович? — спросила она в тревоге.

— Ничего, Машенька, ничего! — Он пытался улыбнуться. — Все в порядке, Машенька, будем работать. Ну, давайте вашу папку.

С тех пор он стал проходить сразу в свой кабинет, какой-то сгорбленный, будничный, иной раз даже не поздоровается. Вечером все из конторы уйдут, а он все сидит, что-то пишет, что-то читает. А под полночь, когда каток на Чарусском озере опустеет, он один бегает на коньках. Огни на столбах возле катка погаснут, поселок погрузится во мрак, а он продолжает вихрем носиться по льду, словно отыскивая в ночи свою исчезнувшую тень.

За последнее время Борис Лаврович стал будто меньше, одежда висела на нем мешковато. В глазах погасли веселые, с лукавинкой, огоньки, дорогие сердцу девушки. И от этого Машеньке было больно до слез.

Машенька старалась подольше задерживаться в кабинете Зырянова, пыталась серьезно поговорить с ним, чтобы утешить. Но ничего из этого не получалось. Борис Лаврович, лишь только она начинала заводить разговор, тотчас же становился замкнутым или же отшучивался.

Машенька догадывалась, в чем причина такого настроения Зырянова. Как раз в тот день, когда он уезжал на Новинку, Нина Андреевна покинула Чарус. Он вернулся, сразу с дороги зашел в медпункт, а там — голые стены, пустота. Машенька и раньше замечала, какие сердечные отношения были у Багрянцевой и Зырянова: говорят друг с другом и не наговорятся. Правда, Зырянов и Багрянцева — люди разные, но ведь сердцу, говорят, не прикажешь.

Однажды вечером Борис Лаврович с шумом вбежал в кабинет, не закрывая за собою двери. Не раздеваясь, сел за свой стол, взял телефонную трубку, вызвал Моховое и приказал немедленно позвать Багрянцеву.

Глаза у Маши расширились, а дыхание остановилось.

В телефоне послышался ровный, спокойный голос врача из Мохового. Борис Лаврович назвал себя и даже не поздоровался с Багрянцевой.

— Нина Андреевна, немедленно бросайте все свои дела и выезжайте в Сотый квартал. Там лежит человек при смерти. Новинский фельдшер молодой, неопытный, он может не принять необходимых мер. Поезжайте, пожалуйста. Очень вас прошу.

— Кто болеет? Что с ним?

— Заболел Сергей Ермаков. Только сейчас об этом узнал. Парень простыл. Двухстороннее воспаление легких.

— Все понятно, товарищ Зырянов. Сейчас выезжаю.

Когда Борис Лаврович примчался на коне в Сотый квартал и вошел в избу Ермакова в своей полудошке и длинноухой шапке, весь запорошенный снежной пылью, Нина Андреевна в белом халате преградила ему путь у порога.

— Раздевайтесь в сенях! Вы притащили за собой такой холодище.

Вернувшись в избу, Зырянов увидел на столе керосиновую лампу-«молнию», стоявшую на подвеске с широким кругом, похожим на абажур. На высокой кровати в подушках, привалившись к спинке, сидел Сергей Ермаков: широко открытые, лихорадочно блестевшие глаза смотрели в одну точку, вверх.

Сердце замполита сжалось от боли при виде страдающего, борющегося со смертью человека. Подойдя к Багрянцевой, сидевшей у кровати больного спиной к огню, рядом с новинским фельдшером, худощавым белоголовым парнем, он сказал:

— Может быть, дать ему кислородную подушку? Я не специалист в ваших делах, но…

— Не нужно, — сухо сказала Нина Андреевна. — Мы ему сделали вливание. Вы́ходим, не беспокойтесь.

По всей ее фигуре, по рукам, спокойно лежавшим на коленях, Борис Лаврович понял, что положение больного небезнадежно, что волноваться особенно не следует, и почувствовал облегчение. Прошел в передний угол, сел на лавке возле стола. И только теперь заметил, что в избе кроме Ермакова и медицинских работников находятся еще люди. В кухне на лавке сидела скорбная мать Сергея. Рядом с нею была Лиза Медникова. Чуть припухшими, воспаленными глазами она мельком глянула на Зырянова. В них он прочел глубокое горе.

Из груди Сергея вырвался глухой стон. Багрянцева встала, повернулась к больному. Пантелеевна, сидевшая все время неподвижно, приподняла голову, насторожилась, Лиза вскинула руки к груди, сложила кисти взамок и крепко, с хрустом, сжала.

Когда Нина Андреевна снова села на свое место, приняла спокойную позу и в избе наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым, с хрипом, дыханием больного, Пантелеевна тихо сказала:

— Да ты, матушка, иди на печку, усни. Ведь целые сутки не спала, день работаешь, а ночь здесь маешься. Врачиха-то сказала, что теперь лучше ему будет. Иди, матушка родная, отдохни.

— Да ведь вы сами, мамаша, не отдыхали? Поспите вы, я подежурю.

— А какой мне, старухе, сон? Я сижу и сплю: одно ухо дремлет, другое слушает.

Нина Андреевна посмотрела на свои часы-браслетик и спохватилась:

— Ба, время-то уже полночь! Вы, Борис Лаврович, можете быть свободны. Ничего опасного нет. Мы тут без вас управимся. И вы, Лиза, тоже отдыхайте. Вам на работу. Мы с бабушкой останемся одни.

Наконец тронула за плечо дремавшего новинского фельдшера, почти сутки не отходившего от больного.

— Павел Полуэктович, поезжайте отсыпаться.

— Нет, нет, что вы? Разве я могу оставить своего больного! Я уже выспался на стуле, — ероша свои кудрявые светло-пепельные волосы, сказал фельдшер.

— Поезжайте, поезжайте, Борис Лаврович вас довезет до Новинки. А завтра вечером меня смените.

По дороге на Новинку фельдшер сразу уснул, привалившись к спинке кошевы. Медникова сидела с ним рядом и посматривала в спину Зырянова, пристроившегося на облучке за кучера. Ночь была звездная, холодная. Кругом стояла огромная, необъятная тишина. Слышалось лишь пофыркивание лошади, пощелкивание копыт и монотонное пение полозьев кошевы.

— Борис! — позвала Лиза.

Зырянов обернулся к ней, закинул ухо пыжиковой шапки на плечо.

— Что, Лиза?

— Борис! Я слишком была легкомысленна. Я думала, что можно прожить просто, шутя, играючи. А жизнь, оказывается, не простая вещь. Только теперь я начинаю по-настоящему понимать и ценить людей. Я дорожила только своими, собственными чувствами, а чувства других меня почти не интересовали…

— Человек волен поступать так, как подсказывает ему сердце. Твое счастье, может быть, уже недалеко.

— Но я хочу счастья, Борис, и тебе!

— Что ж, спасибо, Лиза. И запомни, если тебе почему-либо будет тяжело, трудно — вспомни обо мне. Вспомни как о друге, который всегда отзовется.

Он повернулся к лошади, стегнул ее вожжой, как будто хотел скорее выбраться из этого темного леса, где было глухо, холодно, где он почувствовал себя, как никогда, одиноким.