#img_10.jpeg
#img_11.jpeg
ЕВСТИГНЕЙ ПОЛИКАРПОВИЧ
Работал я тогда в областной газете. Редактор вызвал меня в свой кабинет и говорит:
— Надо бы написать очерк о лучшем нашем охотнике. Давно начался сезон. Люди ушли на промысел в леса, в горы. Добывают и сдают кооперации птицу, пушнину. Это ваша тема. Займитесь-ка.
Ага, понятно. Нужно отыскать где-нибудь в районе самого маститого охотника. Так сказать, лесного богатыря. Описать его нелегкий, полный романтики, самоотверженный труд. Есть такое дело!
И вот я в одном из северных районов. Захожу в контору, называется она «Живзаготпушнина». Во дворе под навесом каменные кладовые, двери открыты. Заглядываю. В одном из помещений вижу — под потолком на отдельных шестах висят хвостами вниз шкуры волков, лисиц, рысей, куниц. А на широких полках, сложенные в стопки, лежат иссиня-серые беличьи шубки, белоснежные, с черными кисточками на хвостах шкурки горностаев.
— Вы кладовщик? — спрашиваю коренастого краснощекого мужчину в полушубке, разбиравшего сваленные в кучу на полу охотничьи трофеи.
— Да, кладовщик, меховщик, — отвечает. — А вы, собственно, по какому делу?
Я назвался и говорю:
— Скажите, пожалуйста, кто из местных охотников сдал государству больше всего пушнины?
— О, у нас есть замечательные мастера своего дела! — оживился меховщик. — Вот, например, Евстигней Поликарпович Шомполов. Потомственный промысловик. Больше его у нас никто не добывает птицы и зверя. В Москве на сельскохозяйственной выставке ему присуждена медаль.
— Шомполов, говорите? Сейчас я запишу его фамилию.
— Да, да, Шомполов. Евстигней Поликарпович.
— А как его найти? Где он живет?
— Найти очень просто. Идите к райисполкому, там спросите Шомполовых, каждый укажет. Пятистенный дом, голубые ставни и наличники, а над коньком крыши — большой алюминиевый флюгер. Когда в селе у нас еще не было электроэнергии, так Евстигней Поликарпович через этот флюгер добывал энергию для электролампочки и радиоприемника. Свет-то от ГРЭС дали в позапрошлом году.
Шел я по селу и думал об этом Шомполове. Какой он из себя? Наверно, уже не молодой и не очень старый. Чтобы за волками ходить, за медведями, надо обладать крепкими, здоровыми нервами. Подумать только, за один прошлый год человек добыл двенадцать волков, медведя, тридцать лисиц, сколько-то куниц, горностаев, больше пяти тысяч кротов, а глухарей, тетеревов — этих и не считают… Застану ли его дома? Такие на печке не лежат. Потом, таких людей не скоро заставишь разговориться. Будет сидеть с тобой и молчать, пощипывая дремучую бороду. Знаю я этих лесных богатырей! Мало чем отличаются от медведей. Да оно и неудивительно. Неделями живут в лесу, в задымленных избушках, словом перекинуться не с кем. Кругом тайга, глушь, безмолвие. Откуда тут быть разговорчивым? Человек волей-неволей становится нелюдимым.
Перед воротами дома Шомполовых остановился в нерешительности. Надо, наверно, постучать в окно, а то войдешь во двор, а там собаки. Да и ни шнурка, ни щеколды не видно у ворот. Значит, без стука не входи. Постоял, потоптался, наступил на какую-то дощечку у подворотни. Дощечка качнулась, и ворота вдруг сами по себе открылись.
Вот так штука! Механика какая-то!
Вошел во двор, огляделся. Никаких признаков собак. Выходит, Евстигней Поликарпович в лесу и собаки с ним, иначе подняли бы гвалт. Досадно, что придется «загорать» тут в ожидании возвращения охотника с промысла.
Миновав дощатые сени и переступив порог дома, очутился в большой, светлой комнате. Над головой полати, слева русская печь, вдоль передней стены у окон крашеная лавка, стол, накрытый синей клеенкой. У шестка что-то делает пожилая женщина, а за столом сидит белобрысый, чуть курносый, узкоплечий паренек с челкой. Ясно, ученик пятого или шестого класса. Перед ним тарелка с ароматными щами и горка хлеба ломтями. Видимо, пришел из школы и обедает. Я поздоровался и обращаюсь к женщине:
— Евстигней Поликарпович, вероятно, в лесу, на охоте?
— Нет, дома, — отвечает, разглядывая меня.
— Мне бы увидеть его.
— А вот он, за столом.
Подросток вдруг вспыхнул, покраснел. Мочки ушей налились и светятся, словно ягодки переспевшей малины. Отложив ложку, он встал, смутился и, одергивая рубаху-косоворотку, сказал:
— Вот он я, Шомполов.
С Евстигнеем Поликарповичем мы быстро познакомились. Он увел в горницу, похожую на сад, с горшочными цветами. Сел рядом со мной и не знал, куда девать большие, широкие руки. Да, это был он. Знаменитый охотник. Только сам он никак не хотел признавать этого.
— Ну какой я охотник! — протестовал он. — Помаленьку промышляю. Отец занимался этим делом. Ну и я… Отец на фронте погиб. Мать в колхозе, свинарка. Мне надо чем-то заниматься в свободное после уроков время, вот я и добываю птиц, зверей.
— Серьезное это дело, сложное.
— А что тут сложного? Не примеры по арифметике решать. По математике у меня пятерки, а иной раз нарвешься на задачку, с первого взгляда простая, а начнешь решать — не выходит. Вот и пыхтишь, ломаешь голову. А птицы, звери — они ведь глупые, их легко обмануть. Я за ними шибко-то не бегаю, не ищу их. Они сами ко мне в руки лезут. Смекать только надо, как их лучше взять.
— Вот-вот, в этом и дело!.. Покажи-ка мне свое ружье. Хорошее, наверно?
— У меня его нету… Отцовское ружье мать продала еще в войну.
— Как — нет?
— Ну, не купил. На что оно мне? Таскаться с ним. Наши первобытные предки не имели ружей, да с голоду не помирали. Жили, питались.
— Но ведь теперь не каменный век, милый! Как тебя попросту звать-то?
— Стежка.
— Ну вот, Стежка. К старому-то у нас позарастали стежки-дорожки. Как же без ружья-то?
— Обхожусь вот. Я ведь несовершеннолетний. Может, и куплю потом.
— Интересно! Ну, расскажи, как же ты охотишься без ружья?
— Как вам рассказывать-то? Пойдемте со мной — сами увидите. Мне как раз сейчас надо осмотреть свое охотничье хозяйство.
Я с удовольствием согласился. И мы со Стежкой вышли из дома. Во дворе я его спросил:
— Охотничьи собаки у тебя есть?
— Какие собаки? На собак надеются те, у кого своей смекалки не хватает. Собака ему найдет, укажет, где зверь, где птица. Я и без собак знаю, кто где живет в лесу. Здешние места я изучил как свои пять пальцев.
Тетерева в корзинке
Шли по селу. Оно кругом в лесу, в горах. Самое типичное село горнозаводского Урала. Стежка шагал впереди, в черном дубленом полушубке, в шапке-ушанке, в подшитых валенках. Брюки выпущены на голенища. Сам высокий, но по-детски худенький.
Возле каменной трансформаторной будки, откуда, словно паутины, во все стороны расходятся провода, Стежка обернулся и сказал:
— Пойдемте в этот проулок, тут до овина ближе.
Вышли в открытое заснеженное поле, а за ним — седой кудрявый березняк. А этот березняк, гляжу, почти весь усыпан черными точками, похожими на грачиные гнезда.
— Там что, косачи, на березах-то? — спрашиваю парня.
— Они, поляши. Тут их сотни. В стаи собираются на зимовье-то. Все равно что домашние. Я уже их ладно поубавил. Смотрите, сидят, нахохлились. Видят нас, а лететь не собираются.
«И верно, какие смирные!» — подумал я, еле поспевая за длинноногим Стежкой. По узкой тропинке, переметенной поземкой и чуть взгорбленной, парень шагал твердо, уверенно. А я чуть ступлю неправильно, в сторону от снежного гребня, так нога сразу вязнет почти до колена. Но иду, балансирую, как на жердочке, и потею, хотя морозец изрядный. Мирюсь со всем. Надо же посмотреть, как охотится Евстигней Поликарпович, первейший промысловик в здешней округе.
За березовой кулисой снова было поле, круглое, как чаша. А в этой чаше — длинные ометы соломы, большой крытый ток, а чуть в сторонке — помещение зерносушилки.
— Вот и пришли, — повернувшись ко мне, сказал раскрасневшийся парень. — Тут я ловлю поляшей.
— Косачи, так их у нас называют, — заметил я.
— А правильно-то — тетерева, — поправил меня Стежка. — Всяк по-своему богу молится.
— Ты что же, в бога веруешь?
— Ну, какой там бог! Это отцова поговорка. Бог всему — человек, я так думаю. Для бога теперь местечка нигде не осталось — ни на земле, ни на небе.
— А в сердце?
— Если у кого сердце как кисель, там могут и бактерии завестись.
Парень подошел к первому омету. Возле него в ряд стояли глубокие ивовые корзины, похожие на кадки, с крышками, сплетенными из лозы. Все эти корзины образовали как бы залавок, затрушенный пшеничной соломой с необмолоченными колосьями. Возле крайних корзин на шестах, точно метелки, маячили тугие тяжелые снопы.
Окинув взглядом «залавок», Стежка взял меня за руку и повел. На третьей от левого края корзине соломы не было, крышка оказалась голой.
— Здесь сидит поляш, — сказал он и чуть приоткрыл вращающуюся на оси крышку. — Смотрите!
Я заглянул в корзину. Черный, с красными бровями косач притаился, прижался ко дну западни и косит на меня взглядом. Стежка выхватил птицу оттуда и живую, трепещущую подает мне:
— Возьмите себе, чучело сделаете. Посмотрите, какой у нее хвост, чисто лира!
От Стежкиного подарка я отказался и спросил:
— Как же косач оказался в корзине?
— А очень просто, — засовывая живую птицу в охотничью сетку, проговорил парень. — Утром и вечером тетерева Слетаются сюда на кормежку. А на корзинах для них приманка. Крышки-то, видите, на оси, как повертушки. Поляш, поляшка ли, как сядет с налету на крышку, она перевернется на другую сторону и прикроет тут же провалившуюся в ловушку птицу.
— Хитро! — заметил я.
— Никакой хитрости, — сказал Стежка. — Закон механики.
Из других корзин тут же, при мне, парень вытащил еще двух косачей и одну тетерку, серую, чуть срыжа.
Кто в западне?
От колхозного тока Стежка повел меня в кондовый сосновый бор, опушенный рыжими сосеночками, запорошенными снегом. В соснячке перед бором я увидел заячьи следы. «Ну, — думаю, — сейчас мой охотник станет добывать из петель беляков. Это я знаю. Сам когда-то, в детстве, увлекался такой охотой. Насобираешь проволоки, обожжешь ее, а петли ставишь — натрешь их пихтовыми ветками. Было дело, было! Чего греха таить».
— У тебя, Стежка, тут, наверно, петли наставлены? — спрашиваю парня.
Тот чуть повернул голову в мою сторону и как-то брезгливо молвил:
— Такими делами не занимаюсь.
— Почему?
— Гм! Пустяк. Не стоит марать охотничью честь. Да и вообще ловить зайцев петлями запрещено. На это каждый способен. Глупее зайца есть ли кто из зверей? Все время по одним и тем же своим тропам бегает. Ну, и лезет сам в петлю, будто жить надоело.
— Так ты куда же меня повел?
— Пойдете — увидите. А не хотите — можете вернуться. Не больно далеко от дома ушли.
«Ершистый, оказывается, Евстигней Поликарпович!» Бор неожиданно кончился, за ним началось болото. И не иначе — клюквенное. Это видно по карликовым искривленным березкам, по тощим сосенкам, по высоким изгнившим пням, обросшим мхом до самых верхушек. То справа, то слева от тропы стали попадаться небольшие накаты из жердей, похожие на открытые пасти какого-то огромного животного. А в пасти вверху, к нёбу, подвешены гроздья рябиновых ягод.
«Ба! Так это приманка! — начинаю соображать. — Такие «пасти», только из бревен, устраиваются на Крайнем Севере, в них ловят песцов, соболей. Только там на приманку приспосабливают не ягоды, а мясо или рыбу. На кого же тогда настроил эти «пасти» Стежка? Интересно!»
А он идет по тропе и весело поглядывает из стороны в сторону. Но вот он вдруг резко свернул вправо и пошел, по колено утопая в рыхлом снегу, к захлопнутой «пасти».
— Ну, кто попал? — спрашивает меня.
Я пожал плечами.
— Народы Севера такими приспособлениями ловят пушных зверей, — говорю.
— Ну-у? — удивился парень. — Неужто где-то есть такие ловушки? Вот не знал. Выходит, давно открытую Америку открыл. А я-то думал, старался, ломал голову. Увидел настороженную мышеловку, у меня и возникла идея.
Недовольный, разочарованный, Стежка приподнял жердяную пластину и достал из-под нее прихлопнутого, уже окоченевшего глухаря. Не разглядывая, не показывая мне, сунул в сетку на живых, притихших тетеревов и повернул к дому.
— А настроить «пасть» надо? — сказал я.
Он только махнул рукой: дескать, не надо.
Обманутая лиса
На следующий день (это было воскресенье) Стежка поднял меня с полатей задолго до рассвета, накормил жарким из дичатины и повел в лес. Было еще темно, но почти во всех окнах колхозников светились глазастые огни, освещали сугробы перед домами и кое-где черные голые деревца в палисадниках. Стоял крепкий мороз, снег похрустывал под ногами, будто битое стекло. За селом сразу стало как-то неуютно, зябко. Звезды, низко нависшие над лесом, казалось, обледенели. Дунет ветер, стукнет одну о другую, и рассыплются мелкой морозной пылью.
Видя, как я иду скрючившись, Стежка сказал:
— И охота вам ходить за мной? Сидели бы дома, в тепле.
— А тебе почему дома не сидится?
— У меня другое дело.
Миновав глухой темный ельник, мы вышли на широкие лесные степи. Уже рассветало, и только кое-где в березниках, в осинниках не совсем еще развеялась ночная синь. Остановившись у кромки леса и оглядывая огромную снежную поляну, Стежка спросил:
— Видите?
— Что?
— А вон лис-то сколько бегает. Мышкуют. Тут они собираются со всей округи. Здесь у нас озимые хлеба.
И парень начал считать: дескать, у березового колка — одна, у скирды — другая, у одинокой сосны — третья, за бугор сбежала четвертая. Насчитал штук восемь. И правда, если вглядишься, то тут, то там движутся или что-то делают черные точки.
— Разве у вас здесь лисицы черные? — спрашиваю.
— Рыжие все как на подбор, — отвечает. Это только издали, от снега, кажутся черными.
И опять идет по узенькой тропинке. Теперь уже не по прямой, а зигзагами, от ориентира к ориентиру, от дороги — к надломленной бурей березе, от березы — к высокому обгорелому пню, а от него — в овраг, заросший мелким кустарником, а потом — вдоль оврага. Стежка шагает впереди, голову вскинул и свысока глядит по сторонам. Вдруг он сорвался с тропы и снежной целиной, высоко поднимая ноги, направился к густому ольховому кусту.
— Ага, есть! — В голосе прозвучала торжествующая нотка.
От бугра к полузаметенному снегом кусту тянулась глубокая борозда.
— Видите, попалась! Капкан за собой тащила вместе с чурбаком. Но далеко не уйдет. Где-то тут, в кусте, она.
Я последовал за ним. В кусте лисица действительно застряла с тяжелым капканом.
— А что на приманку было у капкана? — поинтересовался я, когда парень засунул в сетку лисью шкуру. — Мясо? Дичатина?
— Мясо, дичатину мы и сами с удовольствием едим, а излишки в кооперацию сдаем.
— Ну, а как же? Приманка-то должна быть?
Он повел меня вверх по борозде. На самом бугре, на юру, под охапкой чуть разрытой соломы, где кончилась борозда, я услышал тревожный мышиный писк. И удивился: откуда тут взялась и почему пищит мышь? Кто ее тревожит? И соображаю: ага, как-то Стежка обмолвился о мышеловке. Наверно, дома ловит мышей, привязывает за ножку и садит возле капкана на приманку рыжух. И опять же думаю: мышь-то должна давно успокоиться, притихнуть, раз никто ее не беспокоит. Пока терялся в этих догадках, парень разгреб солому, достал из-под нее небольшой деревянный ящик. А в ящике слышу частое «пик-пик», «пик-пик».
— Мышь там? — спрашиваю.
Стежка расплылся в улыбке, раскрыл ящик и показал, что в нем. А там — что вы думаете? Там лежат у стенок с обеих сторон тоненькие резиновые мешочки, а в них вставлены капсюли от кукол, может, от игрушечных кошечек или собачек. Знаете, такие резиновые: их давнешь, а они — пик-пик. А посредине мешочков — какой-то пружинный механизм, вроде часов с маятником. Маятник-то ходит туда-сюда, то по одному мешочку ударит, то по другому, а мешочки издают звуки: пик-пик.
— Вот здорово придумано! — вырвалось у меня.
А Стежка, довольный собой, сказал:
— Механика! Двухнедельный завод.
В этот обход на широких лесных степях он достал из капканов трех лисиц. Из трех огненных шкурок предложил мне в подарок любую, каждую расхваливал и очень обиделся, когда я не принял подарка. Мол, вместе ходили по степи, мерзли, и вдруг такое огорчение.
Федот, да не тот
Окрыленный успехом на озимых полях, Стежка повел меня куда-то в гору, в реденькие ельники. Сказал: «Пойдем на лабаз». При слове «лабаз» я представил себе охоту на медведя. Задерет косолапый в лесу корову или лошадь, сразу не съест, а потом приходит доедать, как в свою кладовку или столовую. Его тут и подкарауливают охотники. Устроят на дереве небольшие полати, по-местному — лабаз, сидят на них с ружьями и ждут, когда Михаил Иванович Топтыгин пожалует на ужин или на завтрак. Он обычно долго ждать не заставляет.
— Это что ж, ты меня на медведя повел? — спрашиваю Стежку.
— Нет, — говорит, — медведя-то я там случайно взял, в прошлом году.
— А взял все-таки?
— Взял.
— Как же это получилось?
— Видите ли, неподалеку от скотного двора (во дворе-то в том, в лесу, живет колхозный молодняк: телки, бычки, жеребята) я вырыл яму. Метра два, пожалуй, глубины будет. В эту яму ловил волков. Случается, падет от болезни какая-нибудь животина. Я возьму ее и увезу к ловушке. Над ямой положены две жерди. На эти жерди я приспособлю падаль. А самую ловушку замаскирую, прикрою ветками, травой, сеном ли. Зверь-то как учует падаль, пойдет к ней, ну и сорвется в тартарары. Приходишь, а он там, глядит на тебя злобно да зубами ляскает. Яма-то у меня на бойком месте. Вроде как бы в воротах. По обе стороны крутые горы, скалы. По эту сторону гор угодья нашего колхоза, а по ту — совхозные. Волки-то и кочуют через эти ворота из совхоза в колхоз и обратно опять. Недаром говорят — волка ноги кормят. Ну уж если учуют добычу на моей яме, сразу кидаются на нее, в драку даже. Однажды сразу пять штук в ловушку залетело.
— Здорово!.. А ты, Стежка, не врешь? Как будто враньем попахивает.
— Ну вот еще! Честное комсомольское.
— А как же медведя-то поймал? Тоже на падаль?
— Ну да.
— А он вроде не охотник до мертвечины.
— Так ведь когда как. Дело-то было перед весной, по глубокому снегу. Не путевый попал, а шатун. В горах-то от леспромхоза бревна рубили. Ну, видимо, и подняли лесорубы косолапого из берлоги преждевременно. Он и пошел бродить по лесу как угорелый. Проснулся, так чем-то питаться надо. Тут уже разбираться не приходится, лишь бы что на зуб попало съедобное.
— И набрел на твою приманку?
— Набрел. И тоже не сразу на еду кинулся. Походил он вокруг этой ямы! Вы видали спиральку на круглой электроплитке, какими она витками там располагается?
— Видал, понятно.
— Так вот он, медведь-то, такой спиралью ходил возле моей приманки, круг за кругом, и все сжимал этот круг, пока не свалился в яму.
— А вот теперь кто, по-твоему, сидит в яме? — спросил я Стежку, следуя за ним по пятам.
— Теперь? Могу ручаться, если не один волк попался, так два, а то и три.
— Ты так думаешь?
— Уверен даже.
— Откуда у тебя такая уверенность?
— Позавчера мне сказывали колхозники, приходили в село из лесной заимки: мол, Евстигней Поликарпович, видели возле твоей ловушки волков. Не иначе, станут твои. А раз были возле ямы, то будут и в яме. Голод — не тетка, куда угодно загонит. Вот посмотрите. Могу биться об заклад. Яма пустой не будет.
— А почему, Стежка, тебя тут все величают по имени-отчеству?
— Кто их знает. Дали такое прозвище, оно и пристало. У нас тут без прозвища никто, пожалуй, не живет. По документам, к примеру, Петров, по кличке — Козодой.
Снег в лесу был рыхлый, рассыпчатый, все равно что сахарный песок. И тропа была не бугристой, а канавкой. Шагал Стежка весело, бодро. Если замечал чьи-либо следы, небрежно говорил, должно быть имея в виду мою любознательность: «Косыга», «Векша», «Глухарь крестики наставил»…
Где-то за ельником послышался рев телят. По носу резнул какой-то тонкий и острый запах. Стежка тут же предупредил мои вопросы:
— Тут рядом заимка. Силос нетелям развозят.
К животноводам парень не пошел, а повернул влево, вниз, к ложку или речке, где высокой взлохмаченной грядой рос ольховник, а возле него — не молодые и не старые березки.
Вскоре мы очутились на небольшой поляне — и будто попали на сорочий базар. Десятки белобок, расположившихся на кустарнике и на одиноких березках, подняли невообразимый гвалт, перелетали с места на место, слово затеяли какую-то игру. Только одна слетит с сучка, на ее месте уже сидит другая. И так везде. И стрекочут, стрекочут, для пущей важности покачивая длинными хвостами. А тут же, на снегу, молча разгуливают самодовольные вороны.
— Неспроста сороки раскричались! — повернувшись ко мне, сказал Стежка. Потом перевел взгляд на рыжий бугорок, накрытый сеном и огороженный в две жерди.
— Значит, есть кто-то в яме? — спросил я. — Обязательно!
— Ну-ну, смотри.
Площадка возле ямы вся была утоптана. Полей ее водой, и будет гладкий каток. В одном месте над ямой явно обозначилась дыра. Стежка припал на колени и заглянул в темное отверстие, а потом встал и разочарованно сказал:
— Заяц сидит.
— И то зверь, — утешил я его.
Парень сходил в кусты, принес оттуда легонькую лестницу и спустился в ловушку. А когда выволок из ямы косого за уши, живого, с вытаращенными глазами, подержал его на вытянутой руке и спросил:
— Вам надо?
— Нет.
Тогда Стежка швырнул беляка в снег, в сугроб. Затопал на него и забил в ладоши:
— Удирай да больше не попадайся!
Ледяной птичник
День клонился к вечеру. Стежка вел меня ельником вдоль горы, ближе к дому. Зимнее солнце все время было за гребнем высоких скал, за Уральским хребтом, а выше хребта так и не смогло подняться. Идем по снежной тропе и молчим. Парню, видимо, не по себе: волками хвалился да и провалился. Я тоже ему не досаждаю разговорами. Да и находились уже, устали.
Но вот, смотрю, парень оживился, повеселел. Все чаще стали попадаться покосные поляны, елани, как их тут называют, а возле — рябинники. Ягод столько, что снег под кустами кажется красноватым. С кустов то тут, то там стали взлетать рябчики. Вспорхнет, перелетит в чащобу, а оттуда потом голос подает своим собратьям, которые тоже где-то тут, поблизости. Все чаще и чаще в глубоком снегу стали попадаться лунки.
— Рябчики в этих ямках ночевали, — сказал Стежка. — В снегу-то им тепло. Спорхнет с дерева, пробьет снежную корочку и зароется. Спит. А ночью на охоту за рябками приходит куница. Горностаи тоже охотятся. Только в этом месте горностаев нет, они ближе к полям держатся, там мышами пробавляются. А вот куница здесь живет. И не одна. Я тут каждый год по нескольку штук беру.
Завидев на снегу возле куста серенькие перышки, парень заметил:
— Вот видите, обедала. Выволокла птицу из лунки и сожрала.
И пошел к опушке ельника. А возле опушки — будто кто-то подушку растрепал. Ни головки, ни костей, только лапки остались с коготками, покрытые словно чешуей.
Когда вышли на следующую поляну, окруженную стеной черного, с проседью ельника, Стежка сказал:
— Здесь у меня птичник.
Я оглянулся вокруг. Прислушался. И хоть бы где-нибудь показалась или подала голос птичка. Даже не слышно было стука дятла, этой пестренькой краснокрылой вездесущей пичуги. Кругом стояла, казалось, мертвая, глухая тишина.
— Что за птичник? — спрашиваю парня.
Он подвел меня к снежному бугорку и говорит:
— Поглядите-ка, бугорок-то с дыркой.
И в самом деле. На макушке снежного сугроба — небольшое отверстие. Заглянул я в это отверстие и поразился. В бугорок-то врыта кадка, а в кадке — куропатка серая. У нее тут и зерно, и снежок вместо воды, и даже насест устроен. Ну клетка и клетка.
Смотрю на Стежку с недоумением.
А он ухмыляется.
— Опять механика? — спрашиваю.
— Как видите. Выйдет куница на охоту, начнет принюхиваться, где чем пахнет, а от живой горячей куропатки приятный, острый запах. Подойдет зверек к ледяной клетке, соблазнится и нырнет в нее, а выйти уже не выйдет. Соображаете?
— Ну и Евстигней Поликарпович! — невольно воскликнул я.
И подумал: да, не зря народ величает парня. Нет, это не прозвище ему, не кличка, а дань уважения. Человек завоевывает авторитет делами.
— И как ты делаешь эти ледяные кадки? — интересуюсь.
— А очень просто, — говорит. — У меня есть железная бочка из-под горючего. В колхозе мне дали. Я у этой бочки вырезал одно днище. Начнутся морозы, налью в эту тару воды. Вода начнет замерзать сверху, с боков, снизу. А в середине она долго не стынет. Сделаю сверху отверстие, воду вылью, бочку потом подогрею на костре — и пожалуйста, ледяная кадка готова, вывалится из железной. Таких ледяных клеток можно так-то строить сколько угодно.
— У тебя здесь сколько их?
— Десять. Сейчас пойдем все посмотрим.
— А куропаток где берешь?
— Достать их пустяк. У нас они табунами живут на хлебных токах. Насторожишь сеть, которой рыбу ловят, а от нее шнурок протянешь к омету. Под сеть-то зерна насыплешь, а сам засядешь в соломе и ждешь, когда куропатки прилетят на кормежку. Как только зайдут под сеть, ты дернешь шнурок, вытащишь подпорки, сетью-то и накроет птицу. Сразу несколько штук.
— А не жалко тебе птиц губить?
— А разве я гублю? Я ведь потом всех куропаток на волю выпускаю, как закончится сезон охоты, когда звери станут линять. Ну, а которую куропатку куница съест, так что дороже для государства: куропатка или куница? У куропатки перо да мясо, а у куницы пушная шкурка. Куропатку-то съешь — и нет ее, а из шкурки куницы шапка получится или воротник, станет человек носить да радоваться. А сделать для человека радость — это ведь, я считаю, счастье.
Обошли мы со Стежкой все ледяные клетки. И в одной из них вместо куропатки обнаружили лобастого коричневого зверька, будто с искорками в шерсти. Как он заметался по ловушке! Поднял такой вихрь, что куропаткино перо, как из трубы, повалило из-под снега.
Возвращался я тогда к себе в редакцию и думал: как-то посмотрят там на мой творческий отчет о командировке? От меня ждут материал о маститом чудо-богатыре охотнике, а я напишу им о подростке-школьнике. Одно утешало меня и радовало: что героя моего очерка зовут и величают по-взрослому. А ведь он, по-моему, заслуживает этого.
ЗАКАЛКА МУЖЕСТВА
Вот уже третье лето я ловлю кротов. Другие ребята из старших классов работают в каникулы на полях, на фермах, помогают взрослым пропалывать посевы, заготовлять сено, силос, выращивают уток, кур, ухаживают за телятами. А мне все это не по душе. Меня тянет в лес, в горы, в покосные избушки.
Отец мой, Терентий Моховиков, был заядлым охотником. Он частенько брал меня с собой на промысел. Водил по лесным дорожкам, по просекам, по глухим еланям, приучал к своему делу. Иду я за ним, а сам будто весь на пружинах: тут птица вспорхнет, тут зверюшка шмыгнет в высоком травостое. А над лесом висит знойное марево, пряно пахнет травами, цветами, хвоей. С цветка на цветок перелетают туго перетянутые в талии пчелы; как тяжелые бомбовозы, гудят мохнатые шмели-медуницы. Потом отец умер. Будучи уже при смерти, он мне завещал:
«Володя, не бросай отцовское ремесло. Люби свой уральский край. Где еще найдешь ты такие красоты, как здесь? Где увидишь огненные зори, закаты и восходы солнца? Тут же все родное, близкое!»
Ничего я не сказал отцу, только крепко поцеловал в холодеющие губы.
Первое лето я кротоловничал возле самого дома: у речки Бирюзы, которая течет за скотными дворами; у опушки леса, сбежавшего к поселку с Барсучьей горы; у силосных ям, вырытых среди одиноких старых берез. Увижу бугорки свежей рыхлой земли, отыщу ходы кротов и ставлю тугие маленькие капканы. А на другой и в последующие дни обхожу свои угодья, проверяю ловушки и добываю из них темно-бурых, серебристых зверьков. Но что это за добыча!
Отец, бывало, вернувшись с обхода, распялит на досках, прибьет на гвоздики сотни шкурок. А я, его сын, если выставлю на просушку десяток шкурок — еще хорошо! А то, случается, одну, две. Стыдно перед матерью, стыдно перед друзьями-товарищами, которые заглядывают во двор, чтобы навестить меня. Они на полях, на фермах зарабатывают полноценные трудодни, а я, кротолов, чем похвастаюсь?
Нехорошо, скверно!
Нехорошо еще потому, что на правлении колхоза я заявил: дескать, не хочу, как прочие охотники-звероловы, быть единоличником. Поля и леса во всей округе артельные. И все, что тут есть, тоже должно быть артельным. Всю пушнину, какую добуду, стану сдавать в колхоз, а он пускай начисляет мне трудодни. Меня за это похвалили, похлопали по плечу. Выходит, в артели появится еще одна доходная статья.
Похвалить-то похвалили, только на первых порах я никак не оправдывал этой похвалы. Одна-две кротовые шкурки — разве это добыча? Это пустая трата времени. Какая от этого польза колхозу? Да и мне самому? Все это меня мучило, терзало.
А все дело в трусости. Поблизости кротов мало, тут они давно выловлены. Надо идти на промысел в дальние леса, в горы. С отцом ходить туда не страшно было, идти же одному — жутко. Ведь придется жить там днями, ночевать в лесу, в глуши, в соседстве с медведями и рысями. Только подумать — мороз по коже!
Долго я агитировал в товарищи кое-кого из ребят-одноклассников. Расписывал перед ними прелести охоты, красоты лесных угодий, ночевки у больших ярких костров. А сколько, мол, там бывает ягод! По речкам растет смородина, возле каменных россыпей — малина. А от брусники в бору и на скалах, обросших белым мохом, — красно, ступить негде. Да и голубики тоже полно по кромкам болот. Ешь сколько угодно!
И все же ни красоты природы, ни костры, ни ягоды не задевали за живое моих сверстников. Они уже свыклись с работой в артели, с песнями, с колхозным клубом, с избой-читальней. Правда, все они еще недоростки. И в клуб-то их пускают не больно охотно, а во время репетиций драмкружка просто-напросто выпроваживают за дверь. Ходят они ватагой по улице, иногда с балалайкой, тут же возле них и девчонки хороводятся. А то соберутся где-либо на сарае и рассказывают сказки до первой белой зари.
А моя душа — в лесу. Тоскует по еле приметным охотничьим тропинкам, по высоким травам, по еланям, сплошь заросшим ромашкой, а то клевером или иван-чаем. Вот если б не было ночи, был бы непрерывный летний день, как на Крайнем Севере, я бы ни за что не усидел дома, в поселке. А тут вот сижу, терзаюсь и ненавижу себя за трусость.
Терзался так, терзался, а потом решил: дай возьму себя в руки. В конце концов, я мужчина. Надо воспитывать в себе силу воли, мужество. Нельзя же прятаться за спиной у людей, внушать себе страхи. Это низко, недостойно человека. В народе говорят: «Не так страшен черт, как его малюют».
И вот на другое лето собрал я себе большую котомку, сложил в нее две сотни крохотных капканчиков, запасся хлебом, картошкой, подвязал к мешку черный, закопченный котелок и тронулся в лес. Меня очень подмывало взять с собой отцовское ружье и собаку Дружка. Пес, как только увидел меня с котомкой, начал рваться с цепи, залаял, заскулил. Понял, видно, куда я собрался. Но я был тверд. Раз решил закалять в себе мужество, стану обходиться без ружья, без собаки. Тем более, ходить в лес с ружьем, с собакой в весеннее время запрещено. Птицы сидят на гнездах, звери нянчатся со своими кутенками. Я знаю, некоторые кротоловы с законами охоты не считаются. Идут в лес, а под полой несут ружье, ведут на поводке собаку. Живя где-нибудь в балагане, вдали от людей, они исподтишка убивают себе на варево рябчиков, глухарей, зайцев, а спущенная со сворки собака зорит птичьи гнезда, пожирает звериный молодняк. А ведь это браконьерство! Отец никогда не нарушал охотничьих правил.
Вышел из дому рано утром. Знакомой дорожкой начал углубляться в лес, в чащобу. Солнце только что поднялось над Откликной горой и оттуда выпустило золотые стрелы по вершинкам деревьев, нанизало на эти стрелы серебристую хвою сосен, елей и светло-коричневые, липкие, не совсем распустившиеся листочки осин. Воздух хотя и прохладный, но чистый, светлый, точно хрустальный, а под деревьями, в тени, еще хоронится ночная синь. Птицы уже проснулись, выпорхнули из своих укрытий к солнечным полянкам и славят новый наступающий день.
Хорошо в это время в лесу!
К отцовскому охотничьему стану добрался в полдень. Низкая рубленая избушка, крытая берестой, поверх которой настлан дерн, стоит в глубокой пади на берегу Черной речки. Место глухое, мрачное. Тут птицы не вьют гнезд, а звери приходят только на водопой. И птицы, и звери обитают на соседних мохнатых горах, где широкими полосами раскинулись дремучие сосняки, пихтарники, а на вырубах между ними буйно разрослись осинники и липняки. К заброшенному становищу со всех сторон подступила мелкая поросль, даже на крыше избушки появились тощие рябинки и черемушки, окруженные вездесущим иван-чаем.
В самой избушке поселилась сырость. Сено на нарах, когда-то служившее нам с отцом подстилкой, изопрело. Сор, щепки на земляном полу сгнили. Все это пришлось выкинуть, распахнуть двери, достать из малюсенького окошка-отдушины посеревшее, оплетенное тенетами стекло и разжечь в чувале, в углу, огонь. Весь остаток дня ушел на то, чтобы привести в порядок свое новое жилище, заготовить топливо.
Вечером сходил на речку и наудил хариусов. Сама по себе Черная не глубокая, но порожистая, и после каждого каменного уступа — омут. А в яминах, как в котле, руном стоит рыба: хариусы и мальки. Никакой другой рыбы здесь нет. Вода слишком холодна и прозрачна.
Уху хлебал уже в сумерках, перед порогом избушки. Ем, а сам поглядываю по сторонам. Испытываю какое-то странное чувство. В конуру свою забираться неохота. В ней кажется темно, сыро и страшновато. На воле, под открытым небом, лучше, веселее, но и тут небезопасно. Малейший шум, треск заставляют настораживаться. Упадет с дерева сухой, отгнивший сучок, а ты думаешь: «Уж не идет, не крадется ли кто?»
В потемках совсем стало жутко. Неподалеку возле речки зашумели кусты ольховника, словно налетел на них ветер, а немного погодя у самой воды «заговорили» камни под чьими-то тяжелыми шагами. По спине у меня прошли мурашки. Быстро свернул свою «скатерть-самобранку» и шмыгнул в избушку, закрыл дверь, схватил проволоку, привязанную к скобе еще днем, и давай ее заматывать на толстый самодельный гвоздь в косяке. Замотал так крепко, что скорее вырвут петли или косяки, чем самую дверь. Потом припал к окошечку и слушаю, смотрю во все глаза. Из-за крутой угрюмой горы, ощетинившейся пиками елей и пихт, выплыл рожок молодого месяца, скупо посеребрил, точно инеем, самые высокие деревья. А кругом — тишина, безмолвие, и только вода на перекатах бурлит, воркует в невидимых берегах.
Слушаю долго, напряженно. Чувствую, как тревожно колотится взбудораженное сердце. Проходят секунды, минуты, даже, может быть, час. Но никто уже не нарушает лесного безмолвия.
«Что же такое? Уж не померещилось ли мне? Возможно, с горы сам по себе сорвался камень и прогремел на прибрежном плитняке. А я-то перетрусил. Вот так закалка мужества!»
После этого стало легче. Вздохнул. И с этим вздохом будто отступил от меня страх. Ведь в самом деле, кому я нужен, кто меня тронет в избушке, взаперти?
— Эй, кто тут? — кричу в окошко. — Не прячься, выходи!
Голос мой, будто надтреснутый, запутался в ближайшем подлеске, в кустах у реки. Ответа ниоткуда не было. А потом вдруг в мелком осиннике перед становищем мелькнули один за другим три черных огромных силуэта. Лесок затрещал, загудел, как будто по нему пронесся страшной силы ураган и повалил на стороны деревья.
Ох я, трухлявая голова! Ведь это лоси! Приходили на водопой, а потом паслись на травке. Они и раньше, при отце, тут бывали. А я-то вообразил не знаю что. Верно говорят, у страха глаза велики. Ну и ну, охотничек! Вот бы покойный родитель поглядел на меня!
Месяц на небе побыл и снова скрылся. Лежу впотьмах на нарах в самом углу и пытаюсь уснуть. Но странно, глаза никак не закрываются. Дома бы в это время давно спал, а тут одолевают мысли, кишмя кишат в голове, словно муравьи в растревоженной куче. И, главное, думаю не об охоте, не о завтрашнем дне, как пойду по старым знакомым тропинкам, стану расставлять капканы, а совсем о другом. Вспомнил почему-то себя маленьким-маленьким, когда еще в школу не ходил. Тогда тараканов боялся, коси-косиножек (это пауки такие долгоногие; ножку оторвут, а она, как живая, сгибается в коленке, «косит»). Больше всего я страшился темноты. В ней, казалось, скрываются самые безобразные чудовища. В леших, в чертей, ведьм ни отец, ни мать не верили. А вот бабушка Марфа, если останемся с ней одни, начнет развлекать меня сказками, так они у нее обязательно про нечистую силу. Она не помнит других сказок. И будто бы точно знает, где обитают домовые, кикиморы, водяные. Одному чертенку, уверяет всех, даже хвост в двери прищемила, и он заорал благим матом. Над нею подсмеиваются: мол, неправда, так она божится, крестится, доказывает, что истинно было так.
Потом уже в школе учился и все же побаивался ночью выходить один во двор. А сколько, случалось, претерпевал страха в лесу! Возьмет отец с собой. Оставит где-нибудь в балагане или просто у костра и скажет: «Побудь здесь, Володя. Кипяти чай. Я скоро вернусь». Уйдет и уйдет. Сумерки начнут сгущаться, а его все нет и нет. Тут и нападут на меня страхи. Из-за каждого куста, из-за каждого дерева ждешь, что вот-вот нападет на тебя зверь. А в этих местах водятся и медведи, и рыси. Говорят, даже барсук и тот на человека кидается, если врасплох встретится. Думаешь об этом, а у самого зуб на зуб не попадает.
Отцу, конечно, о своей трусости не говорил. Стеснялся, стыдился. А разве он не видит, не понимает, что со мной делается? И примется «лечить» меня: то в огород ночью пошлет за зеленым луком, то велит сходить в потемках за сучьями для костра.
Науку его понял. И сам давай закалять в себе мужество. Только трудно это давалось.
Однажды один отправился в двенадцать часов ночи на кладбище. Решил оттуда принести обломок старого сгнившего креста. Иду, храбрюсь. А темнота — зги не видно. Но место мне знакомое, легко ориентируюсь среди могил. И вдруг оступился, попал в яму, а из нее, трепыхая крыльями, вылетела какая-то большущая птица. Может, она и не такая уж большая, но я так перепугался, что сердце в пятки ушло.
На рыбалку пробовал ходить с ночевой без товарищей. С вечера расставил на Бирюзе, в бучиле, у старой заброшенной мельницы жерлицы на щук и налимов. Пока было еще светло, поймал двух щурят. Настроение у меня пошло в гору. Думаю, без рыбы домой не вернусь. Развел костер, сижу на берегу возле огня. И не страшно будто. Поселок рядом. Собаки перекликаются из конца в конец. Неподалеку на лугу пасутся кони. В полночь пошел проверять удочки. Наклонюсь над водой, нащупаю шнурок, слегка потяну на себя. Если какая рыбина заглотнет насадку с крючком, так сразу скажется. Проверил чуть не все жерлицы, и везде — пшик. Оставались непросмотренные только две, в омуте, под водосливным шлюзом. Взобрался на этот шлюз, а он мокрый, скользкий, оброс тиной. Осторожно подошел к удочке, потянул за шнурок, а он ни с места. Подумал, за корягу зацепился. Начал сильнее тянуть на себя. Чувствую, шнур чуточку подался, а за ним тащится что-то большое, тяжелое. Наконец из воды высунулся чурбак, черный-пречерный. Стал разглядывать, а при звездах-то чего разглядишь? Протянул руку, чтобы подхватить да выбросить на доски водослива. Но тут же поскользнулся, покатился и бултыхнулся в омут. А шнурка не выпустил. Держусь за шнурок, а на нем сидит кто-то живой, большущий, бьет меня по боку. Да так сильно. Тут у меня мелькнули в голове слова бабушки Марфы. Она говорила, что на Бирюзе, в бучиле, водяные живут. Вспомнил про это и заорал, как под ножом. Про все забыл. Плыву к берегу. До того быстро плыл, что грудью налетел на галечник. Поднялся и без оглядки кинулся домой, не чуя под собою ног. В избе, когда вбежал, всех всполошил. Лица на мне не было.
— Что с тобой? — спрашивают мать и бабушка.
— Наверно, черт на удочку попался, — отвечаю.
Бабушка — та сразу креститься, а мать начала выспрашивать, как, что. Потом стала улыбаться и успокаивать меня.
Лишь под утро я маленько успокоился. А со светом, при ярком солнышке, совсем пришел в себя. И повеселел даже. Над собой смеялся. Вот до чего перетрусил — в чертей на речке Бирюзе поверил!
Тут же снова отправился к мельничному бучилу. А место там веселое. Вокруг луга, высокие травы, из которых выглядывают глазастые кашки — цветки красного и белого клевера. В омуте на тугих струях сверкают серебро и золото. А вниз по речке уплывают пампушки пены.
На скользких досках шлюза отыскал злополучный шнурок. Взялся за него, тяну. И опять какая-то тяжесть висит на шнурке, отчего шнур пружинит, дрожит, радужной пылью рассыпает водяные капли. Тяну осторожно, боюсь, как бы еще раз не сорваться в омут да и не оборвать удочку. Наконец из глуби показалась огромная коричневая башка, очень похожая на ржавую железную лопату. А на башке, смотрю, два малюсеньких, широко расставленных глаза и два длинных живых уса.
— Сом, сом! — вырвалось у меня.
Стал выводить его к берегу. Но из воды сразу не потащил. Сам забрел по колено в бучило, сунул ладонь под жабры спокойной, будто сонной рыбине и поволок ее на галечник, а потом на луг, на траву, еле вытащил!
Лежит сом на солнышке, блестит, как лаковый, и разевает пасть. Разинет и закроет, разинет и закроет, и каждый раз громко чавкает, словно старается напугать меня: дескать, не тронь — проглочу.
Схватил я его за жабры, взвалил на плечо — и домой. Волоку, а он хвостом бьет меня по пяткам. Вот действительно черт!
Затем, закаляя в себе мужество, один ходил по малину в Медвежье урочище, на веревке спускался в пещеру, где, сказывают, жили первобытные люди, клал за пазуху холодных противных лягушек. Словом, как только не испытывал себя! И все почти без толку. Как видно, и до сих пор доблести во мне немного.
Лежу вот так-то на нарах в лесной избушке и ворошу в памяти не очень-то блестящее, трусливое свое детство, отрочество. Стараюсь уснуть, а сон ходит где-то вокруг да около. Иной раз стану вроде забываться, смежать веки. Но тут вдруг под лежанкой подымут возню мыши. Начинаю побаиваться и мышей. Как бы, мол, не отгрызли нос или уши, если усну крепко.
Затеваю войну с мышами. Беру палку, становлюсь на колени и шурую под нарами во всех углах. Норушки попрячутся, успокоятся. А я опять бодрствую, гляжу в темный, неразличимый потолок и прислушиваюсь к тишине, царящей вокруг. Один так один. Рядом с тобой никого. Сам отвечаешь за себя.
Не знаю, сколько пробыл в таком напряженном состоянии. Время, наверно, шло очень и очень медленно. Потом слышу, за избушкой на горе, где стоит угрюмый сосновый бор, кто-то крикнул глухим, точно из-под земли, голосом:
«Шубу!»
Меня словно обдало всего холодным ледяным душем, а волосы на голове шевельнулись и поднялись дыбом.
«Шубу, шубу!» — снова настойчиво послышалось с горы.
«Уж не замерзает ли кто в бору?» — мелькнуло у меня. Но тут же сообразил: ведь теперь не зима, а весна. Да и шубы-то у меня нет. Взял с собой только фуфайку, стеганую старенькую.
А из леса с короткими перерывами опять:
«Шубу, шубу, шубу!»
Меня одолел такой страх, что лежу, свернулся в комок и весь дрожу как в лихорадке. Наконец опамятовался. «Ну и герой! — думаю. — Вот так закаляешь в себе мужество! Да тебе не в лес ходить, а на печке сидеть, тараканов ловить, а не кротов». Распекаю так себя, и мне будто легче стало. Даже храбриться начал: «Пойду посмотрю, кто там ухает. Может, какой охотник с вечера напился пьяным, а под утро его мороз, похмелье донимают. Вот и орет. Мало ли что случается с человеком».
Подумал про человека-то и тут вроде устыдился своей трусости. Зря в лесу человек не станет кричать, просить помощи. Опять же слова отца вспомнил: «На промысле охотник охотнику брат».
После этого отмотал проволоку с гвоздя на косяке, взял палку, распахнул дверь и очутился за порогом избушки. Меня обдало прохладой, ночной сыростью. Кругом темно, хоть глаз выколи. А в бору кто-то продолжает свое, уже более четкое:
«Ух, шубу! Ух, шубу!»
И голос какой-то страшный, заупокойный.
Но теперь уже я не трусил. Я должен был выполнить свой долг перед человеком, оказавшимся в беде. Сделал ладони рупором, поднес ко рту и кричу:
— Ого! Кто там? Иди сюда, здесь балаган!
Прислушался. Еще покричал. Но отклика нет. Из бора по-прежнему раз за разом доносится: «Ух, шубу!»
Постоял, постоял и сам направился в гору. Иду через мелкий осинник напролом, ничего не различая перед собой. Тонкие прутики бьют меня по лицу, по груди, по ногам. Я берегу только глаза, прикрывая их согнутой в локте рукой.
Осинник скоро кончился. Перед стеной черного высокого бора я остановился, перевел дух.
— Где ты тут? — кричу опять. — Айда сюда!
«Ух, шубу!» — слышу снова, совсем близко от себя.
«Ну, видно, глухой, — подумал я. — Или орет в бреду, без памяти».
И шагнул под кроны огромных сосен. Подлеска здесь нет, но под ноги то и дело лезли сучки, колодины, камни. Крики «замерзающего» прекратились. А я хожу между деревьев, жгу спички и уговариваю:
— Где ты? Ну, отзовись? Пойдем со мной в избушку. Там тепло. Огонь в чувале разведем.
И вдруг над головой у меня кто-то сорвался с толстой бортевой сосны, прошумел ветками и, улетая, дико, устрашающе крикнул:
«Ух, шубу!»
И только тут я догадался. Так это был филин. А я-то со страху вообразил не знаю что…
В избушке я прижился, освоился, все равно что в родном доме на Бирюзе. И к одиночеству привык. Правда, еще не совсем. Сделаешь свою работу, обойдешь десять — пятнадцать километров, соберешь дань с лесных тропок и еланей, распялишь для просушки полсотни, а то и больше шкурок кротов на широких плахах и сидишь потом остаток дня без дела. А безделье для человека — самый первый враг. Тут на тебя нападут тоска, а то и страх.
Первые дни, чтобы не скучать, не оставаться с мыслями наедине, я старался как можно больше ходить, работать, уставать. Ведь чем больше умаешься, тем крепче и безмятежнее спишь. Осинник, какой разросся вокруг избушки, весь вырубил, выкорчевал, к Черной речке сделал ступеньки. А когда новых дел не оказалось, сходил домой, набрал в библиотеке книг. Так вот и жил, кротоловничал.
Однажды возвратился с промысла на стан и опешил. Возле помойки вижу какое-то странное рыжее существо. Птица не птица, зверь не зверь. Стоит на двух широко расставленных лапах и глотает брошенные мною тушки ободранных кротов. Одну проглотит, закатит глаза под лоб, моргнет и снова отправляет себе в рот вместе с костями и потрохами кусок мяса почти с кулак. Я удивился. Кто же это такой? Сам маленький, а ест как не знаю кого и назвать. Мой пес Дружок с овчарку, и то по целому кроту не глотает, а этот замухрышка ест с такой жадностью.
Подхожу ближе. Тьфу ты! Да это филин! Не взрослый, а цыпленок. Видно, вывалился из гнезда и пошел искать себе еду. Вот так вот! И ростом-то он всего с добрую курицу, весь в пуху, без перьев, а голова — с блюдечко, круглая и словно приросла к плечам. Увидел меня, хотел убежать, но не мог, объелся, и упал на огромный, раздутый зоб. Подошел к нему, а он лежит, разевает пасть и шипит от злости, предупреждая: тронь-ка, дескать, меня, так узнаешь силу моего хищного крючковатого клюва. Голыми руками его и впрямь не возьмешь — страшен. Сходил за варежками, подхватил филиненка и понес в избушку. Думаю, пусть живет со мною. Как-никак, а живое существо. Станет скрашивать мое одиночество. А корма ему сколько угодно: кроты, мыши.
Ну, принес. В углу над нарами сделал насест, к перекладинке прикрепил тоненькую бечевку, а другой конец ее привязал за лапу филину.
— Вот, сиди, Филька! Другом будешь. Житуха тут тебе — разлюли-малина.
Он будто понял меня, притих, присмирел, еще больше съежился и стал похож на огромное светло-коричневое яйцо. А когда освоился на новом месте, начал изредка пощелкивать клювом, открывать и закрывать то один глаз, то другой. Это он, видимо, наблюдал за мной. Кто я такой? Можно ли мне довериться?
Вечером, с наступлением сумерек, Филька забеспокоился. Спохватился, должно быть, что находится в неволе. Начал передвигаться по насесту от одной стенки к другой, потом спрыгнул с перекладинки на нары, запутался в бечевке, упал и захлопал короткими куцыми крыльями. Я хотел ему помочь подняться, так он зашипел на меня по-змеиному и больно-пребольно тяпнул по руке до крови. Тут я вскипел, разозлился, отрезал ножом бечевку возле лапы и выкинул непокорного своего жильца за порог избушки.
— Ступай на все четыре стороны, раз не понимаешь добра!
На другой день вернулся с обхода с полной сумкой. Часть кротов по дороге освежевал. Шкурки сдираются легко, точно варежки с руки. Нужно только знать, в каком месте сделать надрезы. А часть зверьков принес к становищу, чтобы разделать на досуге. Дверь избушки была плотно приперта. Открыл ее и вытаращил глаза: в углу на шесте сидел Филька.
— Ты как тут очутился? — вырвалось у меня.
Он только своими «заслонками» хлопает: то один глаз откроет, то другой. И такой невозмутимый, будто век тут живет: он хозяин, а я пришел — с боку припека. Глянул на окошко-отдушину — и все понял. Его, Фильку, выкинули за дверь, так он в окно залез. Снова нажрался кротовых тушек и теперь сидит, блаженствует, переваривает даровую пищу.
С того дня мы с Филькой подружились окончательно. Приворожил я его мясом. Но, оказывается, он знает вкус и в рыбе. Дашь ему порядочного хариуса, он его проглотит и моргнет от удовольствия. Дело дошло до того, что я отправляюсь к речке с удочкой, а Филька шагает за мной, как наша домашняя кошка Муська.
Дружба с Филькой скрасила мое житье в лесной избушке и помогла в закалке мужества. Я уже не чувствовал себя одиноким.
Зимой Филька жил в школьном уголке юннатов. Он уже стал большим, оперившимся филином и по-прежнему презрительно поглядывал на всех то одним, то другим глазом.
Нынешним летом мы с ним снова кротоловничаем. Живем у Черной речки. Теперь это уже не глухое, мрачное урочище. Днями Филька сидит сытый и довольный на крыше избушки. Поглядеть на него чуть ли не со всей округи слетаются сороки, вороны, сойки и всякие пичужки. Галдят, стрекочут, щебечут. То ли завидуют его беспечной жизни, то ли злятся и ненавидят его, принимая за всамделишного отъявленного ночного разбойника.
А мне с Филькой весело. И ничуть теперь не страшно. Он всегда со мной, дремлет или думает о чем-то своем. А у меня на душе словно праздник. Днем хожу по лесу. Каждая былинка улыбается мне, все здесь родное, близкое. А вечерами сижу у порога своего лесного жилища и любуюсь, как пылает солнце, уходя за Лохматую гору на ночлег. И в окружающей природе наступает покой, тишина, мир до следующего звонкого росистого утра.
ГИБЕЛЬ СОХАТОГО
Познакомились школьники с лосем несколько лет назад. Тогда он был всего лишь смешным беспомощным теленком. Пионеры нашли его в густых зарослях осинника. Первым набрел на лосенка Славик. Тот лежал, свернувшись клубочком, у горелого пня на примятой траве иван-чая. Увидев мальчугана в красном галстуке, теленок растерялся, с трудом встал на тонкие длинные ноги, которые казались очень жидкими и еле держали огромную голову и маленькое, короткое, бесхвостое туловище.
На крик Славика сбежались ребята, окружили лосенка, а он стоял, широко расставив ноги, и дрожал. Лосенок был еще совсем глупый и совершенно не понимал, почему к нему протягивается так много рук, почему его окружают кольцом красных флажков, от которых больно глазам и по всему телу бегают холодные мурашки.
— Почему он здесь, где его мама? — спрашивали ребята друг друга.
Лосей вокруг их деревни — Глухого Бора — давно уже никто не видел. Они исчезли после того, как на колхозных полях загудели тракторы, комбайны, автомобили, а возле самого поселка прошла железная дорога.
Отрядный вожатый высказал предположение, что лосенкова мама пришла сюда из государственного заповедника. Ведь там, в полсотне километров, свободно пасутся не только лоси, но и пятнистые олени. И все согласились с мнением Славика, высокого худощавого паренька.
Но как же быть с лосенком? Он такой крошка, такой хилый! Что с ним станет, если его оставить здесь, в лесу, одного? Днем, конечно, теленку не страшно — кругом люди. А ночью? Ночью все колхозники находятся по домам. В лесу темно, по лесу рыщут волки. А рыси? Эти кровожадные хищники повадились даже на окраину поселка. Совсем недавно большущая рысь забралась через окно на овцеферму и задушила трех ягнят.
Первоклассница Лелька Степанидина, веснушчатая, будто покрытая золотистыми чешуйками девочка, заявила:
— Я возьму этого лосенка к себе. У нас есть телочка, и он с ней станет жить. Я буду ухаживать за ним.
— Ага, как же! — возразил третьеклассник Боба Скороспелкин.
Это был мальчишка-задира. Отец у него председатель колхоза. Он похож на отца: коренастый, лобастый. Только Скороспелкин-отец скромный, тихий, а Боба — выскочка. Он подошел к лосенку, обнял его и показал Лельке язык!
— У тебя еще нос не дорос ухаживать за сохатенком. Ты еще не пионерка, тебя еще никто не принимал в отряд, а ты уже нацепила себе галстук. Сохатенок будет мой. Я его отдам на ферму в телятник и прикажу поить парным молоком.
— У нас тоже есть парное молоко от Зорьки, — возразила Лелька.
— Мало ли что у вас есть. Вот когда у тебя сойдут в носа рябинки, тогда и сохатенок будет твой.
Тут в спор вмешался пятиклассник Гриша Светляков, умный, рассудительный сын пастуха, не раз ночевавший в поле, в лесу. Он отстранил Бобу от лосенка:
— Напрасно вы спорите. Этот лосенок будет школьный, станет воспитываться при уголке юных натуралистов.
— Вот правильно! — загудели пионеры.
— Ни в одной школе, даже в Москве, у юннатов нет лосенка.
— А у нас будет!
Кто-то даже высказал мысль, что лося можно приручить, а потом запрягать в телегу, в сани. Кто-то предложил отвезти его потом в зоологический сад в областной город. Там его станут смотреть тысячи людей, и все поблагодарят школьников Глухого Бора за такой ценный подарок. Фантазии — хоть отбавляй!
А дрожащий лосенок стоял среди толпы и большими, испуганными глазами глядел на ребят, ничего не понимая, ничего не соображая.
Наконец выступил Славик Кудреватых. Он отличник учебы, тихий, хрупкий паренек в очках. Везде его ставят в пример. Славик похлопал в ладоши и заговорил не торопясь, как всегда обдумывая и взвешивая каждое слово:
— Этот лосенок совсем не беспризорный. У него есть мать. Она где-нибудь недалеко. Мы шли, шумели. Она и убежала, чтобы не попадаться нам на глаза. А пришла она в наши леса из заповедника перед отёлом. Ведь там неспокойно. Мы сами ездили туда на экскурсию. Видели, сколько там бывает людей? И экскурсанты, и ученые, и охранники. Лоси не любят человеческого глаза. Самки лосей уходят на отел подальше от людных мест. Ищут глушь, чащу… Если мы возьмем лосенка, он может погибнуть. Почему? Да потому, что он пугливый, ничего не возьмет из наших рук. Будет голоден, а не возьмет. Вспомните зайчонка, которого мы в прошлом году хотели приручить. Ведь ничего не вышло. Давайте-ка лучше оставим его на воле, а сами станем наблюдать за лосихой и ее теленком. Это очень интересно. Даже интереснее, чем держать зверя в неволе.
Так пионеры и сделали.
Летом у ребят много свободного времени. Разбившись на небольшие группы, по два, по три человека, они целыми днями пропадали в лесу. И увидели, узнали очень много интересного про зверей, про птиц.
В группу Славика Кудреватых входили Гриша Светляков и Боба Скороспелкин. Вначале ни Славик, ни Гриша не хотели принимать к себе в следопыты Бобу. Он такой задавала, хвальбишка. Но Скороспелкин покорил старших ребят тем, что пообещал брать в лес отцовский бинокль.
Этой тройке на сборе пионерской дружины для наблюдений был отведен участок Моховой горы. Сперва ребята ходили туда днем. Прошли по лесным полянам, поднялись к высоким отвесным скалам, взобрались на самый высокий Шихан-камень. Отсюда Глухой Бор и все его окрестности были видны как на блюдечке: тут и дома, и озеро, и пашни, и уходящие вдаль лесистые синие холмы, будто волны на большущем море. Особенно хорошо все это виделось в бинокль. А бинокль был такой, что, если поглядишь в него, он словно все подтягивает к самым глазам. От Шихан-камня до поселка километров пять будет, а через стекла видно даже, как на птицеферме разгуливают куры, петухи. Вот это бинокль! Только Боба долго не давал его товарищам, пока сам не нагляделся вдосталь. А когда ребята тоже нагляделись вволю, было решено, что в лесу бинокль будет находиться у Славика. Он старший в звене.
За неделю ребята исходили Моховую гору почти вдоль и поперек. На перекрестках, на полянах проложили тропы. Видели маленького серенького зайчонка с огромными, не по росту, ушами, который перебежал им дорогу. Видели выводок рябчиков. Рябчиха-мать, заметив мальчуганов, заверещала. Птенчикам ее надо было затаиться, запрятаться под листьями травы, под ветками деревьев, под колодинами, а они, как дождь, брызнули с земли на ветки и расселись на виду. Сидят, притихли. Думают, наверно, что мальчишки не заметят их. Рябчиха переполошилась и давай хитрить: садится на ветки низко, возле самых ребят, чтобы отвести их от цыплят.
А ребятам было не до рябчиков: они искали лосиху с детенышем. Ведь в школе ждали интересных сообщений, а мальчики еще ничего не узнали.
После очередного «пустого» дня Славик решил сходить за советом к охотнику Якуне. Тот, конечно, все знает про лосиху. О, это такой человек, что по лесу ходит все равно что по своей избе. Он первейший охотник в наших краях. Якуня даже, говорят, когда-то на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку в Москву ездил и получил там грамоту и медаль.
У ворот Якуниной избы лежал желтый пес Дунай. Тоже очень умный. Когда Славик прошел мимо, Дунай только чуть шевельнул хвостом: дескать, проходи, хозяин дома.
Якуня сидел у крыльца и на широкую доску набивал шкурки кротов. Вдоль стены стояло много досок, и на всех на них были распятые дымчатые бархотки. Славик поздоровался.
— Здравствуй, парень, здравствуй, — ответил охотник, поглядывая из-под густых спутанных бровей. — Что скажешь?..
— Да вот… У нас группа — кружок юных следопытов… Тут вокруг Глухого Бора ходит лосиха…
— Ходит. Да еще не одна, а с лосенком.
— Так вы ее знаете? — Лицо Славика расплылось в улыбке.
— Как не знать! Моя родная. Я всех знаю в лесу. Передо мной и зайчишки навытяжку становятся, и медведь на дыбы поднимается, идет навстречу, лапы протягивает, обниматься лезет… А для чего вам лосиха понадобилась?
— Узнать, наблюдать.
— Дело хорошее, наблюдайте. Кто же вам мешает?
Опустившись на ступеньку крыльца, Славик рассказал охотнику обо всем чистосердечно: и о поручении дружины, и о своих неудачах.
— Так вы где искали лосиху-то? — спросил Якуня.
— На Моховой горе. По всем просекам проходили, все елани обошли.
— А в самую урему, в буреломы заходили?
— Нет.
— То-то вот «нет». Не пойдет же она искать вас на еланях, на просеках… Вы ступайте-ка за Шихан-камень, там сплошные заросли осинничка, а за ними — сосняк дремучий, колодник непролазный. Вот там она и живет. Там у нее дом, ночевка. Только днем, в жару, вы ее там не встретите. Ей гнус не дает покоя… В лес вы отправляетесь, когда уже солнышко высоко поднимется. А днем-то ведь там тишина, покой. Днем там только бабочек ловить, жучков. Настоящая, кипучая жизнь в лесу бывает рано утром да поздно вечером. Тогда каждая птица, каждый зверь выбираются из своих укромных уголков на кормежку и на водопой. Вот когда следопытам надо бывать в лесу!
На другой день под вечер группа Славика отправилась в юннатский поход с ночевкой. И не на один день, а на три. У всех ребят за плечами были мешки, в них хлеб, картошка, лук. Кудреватых и Светляков шли налегке, неся под мышкой по одной теплой одежинке, а Скороспелкин взял с собой, кроме стеганой фуфайки, еще одеяло, подушку и отцовскую фронтовую плащ-палатку. На подъеме на Моховую гору он «расписался»: вспотел, начал отставать. Сперва товарищи смеялись над ним, а потом, поворчав, помогли донести до Шихан-камня фуфайку и плащ-палатку.
Место для лагеря было выбрано возле высокой скалы, из-под которой выбивался родничок. Вода в нем будто кипела, бурлила, подымая со дна золотистый слюдяной бус.
Сложив свои вещи в общую кучу, Боба подошел к роднику, запустил пригоршни в прозрачную ледяную воду и начал умываться, потом пить.
— Что ты делаешь? — с тревогой в голосе крикнул на него Гриша. — Соображаешь что-нибудь?
— А что? — Боба с недоумением смотрел на Светлякова.
— Ты же простынешь. Ты ведь потный. У тебя облупится лицо. Заболит горло. Да и легкие могут вздуться пузырями.
Скороспелкин не на шутку перепугался, заморгал глазами.
— Теперь мне что делать?
— Бегать надо, разогреваться. Когда горячую лошадь напоят в дороге, на ней тут же гонят во всю прыть.
Пока Боба, короткий и жирный, бегал взад-вперед по поляне перед Шихан-камнем, Славик и Гриша начали мастерить шалаш. Между двух старых рябин они положили на высоте полутора метров сухую жердь — получилась перекладина. К ней со стороны скалы покато приставили колья, на них накидали хворост, траву, образовалась односкатная крыша. Потом такими же кольями, хворостом и травой заделали бока балагана. Под крышу сложили свои мешки, теплую одежду. Боба тут же устроил себе постель: наломал пихтовых веток и накрыл их одеялом, а сверху положил подушку.
— Вот теперь можешь отдыхать, — сказали Скороспелки-ну ребята. — Будь как на курорте, ложись спи.
— А вы? — спросил он их, поглядывая на постель; ему так хотелось полежать, растянуться под крышей шалаша, где была тень, прохлада, а совсем рядом, за рябинкой, журчал ручеек.
— А мы…
Славик и Гриша переглянулись. Солнце еще было высоко над лесом, над посеребренными, совершенно белыми облаками, сгрудившимися над горизонтом где-то за Глухим Бором.
— Мы сейчас станем делать костер, — сказал Гриша, — а потом запасем на ночь дрова — варить картошку…
Боба взялся за свой туго набитый мешок. Развязал его, отломил от каравая краюху и принялся есть с большим аппетитом, набивая хлебом полный рот.
— У тебя, Боба, за ушами пищит, — усмехнувшись, сказал Гриша.
— Ага, пищит, — чистосердечно признался Скороспелкин. — Я ведь промялся, вон какой груз тащил.
Охотник Якуня правильно сказал, не обманул. Лишь только западный склон неба окрасился в бежевый цвет, а сам горизонт запылал, как огромный костер, в лесу под Шихан-камнем началась какая-то сказочная, совсем необыкновенная жизнь.
Небольшая поляна перед отвесным утесом, казалось, превратилась в самое оживленное место на Моховой горе. Она напоминала теперь площадь в Глухом Бору перед правлением колхоза, когда люди, вернувшись с артельных работ, со всех сторон спешат на огонек в большой двухэтажный дом: кому надо поговорить с председателем, кому сверить заработанные трудодни в бухгалтерии, кому просто посидеть у порога, покурить, перекинуться словцом, шуткой с другими колхозниками.
Затаившись в шалаше, трое ребят почти не дышали. Каждый до предела напрягал слух и зрение. Вот из-за кустов вышла со своим выводком светло-коричневая копалуха — глухариная самка. Идет, шею вытянула, поворачивает голову влево-вправо, глядит, прислушивается, нет ли какой опасности. А за нею беспечной гурьбой, точно шарики, бегут тонконогие цыплята. Им и дела нет ни до чего. Они следуют за матерью, пищат, будто тараторят о чем-то веселом, о своем, о детском. А мать их ведет прямо к родничку. Клюнула кварцинку-хрусталик и позвала птенцов: «Ко-ко-ко!» Дескать, клюйте, без камешков тоже нельзя жить, они растирают в желудке мух, жучков, листочки, травинки, ягоды. Клюйте, клюйте! И орава малышей набрасывается на песчинки.
«Вот бы их сфотографировать!» — подумал Славик и вздохнул. А в горле и во рту все у него пересохло. И вздох получился со свистом.
Копалуха вдруг насторожилась, крикнула свое «ко-ко» по-тревожному и побежала прочь от родника. А цыплята, обгоняя мать, врассыпную кинулись через поляну в кусты, в высокие, по пояс, травы.
Потом к родничку прилетали рябчики, дрозды. Приходили на водопой семейки диких коз — косуль. А вышедший на промысел барсук даже просунул свою полосатую морду под крышу шалаша. Он, по-видимому, учуял запах хлеба. А позже, когда угасла заря и все вокруг Шихан-камня посерело и на небе, будто светлячки, затеплились звезды, на поляну высыпали зайцы. Они выбирались из своих укрытий, из-под колодин, куч хвороста, мохнатых кочек и кустов и спешили на свой ночной хоровод.
Выбежав на лесную опушку то тут, то там, они сначала сидели неподвижно, лишь навострив уши и поводя ими из стороны в сторону. Кругом стояла сумеречная тишина, и только где-то под горой, на конских выпасах, глухо побрякивало медное ботало. Убедившись, что вокруг все спокойно, зайцы один по одному начали резвиться, разминаться, прыгать, скусывать травинки, бегать по лугу вперегонки.
В самый разгар заячьего хоровода возле елани произошел необыкновенный переполох. Снизу, от речки Рябиновки, к Шихан-камню пробиралось какое-то страшное чудовище. Было слышно, как с шумом, грохотом валятся сухие, подгнившие деревья, трещат сучья. И будто поднимается ветер, ураган, который ширится, распространяется по всей Моховой горе.
Зайцев на поляне как не бывало.
А трое юннатов в шалаше лежат, от страха ни живые ни мертвые. Как только послышался шум, Боба сжался в комочек, притиснулся к Светлякову, лежавшему рядом, и спросил шепотом, словно задыхаясь:
— Кто это там?
— Не знаю, — ответил Гриша.
— А не медведь это?
— Может, и медведь.
— Тише, молчите! — шикнул на них Славик. — Если медведь, так надо затаиться, не дышать. Он, наверно, идет пить из ключа.
А шум из-под горы приближался. Сучья в чаще трещали так громко, что казалось, будто кто-то стреляет из ружья. А вокруг было уже совершенно темно. Ребятам в шалаше стало невыносимо душно, жарко.
Когда напряженное ожидание, страх были раскалены до предела, Гриша выбрался из шалаша, встал и пошел в темноту.
— Куда ты? — полушепотом спросил Славик.
Ответа не последовало.
Светляков подошел к куче хвороста, заготовленного на ночь. Взял тут же трубку бересты, зажег ее и подсунул под сухую, красную хвою. Она вспыхнула, как порох. Пламя взметнулось высоко вверх и словно обожгло, подкинуло ввысь темный ночной полог, образовало широкий и светлый шатер, в котором отчетливо обозначились высокая скала, шалаш между двумя рябинами, перекладинка на двух колышках над потушенным с вечера костром. И сразу вокруг все будто ожило, окрасилось в яркие, сказочные цвета. И ручеёк, вытекающий из родника, зажурчал вроде веселее.
— Вылезайте, чего вы трусите! — крикнул Светляков товарищам. — К огню-то никакой зверь не подойдет!.. Эй, кто там?
То ли от огня, то ли от крика, тот, кто шел из-под горы, вдруг шарахнулся в сторону и помчался по опушке леса вверх, мимо Шихан-камня.
Утром, когда все вокруг зазолотилось, засверкало, заискрилось, проснулись и ребята.
После завтрака Боба храбро оказал:
— Пойдемте посмотрим следы.
— Какие следы?
— Ну, какие… Кто вчера в потемках тут ходил… Трещал здорово.
— А если медведь трещал?
— Все равно, медвежьи следы посмотрим. Он ведь убежал далеко.
— Далеко ли? Может, где притаился за Шихан-камнем.
И вот ребята направились в глубь леса. Но что тут увидишь? Высокие травы все перепутаны, примяты, у некоторых скушены вершинки, некоторые точно в жгуты закручены, а под травами — шатры, ходы, выходы. Разберись-ка, кто тут был, что делал. А в самой чащобе и подавно растеряешься. Кажется совершенно невероятным, чтобы здесь кто-то ходил, торил тропы. А присмотришься — и тут все обжито, освоено. Вот разрытый муравейник, вот гнилой пень, земля возле которого превращена в пыль, а в пыли — перья: серенькие, белые, рыжие. Не иначе — это птичья купальня. А вот…
— Сюда, ребята, сюда! — крикнул Славик, рассматривая глубокие вмятины на гладкой и влажной земле, подернутой коротким зеленым мохом. — Это же лосиные следы!
Подходят Гриша и Боба. И верно: на небольшой плешинке на мочажине отчетливо виднеются оттиски раздвоенных копыт, похожих на коровьи. Только эти следы гораздо больше коровьих.
— Ну да, тут была лосиха, — говорит Гриша. — Вот и маленькие следы, лосенковы.
Ребята начали изучать следы: откуда лосиха шла, куда направилась. Сразу за мочажиной следы затерялись в траве, в кочках, в кучках хвороста. Мало-помалу ребята разобрались и вышли на торную тропу, проложенную через чащобу. По вдавленным в землю травам, по раскрошенным трухлявым гнилушкам, по обломанным на деревьях сучкам и поваленным сухостойным жердям видно было, что здесь лосиха проходила много раз. Но куда, зачем?
По звериной тропе следопыты направились вверх, мимо Шихан-камня. На открытых местах, на еланях, тропа терялась, а в густом лесу обозначалась вновь. На тропинке попадались клочья выбитого ногами пушистого мха, обнаженные корни деревьев. Ребята шли осторожно, вглядываясь вперед, по сторонам. Казалось, что лосиха где-то тут поблизости. Теперь утро, и она где-нибудь пасется на лужайке вместе со своим теленком. А травы сейчас сочные, росные.
Шедший впереди Славик Кудреватых вдруг остановился, повернулся к ребятам и приложил палец к губам.
— Молчок, ребята! — шепнул он.
— А что? — так же тихо спросил Гриша Светляков.
— Смотрите, впереди на лужайке кто-то копошится.
На небольшой еланьке в траве будто перекатываются один через другой два футбольных мяча. И оба рыжие, как новенькие.
— Это собачата играют, — сказал Боба.
— Какие тебе собачата! — возразил Гриша. — Это лисенки.
— Ну-у? Вот бы их поймать!
У ребят тотчас же созрел план: обойти лужайку с трех сторон, подкрасться к зверькам и схватить их. Припав к земле, Славик медленно пополз вперед по тропинке, а его товарищи пошли в обход: один справа, другой слева, а потом тоже ползком стали пробираться к резвящимся кутятам.
Первым на краю маленькой лесной поляны оказался Славик. Он подполз к ней из-за густого черемухового куста. Увлекшиеся игрой рыжие, гладкие, почти круглые звереныши продолжали барахтаться в траве, стараясь подмять друг друга под себя. Наконец один из противников сдался: лежа на спине, он поднял вверх все свои четыре лапы, а победитель навалился на него грудью, прижал к земле и торжествующим взглядом окинул поляну, словно говорил окружающим деревьям, кустам: «Глядите, какой я сильный, проворный!»
В это время глаза Славика встретились с глазами зверенка. Очки следопыта моментально запотели, а сердце затрепыхалось, как у птички, зажатой в кулаке.
— Рыси, рыси! — закричал он, поднимаясь на ноги и убегая от светлой солнечной полянки.
А вслед за ним бежали и товарищи.
— Откуда ты взял, что рыси?
— Какие рыси? — спрашивали его уже у шалаша под Шихан-камнем Гриша и Боба.
— Ну да, рыси, — отвечал Славик. — Я сразу узнал: уши торчат, а на кончиках кисточки. И глаза такие злющие, колючие. Как поглядел в них, меня ровно кипятком ошпарило.
Храбрившийся до этого Скороспелкин сразу притих и стал уговаривать ребят отправиться домой. Дескать, делать тут больше нечего. Лосиху все равно не увидим. Вчера за нею, наверно, гналась рысь, она поэтому и бежала сломя голову. Может, ее и в живых-то уже нет.
Славик и сам был такого мнения, что неплохо бы уйти из этого страшного места. Дома-то куда лучше, спокойнее. Можно бы покупаться, позагорать на озере. Только вот что сказать потом в отряде, в дружине, когда спросят о лосихе.
— Как ты думаешь, Гриша? — обратился Славик к Светлякову. — Что будем делать дальше?
— Групповоду виднее, — ответил тот уклончиво.
— А все же? Я советуюсь с вами. Нам всем поручили выследить зверя.
— Ну и выследим. В чем же дело?
— Конечно, выследим, — согласился Славик и подумал: «С Гришей не пропадешь, он в случае чего не растеряется».
А солнышко между тем уже выкатилось из-за Шихан-камня огромным раскаленным комом, опахнуло жаром леса и травы, высушило росы, разлило над поляной у шалаша густые пряные запахи разомлевшей смолки, хвои, муравейников и цветов. Замолкли птицы. И только с цветка на цветок с жужжанием перелетали тяжелые шмели-медуницы.
В полдень ребята снова вышли на звериную тропу. Теперь они направились уже не вверх, за Шихан-камень, а вниз, к речке Рябиновке, и там неподалеку от берега залегли, замаскировались. Ведь охотник Якуня говорил, что днем лосиха ходит купаться в старицу. И, конечно, если пойдет, то здесь, по старой своей дороге.
Сидят следопыты у тропы, ждут. Кругом стоит тишина. И только слышно, как тоненькими, словно паутинка, голосками поют комары, липнут на лицо, на руки, тут же выпускают острые хоботки и норовят запустить их под кожу.
Вдруг ребята переглянулись. Вверху на тропе послышался треск, а вскоре показалась и сама лосиха.
Далеко вперед выбрасывая ноги, она спускалась с Моховой горы. Лосенок шел за нею поодаль. Лосиха спешила, ее донимали комары, слепни, мухи, мошки. Она нарочно проходила через самую чащу, лезла через кусты, чтобы отогнать от себя весь этот гнус. А малыш шел уже на своих окрепших ножках потихоньку, не спеша. Он еще не понимал, отчего так ноет, зудит тело. Мать часто останавливалась и, повернув голову назад, поджидала детеныша. Тот подходил и тут же, вытягивая шею, лез с выпяченными губами под брюхо матери. Она легонько отталкивала его задней ногой и убегала рысцой, как бы говоря: беги за мной, глупый, идем скорее к речке, к болоту, там наше спасение от овода. Но лосенок был не только глупый, но и упрямый. Он делал все так, как хотел сам. За матерью он не бежал, а шел нехотя, широко расставляя ноги, словно боялся поскользнуться, и рассматривал большущих коричневых слепней, которые сотнями увивались возле него.
А вот и речка, обросшая по берегам ольховником и черемушником. Рядом с речкой — старое заболоченное русло, наполовину затянутое осокой, хвощом и широколистной травой мать-и-мачеха. Завидев воду, лосиха с разбега кинулась в старицу, по брюхо забрела в грязь и тину и замотала головой, будто здоровалась с кем-то. Лосенок подошел к берегу, но за матерью не последовал. Подобрав под себя ноги, он тут же прилег на бугорке, попрял ушами, а когда убедился, что кругом стоит ничем не нарушаемая тишина, закинул голову на спину и, казалось, задремал. Лосиха-мать, смирившись с непокорностью своего детеныша, несколько раз с раздражением ударила ногой о каменистое дно старицы и забрела в самую глубину, оставив снаружи только большую неуклюжую безрогую голову.
С этого дня ребята стали приходить к старице и издали, с подветренной стороны, наблюдали за лосихой и ее теленком. В самую жаркую пору она постоянно была здесь, спасалась от овода в болоте, а потом приучила к этому и своего малыша. Вначале, когда он подходил к берегу, лосиха становилась с ним рядом и боком-боком полегоньку теснила его к воде. Но, едва его раздвоенные копытца касались грязи, он прыгал в сторону и выбегал на бугор, широко расставлял ноги и с недоумением смотрел на мать, будто спрашивал: что ты хочешь со мной делать? Тогда лосиха круто отворачивалась от него, с шумом, с брызгами, отфыркиваясь, лезла в старицу и целыми часами стояла в ней или лежала. А затем, когда теленок начинал чувствовать голод, ходил по берегу взад-вперед, призывно, умоляюще поглядывал на мать и шевелил губами, она выходила из глубины старицы и останавливалась на таком расстоянии от берега, чтобы лосенок, подходя к ней, непременно замочил ноги. Когда же теплые, сладковатые струйки молока освежали ему рот, она постепенно отодвигалась все дальше в воду, а лосенок, уже не замечая этого, сам по брюхо залезал за нею в болото.
Через год лосиха куда-то ушла, исчезла, оставив лосенка одного. Он уже стал подростком, но, видимо, очень скучал по матери. Ребята частенько видели его возле старицы и на прежних лежках на Моховой горе. Одиночество его угнетало. С глухой и мрачной горы, густо заросшей осинником, липняком и ельником, он спускался к стадам лошадей и коров, пасся вместе с ними и неохотно уходил в сторону при появлении пастухов.
Лосенок рос на глазах у ребят. Из беспомощного теленка он превратился в большого, сильного зверя. На его голове появились широкие плоские рога, очень похожие на древнюю крестьянскую соху, И школьникам стало ясно, почему в народе называют лосей сохатыми.
У лосей сильно развиты слух, зрение, обоняние. Они очень чутки, сторожки. Боятся шума. Живут в самых глухих, безлюдных местах, точно отшельники. А этот лось был совсем необыкновенный. Он не прятался в лесной чаще. Дружил на выпасах с колхозным скотом, разгуливал и отдыхал в перелесках, где совсем рядом на полях гудели тракторы, комбайны, сновали по дорогам автомашины, гремели по рельсам тяжеловесные поезда.
В начале лета прошлого года сохатый забрел чуть ли не в самый поселок. Был вечер. Над улицей вдоль берега озера еще висела золотистая пыль, поднятая вернувшимся с выпаса стадом коров. От домов, от деревьев на землю и на озеро легли длинные синеватые тени. А на середине водяного зеркала отражались кучевые облака, подожженные заходящим солнцем.
Вдруг на улице раздался крик!
— Булан, булан! Смотри, за стадом пришел. Озеро вода пьёт.
Это кричал пастушонок Самигулла.
«Булан» — по-башкирски «лось», «сохатый».
На улицу выбежали взрослые и ребятишки. Столпились на берегу. На противоположном конце озера, где впадает речка Рябиновка, стоял коричневато-серый, буланый зверь. Напившись воды у берега, он гордо вскинул голову с могучими рогами, поглядел на толпу людей в поселке и пошел, но пошел не от берега, а в озеро, в самую трясину, в плавучие зыбуны. В поселке заохали, заахали. Кто не знает этого страшного места — зыбунов, чарус, где погибло немало лошадей, коров, затянутых в грязевую бездонную пучину, поросшую травой, желтыми цветочками курослепа и голубенькими незабудками.
Славик Кудреватых, стоявший на берегу в группе своих сверстников, замахал руками и закричал, как будто лось мог услышать его:
— Куда ты, куда? Там трясина! Засосет!
Но лось был глух к шуму в поселке. Он спокойно шел по зыбунам, пасся, отыскивая какую-то лакомую траву, и поедал ее.
С замирающим сердцем Славик смотрел на могучего, величавого зверя с длинными тонкими ногами, и в его воображении рисовалась печальная картина гибели редкого в этих местах животного, ставшего любимцем не только ребят, но и всех колхозников. Красавец сохатый как бы дополнял и украшал мирный пейзаж Глухого Бора. И Славику казалось, что он, все его товарищи, весь поселок видят лося в последний раз. Еще один шаг вперед — и благородное животное, как прекрасное видение, вдруг исчезнет в трясине и его уже больше никогда-никогда не увидишь.
— Ребята! — крикнул Славик своим товарищам. — Давайте возьмем лодку и поедем в устье Рябиновки. Надо прогнать лося, спасти.
Трое ребят побежали к лодке. А на берегу уже гремели цепью и веслами взрослые. От берега отчалила рыбацкая долбленка. В ней сидели старик Веретенников, вот уже много лет охраняющий колхозные амбары, и его сын — бригадир полеводческой бригады. Веретенников-младший стоял в лодке на коленях и огребался длинным двухлопастным веслом, а старик сидел на корме и направлял лодку к зыбунам деревянной лопатой. Рядом с ним лежал багор на длинном шесте, а на дне долбленки — веревка, сложенная витками.
У лодочного причала стоял охотник Якуня. Тень от него лежала на воде чуть ли не до середины озера. И если бы судить о человеке по тени, то это был какой-то исполин, сказочный богатырь. Якуня ухмыльнулся в бороду и крикнул вдогонку Веретенниковым:
— Кабы сохатому вас не пришлось вытаскивать из зыбунов.
Увидев пионеров, возившихся возле лодки, спросил:
— А вы куда?
— А мы прогоним лося, — сказал Славик, — он может утонуть. Там даже собаку недавно засосало. Собака маленькая, легонькая, а лось, говорят, пудов двадцать пять весит.
— Самолет вон из металла сделан, тяжелее всякой птицы, а в воздухе держится, в полете никакая птица перед ним не устоит… Напрасно, ребята, волнуетесь за зверя. Он поумнее наших коров и собак.
— А зачем он на зыбуны лезет?
— Надо, значит, вот и лезет. Вы конфеты, пряники любите?
— Еще бы!
— А он трилистник любит. Трава такая, от одного корешка три стебелька, на каждом стебельке зеленый широкий листочек. Вот он и ходит по зыбунам, листочки эти объедает. Там их много.
— Так он же утонет!
— Кабы боялся, что утонет, — не пошел бы. Значит, не боится. Вы думали, сохатый, не зная броду, кинулся в воду? Нет, ребятушки, он зверь умный, сообразительный.
— А как он ходит по зыбунам? — спросил Славик.
Охотник хитровато прищурился:
— На лыжах… Вы ведь юннаты. Самим надо знать, самим до всего дойти. Спросите у сохатого, он вам скажет. Вы же с ним в дружбе… Вот так-то.
И Якуня пошел прочь от берега.
В это время лодка Веретенниковых уже приближалась к зыбунам. Лось насторожился, высоко вскинул голову, постоял, посмотрел на непрошеных спасателей, а потом не спеша повернулся и пошел к берегу. Миновав трясину, еще раз остановился, из-за плеча посмотрел на Веретенниковых и шажком отправился в прибрежные кусты.
Несколько раз лось по вечерам выходил на зыбуны. Всем в Глухом Бору, кроме охотника Якуни, казалось чудом, что такой большой и длинноногий зверь с поразительной беспечностью разгуливает по трясине и уходит живым и невредимым. Особенно это заинтересовало юных натуралистов. Рассказу Якуни о том, что сохатый ходит на лыжах, они, понятно, не поверили. Однако как же, в самом деле, лось передвигается по качающемуся болоту? Может быть, он ставит ноги на кочки, ходит по кочкам?. Но там и кочек-то не видно. На кочках растут лишь усы из осоки, да и вообще на кочковатых болотах, кроме осоки, ничего не бывает, а там, на зыбунах, растут всякие травы, цветочки, все равно что на сенокосном лугу. Так в чем же секрет? С этим вопросом обращались ребята и к учителям. Но и те не могли сказать ничего ясного, определенного, А Якуня, сколько его ни пытались расспрашивать, только глубокомысленно улыбался в бороду и отвечал уклончиво: дескать, смолоду развивайте в себе любознательность, доходите до всего сами. Жить потом станет легче. Из своей-то копилки лучше взять, чем у соседей занимать.
И вот ребята решили проверить сами, как сохатый ходит за трилистником. Пробравшись на лодке к трясине, они устроили здесь шалашик из ольховых веток и замаскировали его травой. Когда все было готово и лодка стояла совершенно скрытой, Боба расположился в ней, как у себя дома. Выложил из-за пазухи бинокль, полкаравая хлеба, пучок зеленого лука и сказал:
— Теперь можно ждать хоть до завтра.
— Так мы же сегодня не станем сидеть в засаде, — заявил Славик.
— Как — не станем?
— Очень просто. Лось сегодня не выйдет на зыбуны.
— Почему это не выйдет? Каждый день ходит и вдруг не выйдет?
— И не выйдет: увидит на зыбунах шалаш, ну и повернет обратно. Уж разве потом, когда приглядится, привыкнет, убедится, что ничего опасного нет, тогда выйдет.
— Кто это тебе сказал?
— Кто? Якуня. Этот Якуня, я тебе скажу, — наипервейший юннат. Про зверей, про птиц он знает лучше всякого профессора.
И действительно, на другой день и на третий день лося на зыбунах не было. Появился он только через неделю. И снова стал ходить за трилистником, как в свой собственный огород.
И вот ребята засели в закрадке, на зыбунах. Лежат в лодке и боятся дышать. Лось ведь очень чуткий! Никто из них в этот день не ел ни луку, ни чесноку, чтобы зверь не услышал запаха.
Давно уже коровье стадо вернулось с лугов в Глухой Бор. Давно улеглась поднятая им в поселке рыжая бархатистая пыль. Да и от солнца, опустившегося за поселком, за густым сосняком, остались только кумачовые лохмотья, зацепившиеся за вершинки деревьев, за ветки. А лось все не приходил. Ребята уже было разочаровались, начали перешептываться, а Боба даже кашлянул в рукав. И ему никто ничего не сказал, только Славик, любивший, чтобы в каждом деле соблюдалась строгая дисциплина, посмотрел на него косо.
И вдруг, когда уже все потеряли надежду увидеть сохатого, он появился. Раздвинул прибрежные кусты, вышел к зыбунам и остановился. Поглядел на противоположный берег, откуда доносился обычный вечерний деревенский шум, на трясину, широко раздутыми ноздрями вдохнул густой, сыроватый воздух, пахнущий тиной и перепревшими водорослями.
Ребята в закрадке затаили дыхание и во все глаза уставились на сохатого. Он был каких-нибудь метрах в пятидесяти. Стоял большой, гордый, независимый, с раскинутыми в стороны огромными рогами. Затем он напился воды, отфыркнулся и направился на зыбуны, прямо на шалаш.
— На нас идет, на нас! — шепнул Боба, бледнея.
Славик и сам почувствовал, как холодеет у него сердце, но тут же взял себя в руки, энергично ткнул Скороспелкина под бок и выдохнул:
— Молчи!
А молчать было необходимо. Якуня предупредил Славика:
«Вы там не вздумайте пугнуть сохатого. Тогда он вас убьет, утопит. Это такой зверь, он шуток не любит. Если его ранишь или застанешь врасплох, напугаешь, он кидается на людей. Бьет рогом, бьет копытом. Ногой он может перебить дерево толщиной с руку. И, если его рассердите, — куда полетят ваш шалаш, ваша лодка!»
Гроза, однако, миновала. Лось дошел до трилистника, начал его выискивать и есть. Лакомая трава уводила его от засады. И только тут ребята пришли в себя, вздохнули с облегчением.
Славик снял запотевшие очки, тщательно протер их, охладил и теперь уже совершенно спокойно начал наблюдать за лосем, который, ничего не подозревая, пасся на трясине.
Никаких лыж, конечно, у сохатого не было. А секрет, оказывается, совершенно прост. Зверь строго рассчитывал свои движения. Он ступал не на копыта, которые сразу бы проткнули трясину, а на голени, от копыта до колена, и ставил ноги не прямо, а чуть вбок, так что тяжесть огромного тела распространялась на большую площадь зыбуна.
— Видали, видали! — восхищенный своими открытиями, шепнул Славик. — На голенях-то он, верно, как на лыжах ходит. Вот он какой умница, лось-то наш!
— Тише ты, тише! — шикнули на него товарищи.
Почуяв что-то неладное, сохатый вдруг вскинул голову, заводил ушами, долго, пристально смотрел на шалаш-закрадку, затем фыркнул и пошел наутек, поднимая вокруг себя фонтаны брызг. Добравшись до берега, он перемахнул через широкие кусты лозовника и скрылся. По четкому, чеканному гулу земли можно было определить, что зверь уходил на свои старые лежки на Моховой горе.
А зимой, в январе, школьники Глухого Бора узнали о гибели сохатого. Колхозники во главе с бригадиром Веретенниковым на нескольких подводах ездили на покосные елани за сеном. И когда они возвращались с возами, увидели недалеко от дороги возле речки Рябиновки лежащего лося. Остановив лошадей, колхозники осмотрели место гибели животного. Зверь еще не окоченел, на шее у него были большие рваные раны. Тут же на снегу виднелись следы человека.
— Ну конечно, это дело Якуни! — с гневом сказал бригадир. — Вот, смотрите, человек был в больших подшитых валенках. А в таких валенках ходит Якуня. А вот след его собаки. И на шее у сохатого какие-то необыкновенные раны. А у кого, как не у Якуни, должны быть разрывные пули. Он на медведя ходит.
В Глухом Бору колхозники подняли тревогу. Слыханное ли дело — убить лося! Да еще какого лося, почти домашнего, который вырос у всех на глазах. Из соседнего села явились лесничий и милиционер. Они зашли в дом Якуни. Там сказали, что охотник ушел в лес, с ружьем.
На месте происшествия собрались почти все жители Глухого Бора. Последним туда пришел Славик. Бежать он не мог, ноги почему-то стали непослушными.
«Кто же это посмел поднять руку на сохатого? — думал он. — Неужели это сделал Якуня? Нет, этого не может быть! Якуня — охотник, хороший человек…»
Протиснувшись сквозь толпу, Славик заглянул в помутневшие глаза сохатого, уткнувшегося бородатой мордой в снег.
Потом обратился к товарищам:
— А почему лось стал безрогим? Почему нет на снегу крови? Раны у зверя на шее большие, а крови нет.
Друзья ничего Славику не ответили. Глаза у них застилали слезы.
Народ сгрудился возле милиционера, сидевшего на пеньке. На коленях у него лежала папка, а за спиной милиционера в шапке-ушанке с кокардой, изображающей дубовую ветку, стоял лесничий. Он что-то говорил милиционеру, а народ вокруг шумел, будто дремучий бор в непогоду:
— Конечно, это дело Якуни!
— Чье же больше. Только он один по лесу шляется с ружьем.
— Да и от следов никуда не денется, вот они: в валенках большущих шел, как на лыжах. И собачьи лапы тут же, рядом, отпечатаны.
— Понятно, он тут был со своим Дунаем.
— Пишите, товарищ милиционер, бумагу на Якуню. Мы все подпишемся. Проучить его надо. Гляди-ко, на лося позарился! Лось-то один на всю округу проживал. А какой красавец! Герой, как посмотришь на него, когда он возле артельного стада пасется. И как у Якуни хватило совести поднять ружье, целиться?
— А может, это не Якунино дело? — заметил лесничий. — Разобраться надо.
— Верно, разобраться надо, — с жаром сказал Славик. — Почему нет крови на снегу?
Наступила тишина. И в этой тишине вдруг кто-то крикнул:
— Якуня! Вон он, Якуня, идет!
Все посмотрели на Моховую гору. С ее кручи возле кромки леса спускался охотник. Он был в белом овчинном полушубке, шапке-ушанке из беличьего меха. Шел один, без собаки.
А когда Якуня подходил к толпе, милиционер встал, шагнул навстречу охотнику.
— Покажите-ка ваш патронташ! — сказал он Якуне. — Где вы взяли разрывные пули?
— Какие разрывные пули? — удивился охотник и стал расстегивать плоский длинный патронташ, которым был перепоясан вместо кушака.
— Лося-то вы убили? Сознавайтесь прямо, чтобы без канители, без следствия.
Якуня улыбнулся:
— А, вон что…
Он снял со спины связанную за лапы рыжую матерую рысь и кинул ее к ногам милиционера. Ощерившаяся, со злыми открытыми глазами, со стоячими ушами, точно надломленными на самых кончиках, она была как живая.
— Вот вам «разрывная пуля», — сказал охотник. — Пишите на нее протокол, а я распишусь… Я целую неделю ходил, выслеживал ее. Она выслеживала сохатого, а я ее. Только она опередила меня. В этом я виноват, сплоховал.
Милиционера и охотника окружили колхозники. Мальчишки, пробравшиеся вперед, с опаской поглядывали на валявшегося на снегу хищника. Он еще казался живым, злобным, ощерившимся.
Взяв предложенную милиционером папироску, Якуня закурил и рассказал любопытную историю.
— Сохатый-то безрогий, видите, — начал он. — Сейчас середина зимы. В это время лоси теряют рога. Трудное время для них. Это все равно что мне остаться в лесу без ружья. Любой хищник, из больших-то, станет смекать, нельзя ли поживиться. У человека хоть руки есть, он может схватить палку и обороняться, а чем станет обороняться комолый сохатый? В случае опасности только на ноги надейся. А ноги не всегда выручают… Еще на прошлой неделе я заметил, что рысь охотится за сохатым. Иду вон там по взгорью, возле Шихан-камня, вижу размашистые следы лося, сбитый с кустов снег — это через них перемахивал зверь, — а рядышком след рыси. Она, как кошка, ходит осторожно, когти спрятаны, на снегу видать лишь распушенные ямочки, а тут, гляжу, мчалась за лосем и когти убрать позабыла; наверно, нарочно их выпустила, жадюга!
Ну, смекнул это, и мне стало не по себе. Думаю, догнать-то ты его не догонишь, а хитростью взять можешь. Лось-то, он и чуткий, и сторожкий, а простоват. Живет больше на одном месте, облюбует себе лесные кварталы поглуше и здесь ходит по своим старым тропам, да еще, поди, и соображает: раз прошел здесь — никто не тронул, так второй-то раз идти совсем безопасно… Рысь этим и воспользовалась. Устроила засаду на лосиной тропе. Взобравшись на густую сосну, затаилась. А сосна разлапистая, заснеженная, с комьями снега в развилках между стволом и сучьями. А рысь-то в это время тоже в зимнем наряде, белая с темными малозаметными пятнами. Тут хоть того будь зорче, а врага и не заметишь. Ну, рысь-то прильнула к толстому суку и ждет. Уже знает, когда сохатый должен проходить под этим деревом. Часов у нее нет, а понятие о времени имеет. И вот сохатый идет. Не без опаски, конечно, идет. И уши насторожены, и глаза далеко вокруг все просматривают, и нос каждую струйку воздуха обнюхивает. И все-таки не всегда себя этим сбережешь. Беда нагрянет оттуда, откуда ее и не ждешь. В лесу-то всегда так: один хитрый, а другой еще хитрее. Каждый спасает свою жизнь как может… Вот так-то сохатый и шел, ветер ему был в спину, что делается вверху, на деревьях, не разглядывал: на деревья садятся лишь птицы, а их что бояться? А как оказался под кряжистой сосной, рысь-то на него и всплыла, на спину, на шею, вцепилась когтями, вгрызлась зубами. Были бы у лося рога, он бы ее смахнул со спины-то, шмякнул на землю да копытом поддал. А рогов-то как раз на этот случай не погодилось. Что делать? Не погибать же зря! Тогда лось кинулся в лесную чащу, в самую урему, думал сбить там врага сучьями деревьев, метался в разные стороны. Но рысь сидела на спине, как присосавшийся клещ. Обессиленный и обескровленный, сохатый выбежал сюда, к речке. Перед самой гибелью он уже не бежал, а еле шел, пошатываясь из стороны в сторону. И наконец упал. Рысь вдосталь напилась горячей крови и ушла, сытая, отяжелевшая. Я немножко не застал ее здесь. Пошел по следу, отыскал. Вот возьмите ее. — И Якуня дотронулся ногой до рыси.
— А так действительно бывает? — спросил милиционер у лесничего.
— Да, это так.
— Так, так, верно! — крикнул Славик. — Крови-то ведь на снегу нет. Рысь ее выпила.
ДРУЗЬЯ ЛЕСНИКА
На берегу речки Смородинки сидели охотники из Горнозаводска. Над костром в закопченных котелках варилась дичатина. Прохладный ветер теребил распущенные косы березы, срывал с нее золотые серьги и кидал в воду. Но серьги не тонули, а плыли по реке, покачиваясь на мелкой ряби.
Миновав речку вброд, к горнозаводцам подъехал на голубом коне в яблоках лесообъездчик Кузьма Терентьевич Кононов. Он походил на былинного богатыря. Но у него не было ни щита, ни лука, ни палаша. Из-за спины торчало лишь длинное дуло одноствольного ружья.
— Мир на привале! — приветствовал старик охотников.
— Милости просим! — ответили ему хором. — Привязывайте коня да садитесь с нами. Сейчас поспеет варево.
— А как охота, товарищи?
— Вот смотрите, Кузьма Терентьевич, — сказал пожилой формовщик литейного цеха Григорий Колымагин. — Обижаться на осень не приходится. Прежде, бывало, ходишь тут — хоть шаром покати, а нынче откуда что и взялось. Почти за каждым кустом если не тетерка, так куропатка вспархивает.
— Удивительное дело! — вмешался в разговор бухгалтер заводской конторы Воскобойников. — Я тут с детства околачиваюсь, на этих самых горках — Моховушке, Известковой, Ягодной. Знаю, где что было у меня оставлено: в одном месте — рябок безголосый, в другом — глухарь подшибленный, в третьем — пара тетеревов. А теперь что случилось — словно на выставку пришел, на птичий двор… Это ваше дело, товарищ Кононов. Не иначе, обобрали весной гнезда в соседних лесничествах, выпарили птицу в инкубаторах да и выпустили на свой околоток. Слезайте с вершней-то, присаживайтесь.
Ученик токаря из механосборочного цеха Бобыленков, молодой юркий паренек, сорвался с места, подбежал к лесообъездчику, подхватил одной рукой коня под уздцы, а другой взялся за стремя.
— Слазьте, дядя Кузьма! У меня вон копалуха варится. Отведайте.
Кузьма Терентьевич не спеша спустился с седла, привязал накоротко поводок к ноге лошади и пустил ее на лужок.
В кругу было восемь охотников, и каждый готовил для лесника место возле себя. Кононов подсел к старому бухгалтеру и оказал:
— Приятно, когда охотники возвращаются домой не с пустыми руками. За людей любо. И себе лестно. Пришел сезон охоты — пожалуйте, дорогие гостеньки, гуляйте по лесу, отдыхайте на свежем воздухе, ружьишком балуйтесь. А тут для вас кое-что приготовлено.
— Очень благодарны вам, товарищ Кононов, — заговорили охотники.
Кузьма Терентьевич поднял кверху ладонь, будто защищаясь от удара.
— Только не мне спасибо, не мне. Не моя заслуга, что птица стала разводиться в лесу.
— А чья?
— Не бог же ее с неба послал!
— Не бог, конечно! Спасибо сказывайте не мне, а школьникам.
На разостланных газетах появились дымящиеся котелки.
— Давайте, Кузьма Терентьевич, сперва покушаем, а потом приступим к разговору, повеселее будет, — сказал Колымагин, положив перед лесником толстый ломоть хлеба и деревянную ложку, расписную, кировскую.
— Сам-то чем станешь хлебать? — спросил Кононов.
— У меня вот чумашек — самый охотничий прибор. Формовщик показал ложку, сделанную из бересты, свернутой воронкой и вставленной в расщепленный ивовый прутик.
Когда охотники насытились, закурили в добром настроении, Колымагин легонько ткнул Кононова под бок:
— «На данном этапе» можно послушать и тебя, Кузьма Терентьевич. Ты ведь коротко рассказывать не умеешь. Бывало, придешь к тебе ночевать на сеновал, ты заведешь разговор с вечера, а закончишь, когда во все щели нагрянет рассвет.
— Я ведь в лесу живу, товарищ Колымагин. Со старухой у меня все давно переговорено. Свежему человеку я всегда рад. Выложишь перед ним свои думы, глядишь — словно на душе полегчает. А поддержку найдешь, одобрение, тогда в работе гору готов свернуть.
Кононов собрался с мыслями, оглядел своих слушателей. Они — кто сидел, кто лежал на траве — со вниманием смотрели на лесника.
— Вы сами знаете, какая была позапрошлогодняя зима, — начал он. — Снежищу выпало — уйма! На лесных дорогах невозможно разъехаться: свернул с дороги — и конец, лошадь из сил выбьется. Да и сам как сошел с лыж — по грудь увяз. И вот представьте, как чувствовали себя звери: лоси, косули. Ну, про лосей не станем говорить. У них ноги длинные. Да и насчет корму они неприхотливые, много ходить не надо, подошел к рябине — и жуй ветки, в них даже, говорят, витаминов много. А каково-то пришлось бедным косулям? До травы ногой не докопаешься. В Ильменском заповеднике о них позаботились, с лета стожки сена поставили — приходите да ешьте на здоровье. А у нас тут, в Горнозаводской даче, стога-зароды не для них приготовлены. Сенокосные угодья отведены рабочим, служащим да пенсионерам. Тот коровку держит, этот — овечек, козушек, а кто и лошаденку. Косулей же наших никто во внимание не принял. Но ведь они тоже есть хотят. Спервоначалу они на горках обитали, где ветер сдувает снег. Потом от стожка к стожку тропки проторили. У меня на Осиновой горе сено было приготовлено для бычка, откормить хотел. Ну, в этом случае бычка пришлось продать, а сено пожертвовал лесным козочкам. Они его скоро поели, на самой вершине стожаров только шапки остались, торчат, как грибы. Срубил стожары, но уж какое тут сено! Стали мои косули другие стожки искать, новые тропки торить. А легко ли это?
Кузьма Терентьевич на минуту прервал свой рассказ, обвел взглядом охотников: мол, все ли слушают, и продолжал:
— Я слышал по радио, читал в газетах, в журналах, выступают ученые, доказывают: дескать, животные не имеют ума. В данном случае не берусь спорить с авторитетными людьми. Однако меня поразила смекалка и находчивость моих подопечных козочек. Оказавшись в беде, они объединились в большие стада. Раньше встречал табунки по четыре, по пять голов, а тут, гляжу, собрались вместе два-три десятка. Придут, уничтожат стожок — и дальше. Идут гуськом, выискивая корм. Передний идет в целину, пробивает путь ногой и грудью, а как выбьется из сил — ложится. На его место становится второй, потом третий, четвертый, передние постепенно оказываются самыми задними, В коллективе-то, выходит, они ищут спасение. Как по-вашему, товарищи охотники?
— Так, так, Кузьма Терентьевич!
— Теперь слушайте дальше. Уже про людей. Про хапуг, про которых говорить противно. Порядочные люди стожки свои заблаговременно развезли, по домам — кормить коровушек и прочих там животных, А те, которых в судах да в милиции называют гражданами, сено оставили на покосах, на глухих еланях, а вокруг него капканы расставили да замаскировали. А потом ездят-ходят к стожкам проведывать: мол, кабы кто не украл, не увез сено… Есть такие? Скажите, товарищи.
— Есть, есть, как нет!
— То-то вот и оно… Кое-кого я поймал с поличным, захватил на месте преступления. Ночами пришлось не спать. Ну, судили их, штрафовали. А всех разве поймаешь, укараулишь? А свою совесть каждому такому не раздашь. Ходил я к своему начальству в лесхоз, ходил в горсовет, с депутатами вел речь о козочках. Говорил, дескать, не мои они собственные, а наши, народные, — помогите! Помогли, конечно, в меру сил. Лесную стражу усилили и прочее. А вот совести все-таки гражданам хапугам не прибавили. Только еще пуще разозлили их. Записки мне стали подкидывать. Словно злодеем-то стал я, а не они. Не велели мне на узких дорожках попадаться, А однажды в окно бабахнули, да, видно, руки у них дрожали.
— Запугать хотели?
— Да где им запугать меня! Они ведь не меня запугивали. Многие нас пугали. Только ничего из этого не вышло. И не выйдет. Кабы я один был да не на нашей земле.
— Ну, а охотники? Разве охотники не помогают вам, Кузьма Терентьевич, бороться с браконьерами? Надо было охотников мобилизовать. Это их долг. Они же заинтересованы тут больше всего.
— Знаю, товарищи, что заинтересованы. Но и охотники бывают разные. Вы на заводе работаете, для вас охота — отдых, развлечение, курорт. А иного на завод палкой не загонишь. Он ищет себе заработок полегче да поденежней. Зачем, мол, мне на производство идти, пыль глотать, у меня рубли-то в лесу растут, я их из нор достану, с деревьев сниму. Заберется такой «охотник» в наши угодья и начнет шерстить направо-налево, как волк в овечьем стаде. Летом идет в лес за кротами, а под полой ружье несет. Да еще собаку с собой прихватит. А собака в лесу в неположенное время наделает дел не меньше всякого хищника. Это к слову пришлось… Так вот опять о козочках, о косулечках. Зиму они кое-как перезимовали, а весной для них пришла новая беда, еще более страшная. В ту весну изрядно прибавилось у меня седины. Снег таял медленно, с большой затяжкой, образовался наст. Человека на лыжах он держит, а козочки совсем стали беспомощные. Ножки тоненькие, копытца — что твой острый наконечник. Провалится козочка в снег, до земли ногами не достает и лежит, точно подвешенная, ни туда, ни сюда. Подходи к ней и бери живьем. Этой бедой опять стали пользоваться браконьеры. Встанет такой бандит на лыжи — и пошел в лее. Ружья при нем нет, придраться не к чему. Мало ли зачем человеку в лес понадобилось. Заберется подальше от жилья, найдет козьи следы посвежее, и айда — пошел по насту-то, только хруст идет. Ну, конечно, догонит бедняжек, достанет из-за голенища нож и учинит страшное побоище, ни одну козочку не пощадит. Иного и захватишь за этим делом, но что ему? Ну суд, ну штраф. А что для него штраф? Он на своем подлом деле кругленький капитал нажил. Выложит указанную сумму, прикинет, что у него в барышах осталось, — и опять за то же берется.
— Правильно, Терентьич, правильно!
— Как неправильно! Тут, по-моему, в наших судебных кодексах послабление допускается. Если из кладовой украл — судят, как положено, а если из леса — послабление дают, одними штрафами отделываются. Недостает только еще, чтобы но головке погладили. А лес разве не государственная кладовая, не народная собственность? В лесу-то для нашего человека, для его блага, для его души бесценные богатства находятся. Вот вы неделю у горячих печей работаете, в пыли, в копоти, а придет выходной день, собрались да и пошли на чистый воздух, на природу, а чтобы не зря ходить, чтобы заделье было и интерес, ружье с собой берете, собачку умную, надрессированную. Я ведь это понимаю. А кабы не понимал, зачем бы я жил на кордоне, вдали от людей? Человек я живой, от мира не отреченный: мне и в кино сходить охота, и в театр, и в гости к друзьям. Я люблю быть на народе, люблю шумные улицы, сам когда-то в толпе на завод ходил, в саду гулял, друзей у меня было полно. Теперь, правда, годов мне много, а душа, она у меня все та же, молодая, крылатая… Что-то я, братцы, не о том заговорил, не за ту ниточку потянул. Начал о козочках, а перескочил на козла на бородатого да седого.
— А нам, Кузьма Терентьич, интересно и о тебе.
— А какой во мне интерес?
— Интересно, как ты воюешь с браконьерами.
— На это я и поставлен. За это получаю деньги. Несу как умею свой пост… Так вот, значит, весной козочек моих начали в лесу очень обижать. Стали они держаться поближе к населению. Сообразили, видно, что народ в обиду не даст. Выйдут на дорогу и разгуливают, сенинки собирают, скусывают макушки у метлики, у репейника, где что на зуб попадется. Только и на дорогах им не было спокою. Кто едет, идет ли, они бежать от него по укатанному снежку, а там навстречу опять кто-нибудь появится. Тут уж им, горемычным, деться некуда: и там огонь, и тут огонь. Ну, прыгнут в сторону, застрянут в сугробе и стоят, дрожат, глаза большие от испуга. Честный человек проедет или пройдет мимо, полюбуется их красотой, пожалеет за беспомощность, тем дело и кончится. А вон там, в колхозной стороне, косулечки прямо в деревню забегали, во дворы. А то выбегут на железнодорожную линию, машинист гудит им, гудит — дескать, убирайтесь с полотна, а то паровозом затопчу, — они, видно, не понимают, что от них требуется, и бегут, бегут перед поездом, километры отмеряют… Многие тогда жалели косуль, выручали из беды, привозили в лесхоз; там, в загоне, они и жили до тепла. У меня у самого с овечками три косулечки перебивались в трудное время. Только мало их, из всех-то, до зеленой травки дожило. А одна бедняга и сейчас перед глазами как живая стоит. Умирать буду и то, наверно, вспомню про нее.
— Памятный случай произошел, товарищ Кононов?
— Чересчур памятный и горький.
— Ну-ну, слушаем.
— Даже ворошить-то это происшествие неприятно. Но уж коли замахнулся, говорят, так ударь. От этого происшествия и началось все. Нет худа без добра… Однажды, как обычно, обходил я на лыжах свой околоток. Солнце изрядно припекало. Ручьи гуторили под снегом, проталины начали появляться. Иду и радуюсь. Словно и душа-то у меня оттаяла и, как почки на березе, вот-вот листочки выпустит. Иду этак-то возле горы, снег под лыжами оседает целыми полями, ухает. Вижу, впереди — узкая длинная полоска обнаженной земли, а на прошлогодней травяной ветоши пасется козочка. Услышала, увидела меня — и не бежит никуда, подняла голову и смотрит такими кроткими глазами, что только сказать не может: «Дяденька, не тронь меня, на этой полянке все мое спасение». А я иду своей дорогой, обхожу обтаявший мысок, чтобы не побеспокоить козочку. Она все же поостереглась меня, поднялась по каменным уступчикам на горку и озирается. А за горкой, там северная сторона, снегу надуло метра три-четыре. Знаю, что податься ей дальше некуда. Смотрю на нее, она — на меня, да такая жалкая, линяет, шерсть на ней висит клочьями, бока раздутые, суягная, значит. «Дурочка, говорю, мамочка, не бойся. Никому тебя в обиду не дам». Она, видно, поняла меня, Отошел я в дальний конец проталинки и сел на пенек отдохнуть. Шапку снял, она дымится от пота. А вокруг меня, гляжу, подснежники белые распустились, лепесточки раскрыли солнышку. А у ног муравьи копошатся, бревна таскают, строятся. Тут же бабочка нарядная кружится. Ах ты, думаю, до чего же ты, жизнь, хороша! Всем ты дорога, все тебя славят, радуются — не нарадуются. Посидел так, призадумался и про козочку забыл. А она напомнила о себе, камешек с горки уронила. Поднял я голову. Она спускается сверху, с уступчика на уступчик, да уж очень осторожно, бережет себя. Сошла на проталинку и начала пастись, совсем почти рядом: нагнет голову, сорвет мочалочку из-под ног и жует, глаз с меня не спускает, словно говорит: «Ох, как я наголодалась за зиму-то!» «Да ешь ты, ешь, не беспокойся», — сказал ей и пошел дальше.
— И ружье с собой было, Кузьма Терентьевич?
— Как не было, было. Только ношу я его так, по должности, для острастки.
— А ведь другой бы, браконьер, ту козочку не пощадил, товарищ Кононов?
— Насчет «пощады» погодите, доскажу… Через день после этого я опять был в обходе. Специально пошел, чтобы еще раз взглянуть на мою замухрышку-мамочку. Почему-то она из головы у меня не выходила: линючая, пузатая, кроткая. Ну словно своя, родная, домашняя!.. Прихожу к проталинке. Она уже пошире стала, побольше. А цветов повысыпало! Будто снег выпал, навалило хлопьями, Гляжу во все глаза, а козочки не вижу. Ушла, думаю, куда-нибудь. По ступенькам-камешкам поднялся на горку, на скалу, Поднялся и ахнул: «Батюшки!» На сугробе за горкой совершилось злодеяние. На алом снегу лежит шкурка косулечки, а на ней — ножки и голова с незакрытыми поблекшими глазами. И так-то мне стало обидно, горько! Словно из родни потерял кого-то дорогого и близкого. «Ну, — думаю, — попался бы ты мне, мерзавец, так я бы показал тебе, как бандитизмом в лесу заниматься!» Стал разглядывать следы. И следы-то будто детские или женские. Это меня поразило еще больше. Сделав свое, злодей встал на лыжи и пошел по направлению к городу. И лыжи-то, гляжу, у него не фабричные, а самодельные, Решил идти до конца лыжни, куда-то она меня приведет? Ноша, видать, была непосильна вору, он часто останавливался у деревьев, садился на пеньки, на колодины, курил, осыпал пепелок на снег. В одном месте возле сосны я подобрал скомканную бумажку, оторванную на цигарку, но худую. А на бумажке, читаю, написано: «…ник пятого класса «Б» Чер…» Так вот оно что: ученик пятого класса «Б» Чернышев, Чернев, Черепков… «Ну-ну, по этому адресу найти преступника нетрудно», — думаю. Лыжня вывела меня в Демидовскую часть города, к небольшим домишкам в два-три окна, еле заметным из-за огромных снежных надувов, заметенным почти по самые крыши, А среди этих домишек, в центре, стоит большущее, четырехэтажное здание школы. Вот я и направился было прямо к школьному начальству. Н6 по дороге мне встретилась ватага ребят с сумками, с портфелями. Остановил их:
«Здравствуйте! Какой класс?»
«Пятый, шестой, — отвечают. — Здрасте».
«В пятом классе «Б» у вас есть ученик Чер…»
«Черепанов? Есть! Фомка».
«А где у него отец работает?»
«Нет у него отца, в тюрьме сидит».
«А мать?»
«Мать есть, на базаре спекулирует».
Тут для меня все стало ясно. Яблочко от яблоньки недалеко падает.
«А где сейчас этот Черепанов?»
«Не знаем. Он уже три дня на уроках не был».
«А учится как?»
Ребята переглянулись.
«О, учится здорово! На двойках да на тройках гоняет, колом подхлестывает. Никто его не обгонит».
«А где он живет?»
«А вот избушка на курьих ножках, дыра в окне подушкой заткнута».
Школьники показали на угловой покосившийся домик, подпертый с проулка толстыми жердями.
Попрощавшись с детьми, я пошел к жилью Черепановых. «Дяденька, а вам зачем Фомку надо? — послышалось мне вслед. — Он у вас украл что-нибудь?»
Я ничего но ответил. Вошел во двор, полный снега. К полуразрушенному крыльцу вела узенькая черная тропинка. Из-под крыльца на меня тявкнул и зарычал маленький толстый щенок. Перед ним лежал большой кусок синего, неприглядного мяса. Дверь в сени была приоткрыта, я распахнул ее. В полумраке на крышке ларя под тряпкой лежала распочатая тушка мяса. Я приподнял тряпку. Да, это было то, чего я искал. На мясе виднелись прилипшие короткие серые шерстинки.
В грязной, закопченной избе на полу среди стружек сидел в шапке-кубанке чумазый черноглазый паренек лет двенадцати-тринадцати. В одной руке у него был большой кухонный нож, а в другой — полуобструганная палка. Увидев меня с ружьем, он вдруг вспыхнул.
«Здравствуй, Черепанов!» — сказал я совершенно спокойно, подавив в себе чувство отвращения. Ведь все-таки это еще ребенок, а не взрослый преступник. Однако решил держаться с ним строго, прощупать, что это за человек, а потом уже сообразить, как мне поступать с ним дальше.
Парень исподлобья посмотрел на меня.
«Когда в помещение входят старшие и здороваются с учеником, как он должен вести себя? — говорю ему внушительно. — Ты же школьник, пятый класс».
Малый нехотя поднялся с пола, стал возле незаправленной кровати, под которой валялись пустые бутылки из-под водки. «Нож и палку положи, — говорю ему, — а то люди подумают, что ты собрался, меня бить и резать».
В это время в окнах показались лица ребят. Тех самых, которых я расспрашивал о Черепанове. Школьников я прогнал — дескать, нечего тут вам делать. Они ушли. Фомка освободил руки.
«Вот так-то лучше, Черепанов! Можно мне сесть?»
«Садись, вон табуретка», — пробурчал он.
«Не «садись», а «садитесь». Понятно?.. А где твоя мать?»
«Она на рынке. Вы к ней? Надо, так я сбегаю, позову». И Фомка оживился, повеселел.
«Нет, я не к матери. Я к тебе… Какое у вас мясо лежит в сенях?»
Парень опять вспыхнул.
«Это баран. Мать на базаре купила».
«А почему ты краснеешь? Я ведь знаю, где ты его «покупал». Я все знаю. Ты не отпирайся. А станешь отпираться — тебе же будет хуже. По отцовской дорожке, что ли, собираешься пойти? Сначала детская трудколония, а потом что?.. Зачем ты козочку в лесу зарезал? Есть, что ли, нечего было?»
«Еда у нас есть».
«В чем же тогда дело? Зачем тебе мясо?»
«Шарика кормить».
«Это щенка, который под крыльцом?»
«Ага, его».
«Зачем тебе щенок?»
«Играть. Кататься потом на нем буду, запрягать. С мяса-то он станет большой, сильный и злой».
«А для чего, чтобы он был злой?»
«Чтобы других собак рвал, во двор никого не пускал».
«У вас добра много?»
«Да нет».
«Так зачем же тебе такую собаку, чтобы других рвала, во двор никого не пускала?»
«Ну, чтобы геройская была. Как у пограничников».
«А, вон оно что. Ты читал книжки про пограничников?»
«Читал».
«Нравятся?»
«Очень нравятся. А собаки у них — вот это собаки! Я хотел назвать своего щенка Джульбарсом, а мать велела назвать Шариком. Джульбарса она выговаривать не умеет».
«Значит, пограничники тебе по душе? А ты знаешь, они злых собак держат не для того, чтобы собака собаку рвала и чтобы не пускала на заставу своих же пограничников, пусть они и с соседней заставы. Они держат собак, чтобы лучше Родину охранять от врагов, от шпионов, от злоумышленников. Народу служат… А ты кому будешь служить со своим Шариком? Думал ты об этом?»
«Нет».
«То-то вот оно и есть! Ты вырастишь Шарика, весной, как начнутся каникулы, пойдешь с ним в лес. Он норку подымет и начнет нюхать по ветру, искать, где птичье гнездо, где выводок. И начнет пожирать яйца, птенцов, маленьких зайчишек, косулечек. Да и лосенка не пощадит. В лесу от этого станет пусто, мертво, все звери и птицы повыведутся. Попробуй потом разведи их. А ведь без птиц лес погибнет. Выходит, со своим Шариком ты будешь не народу служить, а только вредить ему. А ты не один со своим Шариком. Тут чуть не в каждом дворе собака. Люди отправляются в лес заготовлять дрова, сено, собирать грибы, ягоды, а с ними и собаки бегут. Хозяин-то идет по дороге, а собака — стороной, шныряет-ищет по лесу и все, что ей попадет живое, подручное, пожирает. Разве хорошо это, а? Ну, что молчишь?»
«Нехорошо».
«Вот и я говорю — нехорошо. А ты для своего Шарика пошел даже на преступление. Нашел в лесу беспомощную козочку, да еще суягную, и зарезал ее, как бандит. И зарезал не одну, а сразу трех, а может быть, и четырех. Она бы объягнилась, потомство дала. А от потомства — еще потомство. А ведь все это — народное добро, богатство. А для чего оно, это богатство? Для человека же, для людей, для их счастья, для радости… Эх ты, Фомка, Фомка! Фома неверный… Так что же, пойти в милицию, заявить о твоем преступлении? Или как? Ну, говори».
«Я, дяденька, больше не буду».
…И вот, товарищи, теперь судите, правильно ли я поступил? Преступление Черепанову я простил. Дела не завел, протокола не составил. А только после этого пошел к директору школы. Вы его знаете — худой, маленький, шустрый. В городе, наверно, не бывает ни одного собрания, где бы он не выступал. Ну, пришел к нему в кабинет, так и так, все объяснил ему и намекнул: как бы, мол, на вашу белую, светлую школу не легла тень от грозовой тучи. Если в городе узнают про этот случай, то получится большой скандал. Директор, он сразу понял обстановку. В кабинете у него собрались вожаки комсомольцев, пионеров и другие руководители ребят. Тут же, при мне наметили план действий: и шефство над Черепановым, и массовая работа в классах, отрядах… Всего я и не упомнил. А так через недельку за мной на кордон прислали выездную лошадь. Просим, мол, Кузьма Терентьевич, провести беседу с учащимися о сохранении фауны в лесах Горнозаводской дачи. Что такое фауна, я и понятия не имею, только сообразил, что вызывают по делу Черепанова и загубленной козочки. Ну конечно, поехал. Школьный кучер, молодой человек, прокатил меня с ветерком. В актовом зале, смотрю, красно от галстуков. Только вошел, мне сразу захлопали в ладоши, будто невесть какой оратор появился. Ведут прямо на сцену, садят за столом возле цветка. Сначала выступил директор школы, потом от комсомола — секретарь. А затем дали слово мне. Шепнули, в каком духе говорить об этой самой фауне. Оказывается, никакая не фауна, а просто птицы и звери. Расскажи, мол, как они живут, как страдают от браконьеров, от несознательных граждан и от собак. А это в разговорах с людьми — мой главный конь. Ну, я сел и поехал на нем. Все доложил, как вам же. И особенно остановился на гибели моей бедной косулечки. Я еще не кончил рассказ, а в зале, вижу, мальчики, девочки достают платки и прикладывают к глазам. Дошла, видно, и до них моя боль, моя печаль. А под конец всего, как обычно в данных обстоятельствах, решение-постановление. Только здесь, я вам скажу, народ оказался не тот, что бывает иной раз на собраниях-совещаниях. Тут сразу взяли быка за рога. Смотрю, на трибуну взбирается Фома Черепанов. Думаю, покаяться парень намерен. Допекли, наверно, проработкой. Да только вид у него больно боевой, петушиный, и хохол на голове торчит вверх. Развернул бумагу. Я полагал — шпаргалка, написанная под диктовку. А он, слушаю, зачитывает решение пионерской дружины создать при школе кружок защиты фауны.
Вон куда дело-то повернулось!
А потом, уже в начале летних каникул, примечаю на дорогах кучки ребят в пионерских галстуках. Выйдут за город и сидят где-нибудь возле перекрестка на бугорке или на поваленной лесине. Как завидят человека с собакой, направляющегося в лес, — сразу к нему:
«Дяденька, вы куда?»
«А почему берете с собой собаку?»
«Разве вы не знаете, что сейчас запрещено брать собак в лес? Они же уничтожают птичьи гнезда, выводки птенцов».
Как возьмут в переплет нарушителя лесного закона, тот даже растеряется. И по совету ребят тут же привяжет своего пса на поводок. А они ему вслед:
«Больше, дяденька, не берите собаку в лес».
А иной гражданин отмахнется от школьников, а то и обругает и тронется дальше. Мол, такая мелюзга, а тоже что-то воображает. Играли бы лучше дома в бабки или жестку ногой подпинывали. Тогда пионеры достанут из кармана свисток, зовут к себе помощь. А она тут. Где-нибудь неподалеку находятся старшеклассники, комсомольцы. Они повнушительнее, как взрослые, только в плечах узковаты. Ну, остановят непокорного и не попросят, а прикажут прибрать собаку к рукам. Да потом еще проследят за ним, не спустил ли он пса со сворки. А спустит — заявят в лесхоз, в милицию. А там уже знают, что делать с нарушителями советских законов.
А как началась сенокосная страда, явилась ко мне от школы делегация.
«Покажите, товарищ Кононов, где косить траву и ставить стожки на зиму для косулечек».
Меня даже слеза пробила.
Ай да ребята, ай да молодцы!
Ну, повел их на лесные еланьки, в самые глухие места, где никто никогда не кашивал, не страдовал.
На другой день в лесу — как в муравейнике. Приехали ребята на автомашинах, с учителями, с вожатыми. Сразу дело закипело. Расчистили еланьки от хлама, растащили на стороны сучки-колодины и давай косить. А травы какие! Вика да красный клевер по пояс, иван-чай да метлика по грудь. Никто еще козочкам, сколько я живу, не готовил такого корма.
Вот как обернулась гибель моей косули!
С тех пор школьники стали моими добрыми друзьями. Да моими ли только? Они стали приучать людей к порядку, беречь народное добро, не запертое на замок. И среди этих друзей моим первым помощником стал Фома Черепанов, который в каникулы днюет и ночует у меня на кордоне. Он нашел себе новое интересное дело. Со своим Шариком в свободное время он делает обходы по лесу, как заправский пограничник, отыскивает нарушителей советских лесных законов, оберегает народное добро.
Теперь вам понятно, товарищи охотники, почему в нашем лесу приумножились птица и зверь? Вот и весь мой рассказ… Солнце-то уже к закату пошло, скоро в соснах запутается. Ну, до свиданья. Счастливо охотиться!
Кузьма Терентьевич поднялся и направился к своему голубому коню. Тот вдоволь наелся травы и, увидев своего хозяина, легонько, ласково заржал: дескать, что-то ты долго засиделся тут с охотниками. Пора нам и к дому.
ВЕСНА В РАЗГАРЕ
Только что начались летние каникулы. Сын лесника Владик Окаемов пригласил к себе в гости своего закадычного товарища Олега Гудкова, сына сталевара.
— Ох, и побродим мы с тобой по лесу! — размечтавшись, говорил Владик своему городскому другу. — Ты ведь ни разу еще не бывал у нас на кордоне. А что там сейчас делается! Весна там совсем не такая, как здесь. Все цветет, распускается. Гнилой валежник и тот покрывается свежим мхом. А птицы что делают! А звери! Все в лесу звенит, поет…
Поездка на кордон была заветной мечтой Олега. Он еще в прошлом году собирался туда, но родители не отпустили, отправили в пионерский лагерь.
Нынче Владик упросил их, соблазнив черной смородиной, которая во множестве растет почти возле самого кордона. Они с Олегом станут ее собирать и присылать в город гостинцы.
За Владиком на лошади приехал отец, пожилой, кряжистый, гладко выбритый. Он очень обрадовался, что к сыну в гости едет товарищ.
— Вот и отлично! — сказал он весело, обращаясь к Олегу, высокому худощавому пареньку. — Милости просим к нашему шалашу. А насчет весны — это правильно, она у нас в самом разгаре. На тока вас свожу, посмотрите, как играют тетерева, глухари.
— А у Олега, папа, фотоаппарат есть, — сказал Владик. — Вот смотри, «Смена».
— Ну, тогда совсем хорошо!
Отец Владика помог ребятам уложить вещи в телегу. Сам сел с правой стороны, детей посадил с левой, шевельнул вожжами, и подвода медленно тронулась из города.
Олег чувствовал себя в приподнятом, праздничном настроении. Ему казалось, что даже от самого лесника, от его форменной одежды, расшитой зелеными кантами, от травы, лежавшей на телеге, от черемуховой вицы, заменявшей ему кнут, веет весной. Ощущение весны еще более охватило мальчика, когда миновали пыльные городские окраины и выехали на проселочную дорогу, по обе стороны которой из прошлогодней ветоши зелеными штыками торчал пырей, во все глаза, точно малюсенькие солнца, смотрели цветки одуванчиков. А вдали в знойном весеннем мареве, словно облитые медом, стояли хвойные леса, прикорнувшие к высокому горному хребту. Вершина хребта была голой, и Олегу чудилось, что она сплошь покрыта белыми подснежниками.
Вот Олег встрепенулся, похлопал по спине Владика, схватил за рукав его отца.
— Дядя Миша, остановите лошадь. Надо сфотографироваться. Сделаем первый кадр для альбома. Тут такая красота!
В этот же день на кордоне были засняты дом лесника на кромке соснового бора и все вокруг этого дома. Под окнами и во дворе снимались не только хозяева, но и все домашние животные, в числе которых были петух, куры и свирепый индюк с распущенной иссиня-красной кистой.
С особым пристрастием Олег фотографировал черемуху, стоявшую на поляне перед домом. Это было очень старое, полусгнившее дерево в цвету, как будто обрызганное известкой, а Олег был от него в восторге. Он запечатлел его на пленке во множестве вариантов, сфотографировался под ним сам.
А на другой день школьные друзья, плотно позавтракав, вышли побродить по лугам и направились вверх по звенящему, как хрусталь, ручейку. Сколько здесь было молодых черемушек, рябинок! Олег начал опять щелкать фотоаппаратом.
Вдруг дорогу пересек заяц. Положив свои длинные уши на загривок, он потихоньку прыгал по лужайке возле леса. Олег тут же его сфотографировал и крикнул в восторге:
— Готово, на пленке!
Заяц сразу поднялся на дыбы, повел ушами, увидел мальчуганов и пустился наутек во всю мочь.
— Я его еще раз поймал на объектив, — довольный, сказал Олег. — Владик, а почему это так? Говорят, что зайцы днем спят, бегают только поздно вечером, ночью и рано утром. Этот, видно, живет не по правилам.
— А весной, Олег, в лесу другие правила. Этот заяц носил букет цветов своей невесте. Мой отец всегда так говорит, когда увидит весной среди белого дня косоглазого.
Потом внимание друзей привлек дятел, усердно трудившийся на сухой лиственнице. Маленькая пестренькая птичка почти начисто оголила огромное дерево, навалив возле него целый курган измельченной коры высотою в три-четыре муравейника.
— Вот это работяга! — воскликнул Олег, наводя глазок аппарата на дятла. — Недаром ему нашили на крылышки красные ленточки! На папиной мартеновской печи тоже висит красный флажок — вымпел… Какие же должны быть мускулы на шее у дятла! Наверно, не мускулы, а железо. А клюв? Клюв не иначе тверже стали.
— Этот дятел еще не самый сильный, — заметил Владик. — Есть черный дятел, его желной зовут. Тот большой, как голубь. Сам весь черный, а голова красная. Он как начнет долбить дерево, так будто топором рубит, за километр слышно. Вот это сила! Как ударит клювом, так вершинка у сухого дерева или сучок задребезжит.
— А где увидеть такого дятла?
— Погоди, еще увидим. И не только черного дятла. Тут пропасть всего интересного… Чу, слышишь? Тетерева токуют, косачи.
— Где токуют?
— А вот за этим ельником — осинник, в нем, в мелкой поросли, они и справляют свой весенний праздник.
— Бежим туда, Владик!
— Бежать не надо. Спугнем. Надо идти тихо-тихо, чтобы веточка под ногой не хрустнула. У них сторожа выставлены, когда они играют. Их врасплох не застанешь.
Пробирались через ельник осторожно, на цыпочках, сдерживая дыхание. Но вот из-под елки глянул на Олега беленький цветочек, на кончиках веточек у него будто мелкие горошинки.
«Ландыш», — подумал Олег.
И чем дальше шли, тем больше было цветов. Забыв об осторожности, Олег закричал:
— Ой, ой! Владька, смотри, сколько ландышей!
Шедший впереди Окаемов остановился, повернулся к товарищу:
— Тише ты, тише!
Вышли на солнечную полянку. Здесь тоже вели хоровод черемушки и рябинки. А за полянкой, сбившись в кучки, протягивали к небу позолоченные ветки голые осинки, точно упрашивая солнце одеть их поскорее в пышные праздничные одежды, такие же как у черемушек и рябинок.
— Слышишь, слышишь? — Владик указал в сторону осинника.
— Я слышу такой шум, как у нас в школе в большую перемену. Везде поют, кричат на всякие лады. Тут где-то и дрозды, и сороки, и синички, и голуби.
— Голубей слышишь? Так это не голуби. Это тетерева так воркуют, как будто ручей бурлит…
— Ой, Владик! Пойдем скорее туда!
Владик припал к земле и, как змея, пополз через поляну.
— Вот так, Олег. Ползи за мной, а то тетерки нас заметят, тревогу поднимут.
— Тут, Владик, какие-то кулаки из земли торчат, — шепотом сказал Олег, следуя за товарищем. — Больно неудобно ползти.
— Ничего, ползи. Это пиканы. К вечеру они уже листьями выстрелят. Весна ведь!
Тетеревиный ток был на прогалине между осинником и опушкой реденького соснового бора. На рассвете первым сюда прилетел старый косач-токовик. Опустился на поляну, прошелся, осмотрелся, прислушался. Когда же убедился, что кругом все спокойно, тихо, он на весь лес свистнул своему птичьему роду-племени: «Чу-фыш!».
Дескать, здесь все в порядке. Собирайтесь на наш весенний праздник, пора начинать песни, танцы, петушиный бой.
Затем токовик приосанился, крыльями пробороздил по земле, лирой распустил хвост, опушенный белыми перьями, еще раз чуфышкнул и пошел по кругу, завел песню, заворковал, забурлил, подражая разыгравшимся весенним ручьям.
На зов токовика с шумом стали слетаться косачи. Все они черные, с сизым оттенком, будто в старомодных фраках. Из нагрудных карманов торчат кончики белых платков. А брови у каждого красные, густые, дугами. Косачи опускались в реденький осинник, служивший как бы прихожей. Здесь они приводили себя в порядок: точно перед зеркалом вытягивали шею, приподнимались на цыпочки, распускали то одно крыло, то другое, а затем, подбодрившись, смело выходили на лесную поляну в хоровод.
Сперва они делали все то же, что и токовик, — чуфышкали, ворковали, ходили по кругу, — потом стали задевать друг друга крылом, загораживать дорогу, сходиться грудь с грудью, петушиться. Но до драки пока что дело не доходило.
Самый разгар праздника начался с прибытием тетерок. Прилетели они на солнцевсходе, когда верхушки широких сосен окрасились в густой багряный цвет, а кора на деревьях стала отсвечивать червонным золотом. Усевшись поудобнее на самых верхних ветках и поглядывая вниз, тетерки словно говорили, прихорашиваясь в своих скромных серых платьях:
«Ко-ко! Мы прибыли. Начинайте, пожалуйста».
Старый токовик, надувшийся, как футбольный мяч, ускорил движение по кругу. Теперь он уже не свистел, не чуфышкал, а только беспрерывно ворковал, что-то бормотал на своем птичьем гортанном языке. Голова его была высоко поднята, шея дрожала от напряжения в голосе, острые крылья врезались в еще не просохшую влажную землю, выпустившую зеленые усики, а хвост, точно веер, плавно покачивался.
Молодые косачи, разбившись на пары, как в кадрили, расходились в стороны, ворковали и чуфышкали, делали круг, а потом бежали друг другу навстречу, взлетали и сталкивались в воздухе грудь о грудь, падали, снова разбегались и снова сшибались так, что сыпались перья. Творилось что-то удивительное. Лесная прогалина, будто ярмарочная площадь, кипела от птиц.
Но вот одна из тетерок предупредила сверху:
«Ко-ко, ко-ко! Будьте осторожны. Слышала какой-то подозрительный щелчок».
Гул сражения на минуту притих. Бойцы вытянули шеи, стали оглядываться вокруг, прислушиваться. Солнце уже высоко поднялось над лесом и сильно припекало. В ближайших рощах и перелесках наперебой пели и щебетали птахи. Ничто, казалось, не нарушало обычной лесной жизни. Молчали на деревьях и тетерки.
Разгоряченные боем, взволнованные петухи снова зашумели, кинулись в драку. Снова замелькали в воздухе, точно в водовороте, черные птицы, полетели перья. Заходил по кругу, покачивая головой, приосанившийся, напыжившийся старый токовик.
«Ко-ко-ко, ко-ко-ко!» — уже тревожно, в смятении опять заговорила с вершины сосны сторожкая тетерка. Повернувшись на ветке, она вспорхнула и улетела. За ней поднялись все остальные тетерки.
Бой мгновенно прекратился. Первым поднялся и улетел токовик. Это был сигнал для всех. И вслед за ним взметнулись петухи, кинулись в разные стороны.
И тока как не бывало.
— Я тебе говорил, дальше не ползи, вспугнешь! — поднимаясь с земли и скинув с себя черемуховые ветки, с досадой сказал Владик.
— Я из-за куста плохо видел главного петуха, — оправдывался Олег. — Уж больно он красиво вышагивает и воркует. Такой важный, как индюк.
— Ты хоть его заснял?
— Конечно! Сделал несколько кадров.
Вскоре после этого дня лесник собрался в объезд по своему участку. Ребята попросили, чтобы он взял их с собой.
— Я же поеду на лошади верхом, — сказал отец Владика. — Но, если хотите, провожу вас до Голой горы, а к вечеру за вами заеду. Согласны?
Ребята с восторгом согласились и начали укладывать в рюкзаки хлеб, вареные яйца, консервы, плащ-палатку и, конечно, фотопринадлежности.
Ранним утром наши путешественники двинулись в путь. На молодой, еще не окрепшей зелени жемчужной пыльцой лежала роса, искрилась, дрожала. Солнце еще не поднялось,, но выпустило из-за Голой горы золотые иглы и прошило ими ясное голубое небо. А под горой, в лесах, еще лежала синь, и только начали просыпаться всю ночь дремавшие на ветках пичуги. Голоса их были неуверенные и разрозненные, птицы словно прислушивались и раздумывали: а что же, пора или не пора начинать в полный голос?
Узенькая, малонаезженная дорога пролегала через покосные елани, углублялась в лесные чащи, петляла между деревьями, выбивалась на просветы и снова, прямая, ровная, устремлялась к белому горному хребту. До Голой горы от кордона, казалось, рукой подать, она вся была на виду, на ней можно было разглядеть нагромождение скал, отвесные утесы, леса, взбежавшие до первых каменных россыпей. Однако было уже пройдено много километров, за это время солнце успело выкатиться из-за горы, раскалиться добела, крепко припечь начавших уставать ребят, а до горы все еще оставалось далеко. Было такое впечатление, что люди идут, идут, а гора от них отступает.
Наконец вот и подошва горы! Расставшись с лесником у Горелого мосточка, перекинутого через ручей, ребята под веселый и дружный гомон птиц стали подниматься в гору. Подъем сначала был пологий, а потом все круче и круче. По еле заметной тропинке, прячущейся в глубоких и мягких мхах, сперва шли густым ельником, потом осинником, опять редким ельником, в котором то тут, то там мелькали молоденькие березки и длинные тонкие рябинки, тянувшиеся к высокому ясному небу.
Тропинка потерялась совсем. Начались стелющиеся липняки, карликовые березки с потемневшими искривленными стволами. Идти стало трудно, на каждом шагу приходилось пробираться сквозь сплошные заросли, обходить все чаще попадавшиеся большие обомшелые камни, будто сброшенные с горы в давние времена разыгравшимися сказочными великанами. Впереди шел Владик. Небольшой, коренастый, ловкий, проворно действуя руками и ногами, он расчищал товарищу путь и покрикивал:
— Береги глаза!.. Здесь не запнись!.. Тут яма!
Олег, в начале подъема почти беспрерывно щелкавший фотоаппаратом, теперь спрятал его в футляр, перестал оглядываться по сторонам и тяжело, сосредоточенно шагал по пятам своего друга, прикрывая лицо согнутой в локте рукой.
— Скоро ли мы выберемся из этой уремы? — спрашивал он Владика.
Неожиданно лес оборвался. Ребята вдруг очутились перед огромной каменной стеной, нависшей над ними, как туча, и переглянулись.
— Вот так так!
— Это, называется, пришли!
Где-то неподалеку, за калиновым кустом, раздался тонкий и звонкий свист:
«Тю-вить-ти-ти-ю-вить!»
— Кто это? — спросил Олег.
— Это рябчик. Рябчиха где-нибудь поблизости сидит на гнезде, а рябчик ее караулит. Вот и предупредил: дескать, будь начеку, тут люди.
— А как бы сфотографировать этого рябчика?
— Сфотографировать? Пожалуйста. Сейчас мы его позовем. С рябчиками я в дружбе. Не веришь? Пойдем вон за ту елочку, посидим. А потом станем звать. Пусть маленько забудется от тревоги. Память у него короткая.
За елочкой в цветущем малиннике ребята притихли. Владик срезал перочинным ножичком тоненький липовый прутик и начал из него делать манок: надрезал кору, рукояткой ножа постучал по ней и снял с лутошки, влажной от обильного весеннего сока. Когда манок был готов, Владик поднес его к губам и вывел точно так же, как рябчик: «Тю-вить-ти-ти-ю-вить». Потом повторил еще раз и еще. Не прошло и минуты, как над головой ребят раздалось: «Фрр». Серенькая мохноногая птица прилетела и уселась на елке. А сама, вся напружиненная, взволнованная, поворачивается во все стороны, глядит во все глаза из-под длинных ярко-красных бровей.
В этот момент Олег и поймал птицу на-объектив и щелкнул затвором фотоаппарата. Рябчик сорвался с ветки — и был таков.
— Есть! — радостный, возбужденный, вскрикнул Олег. — Еще один кадр для альбома!.. Здорово мы его обманули… Владик, а почему он прилетел на пикульку? Он думал, что тут появился другой рябчик? Да?
— Конечно. Здесь его владение. Он хозяин. Когда я стал свистеть, он вообразил, что на его участок прилетел какой-то другой, бездомный, и хотел его прогнать. Видел, какой он? Будто весь на пружинках, встревоженный.
— Это он гнездо стережет? Самку защищает?
— Да. Рябчики — они такие. Ранней весной, как и тетерева, они слетаются на тока. Потом самцы и самки разлетаются попарно, облюбовывают себе глухой уголок и гнездятся. Рябчиха кладет яйца, а затем сидит на них. Самец охраняет ее покой.
— Смотри ты какой заботливый!
— У них, у рябчиков, так. В прошлом году неподалеку от кордона я случайно спугнул самку с гнезда. Прошел мимо, будто не заметил. А после стал наблюдать за гнездом со стороны, в бинокль. Приходил каждый день. Вижу, рябчиха сидит возле кочки под корягой, замаскировалась, закидала себя травинками. А рябок возле нее околачивается. То где-нибудь на ветке сидит, оглядывается, прислушивается, то на корягу сядет, свесит голову к своей подружке и будто спрашивает: «Ты еще не проголодалась? Сходи покушай, разомнись, а я посижу за тебя».
— Неужели самец сидит на гнезде?
— Сидит… Ты слушай дальше. Самка встает над гнездом, скидывает с себя сено, расправит одно крыло, потрет им о вытянутую ножку, потом другое и наконец выбегает на лужайку, начинает что-то клевать. Самец тем временем — шмыг на ее место, сидит такой важный, поглядывает свысока, словно занял очень ответственный пост. А сам даже забыл замаскироваться. Сидит так час, два, таращит из-под красных бровей глаза-бусинки, как заправский отец. Потом прибегает самка. Он уступает ей тепленькое местечко и взлетает на дерево.
— А как отличить рябка от рябчихи?
— У рябчихи на голове хохолок, а у самца его нет.
— Ты и птенцов видел?
— А как же. Малюсенькие, желтоватые. Они, брат, недолго в гнезде нежатся. Чуть-чуть подрастут, оперятся, станут с воробья — и уже летают. Вспугнешь их — они фырк на дерево и рассядутся. Станешь протягивать к ним руку — опять вспорхнут. А далеко не улетают.
— Вот бы все это сфотографировать, Владик?
— Погоди, еще сфотографируем.
Потом они пошли между каменной стеной и карликовым лесом, где даже рябинки, отягощенные цветами, казались горбатыми. Здесь было мрачно и сыро, не слышалось птичьего гомона. В прохладной тишине лишь журчал ручей, невидимый в камнях, покрытых мхом.
Внимание Олега привлекли бледно-зеленые растеньица, пробивавшиеся к свету из трещин в скале. Их листочки походили на лапки папоротника.
— Владик, смотри, смотри! — сказал он, взявшись за фотоаппарат. — Вот что значит весна! Даже камни цветут.
— Это солотка, каменное растение!
Владик подошел к скале и ножичком выковырнул из щели желтый мохнатый корешок, напоминавший гусеницу бабочки. Корешок он очистил, разрезал и подал половину товарищу:
— Разжуй.
— Ой, ой, какой сладкий! — воскликнул Олег. — Как сахарин, приторный.
— Надо для школьного гербария взять несколько корешков, — сказал Владик.
И друзья наполнили солоткой свои карманы. Мрачный коридор кончился. Перед ребятами вдруг словно распахнулись ворота в прекрасный солнечный мир. Впереди была взметнувшаяся вверх ослепительно белая каменная россыпь. По глыбам, обросшим упругим лишайником, Владик и Олег начали взбираться на вершину горы. Дело это оказалось нелегким. Приходилось прыгать с камня на камень, выручать друг друга, подавать руку, подсаживать, подставлять спину, чтобы по ней товарищ взобрался с нижнего камня на верхний, А камни были такие, что глянешь вниз — и голова кружится. Особенно доставалось Олегу, еще ни разу не бывавшему в горах. Он то и дело садился, чувствуя дрожь в ногах, закрывал глаза, чтобы не видеть под собою пропасти. А Владик подбадривал его:
— Уже недалеко, Олежек! Давай руку, прыгай за мной.
И Олег, набираясь мужества, следовал за товарищем. Цеплялся за выступы камней, лез, карабкался все выше и выше.
И вот они на вершине горы. Огромные зубчатые скалы громоздились вдоль хребта наподобие петушиного гребня.
Во все стороны, куда ни глянь, без конца без краю раскинулось лесное море. Его темно-зеленые волны с белыми барашками на гребнях прибивали к Голой горе и с востока, и с запада. А сама гора в этом море казалась гигантским кораблем.
— А во-он Горнозаводск! — сказал Владик, показывая в синюю дымчатую даль на юго-запад.
— Наш город? Где, где?
— А вон, видишь, там, между гор, будто озеро. Это белеют дома поселка металлургов.
— И правда. Я вижу даже наш дом. Он четырехэтажный, а отсюда кажется со спичечную коробку… А от города пошел поезд.
— Ты видишь и поезд?
— Нет, только дым. Будто кто-то над лесом пустил стрелу, а она выкидывает белые петельки.
Засняв синие дали в окрестностях Голой горы, ребята отдохнули на камнях и стали спускаться в ельник, отвоевавший себе седловину горы.
Перед самым ельником, стоя на высокой скале, Олег схватил Владика за руку и замер.
— У тебя закружилась голова? — спросил тот, глянув вниз на ощетинившийся под ними ельник.
— Да нет! Ты слушай! — с волнением сказал Олег, показывая рукой на лесную чащобу. — Где-то черный дятел. Чуешь?
Владик прислушался. И верно. Из седловины горы, из глубины ельника, отчетливо доносились дребезжащие звуки. Было похоже, будто кто-то хлопает в ладоши. Хлопнет сначала громко, потом тише, тише и совсем перестанет. Затем снова начинает хлопать.
— Это черный дятел сухое дерево долбит, — сказал Олег. — Правда, Владик?
— Ага, наверно, дятел. Сильно рубит.
Спустившись со скалы, ребята, крадучись, стали пробираться в глубь ельника. Худой, высокий Олег шел на цыпочках, вытягивая шею и держа наготове «Смену». Владик, затаив дыхание, следовал за ним. Коренастый, тяжелый, он то и дело наступал на сучки, совсем незаметные во мху, и, расстроенный, останавливался. Олег поворачивался к нему, делал на лице болезненные гримасы и шептал:
— Гляди под ноги-то!
Дребезжащее дерево было уже совсем близко. Друзья остановились, перевели дыхание. Олег еще раз проверил свой фотоаппарат.
— Ты, Владик, постой тут. Я один схожу к этому дятлу.
— Ладно, иди. А я издали стану наблюдать.
Олег по-кошачьи крался между деревьями. Владик поодаль пробирался за ним. Олег вдруг присел, фотоаппарат вывалился из рук. Когда Владик подошел к нему, он был белый как полотно, губы дрожали, а испуганные, широко раскрытые глаза были устремлены на толстую старую ель, сломленную грозой. Владик все понял. У него и у самого забегали мурашки по спине, а волосы под фуражкой зашевелились.
На сломленном дереве верхом у расщепленного высокого пня сидел небольшой темно-бурый медведь. Это был не совсем обыкновенный медведь. На груди у него, под шеей, белела широкая полоса, похожая на манишку. Казалось, зверь сел за стол позавтракать и, чтобы не запачкать костюма, накинул на грудь чистенькую, ослепительно белую, хрустящую салфетку.
Медведь был так увлечен своим делом, что совершенно не обращал внимания на то, что делается вокруг. Толстой когтистой лапой он брался за сухую длинную дранку, оттягивал ее на себя, а потом отпускал. Ударившись о пень, дранка дребезжала и издавала звук, похожий на аплодисменты. Зверю это, видимо, очень нравилось. Маленькими глазками, похожими на недоспелую черную смородину, он поглядывал на поющую дранку то справа, то слева, наклонялся к ней ухом. А когда она замолкала, он снова, с еще бо́льшим усердием тянул ее на себя, откидываясь назад.
А вокруг была весна. Яркое солнце отдавало все свое тепло земле, лесу, цветам. Недвижимый горячий воздух был настоен пряными лесными запахами, и среди них особенно были остры запахи пихты и ландышей.
Владик потянул за рукав товарища:
— Бежим!
Глухой, словно надтреснутый голос Владика вывел Олега из оцепенения. Не спуская глаз с медведя, Олег нащупал валявшийся у ног фотоаппарат и, не дыша, начал наводить его на старую, переломленную ель.
— Что ты делаешь? — в ужасе прошептал Владик. — Медведь услышит щелчок, и нам тогда несдобровать!
Но Олег уже поборол в себе страх. Он живо представил себе, как в его альбоме весенних фотографий появится редкостный снимок. От этой одной мысли у него перехватило дух. Вот удивятся все школьники, когда узнают, что Гудков сфотографировал в лесу живого медведя! Да еще какого! Медведя-музыканта, медведя в белой манишке. Искать такого станешь и не найдешь.
На душе у Олега стало легко, радостно. Медведь ему теперь казался не медведем, а всего лишь маленьким медвежонком, которому на грудь приходится повязывать еще салфетку. И, прежде чем спустить затвор фотоаппарата, Олег вдоволь налюбовался медвежьей забавой.
А Владик, его друг, стоял ни жив ни мертв.
— Скорее, скорее! — торопил он.
И вот наконец в лесу, где слышно было, как жужжат шмели, перелетая с цветка на цветок, раздался резкий металлический щелчок затвора «Смены».
Медведь не сразу понял, что произошло. Какой-то новый, посторонний звук заставил его прекратить игру, насторожиться. А в это время раздался еще один щелчок, еще и еще. Глаза музыканта, скользнувшие по блестящему на солнце стеклышку объектива фотоаппарата, вдруг налились кровью. Зверь встревожился, рассвирепел, рявкнул на весь лес и кубарем свалился с дерева.
Ребята кинулись наутек в одну сторону, медведь — в другую, только хруст, треск пошел по ельнику.
…Как-то вечером, уже на закате солнца, к дому лесника подкатила голубая легковая автомашина «Победа». Из нее вышел высокий плечистый человек в фетровой шляпе и белой вышитой рубашке.
Выглянув из окна, Владик крикнул товарищу:
— Олег, твой папа приехал!
Друзья побежали к автомашине. Олег кинулся на шею отцу, заглянул ему в глаза, провел ладонью по щеке.
— Папа, папочка!
Сталевар приласкал сына.
— Собирайся, поедешь домой.
— Почему домой? Мы еще кротов станем ловить с Владиком. А потом станем собирать смородину. Ты видел, когда ехал сюда, сколько смородиновых кустов возле самой дороги? Они начали цвести. Да тут, папка, все цветет, все распускается!
Взгляд сталевара потеплел. Ведь и в самом деле кругом была весна! На шляпе у Гудкова-отца за ленточкой был букетик фиалок, а из кабины «Победы» виднелся огромный букет полевых цветов. Однако Гудков тут же свел густые, вылинявшие у огня мартеновских печей, желтоватые брови и твердо заявил:
— Никаких кротов! Я взял отпуск, и мы будем отдыхать вместе, поедем на юг, к Черному морю.
Так неожиданно окончилась для Олега весна, блеснувшая перед ним своей простотой и величием.
ОХОТНИК ВЕЧКА
Вечка Торопыгин ходил в лес по рябину. Прихваченные первым морозом ягоды были очень вкусные. И недаром на рябиннике было много рябчиков. Парень еще подумал: «Взять бы ружье, засесть, замаскироваться тут и пострелять вдоволь по птице».
В прошлом году на день рождения отец купил Вечке одноствольную переломку. У юноши была давнишняя мечта — стать охотником. Ведь многие ребята, его сверстники, в свободное время промышляют глухарей, тетеревов, зайцев. А дружок Торопыгина, Венко Коростелев, недавно добыл волка. За это ему дали большую премию. Как же, ведь хищника уничтожил!
Отправляясь за чем-либо в лес, Вечка брал с собой ружье. Но, как назло, ему не попадались ни птицы, ни звери. И странно, почему это? С ружьем идешь — кругом хоть шаром покати, без ружья пойдешь — почти на каждом шагу кого-нибудь встретишь.
Вот и досадно становится.
Домой, в заводской поселок Рудянку, Торопыгин возвращался вдоль горного хребта. Тут тропинка. А по обе стороны внизу, под хребтом, лесные лужайки, стога сена. Туго набитый гроздьями рябины рюкзак сильно давил на плечи, а ноги под тяжестью будто подламывались в коленях. Поэтому Вечка часто садился отдыхать. Присмотрит живописную скалу, шихан, оставит мешок у ее подножия, а сам взберется на верхотурье и сидит, любуется окрестностями. А Урал тут красивый! Кругом горы, пестрые, в осеннем наряде леса, долины, в которых, словно клинки булатной стали, то тут, то там блестят реки, озера.
На одной такой остановке парень услышал далеко в перелесках звуки охотничьего рога. И сообразил: «Это, наверно, Венкин отец гоняет зайцев». И верно. Вскоре под хребтом послышался собачий лай. Этот лай становился все слышнее и слышнее. «Ага, заяц бежит в гору, — подумал Вечка. — В гору-то ему бежать легче. В гору прыжком, под гору кувырком». А лай все ближе и ближе. У парня заискрились глаза. Смотрит, старается увидеть зайца и собаку. Но заяц хитрый. Он не идет по открытым местам, норовит забраться в самую урему. Снега-то еще нет, а он уже весь белый. Мороз обманул, заставил переодеться.
Чу! Что это? Почти под самой скалой с шумом-бряком покатился камешек. Вечка насторожился. И видит: заяц крадется меж серых камней, извивается между ними, точно ящерица. А рыжая собака с черной спиной, потеряв его след перед каменной россыпью, мечется из стороны в сторону, обнюхивая пожухлую траву, пожелтевшие кусты малины.
— Пират, вот он, заяц-то, вот! — крикнул Вечка собаке.
Услышав крик и не поняв, откуда он, заяц встал на дыбы, насторожил уши и, ошалелый, начал оглядываться вокруг.
— Здесь он! — еще раз крикнул парень.
Беляк увидел человека на скале, припал меж камней, а потом, сообразив, что это не спасение, огромными прыжками, с камня на камень, пошел наутек. Собака, обнаружив зайца, с визгом, а затем с лаем кинулась за ним.
Под вечер на выходе из леса Торопыгин встретился с охотником Коростелевым. Тот был кругом обвешан зайцами и походил издали на снежного деда-мороза. Собака Пират, взятая на поводок, важно шагала рядом со своим хозяином.
— Это вы, дядя Николай, столько добыли зайцев? — спросил Вечка, с восхищением разглядывая белых пушистых зверьков.
— Добыл вот, — сказал Коростелев. — Мясо пойдет в котел, а шкурки сдам в кооперацию. Отличные будут дошки для ребятишек.
Вечка глубоко вздохнул.
«Есть же на свете замечательные охотники!»
А Коростелев продолжал, словно угадав мысли юноши:
— Главное в охотничьем деле — это собака. Без собаки — как без рук. Взять хотя бы вот Пирата. Он зайца найдет, нагонит на тебя, а ты только стой, карауль его да постреливай. Сейчас зайцы одеты не по сезону. Прячутся в самой что ни на есть глухой чаще. Без собаки их никак не отыщешь. А Пират, он из-под земли добудет тебе косого.
— Он у вас породы гончей?
— Да. Он костромич. Разные бывают породы собак — и на зверя, и на птицу.
— За птицей ваш Пират не идет?
— Нет. Для птицы есть лайки, легавые и всякие другие. А ты что так интересуешься?
— Да так просто, — уклончиво ответил Вечка.
В поселок они входили еще засветло, но на улицах уже зажглись яркие электрические огни. День был воскресный. На тротуарах гуляло много людей. Коростелев с зайцами и Вечка с мешком за плечами шли серединой дороги. И все на них обращали внимание, некоторые останавливались и говорили:
— Вот это да! Не с пустыми руками.
— С полем, охотники!
— И в мешке-то у парня, наверно, зайцы, — услышал Вечка с тротуара.
«И меня за охотника принимают, — подумал он. — А ведь и я смог бы стать таким же охотником, как дядя Коля, Надо только гончую собаку приобрести».
Торопыгину даже показалось, что в рюкзаке у него не рябина, а зайцы. Принесет домой и выложит вместо ягод беляков.
Дома, когда братишки, сестренки, отец и мать разворошили мешок и начали лакомиться сладкой рябиной, с благодарностью поглядывая на Вечку, он подсел к отцу:
— Тять, я решил достать себе гончую собаку, такую же, как у Коростелева.
— Зачем она тебе?
— Охотиться стану на зайцев. Сейчас из лесу с дядей Колей шел. Он весь обвешался беляками. Собака на него нагоняет, а он их на мушку берет. Без собаки, говорит, не охота, а пустая трата времени. Вот я и решил.
— Ну что же, решил так решил, — согласился отец.
Старый Торопыгин уже хорошо изучил характер сына. Если что парень захочет, так своего добьется. Хоть уговаривай его, хоть не уговаривай. Это у него в крови, отцовское. Задумал Вечка сделать отменную авиамодель — и сделал, на областном конкурсе победителем вышел. Задумал сконструировать радиоприемник — и есть он, вон в углу стоит, работает не хуже магазинного. А это большое дело, когда человек шевелит мозгами, к чему-то стремится, чего-то добивается. Стремление, мечта окрыляют человека.
Вскоре заводской мастер-литейщик Торопыгин получил премию за перевыполнение производственного плана. Выделил из этих денег тридцать рублей, вручил сыну:
— Поезжай в Свердловск. Там в питомнике выберешь себе собаку, какая понравится.
Парень торжествовал. Побежал к своему другу Венке, к отцу его, дяде Коле. Показал деньги и похвастался:
— Вот и у меня теперь будет гончая! Привезу из города, тогда поохочусь. Там, говорят, собаки с медалями.
И привез. Только не гончую, а борзую, черно-пеструю, поджарую. Все в поселке даже удивлялись. Не собака, а глиста. Морда тонкая, длинная, туловище тоже как прутик. Если кто и видел здесь таких собак, то на картинках. Охотник Николай Коростелев посмотрел на борзую, покачал головой:
— Нет, это не собака. Ей в наших местах делать нечего.
Однако Вечка доказывал, что купленная им Динка всем собакам собака. Она может на лету схватить зайца, лисицу, какого угодно зверя. Она бегает как ветер. С такими собаками раньше охотился даже Тургенев, великий писатель. И досталась Динка ему, Вечке, совершенно случайно, просто привалило счастье. В Свердловске перед питомником он встретил с этой собакой высокого сухого старика. До начала допуска в вольеры оставался час. Старик поинтересовался, зачем парень пожаловал в питомник. Вечка открылся. Дескать, так и так, думаю стать охотником, хочу купить собаку, чтобы гоняла зайцев. И не какую-нибудь маломальскую, а с медалью, чистопородную. Тут старик достал из портфеля альбом, дал парню в руки, велел поинтересоваться. Перевертывает Вечка листы с наклеенными на них фотографиями. Сначала так, равнодушно. Со страниц альбома смотрят на него собачьи портреты. Какие-то все похожие на старика: длинные, сухопарые, словно заморыши, с вытянутыми мордами. А на ошейниках вроде бирки, какие выдаются в комхозе при регистрации. Словом, как будто ничего примечательного. Перевернул лист, другой. А дальше пошли совсем иные фото. Вот собака гонится за зайцем, вот догнала его, схватила, держит в зубах. Вот лисица, откинув хвост трубой в сторону, удирает от поджарого пса. И не удрала. Попала ему в лапы. И такими снимками, взволновавшими парня, заполнен почти весь альбом. Потом старик показал грамоты на толстой бумаге с золотым тиснением. И, что главное, грамоты присуждены на выставках не кому-нибудь, а собакам, этим самым, остромордым. Ну, и соблазнился Вечка. Стал просить старика продать свою собаку. Тот сразу согласился. Не все ли равно: или в питомник сдать, или парню удружить.
В воскресенье чуть свет взял Вечка на поводок новокупленную собаку и отправился с нею на охоту. И не в лес пошел, не в горы, а в совхозные поля. Хозяин Динки сказал, что борзые лучше всего приспособлены ловить зайцев в лугах, где можно разбежаться. В верховьях заводского пруда, заросшего по берегам кустарником, где всегда водятся зайцы, парень спустил собаку со сворки и скомандовал:
— Шарь, ищи!
Почуяв свободу, она отбежала в сторону, легла и начала валяться на траве, подернутой искрящимся инеем.
— Ну, давай ищи! — повторил свой приказ Вечка.
Но Динка как будто и не слышала своего нового хозяина. Вытянувшись всем своим телом, она, как змея, извивалась в траве, отталкивалась задними ногами, ползла на брюхе, на спине, совала длинную, словно карандаш, морду между метликой, жесткой, как солома.
«Вот так купил охотную! — чуть не со слезами подумал Вечка. — Она и не думает о зайцах-то».
Рассердился и стал кидать в нее что попадет под руку: клочья сухой травы, дудки пиканов.
Наконец борзая поднялась, широко расставила ноги, отряхнулась и только тут, видимо, сообразила, чего от нее требует охотник.
— Давай, давай! Лови зверя! — крикнул Вечка.
Приняв позу, очень похожую на коромысло, Динка пошла через поле к ольховым кустам и стала их обшаривать, обнюхивать. Вдруг из-под коряги на берегу пруда на гладкий лед вихрем вылетел заяц, поскользнулся, упал и покатился на боку, словно снежный ком. За ним кинулась собака, тоже не устояла на ногах и поехала по льду на четвереньках. Но беляк покатился в одну сторону, а собака — в другую. Оба бьются неподалеку друг от друга, и ни тот, ни другой подняться, бежать не может. Вечке-то надо было стрелять зайца, а он разинул рот и глядит, как барахтаются на зеркальной поверхности пруда пестрая собака и белый заяц.
Наконец беляку удалось встать на лапы, и он осторожно, еле переступая, направился к противоположному берегу.
— Динка, вставай! Уйдет ведь заяц-то! — закричал парень.
А тот и верно уходил. Спокойненько, не спеша. Собака же горячилась, вставала, рвалась вперед и снова падала.
Миновав лед, беляк выбрался на берег, шмыгнул в кусты и скрылся из глаз. Вечка спустился на лед, помог Динке встать на ноги и перебраться вслед за зайцем в ольховник.
Домой к вечеру парень вернулся с двумя зайцами. Он торжествовал. Он считал, что его собака куда лучше гончака дяди Коли Коростелева. Торжествовал, однако, недолго. Вскоре слишком азартная Динка в погоне за зайцем налетела лбом на березу и разбилась.
Очень обидно было Вечке потерять свою собаку. Но он в уныние не впал. Не стало Динки, надо доставать другого помощника для охоты. И теперь уже парень решил приобрести настоящего гончака, такого, как у Коростелевых. Прав был дядя Коля: верно, что с борзыми в здешних лесных местах не охота.
Во время зимних каникул юный охотник снова поехал в Свердловск. И вернулся оттуда ни с чем. В питомнике гончих собак в продаже не оказалось. Это все же не расхолодило Вечку. Он побывал в соседних рабочих поселках, сделал большие лыжные переходы в Горнозаводск, в Каменогорск, обошел всех охотников, имеющих гончаков. И только в одном месте ему предложили месячного чистопородного щенка Дианку. Парень рад был и этому. Из-за денег рядиться не стал. Сунул маленькую, почти круглую, как футбольный мяч, собачонку за пазуху — и домой на всех парах.
Зиму, весну, лето весь свой досуг посвящал Вечка щенку. Другие ребята, его товарищи, увлекались спортом, рыбной ловлей, занимались в кружках «Умелые руки», плотничали, слесарничали, изобретали новые модели планеров, самолетов, делали электрические звонки да многое кое-что. А дружок Торопыгина, Венко Коростелев, даже смастерил водяной велосипед. Вечка же постоянно возился со своей гончей: учил ее ложиться и «умирать», становиться «к ноге», бегать «вперед» и «назад», таскать поноску. Сначала муштровал собаку дома, потом стал водить в лес. Завел себе пионерский горн, который заменил ему «охотничий рог», и трубил, трубил до того, что перепонки в ушах вот-вот лопнут.
Пришла осень. С замирающим сердцем вышел Торопыгин на охоту, держа на поводке свою Дианку. Снег в этом году выпал рано, покрыл землю, запорошил леса и казался очень мягким, теплым, прилипал к каблукам, отчего следы за Вечкой оставались черными. На первом нетронутом снегу парень начал читать книгу лесной жизни. Вот возле пня, точно на гигантском листе бумаги, кто-то в два ряда наставил еле приметные точечки. Ну конечно же, тут пробежала мышка-полевка. А здесь, от пня до седой ели, она расписала снег, будто в азбуке для слепых. Видимо, бегала из норки под пнем на продовольственный склад со всем своим семейством.
Идет Вечка с гончей и зорко осматривает огромную белую скатерть. Лежит она как новенькая, нигде не помятая, нигде не припачканная. Кругом тишина, безмолвие. Первый снег! До чего ж он мил, хорош, приятен для охотника! И до чего опасен для зверей, для зайчишек, особенно нынешних, весенних и летних. Куда ни пойдешь, а за тобой веревочка следов. Даже страшно высунуться из своего логова. Пойдешь, наследишь и выдашь себя врагу. А сколько их, этих врагов, у зайца! Кто только не охотится за ним!
Долго ходил парень по опушкам лесов, по еланям. И хоть бы один где-нибудь заячий след. Крепко лежат беляки. Рядом пройдешь — и не подымешь. Вспомнил Вечка слова охотника Коростелева: дескать, зайца ищи в уреме. И направился с Дианкой в самую чащобу. А там собаку пришлось спустить со сворки. Спустил, и только ее и видел! То ли воле обрадовалась, то ли что. Вскинула хвост оглоблей и запропала в густолесье. А Вечка в это время наткнулся на свежий заячий след. Прошел зайчишка под елками по голым мхам и только кое-где, на снежных плешинках, оставил четкие продолговатые вмятины на снегу.
— Дианка, сюда! — крикнул охотник. — Дианка!
Кричал, кричал — и не докричался. Тогда поднес к губам горн и начал трубить. По лесу плеснулись призывные тревожные звуки и эхом отдались в соседних горах.
Наконец прибежала собака. Вся морда, лапы в грязи, в шерсти закатались брызги рыхлой земли.
— Дианка, ты где была? — удивился Вечка. — Опять кротов выкапывала? Дура ты, дура! Вот тут заяц был.
Подтащил гончую к следу, ткнул в него мордой и приказал:
— Шарь, ищи! Давай, давай!
Села Дианка на заячьей тропинке и начала «играть на балалайке», вычесывая блох.
— Ах ты такая-сякая! — разозлился парень. — Ищи зайца!
И кинул в собаку снежным комком. Она обиделась, косо посмотрела на хозяина, сорвалась с места, поджала хвост и пошла наутек, к дому.
— Дианка, Дианка! — попробовал задержать ее Вечка, но ее и след простыл.
Дома гончая забралась под амбар. Сколько ни пытался парень выманить ее оттуда хлебом-мясом, она так и не послушалась разгневанного хозяина.
А вечером на кухне у Коростелевых Вечка жаловался дяде Коле:
— Попортил я крови с этой Дианкой! Ничего не понимает. Она охотная только на кротов да мышей. Прямо зло берет!
— Она еще молодая, легкомысленная, — заметил старый охотник. — Придет время, поумнеет, тогда можно с нее и спрашивать.
— Какая же она молодая? Ей уже десять месяцев.
— Ну и что ж. Мой Пират только с года начал разбираться в следах, входить в толк. А теперь, наверно, на всем Урале нет лучше гончака. Мне за него сто рублей предлагали, да я не отдал.
Коростелев подумал, посмотрел в затуманенные Вечкины глаза и сказал:
— Надо, пожалуй, сводить твою Дианку на охоту с Пиратом. Это для нее будет большая наука.
— Вот это бы хорошо! — повеселел Вечка. — Давайте, дядя Коля, сходим вместе в лес? В следующее воскресенье и пойдем.
— В то воскресенье я не смогу. У нас на заводе будет плановый ремонт оборудования. Как же я, механик, брошу цех?
Вечка вздохнул, снова поник, глядеть на него жалко даже. Сидит на лавке у стола, теребит полу ватной фуфайки, прядка пепельно-серых волос безжизненно свесилась на широкий упрямый лоб.
— Ладно, парень, — хлопнув ладонью по столу, сказал дядя Коля. — Никому я не доверяю своего Пирата, даже сыну. На этот раз сделаю исключение. Ступайте на охоту с Вениамином. Берите Пирата, Дианку, только смотрите, вгорячах-то вместо зайца собак не подстрелите.
— Ну что вы, дядя Коля!
— На охоте все бывает. Особенно у таких зеленых охотников, как вы.
Следующий выходной день для Вечки и Венки был поистине праздником. Надо было видеть, как шли они по улице, направляясь в заснеженные ельники. Шагают посредине дороги рядом. У обоих на поводках рыжие с черными спинами собаки. У Вечки — маленькая, длинная, у Венки — огромная, словно волкодав, с широкой, мощной грудью. Обе рвутся вперед, натягивая, как струны, узкие ремешки. Парням это любо. Поглядывают по сторонам и всем встречным как бы говорят: «Смотрите, какие у нас гончаки. Ни у кого, кроме нас, нет таких в поселке».
Снег в лесу был уже несвежий, старые следы зверей и птиц расплылись, потеряли четкие очертания. Заснеженные еланьки из белых превратились в серые, запорошенные опавшей хвоей и угасшими, когда-то огненными листьями осин и рябинок. Венко первым спустил с привязи своего Пирата. Тот сразу кинулся в лесную густерьму и начал сновать, как челнок, из стороны в сторону. Через несколько минут послышался его резкий, пронзительный визг, а затем лай, но уже неторопливый, с короткими паузами.
— Зайца погнал, — сказал Коростелев. — Пошли туда. К своей лежке косой снова прибежит. Там его и возьмем. Спускай Дианку, теперь она поймет, в чем дело, догонит Пирата и станет с ним работать.
И верно. Молодая гончая стремглав кинулась на лай старого гончака. Парни пошли к тому месту, где Пират поднял зайца. Оказывается, беляк лежал под кучей заснеженного хвороста на опушке ельника, перед широкой поляной. Собака подобралась к нему с тыла, из чащи, и он вынужден был удирать через открытое поле.
Охотники разделились: один запрятался за деревом по правую сторону лежки, другой — по левую. И стали ждать. Собачий лай удалялся. Заяц стремился к заболоченной речке Рудянке, в сплошные кустарники. Пират мчался за ним. Вскоре к гончаку присоединилась и Дианка. Пес лаял грубо, словно громыхал медным боталом, а она вторила ему тоненьким голоском, словно аккомпанировала серебряным колокольчиком.
В кустах, в болоте, беляку задержаться не пришлось. Уж очень стремительно мчались за ним собаки. Сделав полукруг, он выбежал на свой прежний след, покрутился по нему взад-вперед, а затем гигантским прыжком метнулся в сторону и через поле целиной направился к лежке, закинув уши на спину.
Немного погодя на елань, голова к голове, перезваниваясь голосами, выбежали черноспинные гончие. Одна большая, другая маленькая, одна справа от горячего, остро пахнущего заячьего следа, другая слева. Добежав до места, где заяц хитрил и сделал «скидку», собаки вдруг растерялись, остановились, прекратили лай. Дианка засуетилась, начала тыкать свою морду в каждую вмятину на снегу. Пират не стал обнюхивать запутанные зайцем следы, он сделал возле них широкий полукруг, нашел выход, куда устремился беляк, и последовал за ним, торжествующе взлаивая. Дианка тотчас же присоединилась к нему.
«Какая красота! — подумал Вечка, любуясь собаками на гону. — Как будто в концерте выступают, дуэтом».
К лежке напрямик заяц не пошел. Он забежал в лес, а потом уже по его опушке стал пробираться к своему логову. Тут его и уложил метким выстрелом Венко Коростелев. Разгоряченные, с высунутыми языками, подбежали собаки. Увидели распластанного на снегу беляка и кинулись к нему.
— Тубо! Нельзя! — закричали охотники.
Гончие присели на задние лапы возле зайца, глядят на него и облизываются. Венко отрезал у беляка задние лапы и кинул их собакам «для затравки»…
С этого дня Дианка стала «работать» в лесу самостоятельно. Теперь каждое воскресенье Вечка гонял зайцев в ближайших от поселка ельниках. Иногда ходил и в будни после школьных уроков. Уйдет на два-три часа и возвращается с добычей. Ох и завидовали ему подростки! Об охоте с гончей начал мечтать чуть ли не каждый старшеклассник.
Но Вечке определенно не везло. Во время зимних каникул он отправился на охоту в совхозные поля. Там, сказывали, возле капустников зайцев развелось видимо-невидимо. Вечерами выбегут из кустов, из перелесков на поляны, так будто пеньки торчат из-под снега. И правда. Только спустил там парень свою Дианку, она сразу выгнала на него беляка, потом второго. Казалось бы, хватит, можно домой возвращаться, но Вечка вошел в азарт. Охотился до вечера. А вечером собака потерялась. Погнала косого, а он увел ее куда-то далеко. Сначала лай удалялся, а затем совсем заглох. Вечка стал трубить в горн. Трубил долго, изо всей силы, даже больно стало губам, а скулы, казалось, онемели. Но собака так и не пришла. Надвинулись сумерки. В ясном небе зажглись и замигали звезды. По лесу заходил мороз, затрещал, запощелкивал. И вдруг откуда-то от черного горизонта донесся едва слышный вой, тоскливый, заунывный.
«Это Дианка! — мелькнуло у Вечки. — Видно, убежала за зайцем, носилась за ним как угорелая, ну и заблудилась».
— Дианка, Дианка!
И снова трубил, трубил.
И странно: парень слышит вой, а собака на зов не идет.
«Уж не попала ли в петлю?»
Спрятав добытых зайцев под кустом, он направился в черные перелески, на далекий вой. Если в самом деле собака попала в петлю, не оставишь же ее в беде. Идти было трудно. На открытых местах снег вылизали ветры, а на опушках у сбившихся в кучки деревьев и кустарников образовались высокие гребни сугробов. Здесь приходилось брести по пояс в снегу, пробивать себе дорогу шаг за шагом. Преодолевая усталость, обливаясь по́том, Вечка настойчиво двигался вперед, на одинокий протяжный вой. Было немного жутко. В Рудянке бытовала молва: если собака воет — к покойнику. В приметы эти Вечка не верил. А все же как-то неприятно слышать, когда собака, подняв морду к небу, скулит, тоскует.
Чем дальше уходил парень в темные, нахмурившиеся леса, тем большее расстояние, казалось, отделяло его от цели. Наконец он очутился на краю широкого оврага, в котором из-под снега кое-где торчали острые вершинки елей и купы берез, похожие на заиндевевшие стога сена. Где-то совсем неподалеку, внизу, Вечка услышал скулящий, заунывный вой.
— Дианка, Дианка! — обрадовавшись, закричал он. Потом поднес трубу к губам и заиграл призывно, словно горнист на заре.
Но что это? Вой в овраге прекратился, а на снежном поле между верхушками деревьев задвигались, разбегаясь в разные стороны, серые тени.
«Так это волки! — сообразил Вечка. — Они перехватили на гону Дианку и разорвали. А выл, наверно, старый волк, отбитый от стаи молодыми и сильными зверями».
По спине у Вечки прошел мороз. А потом стало невыносимо жарко, жутко, страшно. Что он сделает со своей одностволкой, если волки снова соберутся в стаю и нападут на него? Ведь у них теперь, сказывал дядя Коля Коростелев, начинаются свадьбы. Собираются вместе, сколько их тут есть, и рыщут по лесам. Нарвутся на тебя — в живых не оставят.
Увидев рядом возле себя полусгнившую, сваленную бурей старую березу, Торопыгин подошел к ней и поспешно, точно в лихорадке, начал ломать сучья, драть бересту. Вытоптал в снегу яму и разжег в ней костер. Благо, что были спички. Спасибо за науку старым охотникам!
При ярком пламени и взметнувшейся вверх копне искр Вечка вздохнул свободно. На огонь волки не полезут. Только теперь он начал понимать, к чему привел его охотничий азарт, жадность. Погубил собаку, да и сам оказался в плену у леса, у хищных зверей. Но, как говорят, после драки кулаками не машут. Придется сидеть тут до утра. Только на свету волки прижмут хвосты и уберутся в глухую урему.
Устроившись у костра под гребнем высокого снежного надува, Вечка не чувствовал холода. Не чувствовал он и усталости, до этого почти валившей его с ног. Инстинкт самосохранения овладел всем его существом. Держа наготове ружье, он то и дело вглядывался в ночь, в порозовевший вокруг снег, в черные дали, над которыми дрожали, переливаясь, хрустальные звезды.
Под утро усталость взяла свое. Вечка присел на снежный уступ, привалившись спиной к стволу поваленной березы. Глядел на огонь, на яркие головешки, похожие на слитки золота, а потом задремал. Долго боролся, отгоняя от себя сон, подкидывал сучья в костер и все же не устоял, уснул. И вдруг его будто кто-то сильно толкнул под бок и крикнул; «Ты что, в уме ли? Жизнью своей не дорожишь?»
Вечка открыл глаза. Костер почти прогорел, на проталине лежало несколько остывающих, подернувшихся пушистым пеплом розовых чурбаков. А там, дальше, за костром, во тьме на снегу чернели пни.
«Откуда тут появились пни? — подумал Вечка. — Один, другой, третий…»
И тут же, ужаснувшись, понял: «Да ведь это волки!»
Схватил ружье, почти не целясь, выстрелил. Огонь из ствола фыркнул ракетой. Сидевший неподалеку на задних лапах волк взметнулся вверх, потом упал, распластался на снегу. И тут началось. Убитый волк моментально был растерзан на куски. За каждый кусок началась грызня. Сильный побеждал слабого, с урчанием рвал горячее мясо, а побежденный отходил в сторону и начинал выть: пощелкивал зубами и выл, протяжно, жалобно.
Перепуганный, сам не свой, Вечка начал валить в костер бересту, хворост, все, что можно было оторвать от старой, дряхлой березы, И когда вспыхнул огонь, осветив кровавое побоище, волки отошли, отпрянули в глубь темноты и там продолжали урчать, огрызаться, выть.
На рассвете стая хищников незаметно исчезла. А Торопыгин ни жив ни мертв стоял у костра, держа наготове ружье, и никак не мог совладать с зубами, чакавшими один о другой.
За невысокими горами на востоке в желтом мареве взошло солнце. Оно было совершенно круглое, кроваво-красное. От него через заиндевевший синий березник к Вечке пробивалась яркая дорожка, будто густо посыпанная размолотым красным перцем. Шли минуты, а может быть, и часы. Дневное светило всплыло над лесом, скинуло с себя малиновую шубу и задышало огромным костром. Деревья, снежные поля заискрились, засверкали серебром и золотом. А парень все стоял и стоял у своего жалкого огня.
Из-за дальних посветлевших перелесков до него вдруг донеслись крики множества людей и шум трещоток. Вечка сразу будто очнулся, насторожился.
«Что это? Облава? — подумал он. — Кто так рано начал облаву на зайцев? А может быть, на волков?»
Близость людей окончательно привела парня в себя. Теперь уже бояться нечего. И он, оставив догорающий костер, пошел на шум. А шум приближался. По нему Вечка уже точно определил, где находятся люди, идущие цепью.
— Вячеслав!
— Вечка!
— Ого-о! — услышал парень.
«Так это ищут меня!» — догадался он и закричал во весь свой голос:
— Вот он, я!
Снял с плеча ружье и выстрелил. В утренней морозной тишине выстрел получился резкий, короткий.
Там, в цепи, его услышали. И тоже ответили стрельбой, гвалтом, ревом трещоток. Вскоре Вечка увидел бегущих к нему отца, охотника Коростелева и толпу ребят, школьных товарищей. Торопыгин-отец был бледен, лицо казалось землистым, с глубокими, ставшими почти черными морщинами.
— Что с тобой, ты заблудился? — спрашивал он сына, глядя на него красными, воспаленными глазами.
— Не заплутался, а волки… Дианку разорвали, — сквозь слезы говорил Вечка. — А сам я у костра опасался.
Отец, охотник Коростелев, Венко и другие парни гурьбой прошли с Вечкой к костру, где он провел всю ночь. Осмотрев снежное поле и овраг, истоптанные зверьем, где местами виднелись красные пятна, похожие на рассыпанную клюкву, дядя Коля сказал:
— Да, тут порядочно было серых разбойников. Придется организовать всех наших охотников и устроить хищникам хорошую баню.
В одно из воскресений овраг и прилегающее к нему обширное Моховое болото были обтянуты красными флажками на шнурке. От кумачовых лоскутков, окруживших волчье логово огненной змейкой, рябило в глазах. Руководитель облавы Николай Коростелев расставил рудянских охотников, одетых в белые халаты, в «воротах», а Вечку, Венка и парней, вызвавшихся пойти в загон с ружьями и трещотками, отвел в противоположную от засады стрелков сторону. После сигнала — запущенной вверх ракеты — загонщики с легким шумом двинулись цепью по направлению к «воротам». Волки, поднятые со своих лежек, метались по болоту, заросшему карликовыми березками и сосенками, выбегали к линии флажков и шарахались обратно, а затем, сбившись в стаю, ринулись в оставленный для них проход. Вот здесь-то им охотники и устроили баню. Много тогда пало волков.
Но Вечка не радовался. Ведь все равно Дианку уже не вернешь. Хорошо еще, что от нее и Пирата остался щенок. Правда, совсем-совсем маленький, всего с меховую варежку-шубенку. Ну, это не беда! Если его вырастить, будет опять замечательная гончая собака. Только как ее потом уберечь? Волки вокруг Рудянки никогда не переводятся.
Щенка Вечка назвал Тарзаном. Поил молоком, кормил хлебом. А когда тот немножко подрос, добывал ему мясо, чтобы собака была большой, сильной. К следующей осени Тарзан стал чуть ли не с Пирата, только казался более тонким, поджарым. Вечка часто выходил с ним в лес, учил, натаскивал по чернотропу без ружья. До разрешения охоты на пушного зверя, до белых троп, было еще далеко. И натаскивал парень своего гончака возле самого поселка, где не только волков, но и зайцев очень редко встретишь.
Чем ближе был сезон охоты, тем тревожнее становилось на душе у Вечки. Он до сих пор не мог примириться с гибелью своей Дианки. Сколько она приносила ему радостей, удач на гону! Не было бы Дианки, не было бы и настоящей увлекательной охоты. Теперь вот у него остался еще Тарзан. Последняя надежда! Но не было уверенности, что и этот гончак не нарвется на волков. Самому охотнику они не так страшны. Можно носить в кармане посуду с горючим и в случае чего сделать факел или быстро разжечь костер. А вот как сохранить собаку? Этот вопрос терзал, мучил парня. Он разговаривал с Николаем Коростелевым, со многими рудянскими охотниками, и никто ничего не мог ему посоветовать. Одни пожимали плечами, а некоторые даже с усмешкой предлагали Вечке подвешивать к ошейнику Тарзана колокольчик, чтобы отпугивать волков.
Однако за этот «колокольчик» Вечка ухватился. В насмешливом предложении охотников было какое-то рациональное зернышко. И он стал думать. Ночами не спал и думал, как бывало раньше, когда изобретал модели планеров, самолетов, радиоприемники.
И вот наступила глубокая осень. Дозрели зимние шубки на зайцах, на белках, на лисицах. Десятки рудянских охотников вышли на промысел пушнины в заснеженные леса, горы. Отправился на охоту в свободный день и Вечка Торопыгин со своим рвущимся вперед на поводке Тарзаном. И пошел не в ближайшие ельники, а в совхозные поля, перелески, где в прошлом году погубил Дианку.
На перекрестке заячьих троп парень вытащил из кармана яркий кумачовый флажок, привязал его к ошейнику гончака и оказал: «Давай, давай, ищи!» Собака кинулась разбираться в следах, вскоре подняла беляка и, взлаивая, пошла за ним. Бежит, а красный флажок, точно костер, полыхает над ней. Вот так крылатый пес! Пусть-ка теперь волки подойдут к нему.
Но радость Вечки была преждевременной. Заяц, скрываясь от преследования, забрался в густые кустарники, в чащобу. Тарзан погнался за ним, а потом вдруг завыл, заскулил, оставаясь на одном месте. Торопыгин пошел к нему. И тут же приуныл. Оказывается, флажок запутался в сучках, и собака очутилась будто на привязи. Ну, так дело не пойдет! И парню ни с чем пришлось вернуться домой. Не станешь же рисковать Тарзаном, когда рядом в Моховом болоте обитают волки.
Через неделю Вечка снова гонял зайцев в совхозных угодьях. По полям, перелескам опять носился Тарзан. Но это был уже не рыжий черноспинный пес, а совершенно красный, огненный. Он весь пылал, как костер. И те, кому случайно пришлось увидеть его в лесу, с удивлением рассказывали о необычайном гончаке.
Вечка все же добился своего. Теперь волки для Тарзана нипочем, только не надо с ним охотиться дотемна. В потемках красная одежда блекнет.
КУЦЫЙ
Со старым охотником Ларионычем мы шли под шиханы Еловой горы гонять зайцев. На сворках у нас были рыжие псы, оба черные по спине, с проседью. Оба неудержимо рвались вперед, напрягая, как струны, ременные поводки. И нам, чтобы не задушить собак, с хрипом дышащих, раскрывших пасти и высунувших огненные языки, пришлось следовать за ними чуть ли не бегом.
Тон в неуемном охотничьем азарте задавал Ларионычев гончак. Это не совсем обычный пес. Мой Фальстаф — чистокровный костромич. У него длинный гладкий тяжелый хвост, короткие обвислые уши, как у дворняжки. А вот стариковский пес, тот куцый. Вместо хвоста торчит еле приметный шпенек с кустиком мягкой вьющейся шерсти. И уши у него огромные, широкие, точно лопухи. Вначале я полагал, что хвост у Ларионычева пса обрублен. Но старик возразил: дескать, Куцый такой от рождения. И обещал рассказать мне как-нибудь на досуге его историю. И я до сих пор жду от старика рассказ о Куцем.
Узкая дорожка, зажатая между густым черным ельником, вела в гору и походила на длинный-предлинный ствол поваленного дерева, запорошенного снегом. Мой Фальстаф весь был устремлен вперед, вверх, к лесным покосным еланям, куда мы держали путь, а Куцый Ларионыча рвался в сторону, где то тут, то там дорогу пересекали острые, пахучие следы зайцев. Своего гончака я считал умным, дисциплинированным, ну, а стариковского пса знал еще мало. Он казался мне слишком суетливым, невыдержанным. Такие собаки сначала горячо берут след, гонят зайца, а потом, когда он начинает хитрить, делает «скидки», остаются в дураках и возвращаются к хозяину с поджатым хвостом, зная, что тот спасибо за работу не скажет.
На одной из полян под отвесной скалой стоит темно-бурая рубленая избушка в пять-шесть венцов, накрытая снежной копной. Оставив здесь свои рюкзаки, мы пошли с собаками в еловое редколесье, на выруба, где находятся поленницы дров, кучи сухого хвороста, а возле пней, словно камышовые заросли, маячат метелки метлики.
— Тут самая охота, — сказал Ларионыч, спуская с привязи своего гончака.
Я сделал то же. Фальстаф кинулся напрямик, на старую лесосеку, а Куцый подался в сторону, в густую кулису.
— Э, парень, твой-то хвостатый не шибко мудрен, — заметил Ларионыч.
— Почему? — спросил я с некоторой обидой за своего пса. — Фальстаф правильно пошел. Ночью на вырубе зайцы жировали, вот он от их токовища и начнет разбираться в следах. Найдет, не беспокойся, Ларионыч! Вот посмотришь, чей скорее погонит беляка.
— Мой быстрее найдет, — твердо заявил старик.
— Нет, мой!
И мы заспорили. Решили: кто проспорит, тому вечером в избушке огонь разводить, чай кипятить. А когда пожали друг другу руку, Ларионыч сказал:
— Ну, парень, проспорил. Вот те Христос! Твой-то пока тычется носом в снег на жировке, мой Куцый возьмет след безобманный, после скидки. Увидишь. От жировки заяц пойдет не прямо, а напетляет черт те знает сколько, а уж потом отправится напрямик и сделает одну только, последнюю скидку перед лежкой. Мы-то, брат, с Куцым не хухлы-мухлы, не лаптем щи хлебаем, разбираемся кое в чем.
Старик оказался прав. Вскоре в ельнике Куцый взвыл и завизжал, будто кто-то из-за угла ударил его палкой. Но это было только на один миг. Через две-три секунды в лесу раздался ровный, четкий, с короткими периодами лай.
— Видал! — вскидывая руку вверх, осклабился старик. — Взял ведь Куцый-то, взял! Гонит, — и побежал, переваливаясь, как утка, туда, откуда гончак подал свой взволнованный голос.
Я пошел за ним. Теперь, конечно, к собаке Ларионыча присоединится и мой Фальстаф. Погонят зайца вместе. Дело охотников — занять позиции, чтобы перехватить беляка на гону.
Поднятый Куцым заяц оказался не из простых. Это был опытный, уже не раз, наверно, стрелянный зверек. Другой бы сделал небольшой круг и вернулся к своей лежке, а этот устремился сразу в гору, за шиханы, где непролазная урема, буреломы, неприступные убежища барсуков и медведей. Лай собак стал постепенно удаляться, затихать и наконец совсем где-то затерялся.
Мы стояли с Ларионычем на опушке лесной кулисы, маскируясь за елочками-подростками. Старик ждал беляка со стороны северных утесов на горе, а я — южных. Стоим пять минут, десять. Однако ни зайца, ни собак. Кругом тишина и серое, мутное небо, на котором желтоватой лужицей чуть-чуть обозначается низкое зимнее солнце. Но вот где-то, будто из-под земли, донесся еле уловимый собачий лай. Ага, есть, гонят! Лай этот постепенно нарастал, ширился. Теперь уже можно было различить хриплый бас Куцего и дискант моего Фальстафа. Это очень напоминало волчий концерт, когда матерая волчица выводит из логова своих щенков и обучает их разноголосому хоровому пению.
Гонимый двумя псами, заяц неожиданно оказался на вершине скалы, под которой стоит ларионовская избушка. Метнулся туда, сюда, а потом — раздумывать было некогда! — приподнялся за задних лапах, выпрямился во весь рост и ракетой врезался в снежную копну на крыше охотничьего стана. Вначале даже трудно было понять в белом вихре, где снег, где заяц. «Ну, все! Пропал косой!»
А через некоторое время гляжу — он уже мчится огромными прыжками прямо на меня. А я… нет, я не растерялся, у меня просто не поднялись руки, чтобы вскинуть ружье и выстрелить. Ведь как-никак в грозную минуту, спасая свою жизнь, заяц проявил героизм.
Собаки между тем, выбежав вслед за зайцем на скалу, остановились в замешательстве и, словно сговорившись, по-волчьи взвыли. Жалобно, с тоской, с отчаянием. Потом, как и заяц, начали метаться по кромке скалы, скулить, поглядывая вниз, на разворошенный на крыше избушки снег. Недолго раздумывая, Куцый сделал огромный прыжок, точно пловец с высокой вышки, попал на крышу, свалился на землю, завизжал от боли, но тут же поднялся на ноги и промчался мимо меня. А мой Фальстаф так и не решился на прыжок, исчез за скалой и только через несколько минут, бравый, с задорным лаем, проследовал за Куцым. Жалкий трус!
Когда заяц снова увел собак, теперь уже куда-то далеко под гору, ко мне подошел, поблескивая очками, Ларионыч.
— Видал! Вот это герой, мой Куцый. В огонь и воду пойдет, только прикажи. А ведь он уже старик: и клык один потерял, и губа нижняя отвисла. Твоего-то молодого он еще запинает. Смотри-ка, с какого верхотурья махнул, а твой Фальстаф в обход пошел.
Помолчав, Ларионыч спросил:
— Ты что же, парень, отпустил косого? Он к тебе под ноги мчался.
Как объяснить старику, почему я не стрелял? Все равно ведь не поймет. Сознайся во всем чистосердечно, так назовет размазней. По его понятию, раз взял ружье в руки, вышел на охоту, так жалость и все такое прочее оставляй дома. Он такой, этот Ларионыч.
— Осечка у меня получилась, — говорю ему. — Видимо, капсюли в патронах поотсырели. Придется пойти в избушку, разжечь в чувале огонь и подсушить заряды.
Старик посмотрел на небо, на желтую лужицу над ельником. Еще час-полтора, и над землею расплывутся синие сумерки.
— Зайца-то надо взять из-под собак, — сказал он. — Может, дать тебе моих патронов? Калибер-то один, шестнадцатый.
— Твои не подойдут, — ответил я. — У моего ружья очень строгий казенник.
— А ты попробуй, на-ко.
Ларионыч подал мне пару своих патронов. Я их примерил, так, для блезира, и возвратил.
— Нет, не годятся… Придется мне сегодня шабашить, кончать охоту.
Пристально посмотрев на меня сквозь очки и пошевелив губами, словно собираясь сказать в мой адрес что-то неуважительное, старик повернулся и пошел на свое место. Гон приближался. Собаки, не давая зайцу передышки, настойчиво преследовали его по пятам. Вдвоем на скидках они быстро находили его след и гнали, гнали, перезваниваясь голосами. Мне от души было жалко этого героического зайчонка, и я поспешил в лесную избушку, бредя по снегу, который местами, особенно у кустов, на надувах, был чуть ли не до колен.
Пока я собирал хворост, стаскивал к становищу сухой валежник и разводил в углу избушки в каменном чувале огонь, наступил вечер. Солнце, так и не выглянувшее в течение дня из-за серой небесной хмари, под конец окрасило ярким бордовым светом полоску горизонта, повисшего на острых вершинках елей, и кануло в безбрежный воздушный океан за лесами, за горами.
Ларионыч вернулся на стан уже в потемках. Молча, сопя, пролез в узкую низенькую дверь, поставил ружье к стенке избушки и, ни слова не говоря, улегся на нарах, глядя в черный потолок, принявший бронзовый оттенок от огня в примитивном охотничьем камине.
— А собаки где? — спросил я.
— Гоняют, — не шевельнувшись, ответил старик.
— Так-таки и не взяли мы косого?
— Возьмешь разве с такими растяпами! Идут в лес и не знают, что у них в патронташе.
— Ну, Ларионыч, милый, не сердись! Патроны я высушил. Завтра в нашем распоряжении еще день. Сегодня ничего не добыли, так завтра наверстаем. Выйдем с утра пораньше. А сейчас надо снять собак с гона.
Я вышел из балагана и, надув щеки, затрубил в рог. Отрывочные, резкие трубные звуки взбудоражили лесную тишину. Казалось, такими же звуками мне ответили из дальних чащоб. Лай гончих, едва слышный, доносился из задремавших под горой перелесков.
Трубил я долго, настойчиво. Наконец в полосе красноватого света перед дверью показался мой Фальстаф. Не глядя на меня, точно виноватый, он прыгнул через порог, забрался под нары и притих. А вскоре оттуда раздался громкий, похожий на человеческий, храп.
Я продолжал трубить.
— Ты моего зовешь? — спросил Ларионыч. — Напрасно! Ни рогом, ни криком Куцего с гона не сорвешь. Пока не убьешь косого, пес не попустится добычей. Давай попьем чайку, да я схожу за ним. Его не перехватишь, так он всю ночь гонять будет, и день, и два, пока не упадет без сил.
— Так он у тебя герой, — заметил я. — Редко встретишь таких гончаков.
— Герой не герой, а служит честно, безотказно. Добро помнит.
— Какое добро?
На нарах, за чаем, я услышал наконец историю Куцего. Сидя лицом к огню с кружкой в руке, поблескивая очками, Ларионыч не спеша говорил:
— Случайно он мне достался. Куцый-то. Его бы не Куцым звать, а Найдышем. Кличку-то не я ему дал, а ребятишки. Играли с ним, забавлялись, уж больно маленький-то смешной он был без хвоста. Так вот как-то, давно это было, пошел я на заводской пруд. Лыко у меня там замочено было, мочало для веревок понадобилось. Иду по узкой тропинке. С одной стороны вода, с другой — берег, крутой, высокий, в бурьяне. Солнце-то было уже на закате, от берега на пруд легла густая тень. Вдруг из крапивы под ноги ко мне подкатился шарик. Я сначала подумал, что это ком глины, а разглядел — малюсенький щенок. И тоненько скулит, викает, трется у ног. Я нагнулся к нему, а он — на спину и лапки кверху. Такой жалкий, покорный. И мокрый. Откуда, думаю, тут взялся щенок? Глянул в воду, а там в синеватом сумраке камень, от камня торчит веревка с петлей. Тут я все понял. Какой-то душегуб хотел утопить собачонку. Подобрал я его, завернул дрожащего в свой пиджак. Пока выкидывал лыко на просушку, он тихо, спокойно лежал на берегу, будто понимал, что теперь ему ничто не угрожает. Псы, они очень умные, сообразительные. Понимают ласку, уход. И тем, кто хорошо к ним относится, верно служат до самого последнего вздоха.
Старик поставил кружку на разостланную на нарах газету, вышел за дверь, прислушался. А вернувшись, сказал:
— Гоняет. Где-то далеко, под горой. Нездешний, видать, заяц. Они, пришлые-то, при погоне завсегда удирают в родные места. В своем-то доме и смерть не так страшна.
Напившись чаю, Ларионыч стал одеваться. Перетянул кушаком фуфайку, напялил на голову треух и сказал, взявшись за ружье:
— Сходить, снять Куцего с гона. Мы-то прохлаждаемся тут, а он на посту, службу несет.
Я тоже оделся и пошел со стариком. Мне было не по себе. Ведь я виноват, что беляк не был взят с первого круга. Шли молча. Впереди Ларионыч. Я ступал ему в след. Лай гончака, доносившийся из-под горы, то затихал, то нарастал. Скоро поляны кончились. Пришлось пробираться лесом, кустарниками, обходить поваленные бурями сухие деревья-ежи. Преследуемый заяц забрался в самую урему и здесь как умел хитрил, петлял, делал скидки. А Куцый, временами сбитый с толку, замолкал, пока разбирался в следах, а потом снова трубил хрипло, с большими паузами: «Гав!.. Гав!.. Гав!»
Я пытался кричать, звать собаку.
— Пустое! — заметил Ларионыч. — Его этим не отзовешь. Взять надо зайца.
Легко сказать «взять»! Кругом лес, ночь, темнота, когда не только мушку, но и ружье с трудом разглядишь в руках.
Под горой, прислушавшись к гону, старик пошел наперерез Куцему, а когда тот был уже недалеко, вскинул ружье и выстрелил.
— Куцый, сюда! Вот он, вот! Готов.
И гончак поверил, прибежал на выстрел. Ткнулся туда, сюда, в поисках «убитого» зайца. Старик подошел к нему и взял на поводок. Так, обманом, Куцый был снят с гона. Вгорячах-то он еще нервничал, рвался вперед, горел азартом. А потом, когда пыл угас, вдруг упал и свернулся в клубок у ног хозяина.
— Из сил выбился, — сказал Ларионыч и попытался собаку подбодрить, поднять. Но тщетно. Куцый лежал и дрожал всем телом. Старик взял его на руки, большого, потного, густо пахнущего псиной, и понес к избушке.
Еду — хлеб, мясо — стариковский гончак даже не понюхал. Пошатываясь, точно пьяный, он залез под нары и там, в тепле, растянулся все равно что мертвый.
— Завтра твой Куцый не охотник будет, — сказал я Ларионычу, укладываясь спать. — Вагами его не подымешь.
— Подымется! — твердо сказал тот. — Только покажи ему ружье, так он начнет увиваться возле меня. Не было еще случая, чтобы пес отказался от охоты с хозяином. Хоть больной, хворый, а если увидит сборы в лес — все недуги с него как рукой снимет.
— Хороший пес! — позавидовал я. — Цены нет такой собаке. А вот кто-то пытался ее утопить.
— А я знаю кто. Первейший зайчатник был и первейший душегуб, чтобы ему на том свете ни дна ни покрышки. Себя только любил, для себя жил.
— Кто ж это такой?
— Служил у нас в конторе на заводе бухгалтер, Колосков по фамилии, старорежимной закалки. Ты его уже не застал. Так вот этот Колосков, заядлый охотник, привез откуда-то издалека пару гончих собак: самца и самку. Тогда это было в диковинку. Я и понятия не имел, что есть такие специальные собаки на зайца, на лису. Охотился с лайкой на глухаря, на белку, на куницу. Колосков-то, как привез собак, сразу с ними прославился тут на всю округу. Зайцев было много. Выйдет ненадолго в лес, спустит гончаков, а через два-три часа возвращается, весь увешанный зайцами. Ну, ему завидуют. Просят продать щенков. А он ни в какую. Всех породистых собачат уничтожает. Чтобы, значит, ни у кого больше в поселке не было гончаков.
— Смотри ты какой!
— Такой, такой был… Я, когда принес с пруда щенка-утопленника, даже не поинтересовался, какой он породы. Думал, обыкновенная дворняга из подворотни. Принес просто из жалости, на потеху внучонкам. Мол, пусть живет, радуется. Живое все-таки существо. Мальчишки в лес с ним ходили. Вижу, то зайчонка домой принесут, то еще какую-нибудь зверюшку. А один раз притащили лисенка. Говорят, собачонок поймал, лапой придавил. А лапы у пса здоровые, сильные, грудь широкая. Заинтересовал меня Куцый. Однажды взял его на охоту. Только стал подниматься в Еловую гору, слышу — он залаял, а маленько погодя гонит на меня зайца. Ну, я косого, понятно, не отпустил. На затравку собаке дал лапку. Он ее расхрумал, проглотил и облизнулся. Затем снова кинулся в лесную густерьму, начал шуровать. В тот день я принес четырех беляков. Вот так бесхвостый! Колосков-то прослышал, что у него соперник объявился, и приходит ко мне. Маленький, с брюшком, на носу на золотом зажиме стеклышки.
«Покажи своего охотничьего пса-зайчатника».
Я вывел к нему Куцего.
«На́, смотри. Жалко, что ли».
Заводской-то бухгалтер аж в лице переменился, и стеклышки с носа свалились, повисли на шнурке.
«Где взял собаку?» — спрашивает.
«На берегу пруда подобрал», — отвечаю.
«А не из воды достал?»
«Нет. Из бурьяна под ноги подкатился щенок».
Взвеличал меня Колосков по имени-отчеству и просит продать собаку. Сто рублей дает, потом двести, триста. До пятисот дошел, старыми деньгами. А я, как и он когда-то, ни в какую. Ушел мужик несолоно хлебавши.
Вскорости после этого у меня во дворе стали куры дохнуть. Найдет петух хлебный мякиш — и ну звать несушек: ко-ко-ко, айдате сюда. Подобрал я раз такой катышек, сунул в крысиную нору под пол, так через несколько дней у меня по избе пошел такой дух, будто от покойника. С тех пор стал держать Куцего в стайке, взаперти. А когда Колоскова не стало, его жена продала гончаков охотникам по тыще рублей за штуку. Теперь уж гончие собаки у нас не в диковину. Только таких, как мой Куцый, днем с огнем поискать. Помнит добро и служит хозяину на совесть. Трубой-то его, как твоего Фальстафа, с гону не своротишь.
Утром, как немножко рассвело, мы с Ларионычем вышли из избушки. Собаки наши не сразу кинулись в лес, направили носы против ветерка, понюхали воздух, поразмялись, а затем гуськом, впереди Фальстаф, трусцой побежали на выруба, на ночные заячьи жировки.
На этот раз день начался с удачи. Гончаки подхватили беляка в метлике. Он еще не успел убраться на лежку. На первом же круге он лежал у моих ног. К полудню мы уже добыли трех зверьков. Тут бы можно и закончить охоту, но Ларионыч рассудил так: надо взять еще одного зайца, а то как их делить? Предлагал я старику взять двух беляков, а мне, мол, хватит и одного. И на это он не согласился. У него правило: что добыто в лесу с товарищем — делить все поровну.
Сходили в избушку, пожевали хлеб, колбасу, согрелись чайком и снова послали собак рыскать по лесу. С обеда Куцый работал вяло, на гону взлаивал редко, словно ударял в большой надтреснутый колокол. Зато мой Фальстаф по-прежнему носился резво и звенел, будто забавлялся игрой в малые переговаривающиеся колокола. Затем Куцый стал отставать от моего гончака, а через некоторое время совсем замолк, затерялся где-то в дальних перелесках.
Ларионыч, смотрю, забеспокоился. Подошел и говорит:
— С Куцым что-то неладно. Никогда еще он не сходил с гона без причины. Стой тут, а я пройду по его следу.
И ушел. Вернулся старик с Куцым на руках. Нес, как ребенка, прижимая к груди.
— Опять из сил выбился? — спросил я.
— Все… Совсем… На своем посту мой гончак расстался с жизнью, — сказал старый охотник. Из глаз у него хлынули слезы, стекла очков сразу запотели и стали мутными.
Наша охота была прервана. Под скалой возле избушки Ларионыч разобрал кучу камней, положил в ямину своего пса, соорудил над ним нечто вроде обелиска, а на отвесном утесе углем жирно написал:
«Куцый, верный мой друг, гончак. Служил до последнего вздоха».
НАЙДА
— Папка, я собаку нашел!
В руках у меня черный щенок. Мну его, ощупываю. Он еще совсем маленький, мордастый, мягкий, шелковистый. Таращит на меня глаза. А глаза у него будто виноватые, маслянистые.
— Где ты его взял, Сергей? — спрашивает отец.
— На улице, у кинотеатра. Бежит за мной, ласкается.
— Ну, вот и отнеси туда. Хозяин, наверно, с ног сбился, ищет собачонку. Нехорошо брать то, что не твое.
— Да он, папка, беспризорный. За всеми гоняется, а никто его не возьмет, не пожалеет. Он голодный, покормить надо.
— Ну, накорми.
Я все-таки уговорил отца. И щенок остался у нас. Смастерили ему на дворе конуру, привязали на шнурок. Поставили две миски: одна — с водой, другая — с едой. Мальчишки со всей улицы приходили посмотреть мою собаку. И все завидовали мне. Ведь ни у кого из них нет такого щенка!
Отец помог мне придумать имя собаке, а потом будто и забыл о ней. У него были свои две, охотничьи: легавая и гончая. И жили они в избе. Без привязи. Спали на мягких подстилках. А моя собака была беспородная, отец говорил, что она помесь сеттера и дворняжки. У глаз, на груди и на лапках у нее рыжие подпалины. Но мне ладно и такая. Мне рано еще на охоту ходить. Зато на городской пруд, на реку, в горы моя Найда всегда следовала за мной. Она быстро подрастала и становилась очень понятливой.
Как, бывало, отец, я начал ее обучать всяким премудростям: отыскивать спрятанные вещи, приносить брошенную щепку, подавать голос, когда ей покажешь кусочек сахару или хлеба. Команды: «ищи», «дай», «сюда», «проси» она уже знала назубок. Потом стала понимать приказы «вперед», «назад», «к ноге», «в воду». Вначале все это она делала, конечно, за плату: за сахар, за конфеты, за колбасу. А после оставалась благодарна и за то, что я ласково поглажу, потреплю ее по спине. В ответ на это она помахивала хвостом, тяжелым, как пихтовая ветка, глядела мне в глаза и словно говорила: «Приказывай еще, я готова сделать для тебя все». И тут же прыгала с лапами ко мне на грудь, стараясь лизнуть в лицо.
Это была первая ступенька в обучении Найды, ставшей уже взрослой. Но я хотел сделать ее необычной, отменной собакой, какой не было ни у кого в нашем городе.
Дружил я в ту пору с Андрейкой Чернопятовым, худым, высоким, рыжим, как таракан. Учились мы с ним в одном классе. Он пятерочник по всем предметам, ну, а я хватал тройки по математике, по физике. Что-то не лежала душа к этим наукам. Мне часто приходилось обращаться к товарищу за помощью. А жил он от нас не очень близко. С каждым вопросом не побежишь к нему. Про меня и дома-то говорили, что я не по годам толстый и ленивый. Вот я и решил приспособить Найду в посыльные. Долго ломал голову над этим. И все же придумал.
Как-то пришел ко мне Андрейка. Мы иногда вместе с ним натаскивали Найду.
И вот снова взялись за ее обучение. Достал я из кармана авторучку, вырвал из блокнота листок, нарисовал на нем, так, для смеха, чертика и сказал собаке:
— Найда, это записка. Ее нужно доставить по адресу и принести ответ. Понятно?
Собака вильнула хвостом.
Я прикрепил бумажку к ошейнику.
— А теперь вперед!
И сам пошел за ворота. Она меня обогнала.
У ворот команду перенял Андрейка:
— Вперед, вперед, Найда!
Я остался на месте, а мой товарищ пошел за собакой. У Чернопятовых она уже бывала не раз и взяла направление сразу туда.
Дома Андрейка отвязал бумажку от ошейника, дал ее понюхать Найде, а потом попотчевал ее сахаром, колбасой. Пока она ела сахар и колбасу, смаковала, облизывалась, просила еще, усиленно работая хвостом, парень нарисовал на этой же бумажке еще одного чертика и прикрепил к ошейнику.
— Вот и все, Найда. Ступай домой, вперед!
Домой собаку и провожать не надо было за ворота. Кто не знает свой дом? Даже лошадь и та, зачуяв жилье, прибавит ходу, поспешит на конюшню, где ждут ее кормежка и отдых.
В этот день Найда одна сбегала по заказу с записками к Чернопятову раз пять, досыта наелась сахару и колбасы. А на другой день сама, только увидела, что прикрепили бумажку к ошейнику, кинулась стремглав со двора и помчалась к Андрейке.
Так собака стала связным между мною и Чернопятовым. С этого времени я зажил беспечно. Можно было на уроке кое-что и пропустить мимо ушей, не записать домашнего задания. Андрейка — пятерочник, он выручит, стоит только послать к нему Найду.
Затем я избавился от ходьбы в булочную. В ближайшем хлебном магазине работала Андрейкина мать. Я научил Найду ходить и туда. Дадут мне поручение сходить за хлебом, а я выйду во двор и дам хозяйственную сумку с застежкой-«молнией» в зубы своей ученой собаке. В сумке лежат записка и деньги.
— Ну-ка, Найдочка, сходи, пожалуйста, за меня в булочную.
И они бежит. Собаку с сумкой в магазин и даже за прилавок пускают беспрепятственно. Мама Чернопятова знает, что Найда — собака не обыкновенная, как все, а умная, чистоплотная и, понятно, не позволит себе чего-нибудь плохого.
Из магазина с хлебом Найда бежит не тротуаром, а посредине улицы. От всех встречных собак удирает стрелой.
Все было хорошо. Но однажды моя Найда вернулась без сумки. Ее преследовали три больших пса. Виновато поджав хвост, она нырнула в свою конуру и там затаилась. Я разозлился на чужих собак и прогнал их камнями.
А хлеб нам нужен был к обеду. Нужно было садиться за стол. Вот тут-то я призадумался. Как быть? Если отец узнает про случившееся, мне несдобровать.
Пришлось изворачиваться! В булочной мама Чернопятова дала мне хлеба в долг. А вот как быть с сумкой? Дома я сказал, что сумку у меня попросил Андрейка. Ему надо было что-то унести от мамы из магазина. На этот день я выкрутился перед домашними, но совершенно потерял покой.
Однако все обошлось благополучно. Сумка оказалась в столе находок при милиции, куда Чернопятовы посоветовали мне обратиться. С той поры я закаялся посылать Найду одну в булочную. Хожу сам, иногда только позволяю ей нести сумку в зубах, идти рядом, по команде «к ноге». Иду так-то, и все встречные обращают на нее внимание, а мальчишки, девчонки, так те останавливаются, открывают рты. Дескать, вот какой помощник у толстого парнишки.
Вскоре моя собака стала, можно сказать, знаменитой. Андрейка везде хвастался Найдой. Вот, мол, у нас с Сережкой собака так собака. Мировая! Мы ее выучили, и она понимает все, как человек. Говорить только не может. А делает то и то. Даже в магазин за хлебом ходит… И про Найду пошла слава в школе, на улице, по всему городу.
Как сейчас помню вечер. Мы сидели за ужином. Отец и спрашивает:
— Правда, Сергей, что ты посылал Найду в булочную, а сам отсиживался дома?
«Ну, — думаю, — началось!» Потупился и отвечаю:
— Правда.
— Гм!.. Что, она у тебя очень понятливая?
Смотрю на отца. Усмешки у него на лице не видно. Ободрился и говорю:
— Она, папа, очень умнущая, моя Найда.
— Умная, а не умнущая. Грамотей! Ну, рассказывай, чему ты ее научил.
Я обрадовался этому разговору. Папа всегда хвалится своими охотничьими собаками перед сослуживцами и приятелями. Тут же, на деле, показывает их «работу», а моей Найды будто и на свете не существует. Меня это сильно задевало.
Может, поэтому я и взялся с азартом обучать Найду, чтобы она была не хуже легавой и гончака.
— Она у меня, папа, знает и выполняет все команды, какие ты даешь своим породистым собакам. Только я учу ее по-русски, а не по-твоему, не знаю по-каковски. У тебя команды: «шарш», «пиль», «тубо», а у меня — «ищи», «возьми», «нельзя»… Моя Найда даже в посыльных работает, вроде почтальона. Мои записки носит к Андрейке, а от него — ко мне. Ну, и за хлебом тоже ходила с сумкой… Хочешь, я тебе покажу все, что она делает? Хочешь, а?
— Ладно, завтра покажешь, — говорит отец. — Уроки учить — так ты ленивый, а с собакой возиться тебе не надоедает.
Посмотрел отец «работу» Найды на дворе на другой день, а потом заявил:
— Я ее испробую на охоте.
Было это в начале сентября. Прихожу из школы. Ну, понятно, прямо к конуре. Найды нет, на земле валяется цепочка. Значит, отец ушел с моей собакой на охоту. У него отпуск. Нарочно приурочил к началу охотничьего сезона.
Вернулся отец с дичью. Кругом обвешался утками-кряквами, большими, жирными.
Не было Найды в конуре и в последующие дни. Смекаю: «Ага, выходит, и для охоты собака дельная».
— Ну как, папа, Найда? — спрашиваю вечером отца, когда он выкладывал уток на стол.
— Молодчина! — отвечает. — Отлично шурует по камышам. Выгонит утку, а убьешь — из воды достанет, принесет. Цены нет такой собаке. Надо ее испробовать еще по боровой дичи.
Отпуск у отца четырехнедельный. И я почти на целый месяц был разлучен со своей посыльной. Пришлось к Андрейке ходить самому.
Оказывается, и по боровой дичи Найда идет на пятерки. Отец говорит, что у нее верхнее чутье, ходит в поиске челноком, прекрасно облаивает глухарей.
Однажды среди дня Найда прибежала из лесу с запиской. Развернули бумажку, а там:
«Вышлите с Найдой патронов. Они в моем шкафу, в патронташе. Двадцать четыре штуки. Напал на тетеревиные выводки. Вернусь завтра. Привет из лесной избушки на Большой елани».
Собака доставила патроны по назначению. А вернувшись, отец сказал:
— Ну-с, Сергей Трофимович, придется вам расстаться со своей посыльной. Извольте ходить к Андрейке сами. Разминочка вам полезна. Своего легаша я со двора метелкой. А Найда будет моя.
Меня словно по затылку ударили.
Хватаюсь за соломинку:
— Она же, папа, непородистая.
— Всякое бывает, сынок!
Отца разве переспоришь. Так я лишился моей Найды. Из конуры она перекочевала в квартиру, на мягкую подстилку. Собаке хорошо. А мне-то каково?
Прошло два года. Теперь я не обижаюсь, что папа отобрал у меня собаку. И вот почему. Недавно Найда прибежала из лесу одна. Принесла сигнал бедствия. Отец, видимо превозмогая боль, нацарапал на лоскутке бумаги:
«Сломал ногу. Потерял много крови. Нахожусь у Серебряного ключа под горой Медвежьей».
И вот мы с Найдой каждый день ходим в больницу за город. Шагаем рядом. Я налегке, а собака несет хозяйственную сумку с гостинцами для отца.
ХИТРЫЙ ЗАЯЦ
Я давно мечтаю о гончей собаке. А пока что хожу на зайцев без помощника. Одному-то очень плохо. Про зайца говорят, дескать, он трус. Это неверно. Зря ему такую характеристику дают. Трусы часто гибнут из-за своей трусости, с перепугу, очертя голову кидаются из огня да в полымя. Заяц, особенно беляк, не таков. Вот послушайте-ка.
В этом году долго не было снега. Были крепкие заморозки, густые инеи, толстым слоем покрывавшие тротуары и крыши домов, деревья и травы, а снег все не выпадал. Зайцы, как пришел срок, сменили свою летнюю одежонку на зимнюю. Туго им стало в наших лесах. Куда ни глянь, ель да сосна, а береза встречается редко. Кругом черно и желто. Зайцы на этом фоне как бельмо. Сколько ни прячься, ни маскируйся — все равно отовсюду видно.
В воскресный день взял я ружье и пошел в лес. Думаю, теперь отыскать зайчишку легко. Забрел в густые кустарники, в мелкие ельники. Где, как не здесь, искать добычу. Хожу, зорко посматриваю вперед, по сторонам. Жду, вот-вот набреду на беляка. Лежат они в такую пору ой крепко! Иной раз подпустят, что хоть руками хватай. Ну, брожу так-то. В лесу благодать. Солнышко пригревает, серебрит вершинки деревьев, а в тени на пожухлых травах лежит иней. От этого травы кажутся жесткими, шершавыми. Воздух чист, прохладен, ядрен. Поведешь рукой — он будто так и льнет к ней. Дышишь не надышишься.
Обошел так одну мохнатую горку, другую. И хоть бы где-нибудь помаячил зайчишка! В одном месте под кустом (обрадовался было) — ага, что-то белеет! Встрепенулся, курки взвел. Иду на цыпочках, голову в плечи втянул. Уже предвкушаю добычу: сейчас подойду, нацелюсь — и бабахну. Зайцы в это время не скажешь что жирные, но мясистые. Подошел на выстрел. Вгляделся, а там, тьфу, клочок газеты!
Под вечер возвращался домой пустой, раздосадованный. Сколько леса исходил, а толк какой? Чтобы не колесить по дороге, проложенной в объезд совхозных полей, решил идти напрямик по зяби. На бугорке, открытом всем ветрам, смотрю, то тут, то там лежат камни: не то известняк, не то белый мрамор. У нас на Урале это обычное явление. Ружье у меня на плече, а мысли давно уже дома. Изрядно устал, проголодался.
Немножко не дошел до бугорка — некоторые камни, вот тебе на́, ожили! Поднялись из борозд — и ходу к ближайшему леску, словно челноки ныряют на черных волнах.
Вот так косые! Ловко они обманули меня. Не успел даже ружье вскинуть.
Через несколько дней наконец-то небо нахмурилось и выпал снег. Пушистый, мягкий. И будто теплый. Снова собрался в лес. Иду неслышно, точно по ковру. Теперь-то, соображаю, зайчишки от меня никуда не денутся. Напасть бы только на след. А там найду, выслежу добычу. Опять же шагаю в горки, в ельники. Деревца-подростки стоят в темных синеватых шубках до пят, в белых шапках, воротниках и варежках. На еланьках, на просеках, на немятом снегу все расписано: где мышь проложила двойную строчку, где рябчик наставил крестики, где снегирь краснозобый раскрошил зернышки ягод шиповника.
А вот и заячий след. Ночью беляк жировал в болотце под горой, а на рассвете отправился на лежку. След еще свежий, ясный, на продолговатых оттисках лапок даже заметны углубления от коготков. Заяц не спешил. Легонько трусил, часто садился, оглядывался, прислушивался и прыгал дальше. На горе среди ельников — стелющиеся липняки, колодник. Там и лежка должна быть.
Оно так и оказалось. Перед тем как залечь, заяц попетлял, нарисовал такой лабиринт из следов, что никак в нем не разберешься. Но меня, зайчатника, с толку не собьешь. Сделал большой круг и нашел, где заяц покинул лабиринт. Он дал такой прыжок в сторону, что даже не устоял на ногах, упал, перевернулся, а оправившись от ушиба, прямым ходом пошел на лежку.
Лежал он в кроне старой ели, поверженной грозой. Забрался под ветки, вырыл ямку и притих. Спит, а уши насторожил, закинул их на спину. Я неслышно подошел вплотную, почти не дышу, до предела напрягаю зрение. И только начал подымать ружье, он как стриганет из своего укрытия — и сразу за кучу хвороста, за деревья, за колодины.
Эх, елки-метелки! Проворонил косого.
И опять пошел по следу. И что вы думаете, испугался он, удрал куда глаза глядят? Ничуть не бывало. Отбежал немного и сидит, слушает, глядит, где я. Только начну приближаться к нему на выстрел, он снова отбежит подальше и снова навострит глаза и уши. Все время держит меня на виду и не убегает. Ну и хитер!
Шел я за ним так, шел. Километра полтора, наверно, вел он меня, дурачил. Терпение мое лопнуло. Разозлился и трахнул в него картечью. Знаю, что не долетит, не достанет, а все же пусть чувствует, что я с ним церемониться не стану.
После выстрела косыга исчез. Прошел еще сколько-то по его следу. Гляжу — начал улепетывать от меня во все лопатки, нигде даже не присел.
— Давно бы так! — говорю.
Сажусь на валежину. Думаю, пускай уйдет подальше, успокоится, потом где-нибудь снова заляжет, а на лежке-то его авось пришью зарядом.
Просидел с час. Отдохнул. Полюбовался первым снежком, покрывшим ели и пихты, точно ватой, а голые осинки и липнячок — стеклянными бусами. Поел ягод рябины, прихваченных морозом, ставших кисло-сладкими, и тронулся в путь, за беляком.
Сначала убегал он без оглядки, а затем сбавил галоп и перешел на рысцу. Снова изредка сидел, прислушивался и уже спокойный уходил дальше, огибая гору.
След привел в болотце, где ночью заяц кормился, а затем вывел на мой след, по которому я уже шел к лежке на горе. Выходит, круг замкнулся. Надо думать, что беляк где-то снова залег. И лежит, чуткий, настороженный. Как бы опять не прозевать.
А заяц шел по проторенной тропинке без задержек, миновал наслеженный лабиринт, лежку под сваленной елью, валежину, на которой я сидел и отдыхал. Так что же получается, мне снова идти за ним и делать круг? Докуда же, как собаке, гоняться за косым?
Плюхаюсь на валежину. И только тут замечаю, что сильно вспотел. Снял шапку, а подкладка у нее мокрая, хоть выжимай. Мокро и на плечах под стеганой фуфайкой. Сижу, а от меня идет пар, как от раскрытого котла над огнем.
Ну и косыга, как он меня упарил!
Сижу так-то, поглядываю вокруг. И лес будто не тот, стоит мрачный, почерневший, голые осинки и липки выглядят зябкими, сиротливыми. И небо над головой, над лесом какое-то грязно-серое, низкое. Снег под рябинкой, увешанной гроздьями ягод, кажется розовато-бледным, тусклым. Словом, невесело!
Внизу, откуда я только что пришел к облюбованной валежине, слышу, раздался щелчок, будто кто-то сломал тонкий сук. Ну, понятно, устремил туда взор. Гляжу — и глазам не верю. За дальней, довольно приметной елкой с раздвоенной вершинкой — заяц. Приподнялся на задние лапы, вытянул шею, поводит ушами и смотрит на меня. Неужели это тот самый, за которым я гнался?
Сейчас проверим!
Встаю, надеваю холодную мокрую шапку и трогаюсь дальше по следу. Иду, не оглядываюсь. Миновал лесную поляну, зашел за густую елку и за нею притаился. А сам сквозь ветки наблюдаю за противоположной опушкой поляны, через которую прошел, оставив четкие следы.
Стою, смотрю, затаил дыхание. Вскоре показался и заяц. Подошел к опушке. Оглядел елань. Увидел, конечно, на ней мой след. Встал на задние лапы, уши торчком, вертит головой из стороны в сторону. Потом присел. Сидит, словно прирос к месту.
Я стоял, ждал, полагая, что заяц и дальше пойдет за мной. А как выйдет на открытое место, я его и угощу свинцовым горохом.
Прошло минут пятнадцать, двадцать. Мое терпение подходит к концу. А заяц скусил под корень торчавшую из снега метличку и не спеша жует ее, постепенно упрятывая в рот, и словно помахивает мне метелочкой. И тут меня взорвало:
— Хватит играть в прятки!
Выстрелил в его сторону, плюнул и пошел домой.
Давно я мечтаю о гончей собаке. Одному-то без нее больно плохо.
К СОЛНЦУ
Небольшой отряд геологов пробирался на север. Позади остались отроги Уральских гор. Люди с тяжелой ношей за спиной цепочкой шли за старым охотником, чем-то напоминающим медведя. У него были короткие кривые ноги, длинными руками он то и дело раздвигал чахлые, низкорослые, похожие на кустарники березки. Кругом были болота, топи. По небу почти над самой головой плыли грязновато-серые холодные облака. Порою старик останавливался, поворачивался к разведчикам, показывал на поблескивавшие свинцом лужи и предупреждал:
— Эва, держись стороной! Тут окно.
Все уже знали, что «окно» — это трясина. Оступишься — и с головой уйдешь в жидкую грязь, тину.
Под вечер отряд вышел из бесконечного болота и расположился на ночлег на высоком холме. Каменный гребень его был голый, а по бокам рос корявый стелющийся пихтарник. Здесь была не обозначенная на карте граница тайги и тундры. Край непуганых зверей и птиц. К югу от холма по увалам черными пятнами выделялись хвойные леса, а к северу, сливаясь с горизонтом, простиралась седая, покрытая ягельником равнина, на которой лишь кое-где бородками желтели реденькие кустарники и травы.
Скинув с плеч возле скалы увесистые мешки, геологи первым делом принялись обследовать место стоянки. Искали все, что может пригодиться для родины, для оживления этого безлюдного края. Пока они дробили и осматривали камни, рыли в земле неглубокие ямы — шурфы, — старик (ну чисто медведь!) выворачивал с корнем сухие деревца, собирал колодник и стаскивал все это на облюбованную площадку под скалой. Опытный охотник знал, что ночь будет длинной, холодной, особенно к утру, и нужно запасти как можно больше топлива.
Уставшие за день геологи еще засветло легли спать между скалой и костром. Огонь вначале поддерживал старый проводник, а потом и он с наступлением сумерек прикорнул у костра. К полуночи над стоянкой изыскателей, как и над всей этой нелюдимой местностью, стлался реденький сухой туман. В костре лишь чуть тлели, подернутые пушистой розоватой пленочкой, головешки.
Первым от холода проснулся старик. Встал, поежился. Окинул взглядом скорчившихся, тесно прижавшихся друг к другу молодых геологов и стал подкидывать на угли хворост и валежник. Вскоре сушник вспыхнул, яркое пламя взметнулось вверх. Сразу возле скалы стало тепло, даже жарко. Разведчики зашевелились, приподнялись, протягивая руки к огню.
— Грейтесь, грейтесь, — сказал проводник. — Огонь — большое дело! Огонь — это жизнь.
Прошло сколько-то времени. Вдруг в карликовом березнике, в болоте, откуда вышел сюда отряд, раздались какие-то резкие, гортанные крики. И, словно в ответ им, такие же крики послышались со всех сторон. Геологи насторожились, и только проводник оставался равнодушным к тому, что происходит вокруг. Он охапками подкладывал в костер сучья и красные лапчатые ветки засохшего на корню пихтарника, узкими раскосыми глазами следил, как искры и пламя взлетают ввысь, как будто хотел, чтобы под низким и черным небом ярче загорелись звезды-бусинки.
А резкие, неприятные крики в ночной тишине нарастали, приближались к костру. Уже слышно было, как шумят неподалеку, будто под ветром, жесткие травы, как потрескивают обламываемые сучки. Молодые изыскатели запереглядывались, стали нащупывать лежавшие рядом ружья.
И вот перед костром между деревцами в розоватом отблеске пламени появились большие белые птицы, точно снежные комья. Вытягивая шеи, в нерешительности остановились. Скоро возле становища полукругом образовался как бы снежный вал. Десятки, а может быть, сотни птиц толпились перед ярким пламенем. Что-то по-своему кричали, волновались. Задние, стараясь пробиться вперед, выталкивали ближе к огню передних.
Куропатки!
— Так это белые куропатки! — взводя курки, заволновались геологи.
Но их остановил проводник:
— Не троньте! Нельзя стрелять.
— Почему нельзя? — удивились парни.
Когда птицы, потревоженные людьми, с криком шарахнулись обратно в темноту и над тундрой снова наступила тишина, старик сказал:
— У нас тут север. Зимой долго не бывает солнца, долго стоит ночь. Все время ночь и ночь! Людям скучно. Собакам скучно. Всем холодно, зябко. Все ждут весну. А с весной приходит солнце, тепло. И, когда оно в первый раз выглянет из-за края земли, все стойбища выходят встречать дневное светило. Это большой праздник. Самый большой.
Немного помолчав, старик добавил:
— Птица тоже скучает в темноте и холоде. Тоже, как все, ждет весну, тепло. Наш большой костер полярные курицы приняли за солнце. Ну, и пошли его встречать.
ЮВАНКО ИЗ БОЛЬШОГО СТОЙБИЩА
Молодой геолог Артем Струнников возвращался на базу разведочной партии. В большом таежном стойбище его ждали товарищи и любимая девушка. Парень шел из гор, где берет начало река Каменная Илюйка. Шел лосиной тропой и пел. Пел от радости, от счастья, переполнившего душу. За плечом у него ружье, на спине тяжелый мешок с кусками кварца, в которых отчетливо видны прожилки золота, и некрупные самородки. А это о чем-то говорит! Вот обрадуются товарищи! Начальник разведочной партии немедленно даст телеграмму в Геологическое управление. А потом, глядишь, в верховьях глухой реки появится прииск: драги, шахты.
Это здорово! И назовут новый прииск именем первооткрывателя. Интересно: прииск Струнниковский…
— Нет, так не годится! — вслух рассуждал Артем. — Стану протестовать. Назовем его в честь нашей геологической партии. Это же коллективный труд, поиск. Просто случайно, что белые квадраты на карте достались мне, а не кому-то другому. Вот, может быть, назвать прииск в честь Светланы? Она единственная девушка-изыскатель в нашей партии.
Чем ниже опускался геолог в долину, тем труднее становился путь. Черные гари, по грудь стоявшие в сплошном красно-розовом кипрее, сменились стелющимися липняками и пихтарниками, а затем начались густые седые ельники и завалы из сухих старых лесин. Долговязые лоси, проложившие здесь тропу, легко перешагивали через колодины и валежины, а Струнникову приходилось садиться на них, перекидывать ноги в тяжелых кованых сапогах.
Под вечер Артем вышел на узкую просеку — визирку, прорубленную топографами и затянутую мелкой порослью. Парень спешил. До таежного стойбища оставалось уже не очень далеко. Нужно было засветло добраться до базы. Не ночевать же еще в лесу! И он, пробираясь через чащобу, работал руками, ногами, всем корпусом.
И вдруг совсем рядом — выстрел. Обожгло плечо, грудь. Что-то теплое, липкое начало расплываться по телу.
«Неужели кто-то караулил, следил за поиском?» — мелькнула мысль у геолога. И он медленно, чувствуя, как слабеют ноги, присел на влажную траву. Потом свалился на спину, инстинктивно заслоняя своим туловищем мешок с драгоценной ношей. А затем помутнело в глазах. Лес, небо, все куда-то провалилось во тьму.
Очнулся Струнников на другой день. Солнце стояло высоко над лесом. Первое, что увидел, — солнце. Значит, живой! Потом почувствовал, кто-то находится рядом, трясет за руку. Перевел взгляд с неба на землю. И видит — стоит перед ним на коленях скуластый мальчишка лет двенадцати-тринадцати, щеки влажные, блестят, а из узких раскосых глаз льются слезы.
— Дяденька, вставайте! Милый дяденька!
— Ты кто такой? — прошелестел сухими губами геолог.
— Юванко я, из Большого стойбища.
Струнников еще хотел спросить у мальчишки, как он оказался тут, но увидел стоявшую рядом с ним корзину, полную спелой малины, и замолчал. Шевельнул рукой и застонал, чувствуя, как острая боль обожгла все тело, а в глазах разноцветные искорки, муть. И снова не стало ни солнца, ни мальчишки, ни корзины с ягодами.
А мальчишка держит руку геолога, кладет на посиневшую ладонь малину и говорит сквозь слезы:
— Дяденька, ну вы покушайте ягод! Вам лучше будет. Шибко лучше. Пойдемте, я вам помогу. До стойбища недалеко.
Ничего не добившись от «дяденьки», Юванко сорвался с места, забыв про корзину, и с ревом на весь лес побежал вниз по просеке. Потом свернул с нее и напрямик, по-заячьи лавируя между деревьями, перепрыгивая через валежины, припустил к таежному селу.
Под вечер к месту происшествия верхами приехали геологи и с ними женщина-врач с сумкой на боку, отмеченной красным крестом. Первым на лошади подъехал начальник геологической партии, большой бородатый человек с голубыми, по-детски ясными глазами, а за спиной у него, на крупе, сидел проводник Юванко. Бледный, чумазый, перепуганный всем случившимся.
Про мальчишку тут же все забыли. Столпились вокруг Струнникова, лежавшего с закрытыми глазами. Отстранив людей, врач нащупала у пострадавшего пульс.
— Живой еще, — сказала она.
Все с облегчением вздохнули. У высокой белокурой девушки в коричневом вылинявшем комбинезоне, молчаливой и грустной, приехавшей с геологами, лицо просветлело. Она положила свою ладонь на голову Юванку, потом прижала мальчишку к себе. Он вспомнил про ягоды и начал угощать разведчицу прямо из корзины.
— Кушайте, тетя, малину. Больно сладкая. Сохатый, однако, не ест. Осинку любит. Рябинку любит… Ой, как жалко дяденьку! Пошто он ходил по просеке? Не надо тут было ходить. Вот шайтан и наказал.
— Какой шайтан?
— Плохой человек, с хвостом, с рогами.
— Тут не шайтаном дело пахнет, — сказала девушка серьезно и стала следить за врачом.
Исподняя рубаха у Артема казалась красной и шумела, как жесткая бумага. Ее пришлось разорвать. На плечо и грудь раненому были наложены бинты, которые кое-где тут же порозовели.
К больному наконец вернулось сознание. Он широко открыл глаза, увидел людей и чуть заметно, робко улыбнулся. Хотел что-то сказать, но только пошевелил губами.
— Не надо, не разговаривайте! — предупредила его врач.
Вскоре Струнникова положили на носилки. А когда клали, он сказал, обращаясь к начальнику геологов, медленно произнося слова:
— Мешок… Мешок мой. Там золото. За мной кто-то охотился. Да помешали, видно.
К обыкновенным носилкам с боков были приделаны еще длинные жерди. Затем носилки были прикреплены к седлам двух лошадей, и люди молча тронулись к Большому стойбищу: сначала по просеке вниз, потом берегом угрюмой реки, где была проложена торная, местами болотистая тропа.
Печальную процессию замыкал Юванко со своей корзиной. Ягоды примялись, осели, запорошились сухими хвоинками, мусором, но мальчишка не обращал на это внимания. Он следил за носилками, покачивающимися между двух лошадей.
В старинном стойбище с большими мрачными домами с маленькими подслеповатыми окнами процессия остановилась у новенького двухэтажного светлого здания, в широких стеклах которого, казалось, купались облака. Здесь Струнникова сняли с жердей и унесли через высокое деревянное крыльцо в помещение.
У крыльца собралось много народа. Люди негромко переговаривались, охали, ахали, всплескивали руками:
— Что же это такое?
— Неужели кто из наших поднял руку на геолога?
— Не дело ли это Потапки Мякишева?
Потом прошел говор: дескать, нужна для переливания раненому кровь. Охотников тут же нашлось немало и среди геологов, и среди местных жителей. Обогнав белокурую девушку, Юванко первый ворвался в кабинет врача:
— Возьмите мою кровь. Моя хорошая кровь, молодая. Комары шибко любят, пьют, накомарник плохо помогает.
— Ты еще молод, мальчик, — сказала врач. — Иди домой. Мы тут без тебя обойдемся, — и указала на дверь.
Юванко постоял в нерешительности, помялся, увидел, что из корзинки у него течет малиновый сок, алый, как кровь, и у него опять потекли слезы. Поставив корзинку возле стола, он сказал:
— Возьмите, тетя. Кушайте ягоды. Шибко лечите дяденьку.
— Ладно, шибко станем лечить, — сказала врач, погладив паренька по голове. — Иди, не беспокойся… А корзинку возьми.
И мальчишка оказался за дверью.
После этого его частенько видели сидящим на ступеньках больничного крыльца. Иногда он сидел тут рядом с девушкой-геологом. Подружился с ней и стал приходить в палаточный городок. Интересовался, как поправляется дяденька Артем.
А тем временем в стойбище приехали милиционер и очкастый следователь в форменной фуражке и пальто со светлыми пуговицами. На ноги были подняты геологи. Они вместе с прибывшими надолго уходили в тайгу, в горы. Однажды вернулись и принесли с собой винтовочный обрез времен гражданской войны. Обрез был в полной исправности, не ржавый, налет порохового дыма в стволе оказался совершенно свежим.
После этого следователь начал вызывать к себе на квартиру всех стариков стойбища. Выпытывал, кто тут раньше выступал против Советской власти, кто верховодил в стойбище во время колчаковщины. Таких в живых никого уже не осталось. Одни ушли с белыми, другие лежат на кладбище.
Был тут отъявленный бандит, контрреволюционер Филарет Мякишев. До переворота в октябре 1917 года Мякишев скупал у охотников северных стойбищ пушнину. Выменивал ее на соль, на муку, на спирт, на огнеприпасы. Во времена Колчака этот барышник снова появился в Большом стойбище и зажил по-старому, как при царском режиме. А бедняков, которые шли за большевиками, за Лениным, он выдавал белогвардейцам, некоторых убивал сам из обреза через окно или из-за угла. Свое оружие носил под шубой или под брезентовым дождевиком. Когда вернулись красные, Филарет скрывался в тайге, потом его поймали, подстерегли возле дома ночью, судили здесь же, в стойбище, и приговорили к расстрелу.
Из родственников барышника Мякишева в Большом стойбище сейчас живет только его внук Потап. Охотник. Рыбак. Говорят, будто бы этот филаретовский отпрыск промышляет и золотишком. Где добывает золото, никому не известно.
И вот за этого Потапа Мякишева, угрюмого, с колючими глазами, ухватился следователь. Вызвал его к себе и стал допрашивать. Мол, где был в последних числах августа.
— В тайге, — отвечает тот.
— Где, в каком месте? Что делал?
— На Каменной Илюйке. Рыбу ловил, тайменей.
— Так, так. Ну, а на просеку зачем ходил? Что там делал?
— Не был я на просеке. На реке был. Рыбачил.
Работнику прокуратуры казалось, что Мякишев запирается. И он начал его вызывать к себе каждый день, пытаясь как-то довести следствие до конца.
Весть о допросах Мякишева разнеслась по всей здешней округе.
— Так вот кто охотился за геологом Струнниковым! — сразу решили в стойбище. — Ну, это ему даром не пройдет!
Потапа в стойбище недолюбливали. Человек вечно чем-то недовольный. Язвительный. На артельные собрания не ходит. Всегда старается быть в стороне от людей. Артель рыбачит общим неводом, общими сетями, а Мякишев все на особицу, все один, будто воровски добывает хлеб. А ведь числится в колхозе. Лосиное мясо тоже не сдает в кооперацию, утаивает, кормит своих собак. А они у него как звери.
Ну, и пошла, покатилась молва о нем, нарастая, как снежный ком. Ясно, Мякишев покушался на геолога, добравшегося наконец до его золота. Теперь Мякишеву несдобровать. Не расстреляют, так посадят лет на десять в тюрьму.
Услышал про такие разговоры и Юванко. Услышал и в лице переменился. Побежал к очкастому человеку и говорит, запыхавшись, еле переводя дыхание:
— Дядя, не отдавайте под суд Мякишева. Он не виноват.
«Это еще что?» — подумал следователь. Снял очки и начал их протирать.
— Что ты сказал, парень?
— Меня судите. Обрез мой. Обрез стрелял дяденьку с мешком.
— Зачем ты это сделал? Где взял обрез?
— Эту штуку, ружье, нашел у Глубокого ключа. Там, в тайге, землянка старая-старая. Под нарами нашел. Чистил, на охоту ходил. Глухарь стрелял, заяц стрелял. А обрез в лесу прятал, боялся — отберут.
— А почему ты в геолога стрелял?
— Не я стрелял. Ружье стреляло. Там, на просеке, сохатый гулял. Большой. Рога будто самолет. Вот я и настроил обрез, нитку протянул. Пойдет сохатый, потащит нитку, курок спустит. Сохатый не пошел, пошел дяденька с мешком.
— А ты это не выдумал? Кто тебя подослал ко мне?
— Никто не посылал. Пошто выдумывать? Сохатого хотел добывать. Мяса много.
— А ты что, голоден?
— Не голоден. Охотником хочу стать. Заготовитель в кооперации говорил колхозникам, дескать, геологи мясо просят, добывать надо. Глухарь маленький, заяц маленький, сохатый большой.
— Ну, брат, таких охотников на пушечный выстрел нельзя допускать до леса, — сказал следователь, закрывая папку со своими делами. — Кто тебя научил настораживать на лесных тропах ружье?
— Мякишев так делает. Я видел.