«Премьера «Кармен» была назначена в самое неподходящее время, — свидетельствует Анри Малерб. — Министерский кризис, натянутые отношения с Испанией… Но все вроде бы улеглось к третьему марта. Испанский посол, маркиз де Молина — представитель Альфонса XII и королевы Изабеллы — вручил президенту Французской республики Мак-Магону верительные грамоты и орден Золотого руна, и премьера «Кармен», французского произведения на испанский сюжет, казалась как бы первой ласточкой на пути установления новых дружеских отношений. Ожидалось присутствие в театре официальных лиц с той и другой стороны.

В эти же дни состоялось избрание в Академию наук Франции бразильского императора Педро II, а также празднование двухсотлетия со дня рождения Вашингтона — американский посол дал по этому случаю обед членам дипломатического корпуса и банкет в Гранд-Отеле на двести персон. Кроме того, ожидался приезд в Париж русской императрицы.

Опасаясь высокой ответственности перед такой аудиторией, дю-Локль решил включить в репертуар уже апробированные спектакли. 25, 27 и 28 февраля играли «Джоконду» Никола Изуара и «Кадия» Амбруаза Тома. 2 и 4 марта — «Гайде» Обера, 6-го — снова «Кадия» и весьма популярную «Свадьбу Жаннеты» Виктора Массе, 7-го — «Хижину» Адама и «Белую даму» Буальдье. 9 марта вновь фигурировал «Кадий» вместе с «Дочерью полка» Доницетти. Правда, 1 марта состоялась генеральная репетиция «Кармен», но для широкой публики она оставалась закрытой. «Опасными» выглядели лишь 3, 5, 8 и 10 марта, предоставленные для «Кармен». Вот почему, когда министр велел оставить ему ложу на премьеру этого произведения, Дю-Локль попросил его побывать на репетиции, чтобы решить, может ли он привезти свою семью на столь скабрезное представление. Это стало известно — и по городу поползли слухи о готовящемся театральном скандале. «Если уж сомневается сам директор…» Дю-Локль как бы снял с себя бремя ответственности за то, что будет явлено зрителю, и одновременно намекнул на нежелательность присутствия в зрительном зале высочайших особ.

Уверяют, будто «Кармен» не была понята и принята косной мещанской аудиторией, состоявшей из завсегдатаев театра. Это неправда: на премьере присутствовал «весь Париж».

Пресса отметила появление в зале Шарля Гуно, Амбруаза Тома, Лео Делиба, Жака Оффенбаха — он пришел вместе с тремя примадоннами труппы: Гортензией Шнейдер, Зюльмой Буффар и знаменитой мадам Жюдик, которая ради этого случая даже отсрочила свой отъезд на гастроли в Санкт-Петербург; журналисты констатировали также присутствие Жюля Массне и давнишнего соперника Бизе Шарля Лекока. Множество певцов Большой Оперы во главе с Жаном-Батистом Фором… Издатели Эжель, Шудан, Хартман… Дирижер Жюль Паделу, которому Бизе посвятил партитуру… Русский князь Трубецкой… Альфонс и Эрнест Доде, Дюма-сын, крайне редко посещавший премьеры… Критик Эбрар из «Temps» с массой людей, приглашенных им в ложу… Вильмессан из «Figaro» в сопровождении четырех членов редакции… Принц Саган, семья Ротшильдов, семейство Агуадо, Артюр Мейер, представительницы полусвета Каролин Летессье, Вальтесс и Дельфин де Лизи, артисты Мари Коломбье, Жан Эсслер, Алис Реньо — все явились в предвкушении чрезвычайных событий. Разумеется, коронованных посетителей и официальных лиц, ожидавшихся ранее, в театре не было. Не было и завсегдатаев — их смутил тот же слух об «аморальности» предстоящего. «Публика пестрая, элегантная, состоящая из бульвардье, предупрежденных журналистами о «вульгарности» зрелища и явившихся «заклеймить».

Первый акт продолжался 58 минут и был принят очень тепло. «Хабанере» и дуэту Хосе и Микаэлы аплодировали. В финале первого действия снова вспыхнули аплодисменты — вызывали актеров.

В течение получасового антракта Бизе был окружен поздравителями.

Вступление ко второму акту бисировали. Куплеты тореадора вызвали бурю аплодисментов. Но на арию с цветком и дуэт Хосе и Кармен реагировали уже более сдержанно: собравшихся возмутило «странное» отношение к танцам. «Во втором действии, — язвил один из критиков, — Комическая Опера выдала нам всю балетную труппу, состоящую из двух миленьких балерин… Оффенбах соболезнующе улыбнулся в своей ложе. Балерины г-на Дю-Локля решали труднейшую проблему — как танцевать на пространстве величиной с носовой платок».

Во втором антракте, тоже затянувшемся до бесконечности, что весьма расхолодило публику, посетителей за кулисами оказалось значительно меньше. Потерявший в толпе своих родных четырнадцатилетний Жак-Эмиль Бланш, сын известного психиатра, оказался под покровительством Шарля Гуно, который избрал, рассказывал после Бланш, новую формулу. Вместо обычного: «Это фундаментально!», как он привык говорить о сочинениях своих соперников, — он сказал только: «Как написано!», — что мгновенно было подхвачено и впоследствии перетолковано критикой. Он заключил «дорогого Жоржа» в объятия и заявил о своем величайшем восхищении оперой. «Но, — заметил Бланш, — когда один из знакомых заявил, что лучшие места взяты у Вагнера или похищены из испанской музыки, Гуно вяло запротестовал». Бланш сидел в ложе Гуно весь третий акт. «Микаэла пела свою арию, ныне столь знаменитую, публика ее бисировала, Гуно высунулся из ложи и аплодировал так, чтобы все видели, а потом вдруг холодно сказал: «А мелодия-то моя! Жорж меня обокрал. Если сосчитать то, что взято из испанской музыки и у меня, то на долю Бизе останется лишь соус к рыбе».

— Я решил, что будет лучше, если я пойду спать, — заключает рассказ Жак-Эмиль Бланш, — потому что объятия на сцене, невольным свидетелем которых я стал, дали мне первый урок двуличия.

Декорация третьего акта — горы — вызвала шум в зале. Дело в том, что за несколько дней до этого в «Варьете» показали «Разбойников» Оффенбаха. «Когда поднялся занавес, — писал один из критиков, — мы попросили соседа ущипнуть нас, ибо решили, что стали игрушкой сна. Это декорация первого акта «Разбойников», чуть измененная».

В последнем антракте, продолжавшемся, к счастью, всего 24 минуты, никого не было за кулисами. Д'Энди и Камилл Бенуа встретили Бизе и Хартмана, которые шагали по улице Фавар — оба были грустны, почти убиты. «Мои бедные дети, — сказал Бизе на наши застенчивые поздравления, — вы поистине очень любезны, но… это провал, я предвидел это фиаско, окончательное и бесповоротное. Для меня это конец».

В течение всего четвертого действия публика хранила ледяное молчание. «Они даже не соизволили забавляться», — сказал один из участников премьеры.

Наконец занавес упал.

Что было дальше?

Здесь показания очевидцев расходятся.

«Никто не остался в зале», — рассказывает один.

«После окончания спектакля Бизе все же был вызван на сцену, — рассказывают другие. — Аплодисменты, хотя и достаточно жидкие, усилились при его появлении».

Несомненно только одно: хотя в кулуарах и говорили об «аморальности» произведения, хотя и в прессе на следующий день на все лады варьировалась эта тема, прямых демонстраций со стороны публики, которых весьма опасался Дю-Локль, не последовало.

Да и что, в сущности, могло вызвать негодование зрителей, зачитывавшихся Луве де Кувре, Понсон дю Террайлем или Ксавье де Монтепеном, с восторгом просмаковавших откровения Селесты Могадор? Сюжет, герои? Но все это было давно известно из новеллы Проспера Мериме… Неудовольствие, что это вынесено на сценические подмостки? Но разве французская сцена не знала таких персонажей, как, скажем, Булотта из «Синей Бороды» Оффенбаха — деревенская потаскушка, неожиданно получившая приз за невинность? Полный двусмысленностей «Орфей в аду» был показан еще в 1858 году, «Прекрасная Елена» (отнюдь не в «очищенном» русском варианте) — в 1864-м. «Несоответствие» «Кармен» с остальным репертуаром Комической Оперы? Но в этот вечер в зале почти не было ее завсегдатаев! Чем, какой «аморальностью» могла удивить парижан «Кармен»?

Скорее здесь произошло совершенно иное. Привлеченные слухами об «аморальности» произведения, представители театральной элиты, света и полусвета ждали чего-то сверхневероятного по скабрезности и неприличию — но Бизе обманул их надежды.

— Какая правдивость, но и какой скандал! — говорили в фойе уже после второго акта. Но то были лишь кулуарные разговоры. Демонстраций, эксцессов, которых опасался Дю-Локль, — повторим еще раз! — не было на премьере. Публика, не привыкшая сдерживать свои эмоции, — вспомним поведение парижан на премьере «Арлезианки»! — не нашла повода для открытого выражения чувств. Можно думать, что холодный прием в конце был растерянностью перед несбывшимся.

Укрывшись в кабинете Дю-Локля, Бизе тщетно пытался скрыть свои чувства. «Было лишь три-четыре ближайших друга с ободряющими фразами на устах и печалью в глазах», — писал на следующий день Галеви одному из знакомых.

Бизе тяжко страдал. И в тот же вечер удар нанесли ему не только парижские фарисеи. Жестокий удар композитор получил и от жены.

Женевьева, разумеется, присутствовала на премьере. Много лет спустя она сообщила Анри Малербу ряд интересных подробностей этого вечера. Она, в частности, рассказала, что после второго акта Дю-Локль, хормейстер Суми, Делаборд и еще несколько музыкантов, окружив Бизе, настаивали, чтобы он изменил «слишком сложную» гармонизацию 44 и 45 тактов арии с цветком. Она была радом с мужем, пока можно было принимать комплименты. Но после конца спектакля она не пожелала иметь что-либо общее с неудачником. Женевьева удалилась из театра в сопровождении Делаборда.

Есть два варианта рассказа о том, что было дальше.

«Под руку с верным Гиро, который так кстати оказался рядом в этот тяжелый момент, Бизе вышел из театра и бродил до рассвета по городу», — рассказывает Шарль Пиго.

Другой вариант — правда, через 30 лет после премьеры «Кармен» — предложил Галеви: «Бизе и я жили в одном доме… Мы возвратились пешком, молча. Мельяк нас сопровождал».

Галеви рассказал это 1 января 1905 года. Рассказ Пиго ближе к событиям — Гиро поведал о трагедии этого вечера в 1884-м или, самое позднее, в 1885 году. Но кто бы ни оказался прав, в этих рассказах нет имени Женевьевы. Она не простила своему гениальному мужу неуспеха «Кармен». В эти тягостные часы ее не было рядом.

В течение целой недели Бизе читал уничтожающие отзывы прессы. «Что подумали вы об этой бесстыдной женщине, которая из объятий погонщика мулов переходит к драгуну, от драгуна к тореадору, пока кинжал покинутого любовника не прекращает ее позорной жизни?»

«Кармен» объявили «скандальной» и «аморальной», со злою радостью повторив отзыв Дю-Локля. Здесь, конечно, сводились и личные счеты. Одной из самых злобных оказалась статья Ашиля де Лозьера, неудачливого автора многих опер, из которых лишь одна ненадолго появилась в репертуаре Итальянского театра в Париже. Он писал, что сцену все больше захватывают такие низменные личности, как Марион Делорм, Манон Леско и Маргарита Готье, — но Бизе опустился еще ниже, на социальное дно. Появление этих персонажей, утверждал Лозьер, свидетельство деградации общества и искусства. «Чего ждать от эпохи, в которой что-то значит лишь золото, а Опера и Комеди Франсез обращаются к пьесам, имеющим успех на бульварах?».

Говоря о своекорыстии прессы, Пьер Бертон, актер «Водевиля», заявил: «Среди самых строгих критиков «Кармен» я могу точно определить, за какую сумму каждый из них превратил бы хулу в похвалу и через посредство кого можно было бы адресоваться к ним с этими деликатными переговорами».

Бертон не был на премьере 3 марта — он был занят в спектакле своего театра. Он услышал «Кармен» через день:

— Два дня ожидания показались мне долгими. Я все время искал причины этого неожиданного для меня неуспеха — его мотивы, его обстоятельства. Несмотря на то, что я полностью верил отзывам моих друзей, я хотел иметь личное мнение. Наконец, через день, в восемь часов вечера, я уселся в зале Комической Оперы, чтобы присутствовать на втором представлении «Кармен». Я пришел весьма мрачным, в плохом настроении, целиком погруженный в эту невеселую проблему, стараясь выяснить мотивы столь жестоко сложившейся ситуации. Первые такты прелюдии и поднявшийся занавес разогнали все облака. Захваченный могучим обаянием произведения, я моментально забыл о неуспехе спектакля, состоявшегося позавчера, о холодности публики, несправедливости рока, печали Бизе и о самом Бизе, слушая эту музыку.

Когда произведение покоряет вас, когда вы попадаете под его власть — не сопротивляйтесь, не спорьте: оно — ваш владыка. Здесь — приближение к высшей цели Искусства, когда забываешь обо всем вплоть до собственного существования и живешь в ином мире, более темпераментном и прекрасном. Я оставался до конца акта в состоянии того упоительного опьянения, которое нам несет первая встреча с покорившим нас сочинением. Но упал занавес, возвратив меня к действительности, — и тотчас же вернулись все обуревавшие меня заботы. Что скажу я друзьям? Куда девалось то неприятие зрителей, тот ледяной холод, о котором они мне рассказывали? Здесь, в этом зале, не было человека, который не поддался бы обаянию музыки. Весь зал дышал с ней в унисон. Все было принято, оценено, отмечено. Аплодировали первому хору, бисировали удивительную «Хабанеру», приветствовали криками «браво!» сцену обольщения и забавный побег Кармен. Толпа, заполнившая кулуары и фойе и высказывавшая порою наивные впечатления, была восхищена не менее, чем я. Возможно ли, что позавчера прием оказался иным? Впрочем, может быть, впечатления от других актов не будут соответствовать успеху начала?

Ничего подобного. Второй акт прошел, как и первый, без единой демонстрации целомудренного возмущения, которой так опасался Дю-Локль. В третьем акте интродукция и сцена гадания произвели еще больший эффект. В четвертом акте финальный дуэт и смерть Кармен увлекли публику, и когда опустился занавес, аплодисменты были адресованы и композитору, и исполнителям. Тем большее удивление охватило присутствующих — удивление, несколько сдерживавшее проявления их восторга. Эти люди, казалось, были поражены тем, что получили подобное удовольствие. Но тем не менее они были довольны и если бы не знали о холодном приеме премьеры, выразили бы, наверно, свои чувства с еще большей горячностью. Я был восхищен — но все менее понимал, что же все-таки произошло на том, первом спектакле. Мои друзья, которым я не мог отказать ни в проницательности, ни в симпатии к Бизе, говорили о полном провале, я же присутствовал при успехе.

…Однако когда наутро Бертон развернул газеты, он увидел все те же нападки на гениальную оперу: всюду говорилось лишь о первом спектакле.

Бертон встретил Бизе на улице и рассказал ему о впечатлении, полученном 5 марта. Бизе слушал, глядя ему в глаза, не перебивая. Но когда выслушал все, даже не улыбнулся в ответ и снова заговорил об уничтожающих отзывах прессы.

— Я возразил, — рассказывает Бертон, — что они не в ладах с приемом второго вечера. Он молчит. Черты его лица были мертвы, словно мраморные. Он лишь время от времени сжимал мои руки — и я чувствовал, какая буря страстей кроется под этим показным стоицизмом. Наконец, он пожал плечами и сказал: «Быть может, они все же правы!» Стиснул мне руку — и отошел.

…Феномен этого вечера волновал и продолжает волновать многих. Через двенадцать лет после премьеры «Кармен» об этом размышлял и Мопассан:

— Я не могу бывать в театре, не могу присутствовать на публичных торжествах. Я сразу чувствую странное, невыносимое недомогание, ужасное нервное раздражение, словно мне приходится напрягать всю свою силу для борьбы с неотразимым и таинственным влиянием. И я действительно борюсь с душой толпы, пытающейся проникнуть в меня… Качества умственной инициативы, свободы суждения, мудрой рассудительности и даже проникновенности, свойственные человеку в одиночестве, обычно пропадают, как только этот человек сливается с множеством других людей… Народное выражение гласит, что «толпа не рассуждает». Но почему же толпа не рассуждает, если каждый отдельный человек в толпе рассуждает? Почему толпе свойственны непреодолимые побуждения, хищные желания, глупые увлечения, которые никто не остановит, и почему она, поддаваясь этим необдуманным увлечениям, совершает поступки, которые ни один из составляющих ее индивидов не совершил бы?.. Вечером каждый, вернувшись домой, спросит себя, что за безумие охватило его, внезапно заставив изменить своей природе и своему характеру, и как мог он уступить этому хищному побуждению? Дело в том, что он перестал быть человеком и сделался частью толпы… Этой тайной должна быть объяснена столь специфическая духовная природа зрительных зал, такое странное расхождение между публикой генеральной репетиции и публикой премьеры и между публикой премьеры и последующих спектаклей, изменение впечатлений от вечера к вечеру, ошибка общественного мнения, осуждающего такие произведения, как «Кармен», на долю которых впоследствии выпадает громадный успех.

…Были, однако, люди, стоявшие выше толпы и продажных писак, люди, чей голос был бы услышан, к мнению которых отнеслись бы с вниманием, — люди, чей высокий авторитет мог бы остановить грязный газетный поток. Но ни Гуно, ни Тома, ставший директором Парижской консерватории, ни Рейе, сотрудничавший в нескольких влиятельных органах прессы, не спешили высказать свою точку зрения. Правда, Рейе все же упомянул о премьере — но как! «Нужно ли делать сейчас анализ партитуры «Кармен»? Читатели — я это знаю — не нуждаются в таком виде оценок, который требует употребления технических терминов… Я предпочитаю перечислить те сцены, которые особенно тепло были приняты публикой, и те, которые были приняты хуже». Массне, в два часа ночи, сразу после премьеры, написал Бизе письмо, которое в этой трагической ситуации можно оценить лишь как бестактность, если не откровенное издевательство: «Как вы должны быть сейчас счастливы! Ведь это большой успех! Когда мне выпадет удача повидать вас, я расскажу, какую радость вы мне доставили — и эта радость зачеркивает известное огорчение, которое я испытал, оказавшись забытым вами и г. Дю-Локлем в отношении билетов. Но у вас, должно быть, отбою не было от просьб ваших друзей! А тут еще и я докучаю! Еще раз браво от всего сердца! Ваш преданный друг Ж. Массне».

Но и преданный друг не счел нужным поднять голос в защиту оклеветанного произведения.

Сен-Санс не был на премьере — но после четвертого представления он сообщил Жоржу Бизе: «Наконец-то я увидел «Кармен». Нахожу ее чудесной, говорю вам истинную правду».

Однако и он ограничился только частным письмом.

Пылкий, темпераментный, благодарный за каждое доброе слово, Бизе в эти дни, кажется, далек был от мысли, что друзья, ради успеха которых он всю жизнь забывал свои личные интересы, бескорыстно репетируя с артистами новые произведения Гуно, Рейе, делая за ничтожную сумму переложения сочинений Тома, пропагандируя оперы Сен-Санса, — что эти друзья его предали. Он ответил Сен-Сансу: «Эти три строчки, подписанные художником и благородным человеком, каким ты являешься, безмерно утешили меня в оскорблениях Комметанов, Лозьеров и прочих задниц. Ты сделал меня гордым и счастливым, и я обнимаю тебя от всего сердца».

Бизе не был близок с французским поэтом, драматургом, литератором и критиком Теодором де Банвилем — одним из немногих, кто дал о «Кармен» положительный отзыв. Но он написал Банвилю: «Милостивый государь и дорогой мэтр… Не знаю, как отблагодарить вас за очаровательную статью, которую вы посвятили «Кармен». Я очень горжусь, что смог вдохновить такую восхитительную фантазию».

«Комическая Опера, — писал в этой статье Банвиль, — театр традиционный, театр добродетельных разбойников, томных барышень, любви на розовой воде, атакован, изнасилован, взят в осаду бандой разнузданных романтиков с г-ном Дю-Локлем во главе; в ней вагнерист Жорж Бизе, неистово отказывающийся выражать чувства с помощью песенок, построенных на танцевальных мотивах; в ней также Мельяк и Галеви, которые стремятся построить нечто такое, что выше и лучше самых высоких мельниц; и, наконец, мадам Галли-Марье, которая взяла на себя миссию воплотить поэзию Гете, Мюссе, типы Миньон и Фантазио — в месте, наиболее восстающем против поэзии… Нужно, чтобы была Севилья… таверна, утопающая в алоэ, розовом лавре и сигаретном дыму… Убитая, плавающая в собственной крови Кармен — непостоянная, подгоняемая вдохновляющей ее Музой… Как всякую дерзкую инициативу взбунтовавшихся, их не встречают открытые двери… Если не предпринять мер предосторожности, они, чего доброго, развратят наш второй музыкальный театр, такой нежный и столь наивный когда-то… Г-н Бизе — один из тех честолюбцев, для которых… музыка даже в театре должна быть не забавой, не возможностью провести приятный вечер, но божественным языком, выражающим ужас, безумство, стремление к небу тех, кто здесь, внизу — лишь прохожий и узник.

В обиталище милых, голубоглазых, розовых куколок, бывших радостью наших отцов, он хочет ввести настоящих мужчин и подлинных женщин, увлеченных и мучимых страстью… сделать оркестр художником и поэтом, рассказывающим нам о тоске и ревности… и о скрытых страданиях. Чтобы совершить этот переворот, г-н Бизе находит единственно возможный путь воплотить эту идею — отважно и дерзостно вышвырнуть за окно всю древнюю ветошь, все старые призраки Комической Оперы, чтобы дать место новому… Ах! г-н Дю-Локль, г-н Бизе, господа Мельяк и Галеви, осторожней! — ибо леди Макбет права: «Все ароматы Аравии не заглушат запах этой крови». Ну как возвратиться теперь… к «Белой даме»?

Но эта статья потонула в истошном хоре хулителей гениального сочинения. Можно с полной уверенностью сказать, что Бизе за эти несколько дней стал одним из знаменитейших композиторов Франции — никого еще не поносили с такой яростной энергией.

И все-таки до конца сезона «Кармен» выдержала тридцать семь представлений, тридцать три из которых состоялись при жизни Бизе. Вспомним, что премированный на оффенбаховском конкурсе «Доктор Миракль» пережил только 11 спектаклей, «Искатели жемчуга» — 18, «Пертская красавица» и «Арлезианка» — по 21, а «Джамиле» — 13. Это нельзя назвать «успехом скандала»: и 5, и 8, и 10 марта, когда элиту сменила обыкновенная аудитория, зал был далеко не полон. Подлинный интерес к новому произведению реально появился только с пятого или шестого представления, когда сборы стали стремительно подниматься. Они превысили доходы от представлений всех других опер.

Галеви утверждал, что Бизе в общем спокойно принимал ругань в прессе.

Но это неправда. Обида Бизе на сорвавшуюся с цепи критическую свору не утихала.

В конце мая автор одной из наиболее злобных статей, Жан-Пьер Комметан, в обществе нескольких музыкантов стоял у входа в Парижскую консерваторию.

— Я увидел Бизе разъяренного, с налитыми кровью глазами и с таким видом, будто он хочет меня задушить… Он стал упрекать меня за статью в малообдуманных выражениях и столь громко, что слова его эхом отозвались под сводами этого храма гармонии. Я попытался ему объяснить, что критик имеет право высказывать все, что он думает о композиторе… что я не позволю оспаривать это право судить и что я не пойду ни на какие уступки. Я добавил, что он может, если угодно, перерезать мне горло и что я соглашусь на это исключительно для того, чтобы доставить ему удовольствие, так как признаю в нем большой талант и личное благородство.

Присутствовавший при этой сцене либреттист Жюль Сен-Жорж обратился к Бизе с письмом:

— Полагаю, что ваше столкновение с г. Комметаном явилось результатом вашего ошибочного предположения, будто его статья таила такой же злой умысел набросить тень на вашу репутацию, как и статья г. Лозьера. Принимая во внимание артистическое достоинство, ваши упреки г-ну Комметану за его критику были неуместны. Нам, авторам, не дано защищать собственные произведения.

Сен-Жорж предложил Бизе написать «краткое учтивое объяснение по поводу возникшего недоразумения».

Но Бизе не сделал этого.

А Комметан не осмелился продолжить конфликт.

Статья Комметана была опубликована в марте. Конфликт произошел в конце мая. Очевидно, что ни время, ни возрастающий успех «Кармен» не уменьшили боли, нанесенной Жоржу Бизе парижскими борзописцами.

Можно думать, что за это время у него открылись глаза и на поведение многих его коллег.

В начале апреля его вновь навестил Анри Марешаль.

— Беседа шла вяло. Вдруг Бизе положил трубку на камин и, ударив себя по бедру, сказал: «Ах! Бросьте сочинять музыку для того, чтобы эпатировать трех или четырех друзей, которые вас же и обгадят за вашей спиной».

Безусловно, здесь была доля правды.

Инерция «толпы», о которой говорил Мопассан, оказалась весьма долговечной и, может быть, не такой уж стихийной, как казалось писателю.

— Я был знаком почти интимно с композиторами-современниками автора «Арлезианки», — написал Марк Дельма в своей монографии «Жорж Бизе», которая вышла в 1930 году. — Им было от 60 до 62 лет, когда я с ними встретился; некоторые живы и по сей день. Естественно, я просил их поделиться воспоминаниями о великом ушедшем. Они были неизменно любезны, но их лица оставались непроницаемыми. Было очевидно, что Бизе не имеет ничего общего с их герметически закупоренной славой. Он всячески способствовал их успеху… Но они не проявили достаточного желания мне помочь.

…Без сомнения, Бизе тяжко страдал. Но он не замкнулся в своей скорлупе и не уехал в деревню, как потом об этом рассказывал Галеви. Он оставался в Париже и гордо нес свою горькую славу. Он продолжал ходатайствовать перед Шуданом, улаживая финансовые дела Гуно, который не постеснялся обратиться к нему за помощью даже после того, что позволил себе на премьере «Кармен»… Видимо, в благодарность за статью Банвиля Бизе оркестровал музыку к его пьесе «Дейдамия», написанную третьестепенным композитором, капельмейстером духового оркестра Жюлем-Альфредом Крессонуа… Был почти на всех симфонических концертах, которые шли в Зимнем Цирке под управлением Паделу, — хотя его собственную музыку там не исполняли.

Но эти дела и заботы не приносили забвения.

К нравственным терзаниям, вызванным неуспехом премьеры и усиливающимся разладом с женой, добавились физические.

— Колоссальная ангина. Не приходи в воскресенье. Вообрази себе двойной органный пункт — ля-бемоль — ми-бемоль, — который пронизывает голову от левого уха к правому. Это невыносимо, — пишет он Гиро в начале мая.

Около двадцатого мая он посетил Луи Галле, чтобы побеседовать о тексте «Святой Женевьевы Парижской», над которым тот работал по просьбе Бизе.

— Еще больной, он долго говорил мне о перенесенных страданиях, но уже строил планы на будущее. Болезнь он считал побежденной и возвращающиеся силы собирался направить на сочинение оратории. Это был, однако, единственный раз, когда я видел его разговаривающим не стоя. Внешне это был все тот же человек — улыбающийся, говорящий обо всем в своей обычной шутливой манере, так хорошо маскировавшей для непосвященных его чувства. Только после ужасных событий последующих дней, оборвавших эту блистательную и исполненную мучений жизнь, я осознал тысячи нюансов в поведении этого обреченного человека как предвестие близящегося конца.

— Я чувствую себя невероятно старым, — сказал он однажды вечером во время нашей беседы в нотном магазине издателя Хартмана.

Старым! Этот тридцатишестилетний мужчина, полный пламенного темперамента, полный идей, лишь вступающий в жизнь, которую он, правда, познал лишь через испытания и борьбу.

Он удалился, однако, со взрывом смеха, который, мне показалось, так не вязался с его горьким признанием.

…Посещала ли его в эти дни мысль о смерти?

Несомненно. Ибо только смерть разрубала затянувшиеся узлы.

К концу мая здоровье Бизе существенно не улучшилось. Он страдал от удушья и ревматизма. Однажды утром, пытаясь подняться с постели, он упал. Прибежавшей Марии Рейтер, матери его старшего, внебрачного сына, он запретил рассказывать об этом кому бы то ни было. Через некоторое время он передал ей небольшую сумму денег:

— Нужно, чтобы я хоть как-то выразил вам свою благодарность прежде, чем придет беда.

Незадолго до этого он просмотрел свой архив. Обычно он сохранял свои старые сочинения, нередко используя начатое или завершенное ранее в последующих своих опусах. Но, судя по перечню по сей день не найденных рукописей, в пламя, видимо, полетели и «Гузла эмира», и «Кубок фульского короля», и «Гризельда», и «Кларисса Гарлоу», возможно, — наброски к начатым по предложению Леона Галеви «Тамплиерам», и «Календаль».

Казалось, он ставил какую-то точку.

Но даже и это представляется не самым главным.

В руки Эрнеста Гиро он передал будущее «Кармен».

На парижской премьере опера выглядела не совсем такой, какой большая часть зрителей знает ее сегодня. По обычаю театра, где она появилась впервые, в ней были большие прозаические диалоги. В связи с намечавшейся премьерой оперы в Вене — с которой и началась всемирная слава «Кармен», — их было решено заменить речитативами. И — не странно ли выглядит это? — Бизе, всю жизнь работавший за других, Бизе, никогда не допускавший, чтобы что-то делали за него, вдруг поручил сочинение всех речитативов своему другу! Ему было больно самому притронуться к произведению? В это трудно поверить. Или он что-то бесповоротно решил?

Гиро очень медлителен — и он не успеет закончить работу к намеченному сроку. В Вене «Кармен» — с громоподобным успехом! — пойдет в той же редакции, что и в Париже.

Но дело не в этом.

Почему Бизе так поступает?

Давайте помедлим с ответом.

Пока что с Парижем покончено — и Бизе торопится покинуть родной город.

— Уедем, — сказал он жене. — Мне здесь трудно дышать. Воздух Парижа меня отравляет.

Гиро посетил его перед отъездом.

— Я пришел повидаться с ним вечером после обеда; он меня попросил поиграть сочиненное для «Пикколино», над которым я тогда начал работать. Я сел за рояль, но едва сыграл первые такты, как он положил мне руку на плечо. «Подожди, — сказал он, — этим ухом я ничего не слышу; мне нужно сесть с другой стороны». Он сказал это тонким голосом, который меня потряс. Я быстро повернулся к нему. Это был не прежний Бизе, не такой, каким я его знал — друг, полный пыла и юности; он выглядел в этот момент совершенно больным, тяжко страдающим. Это было нечто ужасное, но мимолетное, словно вспышка… Бизе пересел на другое место, слева от меня, к роялю; он был весь внимание. Я призвал на помощь свое хладнокровие и, не показывая, какое впечатление произвел на меня его страдальческий вид, начал играть. Я сыграл все, что успел сочинить; он слушал внимательно, делая замечания после каждого из фрагментов с той легкостью, с той очаровательной откровенностью, которые привлекали к нему все сердца. Потом мы разговаривали о всевозможных вещах, серьезных и несерьезных, время быстро летело… Пробило полночь. Я встал и пожал ему руку. Он зажег свечу и пошел посветить мне, потому что газ на лестнице уже погасили. Я спустился — но, когда уже был внизу, вспомнил одну вещь, о которой обещал рассказать ему, да забыл в пылу беседы; разговор возобновился на расстоянии: он был все время наверху лестницы, наклонившись ко мне, со свечкой в руках, одетый в халат, несмотря на то, что было тепло, я — внизу, с непокрытой головой. Мы беседовали еще около двадцати минут, потом попрощались и я ушел, не думая больше о том, как он пересаживался у рояля… Тремя днями позже я получил телеграмму… Мой бедный Бизе был…

Нет. Точку ставить еще рано!

Остановимся здесь. И не потому, что автору больно расстаться с героем — хотя это естественно… Дни отмерены. Бизе больше ничего уже не напишет…

***

В мае 1888 года Фридрих Ницше писал из Турина:

— Я вчера слушал — поверите ли вы мне? — в двадцатый раз мастерское произведение Бизе. Я опять со сладостным благоговением досидел до конца, я опять не убежал. Эта победа над моей нетерпеливостью изумляет меня. Как совершенствуешься от такого произведения! Становишься сам образцовым произведением. И в самом деле, каждый раз слушая «Кармен», я казался себе более философом, лучшим философом, чем обыкновенно, — таким снисходительным, таким счастливым, таким индусом, таким усидчивым… Пять часов сидения — первый этап на пути к святости!..

…Музыка Бизе кажется мне совершенной. Она подходит к вам легко, гибко, с вежливостью… Эта музыка жестока, утонченна, фаталистична — при этом она останется народной, — она выражает утонченность целой расы, а не отдельного лица.

Она богата. Она определенна. Она строит, организует, заканчивает: этим она представляет противоположность музыкальному полипу «бесконечной мелодии». Раздавались ли когда-нибудь со сцены более страдальческие, трагические звуки? И как они достигаются! Без гримасы! Без фальши! Без лжи высокого стиля! Наконец, эта музыка обращается к слушателю, как к разумному существу, даже как к музыканту… Мне начинает казаться, что я переживаю ее возникновение… Бизе делает меня творцом. Все прекрасное пробуждает во мне творчество. У меня нет другой благодарности, у меня нет другого мерила для того, что прекрасно…

Слушая его, говоришь «прости» сырому северу и туману вагнеровских идеалов.

Уже самый сюжет освобождает от него. Он сохранил от Мериме логику страсти, кратчайшие линии, суровую необходимость; из своей жаркой родины он принес сухость и limpidezza воздуха. Тут во всех отношениях царит другой климат. Тут говорит другая чувственность, другая чувствительность, другая веселость. Музыка эта веселая, но это не французское веселье и не немецкое. Это — веселье африканское, над ним тяготеет рок, счастье его краткое, внезапное, беспощадное…

Я завидую мужеству Бизе, с которым он ввел чувствительность, эту южную, смуглую, жгучую чувствительность, которой до сих пор не было места в европейской музыке… Как благодетельно действуют на нас золотые полдни ее счастья! Нас как будто окружает неподвижное, затихшее море…

…Наконец — любовь, любовь, возвращенная природе! Это не любовь «возвышенной девы»; не наивная сентиментальность! Тут любовь — фатум, роковая неизбежность; она цинична, невинна и жестока, и именно потому — естественна. Орудие этой любви — война, а в основании ее — половая ненависть. Я не знаю другого случая, где бы трагический характер, составляющий сущность любви, был выражен так ясно, вылился в такую беспощадную формулу, как в этом последнем восклицании Хосе, которым заканчивается все произведение: «Да, я убил ее, мою обожаемую Кармен!» Такое понимание любви (единственное достойное философа) редко, и проникнутое им произведение искусства выдвигается из тысячи.

…Двумя годами раньше — 8/20 января 1876 года — в Париже, «Кармен» слушал Петр Ильич Чайковский в той же «непринятой» французской элитой первой постановке. «Редко в жизни я видел брата таким взволнованным от театрального зрелища!» — вспоминает Модест Ильич.

«Кармен» входит в душу великого музыканта.

«17 июля 1888 года. Симаки. Проиграл «Кармен» всю от начала и до конца и воспламенился снова любовью и удивлением к этой чудной опере, — пишет брату Чайковский. — У меня даже в голове явился план статьи, в которой должна быть проведена та мысль, что «Кармен» едва ли не самое выдающееся лирико-драматическое произведение нашей эпохи… Статьи же, конечно, я никогда не напишу, ибо нехватит умения, сведений, одним словом всего того, что есть у Лароша. А жаль! ибо я готов присягнуть, что лет через десять «Carmen» будет считаться абсолютным chef d'oeuvr-ом. Вот что я писал:

«Кармен», по-моему, в полном смысле chef d'oeuvre, т. е. такая вещь, которой суждено быть в сильнейшей степени отразительницей музыкальных вкусов и стремлений целой эпохи. Мне кажется, что переживаемая нами эпоха отличается от предыдущих той характеристической чертой, что композиторы гоняются (чего не делали ни Бетховен, ни Шуберт) за хорошенькими и пикантными звуковыми эффектами… Музыкальная идея ушла на задний план; она сделалась не целью, а средством, поводом к изображению того или другого сочетания звуков. Прежде сочиняли, творили, теперь подбирают, изобретают. Такой чисто рассудочный интерес музыкального измышления отражается в том, что современная музыка, будучи очень остроумна, пикантна, курьезна и даже вкусна (выражение, выдуманное новой русской школой и чрезвычайно характеристичное), вместе с тем холодна, не согрета горячим вдохновением. Но вот является француз (которого смело назову гениальным), у которого все эти пикантности и пряности не результат выдуманности, а льются свободным потоком, льстят слуху и в то же время трогают и волнуют. Он как бы говорит: «…вы не хотите ничего величавого, грандиозного и сильного, вы хотите хорошенького, вот вам и хорошенькое, joli. Bizet — художник, отдающий дань испорченности вкусов своего века, но согретый истинным, неподдельным чувством и вдохновением».

Вот фельетонная болтовня, в которой ты видишь мою мысль, но у меня для статьи не хватает пороху».

«Это музыка, полная солнца и движения… своею естественностью и ясным осознанием духа своего народа она значительно опередила свое время. Какое место занял бы Бизе в нашем искусстве, проживи он еще двадцать лет!» — писал Ромен Роллан.

Конечно, «Кармен» — это французская классика, произведение французского мастера. Но можно ли позабыть, что Альбенис писал в свое время Шарлю Олмон: «Я не знаю, как Бизе удалось это сделать, но Испания не родила ничего более испанского, чем «Кармен»!

«Бизе не был в Испании, — заявляет Рауль Лапарра. — «Кармен» — вещь рожденная интуицией, а не точностью наблюдений. В ней — дистанция между воображенным и истинным».

Тем не менее Бизе знал андалузский фольклор — для этого вовсе не обязательно было уезжать из Парижа. После кровавых событий 1823 года многие из повстанцев эмигрировали во Францию. В чужой стране они сохранили свои обычаи, свои песни и танцы. Среди этих изгнанников были и музыканты — Арриага, Тинторер, Либон, Миро, Сальвадор Даниель, сын которого стал крупным специалистом в области народной песни и активным деятелем Парижской Коммуны. И один из самых прославленных — Мануэль Гарсиа, композитор, певец, театральный деятель, педагог, воспитавший немало певцов — в том числе своих двух дочерей — Марию Малибран и Полину Виардо. Еще в юности Жорж Бизе познакомился с Педро Эскудеро — профессором класса альта и виолончели Парижской консерватории, с композиторами Мигуэлем Терраморелем и Сальвадором Сармиенте. Он читал и солидный труд Геварта об испанской музыке, опубликованный в 1852 году, и считал Франсуа Геварта «большущим музыкантом, эклектиком», вкладывая в это понятие широту творческого диапазона. Вряд ли он прошел и мимо капитального труда Серафина Эстебаньеса Кальдерона, вышедшего в 1823 году и посвященного испанским песням.

Но ведь все это знали и другие французские — а тем более уж испанские! — музыканты…

Нет, «Кармен» — это чудо. А чуда — не объяснишь!

«Мне очень хотелось бы приобрести партитуру (не клавираусцуг) оперы Бизе «Кармен», — писал 25 июня 1882 года Иоганнес Брамс своему другу, издателю Зимроку. — В хороших ли вы отношениях с Шуданом из Парижа? Можете ли вы ему написать либо сказать мне, во что бы она мне обошлась? Она нужна ведь не для театра, а для моего собственного удовольствия… Мне хотелось бы иметь ее, поскольку это поистине превосходное сочинение и мне оно совершенно особенно дорого и интересно».

«Из современных ему опер, — пишет исследователь Екатерина Михайловна Царева, — Брамс предпочитал всем прочим «Кармен» Бизе, сходясь в этом и со своим антагонистом Вольфом, и с Чайковским. Причина, вероятно, в том, что для всех троих высшим идеалом прошлого был Моцарт, а именно Бизе — как никому другому — удалось «повторить» Моцарта, встав на сходную позицию синтеза жанров и форм («Кармен», как и «Дон Жуан», — своего рода dramma giocoso), на позицию естественного союза музыки и театра, имевшего крепкие корни во французской культуре. «Повторил» он и моцартовское сочетание бытового и высоко обобщенного, возвышенного планов, и реализованную Моцартом в «Свадьбе Фигаро» возможность использования в опере современного (и социально окрашенного) сюжета. А ведь, в отличие от многих, сюжета он специально не искал, а просто (как это часто делал и Моцарт) «выполнил заказ». Было чему позавидовать современникам!»

Протянулись и нити в грядущее. «Хотят видеть в «Кармен» веристскую оперу, хотя веризм не существовал еще в 1875 году. После Лейлы, Маргариты, Офелии — какой резкий поворот через «Кармен» к веризму «Сельской чести» Масканьи!» — написал современный французский музыковед Жан-Луи Дютрон.

«Кармен» покорила мир.

Остается лишь с горечью констатировать, что редакция Эрнеста Гиро, в которой большинство слушателей знают «Кармен», далеко не в лучшую сторону отличается от оригинала и что возвращение к подлинному Бизе идет слишком медленно.

***

Возвратимся, однако, в минувшее.

Простившись с Гиро, Бизе написал письмо Дю-Локлю — человеку, тяжко виновному в неуспехе «Кармен»:

— Мне хотелось пожать вам руку, но ничто в мире не вынудило бы меня подвергнуть вас риску заразиться от меня болезнью, которой я до сих пор страдаю… Не буду вновь благодарить вас; но как здорово вы меня отстаивали! И сколь трогают меня свидетельства вашего расположения! Я думал добиться большего! — Я надеялся на лучшее, признаюсь! Поэтому я был так расстроен, — не за себя, но за вас, — в том, что касается меня, я вполне удовлетворен. Поцелуйте за нас обеих ваших прелестных дочек и передайте г-же Дю-Локль мое большое огорчение по поводу того, что я так невежливо уезжаю. Ваш друг Жорж Бизе.

…Чем так боялся «заразить» Дю-Локля Бизе и почему он не испытывал этой боязни по отношению к Эрнесту Гиро? Где и как «отстаивал» его Дю-Локль? Может, в давних спорах с Левеном? Или в каких-то конфликтах, которых было немало в предпремьерные дни?

Или это было и впрямь прощание — в самом широком смысле, и прощание и — прощение, для которого личная встреча и тяжка, и не так уж необходима?

Каким грустным итогом звучат эти строки последнего из написанных Бизе писем: «Я думал добиться большего! — Я надеялся на лучшее, признаюсь!»

Они выехали из Парижа утром 28 мая — Жорж Бизе, Женевьева и Жак, которому было почти три года, — вместе с Марией Рейтер и ее сыном Жаном, горничной Женевьевы Элизой и ее маленькой дочкой. Поездом добрались до Пека, остановились на обед в отеле «Мадрид», который находился на излучине Сены, и, подкрепившись на свежем воздухе, в коляске добрались до Буживаля, где супруги Бизе с лета 1874 года отдыхали в небольшом двухэтажном доме, на улице, ныне носящей имя Ивана Тургенева — русский писатель купил тут особняк для обедневшей семьи Полины Виардо.

По обеим сторонам двухэтажного дома росли каштаны, сзади — несколько лип и лаковых деревьев с тремя клумбами между ними. С террасы были видны берег и волны реки. В комнату великого музыканта на первом этаже вела внутренняя лестница, сохранившаяся и поныне. Направо по коридору была дверь в более отдаленные комнаты.

То, что произошло в этих стенах, по сей день остается загадкой.

По приезде Бизе почувствовал себя лучше. 29 мая он вышел на прогулку вдоль Сены — с женой и Делабордом, который жил неподалеку.

Бизе очень любил холодную воду и даже устроил у себя в кабинете душ для тех дней, когда погода не позволяла купаться под открытым небом. И, конечно, на первый взгляд не покажется странным, что он вдруг бросился в Сену и принялся плавать наперегонки с Делабордом.

Но вдумайтесь!.. Это делает человек, только что перенесший болезнь, лишившую его — музыканта! — слуха… Человек, в течение всей жизни подверженный тяжким ангинам и, стало быть, отлично знающий, как вести себя в подобных случаях…Промучившийся целый месяц — и еще не оправившийся от последнего приступа…

Легкомыслие?

Как в это поверить?

Последствия не заставили себя ждать. В воскресенье 30 мая начался новый приступ ревматизма с сильнейшей лихорадкой и ужасными болями — приступ, осложнившийся почти полной потерей подвижности рук и ног. В понедельник значительного улучшения не произошло, однако грозные явления несколько отступили — руки и ноги постепенно стали ему повиноваться.

В ночь на вторник разразился сильнейший сердечный приступ — Бизе показалось, что он умирает. Когда в час ночи явился доктор Клеман Лоней, вызванный Делабордом, приступ уже окончился и Бизе спокойно спал. Доктор ушел после того, как поставил нарывной пластырь на область сердца. Он явился на следующий день — в среду, в 8 утра — и сказал: «Кризис прошел. Опасности больше нет».

Однако в то же утро из Сен-Жермен-ан-Ле прискакал кем-то срочно вызванный в Буживаль Людовик Галеви. Через 20 с лишним дней после этих событий он записал в дневнике: «Я застал Женевьеву в слезах. Бизе был беспокоен. Он бредил».

Был ли вновь вызван доктор?

Нет.

Почему?

«Днем стало лучше, — записал Галеви, — Бизе успокоился».

Не «отредактированы» ли события?

Безусловно, Галеви знал, что его дневники могут быть опубликованы — ведь и были впоследствии изданы два объемистых тома! И не случайно же он, в свое время, уничтожил 70 страниц, касающихся непонятной гибели Эстер!

Может быть, день все же прошел чуть спокойнее, чем предыдущий. В половине девятого маленький Жак вместе с Жаном, которому было уже 13 лет, пришли к отцу, как обычно, пожелать доброй ночи. Бизе их обнял: «Идите спать, мои милые ребятишки».

В десять часов вечера он сказал: «Я немного посплю».

В доме воцарился покой.

Но час спустя, по свидетельству Галеви, начался новый сердечный приступ. «Делаборда! — закричал Жорж Бизе. — Позовите скорей Делаборда!»

В ожидании Делаборда, он шепнул Марии Рейтер: «Бедняжка Мария, я уже холодею. Это холод смерти. Как вы скажете об этом моему отцу?»

Что это было? Ухудшение — или обычный озноб, свидетельствующий об окончании сердечного приступа?

И — в любом случае — почему Бизе вызвал именно Делаборда, а не врача, не Людовика Галеви, не жену или еще кого-нибудь из домашних?

Дальше свидетельства расходятся. Есть две версии. По одной он лишился сознания еще до появления Делаборда. По другой он разговаривал с ним.

Первая версия очень удобна — прежде всего для Делаборда: не пришлось объяснять, почему был вызван именно он и о чем шла беседа.

Нашлось, впрочем, и объяснение — однако весьма компрометирующее Делаборда: именно ему, а не Людовику Галеви, не двоюродному брату жены, Бизе поручил заботы о будущем Женевьевы.

Когда? Если не было этой беседы — когда именно?

Раньше?

Допустим.

Но почему именно Делаборду? И что делал он у постели Бизе целый час, если Бизе был действительно без сознания?!

Через час явился доктор. Делаборд вышел к нему навстречу: «Наконец-то!.. Он в обмороке. Что делать?»

— Ничего, — спустя мгновение ответил врач. — Он мертв».

Такова официальная версия. Но ее трудно совместить с некоторыми странностями.

Сообщили, что Жорж Бизе умер от сердечного кризиса. Однако через несколько лет Женевьева, ставшая во втором браке мадам Бизе-Штраус, выдвинула совершенно иной вариант — «опухоль в ухе, которую ни один из хирургов не решил оперировать в надежде, что она рассосется сама».

Мания придумывать невероятные версии была ей свойственна — вспомним хотя бы историю с мнимым сообщением о предложении вступить в брак, якобы переданном через Фроманталя Галеви! Но, быть может, версия была не такой уж фантазией и служила объяснением некоей компрометирующей неожиданности, слух о которой разнесся мгновенно? Дело в том, что, узнав о кончине Бизе, одним из первых поспешил в Буживаль молодой Антони де Шудан, очень друживший с композитором.

— Бизе еще хранил на шее след от резаной раны, — рассказал он.

Антони де Шудан оказался единственным из посторонних, кто видел Жоржа Бизе на смертном одре. Никого больше, вплоть до дня похорон, к телу не допустили.

Был ли этот кровавый шрам следом кровоизлияния после прорвавшегося нарыва на барабанной перепонке левого уха?

Попытка именно так объяснить этот шрам была сделана — и отвергнута как несостоятельная с медицинской точки зрения.

Не выдерживает критики и заявление Женевьевы о том, что «ни один из хирургов» не решился оперировать опухоль — нужен был бы простой прокол. Сведений о том, что вообще обращались к хирургам, нет решительно никаких. Доктор Дюфур, постоянный врач этой семьи, был в отъезде. Перед выездом из Парижа в Буживаль Женевьева посоветовалась с другим врачом, «который не знал истории болезни и даже не поинтересовался ею, выразив мнение, что выздоровление будет более быстрым в деревне».

Этот врач Клеман Лоней тоже не был хирургом.

Что же видел Антони де Шудан?

Разумеется, эту рану не мог нанести кто-либо из домочадцев. Обвинение или подозрение против Делаборда — человека, который последним оказался наедине с Бизе (бодрствующим или пребывающим в бессознательном состоянии) с 11 до 12 часов ночи, должно быть совершенно отвергнуто: Бизе сам позвал его, а Делаборду и незачем было идти на подобное преступление — Бизе не был серьезной помехой в его отношениях с Женевьевой. Пожалуй, трагедия крылась именно в этом.

Если и был человек, которому понадобилась смерть Бизе — исход, разрубающий все узлы, — то это сам Жорж Бизе. Кстати, и Шудан заявлял, что, по его мнению, Жорж Бизе сам нанес себе эту рану.

Состоялась ли все же ночная беседа Бизе с Делабордом?

Весьма вероятно. Дело в том, что после кончины великого композитора Делаборд — полагают, во исполнение предсмертной просьбы Бизе — сделал предложение Женевьеве и оно было принято. Однако Людовик Галеви воспротивился этому браку, заявив, что такое использование «корнелевского великодушия умирающего Бизе» породило бы ненужные толки.

Стало быть, эта предсмертная встреча Бизе с Делабордом все же имела место? Стало быть, имелись основания для «ненужных толков», если их следовало опасаться?

Сопоставим события. Перед отъездом из Парижа Бизе, будучи больным, просматривает свой архив и уничтожает часть материалов.

В меру своих финансовых возможностей — а гонорар, полученный от Шудана-старшего за издание партитуры «Кармен», позволяет в какой-то степени это сделать — Бизе пытается как-то обеспечить Марию Рейтер и ее (их общего) сына «прежде чем придет беда».

Он поручает Гиро сочинение речитативов к «Кармен» — то есть, по существу, создание совершенно новой редакции оперы, в которой она сейчас и идет в большинстве театров мира.

В Буживале он, перенесший тяжелую, измотавшую его силы болезнь, «легкомысленно» бросается в холодную воду. Врач выводит его из критического состояния, вызванного этим непонятным купанием, и заявляет, что опасности больше нет.

Допустим на мгновение, что после беседы с Эли Делабордом (похоже, что она все-таки состоялась) Бизе принял окончательное решение устраниться и лишить себя жизни. Какой же удар он мог нанести себе, если хотел сделать Женевьеву свободной для брака с ее новым избранником («корнелевское великодушие умирающего Бизе», по словам Галеви, — если не в этом, так в чем оно?).

Это мог быть удар в сонную артерию. Смерть наступила бы очень быстро, но с сильным кровотечением. Об этом в рассказе Шудана нет ни единого слова. Правда, он прибыл в дом не сразу после кончины Бизе, следы могли и уничтожить — но Бизе еще не был переодет, а о следах крови на его одежде Шудан ни слова не говорит. Переодевать же Бизе было незачем — визит Шудана был неожиданным, а от врача скрыть что-либо было бы невозможно.

Это мог быть удар в трахею — но тогда смерть была бы мучительно долгой и подоспевший врач мог спасти жизнь больного — если, конечно, был в должной мере искусен.

Наконец, в любом случае Клеман Лоней был бы обязан зафиксировать самоубийство.

Он не сделал этого.

Почему?

Потому ли, что в действительности не было этой резаной раны? Потому ли, что врач решил пощадить честь семьи и не желал лишить Бизе церковного погребения как самоубийцу?

Пролить свет на эту тайну, несомненно, мог бы дневник Людовика Галеви. Но — вот странность! — строки, следующие за записью о кончине Бизе (как и о причине кончины Эстер), старательно вымараны.

Вспомним также о странном требовании Женевьевы, обращенном к друзьям Бизе после его кончины, — уничтожить все полученные от него письма за последнее пятилетие.

Семья Галеви, очевидно, не так уж была заинтересована в объективном освещении событий последних лет и этой тихой трагедии, разыгравшейся точно — день в день! — в шестую годовщину свадьбы Бизе с мадемуазель Галеви.

Между тем слухи о самоубийстве Бизе овладели Парижем. Выдвигались различные версии. Рассказывали даже, будто гибель Бизе вызвана его конфликтом и разрывом с Галли-Марье — Бизе выглядел здесь нарушителем супружеской верности. Кто бы ни был виновен в рождении этого слуха — пострадала от него талантливая певица: Галли-Марье долго потом не могла получить ангажемент на парижской сцене, а на роль Кармен пригласили другую артистку. Только через несколько лет Париж снова услышал Галли-Марье в этой партии.

Ранняя гибель Бизе была слишком внезапной, чтобы люди могли с ней примириться. Может быть, лишь в эти дни Франция начала осознавать все значение этой потери.

— Вряд ли когда-либо французская музыка расставалась со столь прекрасными надеждами, как в минуту этой преждевременной смерти, — написал позднее Пьер Лало. — Подумайте лишь об одном: когда Бизе сочинял «Кармен», ему было 36 лет; в момент создания «Арлезианки» — 33 года, и он дал уже к этому времени «Искателей жемчуга» и «Пертскую красавицу». Приблизительно в 35 лет Вагнер сочинил «Летучего голландца», а в 33 года «Риенци». До этого были «Феи» и «Запрет любви». Возьмите этих двух людей в их 35 лет и сравните творческие возможности. Кто дал более сильное, более решительное, более живое доказательство творческого гения? «Пертская красавица» и «Искатели жемчуга» выше «Феи» и «Запрета любви». И разве «Риенци» можно сравнить с «Арлезианкой»? Что касается «Кармен», то она одна завоевала весь мир: все народы не перестают ее слушать и любить… Предположим, что Вагнер умер после «Летучего голландца» — за исключением нескольких сцен, произведения неровного и тяжеловесного. Представьте, что Бизе прожил бы еще сорок лет! Сколько шедевров он мог бы создать после «Кармен»!

Бизе умер в 37 лет, не дождавшись славы, обессмертившей его имя и его произведения. Судьба снова показала свой жестокий лик. Наиболее отважные из бойцов гибнут, не увидев победы. «Слава — это солнце мертвых», — сказал Бальзак.

…Да, бесспорно, — Франция начала прозревать. Посвященные композитору некрологи нельзя читать без горечи и гнева. Те, кто еще недавно обливал Бизе грязью, отказывали в оригинальности, объявляя «оголтелым вагнерианцем», теперь называли его Мастером.

Похороны великого музыканта состоялись в полдень 5 июня в церкви Трините, где собрался «весь Париж» — свыше четырех тысяч представителей французского искусства. Здесь были Адольф-Аман Бизе, Леон и Людовик Галеви, Гиро, Делаборд, Паладиль, Массне, Гуно, Тома, Дю-Локль, Дусе, артисты театра «Водевиль», участвовавшие в «Арлезианке», вся труппа Комической Оперы, музыкальные критики, драматурги. Жюль Паделу, дирижировавший в эти дни на фестивале в Каннах, приехал в Париж на несколько часов вместе со своим оркестром.

Органист Огюст Базиль открыл траурную церемонию исполнением импровизации на темы из «Искателей жемчуга»; затем прозвучала увертюра «Отчизна» в исполнении оркестра под управлением Паделу. Певцы Дюшен и Буи (первый Гарун в «Джамиле» и первый Эскамильо в «Кармен»), глотая слезы, спели Pie Jesu, положенное Гиро на музыку из «Искателей жемчуга». Поль Лери — первый Хо-се — спел Agnus Dei на музыку антракта к сцене на ферме из «Арлезианки», затем оркестр исполнил Анданте и Адажиетто из музыки к этой же пьесе. В заключение Огюст Базиль сыграл большую импровизацию на темы «Кармен». «В нефе церкви, — рассказывает Эрнест Рейе, — произведения Бизе приобрели характер величественный и возвышенный».

Под звуки Траурного марша Шопена процессия двинулась на монмартрское кладбище. Впереди шли Гуно, Тома, Дусе и Дю-Локль, которые несли погребальные ленты, Адольф-Аман, поддерживаемый Людовиком Галеви, отец Людовика Леон Галеви, друзья, близкие, среди которых, однако, не было Женевьевы. Катафалк был усыпан белыми цветами и иммортелями.

От имени Союза драматических авторов и композиторов Жюль Барбье, написавший несколько лет назад вместе с Мишелем Карре либретто «Гузлы эмира», произнес первую речь. Потом говорил Дю-Локль: «Итак, дорога, по которой он с детства шел с такой энергией и волей, привела его к этой могиле!.. Бизе шел во главе молодой плеяды, откуда выйдут мастера будущего. Он пал накануне триумфа».

Гуно говорил последним.

— Я не задержу вас долго возле этой могилы, разверзшейся так безвременно и унесшей столько надежд, такое будущее и столько счастья — Жорж Бизе умер в 37 лет, в тот момент, когда после двух десятилетий поисков и героических усилий он нашел, наконец, свою индивидуальность, которая значит куда больше, чем успех, и которая является достоянием только самых великих артистов и ставит его рядом с самыми замечательными мастерами. Смерть унесла его в самом начале этой славной дороги. Она унесла также первые радости его сердца. После шести лет брака с Женевьевой Галеви, дочери своего блестящего педагога, который был и моим учителем, он оставил в душе вдовы печаль, являющуюся лучшим венком на его могиле. Мне остается, господа, добавить лишь то, что я слышал из уст этой молодой женщины, отчаяние которой было благородным и искренним: «В течение шести лет, проведенных с ним вместе, не было дня, о котором я не могла бы вспомнить с радостью и благодарностью». Господа, это мерило всего того, что ушло с ним в настоящем и будущем, ушло с артистом и человеком, которого сейчас оплакиваем мы.

Вряд ли, однако, Гуно цитировал подлинные слова Женевьевы — он не мог видеться с нею: сразу после трагического события Женевьева была увезена Людовиком Галеви в Сен-Жермен-ан-Ле. Она была в невменяемом состоянии и, конечно, не встречалась ни с кем из посторонних. Скорее всего, слова, сказанные Шарлем Гуно, были необходимы для репутации семьи Галеви и, в первую очередь, самой Женевьевы.

Можно понять этот поступок Гуно, вызванный жалостью. Женевьева страдала. Ощущение страшной вины было сильным — но вряд ли глубоким: в этом сердце «неудачник» Бизе занимал слишком малое место.

Женевьева оказалась истинной дочерью Леони Галеви. Марсель Пруст написал ей однажды:

«Я уверен, что в действительности вы любили лишь некий образ жизни, который менее оттенял вашу интеллигентность, чем ваш ум, менее ваш ум, чем ваш такт, чем ваши туалеты».

Весьма сомнительный комплимент.

Она не сумела постигнуть трагедию Жоржа Бизе, не смогла оценить ни величие этого человека, ни силу его любви к ней. Внешне она попыталась сохранить о нем память — в ее доме специальная комната в первом этаже была посвящена своеобразному мемориалу — там хранилось все, что связано с композитором. Она сохраняла его «при себе»: выйдя во второй раз замуж, взяла двойную фамилию: Бизе-Штраус. Вторым мужем был представитель торгового дома Ротшильдов — Женевьева, наконец, попала в свою среду. Истерики кончились, Делаборд больше не играл заметной роли. Она включилась в общественную деятельность — ее дом стал одним из центров защиты Дрейфуса. Но она даже не попыталась привить своему сыну интерес к творчеству его отца. Жак Бизе занялся перепродажей подержанных автомобилей и весьма молодым покончил с собой из-за несчастной любви — ему в полной мере передались истерические выходки Женевьевы.

Жан Рейтер, ставший впоследствии заведующим типографией «Temps», тоже оказался далеким от музыки, хоть он и создал своеобразный интимный музей, увековечивший жизнь великого композитора.

Впрочем, к чему упрекать Женевьеву! Виновата и Франция. Когда в 1954 году один из преемников Дю-Локля, директор Комической Оперы, посетил кладбище Пер-Лашез, куда, после временного захоронения на Монмартре, перенесли прах Бизе, он был потрясен запустением, в котором оказался последний приют гения. «Нужно немедленно привести в достойный вид могилу автора «Кармен» и «Искателей жемчуга», произведений, идущих в зале Фавар», — обратился он к Ассоциации драматических авторов и Комиссии изящных искусств муниципального совета.

Приблизительно в эту же пору случилось то, что можно с полным правом назвать «ограблением века». Приехавшая в Париж в поисках архивных материалов, связанных с творчеством Марселя Пруста, американка Мина Куртис случайно обнаружила у вдовы племянника адвоката Эмиля Штрауса архив семьи Бизе-Галеви. Скупив эти бесценные документы, долгое время остававшиеся в небрежении у французских искусствоведов, она увезла их в США. Куртис написала книгу, основанную на архиве. Долгое время этот труд, равно как и замечательная, истинно подвижническая работа советского музыковеда Галины Тихоновны Филенко, собравшей все известные письма Бизе и написавшей к ним подробные комментарии, были чуть не единственными документированными источниками для изучения жизни Бизе. Обязана им и книга, которую вы только что прочитали.

Лишь в недавнее время архив возвратился во Францию — и можно не сомневаться, что в нем таится немало возможностей для новых открытий.

***

Париж наших дней.

Снова площадь Бастилии, где простреленный гений Свободы балансирует на позолоченном шаре.

Многое тут изменилось — не те нравы, не те времена.

Но в толпе парижан — летом или зимою, утром, вечером, днем — может быть, вы повстречаете человека в чуть старомодной одежде. В Париже не принято оборачиваться на прохожих, изучая их туалеты. Каждый носит, что хочет. Что может.

Ну а если вы все-таки обернетесь и прохожий одарит вас знакомой, немного печальной улыбкой — что же тут необычного?

Он ведь бессмертен!