22 декабря 1857 года в 7.30 утра поезд остановился в Лионе.

Бессонная ночь, разумеется, утомила. Но кто думает об усталости, впервые попав в чужой город!

Они вышли на улицы, вымощенные маленькими булыжниками — острыми, в форме груши… Прогулялись по набережной Сен-Клер вдоль течения бурной Роны и увидели в сорока лье слева, среди облаков, очертания гор Дофине.

Стук отворившихся жалюзи раньше, чем вывеска под балконной решеткой, привлек их внимание. Время завтрака — и они заглянули в небольшое кафе.

— Есть зелень, дичь… Есть отличное божоле…

— Не с утра же…

— Господа, вероятно, с парижского поезда? Уверяю, такого вина вы в Париже не пили…

— Что ж, попробуем?..

День начинался прекрасно.

— Посмотрите, что написано на бутылке: «Пейте меня прохладным, или я умру, не раскрыв своего секрета»… Пользуйтесь жизнью, пока это возможно. Знаете, что сказал о Лионе Сенека? «Между крупнейшим городом и отсутствием города прошла только одна ночь». Нерон сжег его, господа. Правда, потом Рим прислал много денег и Траян все отстроил… Вы впервые в Лионе? О, тогда поднимитесь на башню Фурвьер. Вы увидите место, где Рона сливается с Соной.

— Говоря откровенно, нас больше интересует картинная галерея.

— Как раз рядом с собором Фурвьер. Через Ботанический сад, а оттуда — на площадь Терро. Дворец Святого Петра. Это и есть музей.

— Благодарим вас, вы очень любезны.

— Это мой долг, господа. Долг патриота Лиона… Милый лионец показался им менее обаятельным, когда принес счет. Это было такое грабительство, что Жорж не удержался от спора — в нем жил характер Эме! — и, к собственному удивлению, победил. «Все остались очень довольны моей бухгалтерией», — сообщил Бизе матери.

Они добрались до музея — но он был еще на замке. Пока побродили вокруг. Когда-то здесь жили монахи, а еще раньше, при римлянах, в этом месте творили таинства тавроболия. Жрец спускался в глубокую яму, над ним закалывали быка и кровью его окропляли жреца — так, чтобы капли попали на все части тела. Это крещение кровью совершалось раз в двадцать лет.

На глаза нашим путникам попался обломок надгробного камня. «Вечная память душе усопшего Виталина Феликса, ветерана легиона… Минервы, человека мудрого и преданного, торговца бумагой, известного своей честностью… Он родился во вторник, ушел на войну во вторник, был уволен в отставку во вторник и умер во вторник…»

Друзья переглянулись: ведь был как раз вторник…

Так прогуливались, пока не открылся музей — и Жорж записал в дневнике, что он восхитился «двумя Перуджино, отличным Фландреном и одним Геймом» — в музее оказалась картина отца его компаньона по путешествию. Там имелись и Рубенс, и Веронезе, и Карраччи, и — «Жертвоприношение Авраама» кисти Андреа дель Сарто: Жорж встретился и со своим предполагаемым предком.

В полдень, по невозможной дороге — с холма на холм — они отправились в Льеж. То и дело на пути попадались большие телеги, запряженные шестерней, — растительное масло, сухие фрукты, мыло… Богатства этого края растекались отсюда по всей стране. Осмотрели античный храм и готическую церковь Святого Маврикия… Поднялись на развалины древнего театра, потом — к крепости, полускрытой бурно разросшимися виноградными лозами.

Но настоящая вакханалия виноградников началась в Сент-Коломбе.

Потом были Валанс и Оранж.

Страна, где они родились, раскрывала им свои объятия.

Встреча с новым — неизменно событие в жизни художника. Он — натянутая струна. Невозможно коснуться ее, не вызвав ответного колебания. Секрет творчества — отзвук. Это нечто, от художника не зависящее. Он для этого создан. Другие — с иным складом души — наслаждаются, потребляя. А творец призван множить — хочет он этого или не хочет. Жизнь взаймы, наслаждение под проценты.

Рождество они встретили в Авиньоне. Серебряный гул плыл над городом, завораживая и окрыляя. Сотни заговоривших колоколов!.. Им показалось, что это уже Италия. Улицы — полутемные, узкие, защищенные тентами от палящего солнца… Мужчины в потрепанных куртках, небрежно наброшенных на плечо — смуглые, с горящим взором… Женщины, чья задорная грация обещает, но способна в тот же миг и лишить всех надежд.

«Я больше узнал, больше передумал за восемь дней, чем за всю мою предшествующую жизнь», — написал Жорж родителям 29 декабря.

Ним, Арль, Марсель — здесь Жорж впервые увидел море, — Тулон, Ницца, Генуя, Пиза, Лукка, Пистойя… Флоренция.

Путь шел вниз, с Апеннин. И однажды, в сиреневой дали, перед ними распахнулась равнина — и они увидели купол Санта-Мария дель Фьоре.

Наугад, по незнакомым улицам, пропахшим оливковым маслом, они шли туда, где маячил гигантский шедевр Брунеллески. Купол то появлялся, то исчезал за каким-нибудь поворотом, заслоненный стенами ближних зданий. Запутанный лабиринт, где, казалось, еще звенели клинки гвельфов и гибеллинов, мрачновато-прекрасный, величественный и манящий. Они устали и в конце концов расположились рядом с собором на отдых, наблюдая за потоком прохожих. На душе Жоржа было тревожно — по дороге он заглянул на почтамт, но письма из Парижа там не оказалось.

Мимо шли капуцины, полускрывшие лица под своими неизменными капюшонами, францисканцы в коричневых сутанах, подпоясанных белым шнуром… Перемешиваясь с итальянской, звучала то английская, то испанская речь — бесчисленные туристы, казалось, заполонили весь город, и пятерка парижских счастливцев влилась в их поток.

Он понес их по улице Кальцайуоли к площади Синьории. Здесь когда-то пылали картины и книги, брошенные в огонь покаяния по призыву Савонаролы, а потом загорелся костер, на котором сожгли самого проповедника. Через шесть лет на этой же площади чернь забросала каменьями микеланджеловского Гиганта, позднее прозванного Давидом, — флорентийцев смутила его нагота.

Конный памятник Козимо I Медичи, «Фонтан Нептуна» Джамболоньи, роскошно орнаментированный Бартоломео Амманати… Шедевр Донателло «Юдифь», тогда стоявший еще перед фасадом дворца, украшенным девятью гербами коммун города и часами, установленными в 1667 году… Знаменитый «Персей» Бенвенуто Челлини с автопортретом скульптора на шлеме героя — его они увидели под сводами лоджии Ланци, укрывшими и «Похищение сабинянок» Джамболоньи, и древнегреческую скульптуру «Аякс с телом Патрокла», и шесть женских античных статуй, и медальоны с рельефами «Добродетелей», помещенными Аньоло Гадди в 1384–1389 годах над пилонами фасада, и фигуры двух львов, фланкирующие средний проем — одного, относящегося к незапамятным временам, и другого, созданного в 1600 году Фламинио Вакка… Музей под открытым небом, повседневность Флоренции, ее слава, ее красота…

Дальше, дальше…

Обнажив головы, наши путники вошли в Санта-Кроче, где, напротив гробницы Микеланджело, покоится прах Галилея — победа науки над церковью, запретившей когда-то погребение еретика в освященной земле.

Сколько славных имен! И еще одно — неотрывное от Флоренции: ведь отсюда и прибыл во Францию человек невысокого роста с душою гиганта — Андреа дель Сарто. Бизе осмотрел все творения своего дальнего предка — пришлось хорошенько побегать по городу. Дворик Братства босоногих кармелитов… Монастырь Сантиссима Аннунциата… Монастырь Скальцо, фрески монастыря Сан-Сальви… Шестнадцать картин в галерее Питти… «Мадонна с гарпиями», «Портрет молодого человека», «Девушка с томом Петрарки» в галерее Уффици…

И еще одно, может быть, наивысшее потрясение: усыпальница Джулиано и Лоренцо Медичи, где почти не обращаешь внимание на фигуры гордых представителей власти («Кто это заметит через несколько столетий!» — сказал Микеланджело, когда его упрекнули в отсутствии портретного сходства), — но не можешь оторвать восхищенного взора от скульптур Дня и Ночи, Утра и Вечера. Шедевр Микеланджело, созданный в 1520 году для Новой сакристии базилики Сан-Лоренцо.

Но — увы! — первая же встреча с музыкой принесла жесточайшее разочарование. Они были на «Ломбардцах» Верди. «Это очень плохо».

Прав ли он? Как могли не затронуть его души хотя бы потрясающие хоровые ансамбли? Может быть, такой отзыв могло вызвать несовершенное исполнение? Недаром же он вспоминает одного из учеников отца, уверяя, что Гектор Грюйе имел бы громадный успех, если бы выступил здесь…

Ему кажется, что в современной Флоренции много жизни, движения, но нет ни одного талантливого человека — ни музыканта, ни поэта, ни художника — абсолютно никого. «Мы снова ходили в театр: это отвратительно! В Лазари сыграли бы лучше… Странно видеть столь славную страну впавшей в подобное отупение. Кстати, я убежден, что упадок в искусстве — неизбежное следствие политического упадка».

Какой неожиданный вывод для еще так недавно далекого от «политики» Жоржа Бизе…

А политика властно вторгается в жизнь. 14 января в Париже, на улице Лепелетье, перед началом спектакля в Большой Опере, в карету Наполеона III летят три бомбы. Множество жертв, но Луи-Наполеон и императрица Евгения не пострадали. Главой заговора оказался Феличе Орсини, карбонарий, а затем мадзинист, совершивший дерзкий побег из тюрьмы. Он утверждает — имея к тому основания, — что свобода Италии, утерянная в 1849 году, невосстановима без социального обновления всей Европы, одним из столпов реакции в которой он считает Наполеона III.

Италия забурлила, судьбы четырех заговорщиков вылились в национальную проблему — некоторое время Наполеон III даже думал, что ему придется помиловать Орсини, но тот не пожелал снисхождения. «Сообщи мне об этом все подробности, — попросил Бизе мать, — ведь мы живем как кретины. Впрочем, в Риме у нас будут газеты».

Да, пора уже думать о прибытии в Рим.

В последний раз поднялись они на холм сада Боболи, навестив его уникальные гроты, и прошли по галерее Питти, прощаясь с ее сказочными богатствами.

И вот снова дорога — по горным склонам, через бесчисленные перевалы, среди виноградников, где под солнцем юга скоро проснутся могучие лозы и иссиня-черные гроздья дадут жизнь знаменитому кьянти, сложной гамме достоинств четырех благородных сортов винограда.

Все дальше и дальше.

Небольшой городок Кастильоне, приютившийся у обрыва, с кампаниллой, словно воткнутой в бесконечную синь… Тразименское озеро, где когда-то Ганнибал одержал победу, потрясшую Рим… Примостившийся на горе городок Орвьето.

Они едут мимо маленькой речки — это начинается Тибр.

Горные кряжи отступили назад. Одинокие пинии подчеркивают ширь просторов… На фоне далеких вершин — акведук Клавдия… Аппиева дорога — по ее обочинам в конце 70-х годов первого века до нашей эры возвышались кресты, на которых были распяты воины Спартака.

Ниточка горной дороги ведет их туда, где смешались века и события и скрестились судьбы многих народов. Рим. Величие и бессилие, благородство и подлость, пики взлетов и бездны падений.

Плеск фонтанов сливается с шумом дождя. Вот и цель путешествия — вилла Медичи, окруженный большим садом дворец. Аннибал Липпи построил его для кардинала Риччи, Микеланджело перестроил для Алессандро Медичи. Наполеон I в 1803 году купил этот дворец. Кусочек Рима, Риму более не принадлежащий. Вилла экстерриториальна — и этим пользуется ее директор, господин Виктор Шнетц: он скрывает здесь нескольких бывших бандитов, с которыми свел знакомство во время своих путешествий по диким горам страны. Состарившиеся, но не прощенные государством, отставные разбойники работают тут поварами — и, по отзывам некоторых, стряпают, как убийцы. Зато в неспокойной Италии, по неписаному закону, никто из джентльменов удачи не тронет французских пансионеров.

Впрочем, новоприбывшим рассказывают нечто ужасное. Суми, гравер, перевязав себе глаз, уверяет, что ранен ножом. Рим после семи вечера объявляют скопищем жуликов и рассадником малярии. Для шестерых парижан приготовлен ряд приятных сюрпризов — хромоногие столики, держащиеся на честном слове и с грохотом обрушивающиеся при первом к ним прикосновении, самоскладывающиеся кровати, берущие в плен слишком доверчивых. Но утром все выясняется — это традиция, так встречают каждого новичка. Что же — шутка есть шутка, стоит ли обижаться?

Его поселили на самом верху правой башни, «самой высокой в Риме», как о ней, шутя, говорили, в конце винтовой лестницы, в легендарной «турецкой» комнате, расписанной Орасом Верне в ориентальном стиле, — с арабскими надписями над кроватью, дверью и окнами. Пестрые птицы порхали по стенам, а из окон открывалась панорама Вечного города. Здесь он прожил месяц, так как предназначенное ему постоянное помещение было еще занято предшественником. «Одним словом, я устроился замечательно. Кормят просто и хорошо. За бельем следят и хорошо стирают. Только слуги небрежны, а поэтому в скором времени я научусь сам чистить свое платье».

Раз в год стипендиаты должны посылать в Париж свои отчетные работы. А в остальном свобода почти безгранична. Занятий никаких. Чаще всего они болтают в расположенном неподалеку кафе Греко — во времена Бизе темном и грязном, но… пользующемся непонятной популярностью у заезжих артистов.

Дождь уныло барабанит по крыше, превращая новичков в арестантов. Раз нельзя прогуляться по Риму — самое время поразмыслить о предстоящей работе… Бизе хочет принять участие в объявленном в Париже конкурсе — он напишет «Те Deum». Это духовное песнопение выбрано вовсе не потому, что он добрый католик — нет, причина прозаичней и проще. Во-первых — это условие конкурса, во-вторых — это деньги. Премия — 1500 франков — позволила бы по дороге в Германию, где он должен провести третий год стажировки, заехать в Швейцарию и, кроме того, помочь материально отцу.

Ах, а дождь все идет — невозможно осматривать Рим, когда нет солнца: все выглядит слишком печальным, словно шедевры архитектуры заимствуют у светила свой блеск. Но вот хмурые тучи рассеялись — и Бизе спешит познакомиться с городом. «Foro Romano», форум Нервы, форум Траяна, вилла Людовизи, чаша древнего Колизея, базилика Святого Петра и, разумеется, Ватикан.

Во Флоренции Бизе видел великолепные вещи — «но я мог их предвидеть, в то время как Микеланджело!..»

Его все удивляет и все… забавляет: смешные Мадонны под каждым фонарем, сохнущее на всех окнах белье, кучи навоза на площадях… Даже нищие: плохо одетый субъект просит у него милостыню и, получив мелкую монету, долго, с презрительным видом, вертит ее между пальцев, затем швыряет на землю и, достав из кармана изысканный портсигар, предлагает Бизе сигару стоимостью в полтора раза дороже.

С несколькими приятелями Бизе нанимает экипаж, чтобы принять участие в карнавале. Нет ничего увлекательней этого зрелища. «Все окна украшены прелестными женщинами, почти сплошь одетыми в римском стиле. В воздухе — дождь цветов и confetti, одни вас украшают, другие пачкают. Но когда на плечах серая блуза, с дамами обмениваешься цветами, а с мужчинами гипсовыми шариками без всякой боязни выпачкаться. Г-н Шнетц устроил костюмированный бал. Я заказал жене одного нашего слуги восхитительный костюм бебе и имел самый бешеный успех, который целиком относится к портнихе. Я сохранил все принадлежности костюма, чтобы показать его тебе после моего возвращения и, в случае необходимости, надеть», — пишет он не одобряющей лишние траты Эме.

Ему хочется создать оперу «в римском стиле» — и он выбирает сюжет «Паризины», полузабытой оперы Доницетти. Но эта работа будет возможна только в следующем, 1859 году. Теперь же нужно корпеть над «Te Deum»-ом — «Трудно чертовски».

Разумеется, прежде всего необходимо проникнуться настроением духовной музыки — и где, как не в Риме, найдешь образцы!

Наступает Святая неделя. В Риме она обставлена очень торжественно. Но и тут Жоржа ожидает разочарование.

«Знай, — пишет он матери, — что теперь с музыкальной точки зрения это не более чем постыдные фарсы… Вот в чем они состоят: нужно с утра надеть фрак и провести четыре часа у порога Сикстинской капеллы, и это — чтобы услышать наискучнейшую музыку. Вот и все. Вдохновляешься здесь творениями великих мастеров, еще больше — творениями Бога, природой, наконец, воспоминаниями о прошлом, но совсем не этими смешными церемониями, в которых роскошно одетый манекен служит зрелищем для глупо любопытствующей толпы. Единственно, что величественно и производит сильнейшее впечатление, так это благословение на площади св. Петра. Итак, теперь ты достаточно осведомлена о Святой неделе в Риме. Скверную музыку в сочетании с недостойной комедией, в которой повинны папа и кардиналы, — вот все, что я увидел и услышал».

«Те Deum» все же закончено. Бизе находит его то хорошим, то — отвратительным. Одно совершенно ясно — он не способен писать религиозную музыку.

И действительно — премию получает другой, Адриен-Норберт Барт.

Что случилось? Изменило всемогущество гения? Исчезла былая легкость, позволявшая представать в самых разных обличиях? Ведь все так удавалось до последнего времени — холодная грация салонных мелодий, патетика конкурсных кантат, юмор комической оперы…

Или, может быть, это именно гений требует, наконец, своего настоящего выражения? Ибо гений — это всегда непохожесть, оригинальная интонация, личностная печать… Вероятно, настала пора, когда вслед за освоением созданного другими нужно сделать и свой собственный шаг в неизведанную глубину…

Это длинный процесс. Иногда нужны годы.

Бизе этого еще не знает. Происшедшее он считает досадною неудачей. Ну да ничего! Виноват, вероятно, жестокий приступ ангины, поразившей его в дни работы над отвергнутым произведением. Ну конечно, все дело в этом! Господин Венти, врач-итальянец, пустил ему кровь и поставил двенадцать пиявок к горлу, господин Мейер, французский врач, прописал превосходное полоскание, от которого сразу же стало легче. И, что порадовало особенно — оказалось, что здесь его уже полюбили: в дни болезни дверь в комнату не закрывалась, такую массу визитеров он принимал.

Он часто бывает теперь на приемах во французском посольстве и встречается там с интереснейшим человеком — русским послом Николаем Дмитриевичем Киселевым. Между юношей и пятидесятивосьмилетним вельможей завязывается горячая дружба.

Эти светские связи очень беспокоят осмотрительную Эме.

«Заниматься политикой, боже мой! — успокаивает ее Жорж. — Да ведь здесь даже не знают, что творится кругом и нисколько не стремятся узнать! Живут чисто артистической жизнью, то есть все интересы, чуждые искусству или благосостоянию каждого индивидуума, полностью изгнаны из существования».

Он пишет неправду. Когда речь заходит о намерении его двоюродного брата Адриана Дельсарта вступить во Французский оккупационный корпус, Жорж Бизе демонстрирует отличное знание политической обстановки.

Он говорит не только о лихорадке, изматывающей силы французских солдат. Он упоминает в письме к матери о непрекращающихся конфликтах между представителями двух армий — французской и итальянской. «Генерал говорил мне недавно: «Нужно прекратить эти ссоры любой ценой. Ну а чтобы добиться их прекращения, есть лишь один способ — карать всех, правых и виноватых, французов и итальянцев, солдат и офицеров». Прав или виноват, выведен ли из себя одним из этих грубиянов итальянцев, можно быть уверенным, что получишь два месяца тюрьмы и плохую аттестацию. Если ранишь или убьешь — положение серьезней! А если самого убьют или ранят?»

Он касается и своих «прохладных отношений» с большинством офицеров.

Это не просто сведения, собранные ради Адриана Дельсарта. Нельзя жить в стране и не дышать ее воздухом.

А ситуация очень сложна. Италия — под гнетом австрийцев. Преследуя личные интересы, Наполеон III затевает брак своего двоюродного брата с дочерью короля Сардинии. Тридцатишестилетний развратник — не пара шестнадцатилетней девушке, воспитанной в строгих правилах. Тем не менее брак заключают — с этим связано подписание договора о французско-сардинском союзе для войны против Австрии с целью образования королевства Верхней Италии под эгидой Савойского дома.

Вспыхивает война. В битве при Мадженте одержана первая значительная победа. Наполеон III и Виктор-Эммануил вступают в Милан. Гарибальди занимает Бергамо. Австрийцы разгромлены и при Сольферино.

Бизе воспринимает это по-своему — он рад ослаблению клерикалов. «Мы нашли очень красивую собаку, которую назвали Маджента. Когда мы ее зовем на улице, священники строят восхитительные гримасы».

И вдруг Наполеон III посылает генерала Флери к Францу-Иосифу. Перемирие. Почему? Что случилось? Ах, все очень просто! Императора Франции испугал подъем мощного освободительного движения. Это может привести к созданию сильной, единой Италии, сорвать планы гегемонии Франции. Австрия и французы предпочитают разделить сферы влияния.

Живой ум Бизе откликается на события. Он еще верит в избранность Франции, еще верит, что «Наполеон III — великий человек». Куда меньше он верит в себя. «Я немного похож на плохого пловца в глубокой воде: сильно барахтаюсь, но мало подвигаюсь».

Кто ближе к недосягаемому идеалу — Моцарт или Бетховен, Россини или Мейербер? Нет, он не помещает одних композиторов во второй разряд, других — в первый: «Это было бы нелепо!» Просто — один строй мыслей оказывает на его натуру более сильное влияние, чем другой. Он взволнован, восхищен, поражен, когда звучит «Героическая симфония» или второй акт «Гугенотов»… Но когда он встречается с Рафаэлем или Моцартом, видит «Афинскую школу», «Спор о святом причастии», «Деву Марию из Фолиньо», слушает «Свадьбу Фигаро» или второй акт из «Вильгельма Телля» — все остальное для него как бы перестает существовать.

Для него это вопрос практики, или, если угодно, технологии. «Ты приписываешь слабости libretti ряд неудач, жертвами которых в течение нескольких лет являются наши лучшие композиторы, — полемизирует он с матерью. — Ты права, но есть и другая причина: она в том, что ни один из современных авторов не обладает полноценным талантом. Одним — например Массе — не хватает стиля, широкой концепции. Другим — Фелисьену Давиду — по-моему, недостает музыкального мастерства и ума. Самым сильным — Гуно и некоторым другим — недостает единственного средства, которым композитор может заставить современную публику понять себя, — мотива, который ошибочно называют «идеей». Можно быть большим художником, не обладая мотивами, и тогда нужно отказаться от денег и широкой популярности; но можно также стать выдающимся человеком и обладать драгоценным даром, пример — Россини. Россини — величайший из всех, потому что он, подобно Моцарту, обладает всеми достоинствами: возвышенностью, стилем и, наконец, мотивом. Я продумал и убежден в том, что тебе говорю, и потому надеюсь. Я хорошо знаю свое дело, очень хорошо инструментую, никогда не впадаю в обыденность, и, наконец, — я открыл этот Сезам, который столько времени искал. В этой опере найдется с дюжину мотивов, настоящих, ритмичных и легко запоминаемых, однако же я не сделал ни одной уступки против моего вкуса».

Его первая опера… Это не «Паризина». «Я заметил, что выбранное мною либретто мне совершенно не подходит. Тогда я пустился на поиски и нашел итальянский фарс вроде «Дона Пасквале». Его можно весьма забавно сделать, и я надеюсь справиться с ним с честью. Решительно — я создан для музыки буфф и я отдаюсь ей целиком. Невозможно передать тебе, — пишет он матери, — как трудно было найти эту пьесу. Я обегал все книжные лавки Рима и прочел двести пьес. В Италии теперь делают либретто только для Верди, Меркаданте и Пачини. Что же касается других, то они удовлетворяются переводами французских опер: ибо здесь, где ничто не защищает литературных прав, берут пьесу г. Скриба, переводят ее, подписывают своим именем, не меняя ни слова. Самое большее, если сменят название».

Пьеса Карло Камбиаджо «Дон Прокопио»… Ему кажется, найден шедевр. Теперь дело за музыкой.

Но — Сезам не открылся. Да, мелодии восхитительны, есть ритмические находки, выразительны и изящны гармонии, есть забавная сцена сорвавшегося побега, есть трио, весьма необычное по составу — два баритона и бас… Есть и замечательная серенада — она станет знаменитой, когда, много позднее, Бизе перенесет ее в другую оперу… А чего-то все-таки не хватает — и работа подвигается туго. Дома, в Парижской Консерватории, ему было достаточно ощущения, что он пишет удачней других. Здесь, в Риме, ученик начинает чувствовать себя художником — «но сколько ложных шагов, сколько провалов!»

Где же все-таки Истина?

Он уверен, что сочиняет «итальянскую музыку» — «невозможно сделать ничего другого на итальянский текст». Но искусство современной Италии не дает ему необходимого импульса. Снова он погружается в партитуры Беллини, Россини… Да, прекрасно. Но теперь почему-то и это начинает казаться ненастоящим… Доницетти — вот эталон.

Доницетти, наверное, улыбнулся бы. Автор более чем семидесяти опер, — а «Дон Пасквале» одна из последних, — он, конечно, не допустил бы просчетов, губящих первый оперный опус Бизе. «Дон Пасквале» сконструирован идеально, каждый последующий эпизод вытекает из предыдущего, действие развивается с энергией расправляющейся пружины… Доницетти не взял бы либретто, где персонажи чаще декларируют свои намерения, чем практически действуют.

Сюжет комической оперы Бизе открывается изящным хором слуг, обсуждающих намерение хозяина дома выдать свою воспитанницу Беттину замуж за престарелого холостяка дона Прокопио, который к тому же вовсе не намерен жениться.

Появление хозяина дома обрывает беседу. Слуги расходятся. Ссора дона Андронико с его супругой Ефимией, возражающей против нелепой затеи, повторяет информацию, уже известную зрителю. Приезд дона Эрнесто, брата Беттины, которому сообщают о намерении опекуна, — это третье повторение, а появление самой Беттины и приход полка, под командованием влюбленного в Беттину молодого Одоардо — здесь звучит марш, тема которого заимствована из Юношеской симфонии, — заставляет повторить информацию в четвертый раз. Количество персонажей увеличивается, но сценическое действие топчется на одном месте.

Только в очаровательном трио, где Эрнесто обучает Беттину, как нужно вести себя с непрошеным женихом — она должна прикинуться кокеткой, помешанной на балах и нарядах — действие, наконец, двигается вперед. Но — ненадолго. Появляется дон Прокопио, излагающий свою точку зрения на семейную жизнь — ему нужна бережливая хозяйка, которая приумножила бы капитал.

Сцена встречи Эрнесто с доном Прокопио много позднее дописана за Бизе Шарлем Малербом — и это в известной степени симптоматично: молодого композитора волновало в первую очередь не развитие действия, а создание больших замкнутых номеров.

Легко обойдя вопрос о размерах приданого и тем самым посеяв сомнение в душе дона Прокопио, дон Эрнесто начинает расписывать прелести юной невесты. Но дон Прокопио твердо решает отказаться от навязываемого ему брака. Он замышляет побег.

Как мы видим, в первом акте «Дона Прокопио» почти нет ансамблей действия, нет арий-поступков. Написанная по мотивам традиционных итальянских комедий XVII–XVIII веков, пьеса Карло Камбиаджо имеет и серьезнейший конструктивный просчет. Если в опере Доницетти герой одержим почти маниакальным желанием вступить в брак и требуются значительные усилия, чтобы доказать ему нелепость этой затеи в столь позднем возрасте, то герой Камбиаджо жениться не хочет. Отсюда и вялость коллизий, очень мешающая сценическому успеху этого прелестного по музыке сочинения Жоржа Бизе.

Почти в каждом из номеров «Дона Прокопио» можно найти привлекательные страницы. Но зритель не вовлечен в круг событий, они ему почти безразличны. Да и развязку очень легко угадать.

Второе действие, несомненно, написано с бóльшим драматургическим мастерством — персонажи вступают в более тесный контакт, ансамбли перестают выражать лишь сложившееся ранее настроение — в них появляются элементы, рождающие новые события. Здесь и тайный любовный дуэт Беттины и Одоардо, и неудавшийся побег дона Прокопио, и чуть было не разразившаяся дуэль, и счастливое соединение Беттины и Одоардо… И все же Бизе в этой опере еще недостаточно драматург, он мыслит «номером», замкнутым музыкальным фрагментом и неспособен преодолеть недостатки либретто, организовать произведение в целом. И конечно, это отнюдь не «итальянская», а типично французская музыка — нет здесь ни кружев Россини, ни раскованности Доницетти, ни широкой беллиниевской кантилены, ни патетики Верди. Это чисто французские грация и галантность, обороты и ритмы, идущие от французского танца.

Так или иначе — труд завершен. «Дон Прокопио» послан в Париж как отчет за первый год стажировки, одобрен там и… потерян. Манускрипт случайно обнаружат в бумагах Обера, директора Консерватории, лишь через 35 лет.

Понимал ли молодой композитор, что работает «для архива»? Рассматривал ли свой труд лишь как учебный? Возможно. «Дон Прокопио» разделил судьбу его первой симфонии. Дебют в Париже — слишком серьезное дело, Бизе вряд ли рассчитывал на постановку, если представил лишь разрозненные номера. Уже после хвалебного отзыва из Академии он написал матери, что опять просмотрел «итальянскую оперу» и нашел ее «чрезвычайно слабой». Больше о «Доне Прокопио» Бизе нигде не упоминал.

Как школьник, сдавший экзамены, думает о каникулах, так и Бизе, завершив большой труд, мечтает о путешествии по Италии. После «Те Deum»'a были Альбано, Тиволи, Дженцано, Фраскати, Норма. Теперь он собирается прожить месяц в полюбившейся ему Флоренции — не зря же погладил он по носу бронзового кабанчика на Старом рынке, что является верным способом вернуться в удивительный город, — а потом через Болонью, Парму, Модену, Павию, Милан, Виченцу, Верону, Венецию попасть на берега Адриатики. Только бы не помешала война!

То, что здесь происходит, его раздражает. «Один день дерутся, на другой день — обнимаются. Пошли бы они все к черту! Лишь бы Франция вышла из всего этого со славой и честью, вот все, чего я хочу… Итальянцы немногого стоят, во всяком случае римляне и неаполитанцы. И к тому же все они друг друга ненавидят. Если бы Италия была единой и неделимой, Рим нападал бы на Флоренцию, Турин — на Геную, Венеция — на Неаполь, Тиволи — на Палестрину — и так далее, вплоть до самых мелких деревень. Происхождение сказывается даже через две тысячи лет: в этом народе есть греки, вольски, аквилейцы, венеты и т. д. Все они бандиты».

Вряд ли стоит принимать эти мысли всерьез. Пожалуй, они даже не слишком самостоятельны — уж очень явственно слышен здесь голос Эдмона Абу. Приятель Бизе по оффенбаховским «пятницам», литератор блестящий, но неглубокий, Абу посетил Рим в надежде написать острую книгу об итальянских событиях — но нашел двери салонов закрытыми. «Его репутация злого языка сильно ему повредила… Он так разнес, разоблачил и настроил против себя римское духовенство и вообще весь народ, что министр его отозвал и приостановил печатание его фельетонов в «Moniteur». Он, должно быть, взбешен. Он не привык к такого рода обращению. До сих пор он шагал по спинам всех тех, кто становился на его пути. Но он еще не имел дела с духовенством!!!!! Что за дьявольское бешенство живет в этих литераторах? Чего ради бросаться с головою в политику?.. Примеры Виктора Гюго, Ламартина и других ведь совсем не так уж соблазнительны».

Но Жоржу публицист симпатичен. «Мы очень близко сошлись… уже предприняли несколько прогулок. Он чудесный спутник. Абу пишет мне либретто для одноактной комической оперы. Оно прелестно, но для комической оперы немного слишком смешно. Впрочем, для меня это не больше чем приятное развлечение, хотя Абу и хочет поставить этот маленький шарж у Рокплана».

«У Рокплана» — в Комической Опере — «шарж» не будет поставлен. Он не будет и сочинен. «Абу — большой ребенок», — заявляет Бизе. Но оценки Абу — далеко не всегда справедливые — оставляют немалый след в политическом кругозоре Бизе итальянской поры.

Бизе вырвался из-под семейной опеки — и ему нужен сейчас целый мир. Он — в свободном полете. Никто больше не препятствует его любви к книгам — и он с жадностью набрасывается на них, словно мореплаватель, открывающий новые земли. «Сухой, как каталог» называет он книгу Шатобриана «Путешествие в Иерусалим» — «это не книга поэта». В «Путешествии на Восток» Ламартина его поражает одна из фраз — и он словно беседует с автором: «Мир в слезе насекомого!» Какая изысканная форма! Почему г. Ламартин дал столь прекрасное определение такому ошеломляющему персонажу! — Ваши пейзажи прекрасны, но они занимают слишком много места».

Его литературные аппетиты растут, он поглощает избранные произведения Горация, и «Сатиры» Ювенала, и поэмы Катулла, и 16 томов «Заметок о греческом и латинском театре» — таким образом, происходит знакомство с Эсхилом, Софоклом, Еврипидом, Аристофаном, Менандром и Плавтом, Теренцием и Сенекой. Он составил резюме «Энеиды», занявшее две тетради… Испещрил заметками полное собрание сочинений Бомарше, вышедшее еще в 1837 году, назвав шедевром предисловие к «Севильскому цирюльнику», «содержащее много мыслей о музыке — новых для той эпохи. — Бомарше ощущает и понимает недостатки этого вида искусства, ему подошел бы такой сотрудник, как Вагнер».

Замечание, кажущееся неожиданным. Что имеет в виду Бизе?

Оказывается — мысль Бомарше о необходимости непрерывного развития в музыке. Это симптоматично. Столь недавно избравший либретто, корни которого уходят в эстетику прошлого (ведь пьеса Карло Камбиаджо написана по мотивам еще более ранних традиционных итальянских комедий), молодой композитор сейчас подсознательно тянется к сквозному развитию музыкальной драматургии. Мысля в «Доне Прокопио» в основном только номером, замкнутым эпизодом, сегодня он словно провидит в предисловии Бомарше тот принцип организации оперного произведения, который ляжет в основу драматургии «Кармен»!

Сейчас среди его новых оперных планов — «Амур-живописец».

Откуда возник интерес к этой не самой знаменитой из пьес Мольера?

Но ведь это — исток «Севильского цирюльника» Бомарше! Адрас — прототип Альмавивы, дон Педро — предшественник Бартоло, Изидора — будущая Розина. Здесь есть и свой Фигаро — это слуга Али. Даже сюжетные ситуации схожи. Отсутствует только Базилио.

Однако — постойте! «Севильский цирюльник» Россини — тоже цепь замкнутых номеров, перемежаемых речитативами… Выходит — идею французского драматурга Россини не реализовал? Может быть, Бизе как раз и хочет сделать то, чего не сделал Россини? Или это — пока еще нечто интуитивное, не осознанное молодым композитором до конца?

Непреходящие мысли о театре… Громадное количество пометок оставляет Бизе на 17-томных «Корреспонденциях» Гримма. Его интересуют не письма, которые автор посылает правителям Германии, России и Польши XVIII века, — он тщательно выписывает даты театральных премьер. Его занимает и психология времени — порою в весьма неожиданных поворотах. Воспитанный в строгих нравственных правилах и уверяющий мать, что охотно рискнул бы жизнью ради друга, но счел бы себя идиотом, если бы хоть один волос упал с его головы ради женщины, он выписывает из письма графа Ламоке то, что этот аристократ говорит о своей любовнице: «Она варит мой суп и ест его вместе со мной; она стелет мою постель — и радуется вместе со мной; перед ее красотой без недостатков, перед ее любезностью без нежности, перед ее юмором без капризов я бессилен: мой взгляд становится каким-то смешным, но это не косоглазие, я глупею — но это не тупоумие, и все это полезнее для моего рассудка, чем чай для моего желудка». Бизе выписывает также слова какой-то герцогини, относящиеся к актерам: «Как могут порядочные женщины принимать их у себя! Ах! Фи! В мое время их находили или в наших передних, или в наших постелях, но в гостиных у нас — никогда!»

Любовь к юмору? Да, конечно. Но и просто любовь. Для него это немаловажно сегодня. Пусть он и уверяет Эме в обратном — это ложь для спокойствия матери. Но именно в эту пору он переживает свой первый роман, который для него так значителен, что даже интимному дневнику он не поверяет имени героини — он называет ее сокращенно, «Зеп».

Да, как все матери, Эме не догадывается о многом. К счастью, ей неведомо также, что ее сына мучают сильнейшие боли в горле — болезнь хроническая и прогрессирующая. Однако неделя прогулок в лесу Анцио (осложнившаяся политическая обстановка в стране заставляет его отказаться от большого путешествия по Италии) восстанавливает его силы, и он снова получает возможность утолить свою страсть знать и видеть. Он отмечает в своем дневнике, что во время одной из прогулок присутствовал на «комической пародии». В Сонино, в День святого Антония, — карнавал и поразившая его «варварская процессия». Из экипажа он лицезреет «замечательный овраг, где стирают женщины; белые и синие передники женщин, прелестно!» В Террачине слушает литанию, исполняемую каторжниками под аккомпанемент из собственных цепей, — «эффект впечатляющий и сильнодействующий». Каторжники привлекают его особое внимание. Они «всеми уважаемы. Между ними нет ни одного вора». Один из этих несчастных рассказывает ему, как священник добился, чтобы его приговорили к пятнадцати годам «за пустяк».

Пусть жизнь не безоблачна — все же она прекрасна и каждый день приносит новые впечатления.

«Я ждал, как праздника, посещения всех исторических и поэтических мест, прославленных нашими древними авторами, но я был совершенно разочарован. Ад, который описывает Виргилий в Энеиде, — сейчас непримечательная и скучнейшая местность. Что же до поэтических вдохновений г. Ламартина и скучных деклараций Казимира Делавиня, то только здесь узнаешь всему этому настоящую цену и вес. Какие шарлатаны!»

Посещение мыса Цирцеи наводит Бизе на мысль оживить гомеровские строки в оде-симфонии, сложном концертном произведении, где на равных началах присутствовали бы вокальные и оркестровые эпизоды, объединенные общим сюжетом. Он даже набрасывает план — но вскоре прощается с этой идеей: «Старик Гомер не поддается обработке или, вернее, порче». Он просит мать взять в библиотеке Гофмана и прочесть «Нюрнбергского бочара» (у Гофмана это произведение называется «Мастер Мартин-бочар») — его увлекает сцена состязания певцов; интересно, что думает о подобном сюжете Эме… Может быть, выбрать какую-то из философских сказок Вольтера? Или «Эсмеральду» по Виктору Гюго? Да, но Гюго ведь в изгнании… «Гамлет», «Макбет», «Дон Кихот» тоже фигурируют в его планах — но кто напишет либретто?

Нет, все-таки лучше «Амур-живописец». «У меня огромное желание писать комическое… Эта вещь, приложенная к первой части моей симфонии, образовала бы прекрасный отчет. Во всяком случае, сделаю все как можно лучше».

Но что-то затормозилось. Целый месяц он трудится над симфонией. Нет, не получается. Принимается за другую симфонию, на ином тематическом материале… Через два месяца обе рукописи летят в огонь.

Он немного растерян. Старое — пройдено и исчерпано. Новое — в чем оно?

Что же это — следствие переезда в Италию и обретения самостоятельности, к которой он внутренне не готов?

Живя в сутолоке Парижа, он либо отвечал на веления обстоятельств — так рождались ученические сочинения, «Доктор Миракль», конкурсные кантаты, — либо откликался на яркие впечатления: так возникла Юношеская симфония. Вот и здесь, в Риме, пришел сюжет, избранный в подражание Доницетти.

Нет, не то.

Тут, в Италии, он не находит достойного образца. Не для подражания, нет — нужна некая «точка отсчета».

«Недавно здесь играли новую оперу Верди. Как это было отвратительно! А певцы, оркестр и декорации — какое убожество!» — так он говорит о премьере «Бала-маскарада».

Бизе тут все чуждо. Накал здешней борьбы раздражает его — он ему непонятен. Ему чужда и патетика Верди — «маэстро итальянской революции». «Я дошел до признания, что Верди — гениальный человек, выбравший самый плачевный из когда-либо существовавших путей».

Правда, проходит всего пять с небольшим месяцев, и Бизе заявляет: «Вот мое мнение: оно мало похоже на то, которое было у меня в Париже, но сейчас я сужу беспристрастно, а следовательно, мне удается судить правильно. — Верди человек большого таланта, но ему не хватает основного качества, которое создает великих мастеров: стиля. Зато ему свойственны изумительные взрывы страсти. Правда, его страсть необузданна, но лучше обладать такой страстностью, чем никакой. Его музыка подчас раздражает, но никогда не наскучивает. Одним словом, я не понимаю ни энтузиастов, ни хулителей, которых он возбудил. По мне, он не заслуживает ни тех, ни других».

Это тоже нельзя принимать в качестве некоего абсолюта. Бизе проходит сложную стадию формирования — и человеческую, и творческую. Его «раздражает» не только музыка Верди. Все в Италии для него непривычно. Здесь он не может понять и себя самого — он попал в чужой мир.

И вместе с тем он отнюдь не стремится отсюда уехать. «Согласно уставу, я обязан провести третий год своей стипендии в Германии, но так как я начал в Италии серьезную работу, которую мне невозможно закончить ранее июля будущего года, и желаю выполнить в срок и на месте мои обязательства в отношении Академии, я покорнейше прошу ваше превосходительство соблаговолить разрешить мне провести оставшийся третий год стипендии в Риме. Боюсь, что покинув Италию до окончания моей работы, я не буду в состоянии завершить ее к отчетному сроку, с другой же стороны, и моим пребыванием в Германии не смогу воспользоваться так, как я того хотел бы», — пишет он министру просвещения Франции Ашилю Фульду…

Это неправда. Он ничего не начал. Он мечется в поисках темы.

Тогда в чем же дело?

Не может расстаться с «Зеп»?

Он мысленно обращается к парижским музыкальным событиям. В Лирическом театре ставят «Орфея» Глюка. Бизе открывает знакомую партитуру — да, великолепно, но все это — было. Клавир «Диноры» — новой оперы Мейербера, одного из недавних его кумиров, вызывает жестокое разочарование. Зато ему кажутся превосходными три отрывка из «Фауста» — да, — повторяет он, — «Гуно поистине самый совершенный из всех композиторов Франции». Но есть опасность впасть в подражание в ущерб собственной индивидуальности.

Отношения с Шарлем Гуно неожиданно и болезненно осложнились. Заглавную партию в «Фаусте» должен был петь Гектор Грюйе — ученик Адольфа-Амана и друг Жоржа. Успех дебютанта сильно поднял бы педагогическое реноме Бизе-старшего. Но Грюйе заменили другим певцом. «Человеку отпущено лишь некоторое количество добродетелей, и у Гуно они все сосредоточились в его искусстве, — написал матери Жорж. — Он очень страстный человек, и когда он был в Риме, его влюбленность в жену одного из друзей дошла до того, что он постыдно обманул друга, который заботился о нем днем и ночью во время его серьезной болезни… О людях по-настоящему можно судить только на расстоянии. Все это никоим образом не влияет на мое дружеское отношение к Гуно, хотя он обладает ненадежным характером… Жду письма от Гуно после «Фауста»; в ответном основательно над ним поиздеваюсь. Буду сожалеть о несчастном случае, вынудившем его взять этого несчастного Барбо, не подавая вида, что я хоть на одну минуту могу предположить, будто он может быть им удовлетворен».

Бизе вспоминает и Фелисьена Давида — автора оды-симфонии «Пустыня» и оратории «Христофор Колумб». Именно эту форму и схожую тему — оду-симфонию и рассказ о мореплавателе — и выбирает он, наконец, для очередного отчетного сочинения. Вряд ли он испытывает сейчас тот творческий восторг, который охватил его в дни работы над Юношеской симфонией — но он обязан сотворить этот опус. Холодный юмор звучит в письмах, где говорится о новом замысле. Он рассказывает матери, что «нашел здесь, в Италии, французского поэта, человека очень ученого, знающего двадцать пять языков, но пишущего на своем маловразумительно». Все же он поручает Луи Делатру изложить «Лузиаду» стихами, пригодными для музицирования, — правда, лишь после того, как от этой работы отказался более квалифицированный литератор. Возможно, он выбирает столь ущербного компаньона по той веской причине, что бесталанный поэт находится рядом — он в Риме.

Знает ли Бизе о том, что над этой же темой работает Мейербер — и что он не потерпит вторжения в свои «права» и напустит парижскую прессу на новое сочинение? Вряд ли. «Африканка» начата Мейербером давно — еще в 30-е годы — и будет завершена лишь через шесть лет после того, как окончит свой труд Жорж Бизе.

Итак — ода-симфония «Васко да Гама».

Произведение будет коротким. Его «итальянскую» оперу признали хорошей, но слишком длинной. Зачем заставлять академиков корпеть над оценкой большой партитуры в каникулярное время! И кроме того — добиться публичного исполнения оды-симфонии, занимающей целый вечер, практически невозможно, а предстать перед парижской публикой с чем-то серьезным по возвращении из Италии все же необходимо. И Бизе приступает к работе сразу после того, как Делатр приносит текст.

Бизе в отчаянии. «Чтобы сделать рагу из зайца, нужна хотя бы кошка, — пишет он матери. — Точно так же, чтобы написать музыку, ведь нужны стихи, которые были бы ненамного хуже плохих: нелепые стихи мешают».

Но что поделаешь — надо! «Перемежаю работу хорошими прогулками, которые содействуют моему вдохновению. Хотя стихи моего соавтора далеко не замечательны, красота сюжета, большое разнообразие ситуаций меня вполне удовлетворяет, и я работаю с любовью. Все будет готово к концу мая».

…Вместе со своим братом Альваро и молодым офицером Леонардо, во главе целой флотилии, Васко да Гама отправляется в плавание. Воинственно-меланхолическая песня матросов открывает оду-симфонию. Леонардо декламирует стихи в честь оставшейся на родине возлюбленной и предлагает спеть ее любимую песню. Звучит португальское болеро. Но небо покрывается тучами, начинается буря. Из кипящих валов появляется грозный гигант Адамастор, владыка африканского моря — он решил помешать португальцам. Корабль в опасности. Васко да Гама просит помощи небесных сил — и незримые голоса обещают ему покровительство и защиту. Буря стихает. Неожиданно раздается возглас: «Земля!» Благодарственный хор завершает оду-симфонию.

Тяготеющий к театру и избравший сюжетную тему, Бизе тем не менее пишет для концертной эстрады. Партия Леонардо поручена женскому голосу. Сигнальщик, оповещающий о приближении к берегу, — тоже женщина. Женские голоса звучат и в матросском хоре. Партию Адамастора Бизе поручает шести басам, заставляя вспомнить мужские инфернальные хоры мейерберовского «Роберта-Дьявола». Герой, флотоводец, появляется только в двух последних частях, его партия невелика — а роль в развитии событий и вовсе ничтожна.

И все же здесь много нового для Бизе. Это первый выход из узкого круга интимных, камерных тем, — может быть, неосознанное следствие трудно приемлемой им, но тем не менее реальной и неприметно воздействующей окружающей политической обстановки. Тут и новое в творчестве. Это первое обращение к ритмам Пиренейского полуострова. Впервые он вторгается в область программной симфонической музыки: новые для Бизе ползучие хроматические ходы, резкие акценты, рваные ритмы медных инструментов, порывистые, взрывные вступления контрабасов, передающие приближение, а затем неистовство бури. Есть и гармонические неожиданности. Не это ли имел в виду Фроманталь Галеви, отмечавший в официальном отзыве Академии, что «Васко да Гама» сочинен в высоком стиле, с хорошими гармоническими эффектами и колоритной оркестровкой — и все же советовавший «устранить некоторые гармонические излишества»?

Этот отзыв несколько смягчил неприятное впечатление от второго, дополнительного документа, пришедшего из Академии по поводу «Дона Прокопио». Там отмечалось, что молодой композитор представил комиссии оперу, тогда как за первый отчетный год по уставу требовалась месса. «Самые веселые натуры находят в размышлениях и выражении возвышенных идей тот стиль, который необходим и в самых легкомысленных сочинениях и без которого ни одно произведение не будет долговечно».

«Амур-живописец» стал, таким образом, невозможен.

Итак, требуют религиозное сочинение?

Что ж! Он напишет. Но религиозное… по-язычески. Его давно уже соблазняет «Гимн веку» Горация. «В латинской древности нет ничего прекраснее; ни Вергилий, ни Лукреций, ни даже сам Гораций не писали никогда ничего более великого, чистого и возвышенного. Это песня Аполлону и Диане для двух хоров. Она прекраснее всякой мессы с точки зрения литературной и поэтической; это латинская поэзия вместо прозы, что гораздо более размеренно, более ритмично, а следовательно, более музыкально. Да к тому же, по правде сказать, я больше язычник, чем христианин. Я всегда с бесконечным удовольствием читал античных поэтов. Между тем как у христианских я не находил ничего кроме системы, эгоизма, нетерпимости и полного отсутствия художественного вкуса».

А между тем в Риме вспыхивает мощная демонстрация против сговора Наполеона III с Сардинией, в результате которого Савойя и Ницца отходят к Франции.

«Ты, конечно, знаешь, что происходит в Италии (исключая Рим, где оккупация): сжигают изображения императора, во Флоренции оскорбили нашего посла… — пишет Жорж Бизе матери. — Вот почему я не разделяю твоего энтузиазма в отношении итальянцев и твоей ненависти к австрийцам. Последние — добрые ребята, а первые… Это очень прискорбно для порядочных людей, которые среди них встречаются, но это так!.. Миланские итальянцы в ярости против Виктора-Эммануила. Уже!! Венецианские же не хотят и слышать о Франце-Иосифе. Король неаполитанский отказывается присоединиться к конфедерации. Папа отчаянно скулит по поводу дел с легатством. Какая галиматья!!!»

Впрочем, это его не касается.

Он отправляется в новое путешествие по Италии.

«Ты, может быть, предполагаешь, что я начну с восторженных описаний Неаполя. Разуверься. Тому, кто знает Рим, становится трудно угодить! Неаполитанский залив — чудо, но город отвратителен. А потому завтра я его покидаю, чтобы провести месяц в Искии, Прочиде, Капри, Пестуме, Помпее, Сорренто и окрестностях».

«О скольких чудесах я расскажу тебе, когда вернусь! — пишет он матери несколько дней спустя. — Как изумительна Помпея! Здесь живешь с древними, видишь их храмы, театры, дома, в которых находится их мебель, домашняя утварь, хирургические инструменты и т. д.; проникаешь в самые сокровенные тайны античной жизни. Все латинские авторы приобретают здесь огромную значительность.

В Помпее жизнь прекрасна. Мы живем у добрых фермеров и проводим вечера за чисткой хлопка, ибо хлопок — продукт здешних мест. Кормят слабовато, но за три франка в день нельзя быть требовательным. И потом, так и приятно и непривычно находиться среди честных людей, после того как тебя обворовали, ободрали, высосали все эти грабители-трактирщики. Мне пришлось пять или шесть раз обращаться в полицию, чтоб от них избавиться.

Мы проведем здесь недели две, чтобы восстановить равновесие нашей казны.

…Я не прочел ни одной газеты, а потому абсолютно ничего не знаю. Что сейчас происходит с точки зрения политической, артистической и музыкальной?»

«Ты спрашиваешь, что нового с моей отчетной работой?

Стиль, который я употребляю в моей Carmen seculare, подобен китайской грамоте для гг. Клаписсона, Карафа и им подобных.

…Моя партитура сложна, а следовательно, трудна для исполнения. Чтоб судить о произведении такой сложности, нужно смотреть не торопясь и, по возможности, без рояля. А господа из Секции поручают исполнение присланных работ безразлично какому — плохому или хорошему — исполнителю: возможно ли с одного раза прочитать с листа рукописную партитуру? — Работу бегло и один раз проигрывают, а затем ареопаг выносит свое суждение о молодом человеке, по силам равном, если не превосходящем большинство судей (я говорю это не о себе, но обо всех). И получается следующее: или эти господа не понимают, и тогда их небрежность, задетое самолюбие заставляют их разругать на все корки, или, плененные той или иной формой, известным вкусом, они одобряют, сами не зная, почему. Неизбежный результат: ничтожная оценка, если не ошибочная, ложная или нелепая, или то и другое вместе. — Может быть, ты найдешь, что я расположен смотреть на вещи несколько мрачно; но это истина, одна лишь истина, да к тому ж, чего можно ждать от этих животных? Ребер — безгласен, Берлиоз — отсутствует, Обер — спит, Карафа и Клаписсон, увы, слушают! Есть еще, правда, Тома, но он так ленив!

Иными словами, я очень доволен тем, что я делаю из Carmen seculare, но это лично для меня… и для вас».

Стимул не очень значительный. Сочинение останется незавершенным.

А на вилле Медичи появляется новый пансионер — это старый друг Жоржа, Эрнест Гиро, участвовавший позже него в академическом конкурсе и также удостоенный Римской премии.

«Он очарователен… Он любезен, скромен, искренен и честен. У нас с ним общие музыкальные убеждения. Он сыграл мне свою конкурсную кантату — она отменно хороша. Она бесконечно выше кантаты Колена и моей. Она лучше сделана, лучше прочувствована, гораздо более зрела».

Вместе с Эрнестом Гиро Бизе собирается в путь. Он хочет увидеть Венецию и Равенну, потом будут Флоренция и, разумеется, Генуя, Милан, Феррара, Сиена — все то, что из-за военных событий не удалось посетить в прошлом году.

Отъезд назначен на 1 июля. Но Бизе медлит. Для Гиро это первое путешествие по Италии, для Бизе оно будет последним. Ему трудно расстаться с Римом. «Я слишком его полюбил; я никогда так не плакал».

Ему трудно расстаться с Зеп…

В пятницу 27 июля он записывает в дневнике:

«Ночь нежная и жестокая. Наконец, я ее оставил».

Вместе с Гиро он отправился на вокзал. Из Рима — в Пало, там морское купание. Погода испортилась, помрачнела. На душе было мерзко. Пешком добрались до Керветри. Бизе пришел полубольным, с высокой температурой. Ночь прошла отвратительно, он ужасно страдал, мысли о Зеп не давали покоя. Утром поехали в Чивита Веккиа, где извозчик потребовал десять экю, но потом согласился на два.

«Я думаю двадцать раз в день о Зеп…»

3 августа — Орвието. 5 августа застает их в Чита дель Перве. Там смазливое личико дочки хозяйки гостиницы отвлекает Бизе от печальных воспоминаний. «Девочка очень мила…»

Потом был городок Кьюзи.

После бессонной ночи в дилижансе, в обществе спутника, который не выносил ни табака, ни свежего воздуха, 8 августа они прибыли в Перуджу, «город наиболее живописный и поражающий», где отдыхали три дня, любуясь творениями Перуджино и его ученика Рафаэля. В Ассизи нашли нижнюю часть храма «разочаровывающей», зато в верхней церкви их ждал «поистине волнующий сюрприз» — они увидели фрески Джотто. «Композиции замечательны… Это не живопись, не цвет, не рисунок — это подлинное искусство и большое искусство».

Он собирается в Римини, Парму, Модену, Болонью — маршрут все расширяется, Бизе всячески оттягивает возвращение в Париж. Он оправдывает это новым творческим замыслом. Это будет симфония — но симфония необычная. Он решил назвать ее «Рим, Венеция, Флоренция, Неаполь». «Все получится замечательно: Венеция будет моим анданте, Рим — первой частью, Флоренция — скерцо, а Неаполь — финалом. Мне кажется, эта мысль нова».

Разве он не знает о существовании цикла Листа «Годы странствий»?

5 сентября 1860 года друзья прибыли в Венецию. Здесь Жорж узнал, что Эме тяжко больна.

Он вскрыл конверт, врученный ему на почте, — и увидел больничный бланк. Кровь прилила к глазам и сердцу. Он не смог читать дальше. Какая-то оплошность гондольера вызвала взрыв его ярости — он схватил парня за горло и стал душить. Гиро вынужден был вмешаться — и они кое-как добрались до площади Святого Марка. При виде этого феерического зрелища Бизе пришел в себя, но заявил, что немедленно уезжает в Париж. «Прочти прежде письмо», — посоветовал ему добряк Гиро.

Текст письма его несколько успокоил. Однако в тот же день он обратился к Адольфу-Аману: почему мать в палате на шесть человек, достаточны ли материальные средства? Чего следует опасаться?

Эта нервная вспышка, впрочем, весьма кратковременна. На следующий день он записывает в дневнике: «Мы поднялись на Кампаниллу, вид чудесный, понимаешь весь план Венеции; пошли в бордель. Я нашел очаровательную женщину. Она стоит десять франков… Безусловно, площадь Сан-Марко наибольшее чудо из всех чудес, завтра опишу все подробно».

Два противоречивых чувства борются в нем: тревога о матери — и боязнь потерять свободу, к которой он так привык. Он мечтал оградить ее и в Париже, поселившись отдельно от родителей, но теперь понимает, что это вряд ли возможно.

Все же он решает сократить путешествие и, проехав через Милан и Турин в Канны и Ниццу, торопится добраться до Марселя, чтобы оттуда выехать в Париж.

В конце сентября, на два месяца раньше срока, Жорж Бизе возвратился домой.