3 июня 1869 года Людовик Галеви записал в дневнике:

«Сегодня Женевьева стала женою Бизе. Как она счастлива, бедное и дорогое дитя! Сколько катастроф вокруг нее за последние годы! Сколько горя и сколько утрат. Если кто-либо имеет право просить у жизни немного покоя и счастья, то это именно Женевьева. У Бизе есть ум и талант. Он преуспеет».

Семь лет, прошедшие после смерти отца, действительно оказались черными для Женевьевы.

Мать снова попала в психиатрическую больницу. Женевьева и ее сестра Эстер страдали от нервной депрессии.

Между сестрами было шесть лет разницы — расстояние, громадное в юном возрасте. Добрая, обаятельная, благородная, исключительно одаренная музыкально, Эстер стала для Женевьевы опорой и светом.

19 апреля 1864 года двадцатилетняя Эстер скончалась при загадочных обстоятельствах.

Позднее Леони объяснила гибель старшей дочери так: «болезнь, вызванная необдуманным поступком моей семьи, поместившей впечатлительную девочку в психиатрическую больницу! Непростительно!!! Они разбили мою жизнь».

Во всех случаях Леони прежде всего думала о себе.

Но тогда, в 1864-м, она обвинила в смерти Эстер свою младшую дочь.

Женевьева бежала из дома. Она жила то у одних, то у других родственников, в сущности — всем чужая, и обрела собственное жилище только после брака с Бизе.

Недуг глубоко проник в эту семью, дурная наследственность шла с двух сторон: нервной депрессией страдал и отец — Фроманталь Галеви. Его сестра, Мелани, так же как и его жена, периодически попадала на излечение к знаменитому психиатру доктору Бланшу. Болен — хотя и в меньшей степени — был и двоюродный брат Женевьевы Людовик, помолвленный с Эстер.

Бизе близко знал членов этой семьи. «Сталкиваешься с престранными обстоятельствами, — писал он Марии Трела летом 1868 года. — Мой друг Людовик Галеви, чей недавний брак был со всех точек зрения удачным, расстался со своей женой под предлогом, что он не создан для семейной жизни. Думаю, что он сошел с ума, в противном случае мне пришлось бы с возмущением назвать его непорядочным человеком».

Пытались позднее объяснить эту семейную катастрофу тем, что Галеви не смог забыть Эстер — хотя это, конечно, звучит малоубедительно.

Бизе были известны несчастья семейства.

Но сердце не рассуждает.

10 мая Бизе появился в абонированной семьей Галеви ложе Комической Оперы в сопровождении Гиро, Паладиля и Самуэля Давида, бывших учеников отца Женевьевы. Шла «Ягуарита-Индианка». Конечно, он пришел ради встречи со своей Женевьевой. Спектакль уже начался. В зале было полутемно.

…«Красота, возвышавшая ее над другими сказочными девами сумрака, не была вся целиком, вещественно и исключительно, вписана в ее шею, плечи, руки, талию. Но прелестная, обрывавшаяся линия талии представляла собой несомненный исток, неизбежное начало невидимых линий, которые глаз не мог отказать себе в удовольствии продолжать, и вокруг этой женщины рождались дивные линии, вместе образуя как бы призрак идеальной женской фигуры, вычерчивающийся во тьме».

Марсель Пруст посвятил эти строки одной из героинь эпопеи «В поисках утраченного времени», а прототипом для нее явилась Женевьева Бизе. — «Я наблюдал, как она играет перед зеркалом, до конца перевоплотившись, без раздвоенности сознания и без внутренней иронии, с увлечением, раздражаясь при мысли о неуспехе, словно королева, согласившаяся изобразить на сцене придворного театра субретку, — как она играет роль ниже ее возможностей: роль элегантной женщины».

Игра… Это было ее существом. Она придумывала все — людей, события, даже собственную биографию. Много лет спустя она рассказала Жюльену Венде и историю сватовства Жоржа Бизе — будто бы в один прекрасный день отец вошел в ее комнату и сказал: «Мой ученик Бизе хочет на тебе жениться. Не думаю, чтобы это тебе понравилось, но, в конце концов, я тебе это сказал». Я ему просто ответила: «Это мне нравится».

Поразительная история — если вспомнить, что отец Женевьевы умер, когда ей было 13 лет, а Бизе 24. Но Венда поверил ей — взгляд ее черных, бездонных глаз был так мягок и столь проникновенно правдив, что сомнение было бы просто кощунством.

Приблизительно в ту же пору, что и Венда, ее посетил музыковед Анри Малерб. «Я знал Женевьеву Бизе уже шестидесятилетней. Это была маленькая женщина, очень худая, с привлекающе умным и постоянно сотрясаемым нервным тиком лицом. В пору же своего расцвета мадам Жорж Бизе была одной из самых желанных, самых изысканных женщин Парижа. Темный блеск ее громадных глаз, золотой оттенок кожи, тонкая, гибкая талия придавали ей вид цыганки, воспетой Бизе. Тем, кто ее знал в ту пору близко, она казалась возвращенной каким-то волшебством к жизни героиней повести Мериме. Это была Кармен, — но Кармен из салона. И как гитана Гренады, она умела околдовывать всех, кто ее окружал».

В глазах родственников Женевьевы Жорж Бизе представлялся невыгодной партией. Финансисты, банкиры, они видели в нем человека абсолютно чужого и чуждого круга, «богему» и — как они полагали — «охотника за приданым».

К тому же он был иноверцем.

Эта проблема приобрела особую остроту, когда брак Бизе и Женевьевы стал все же делом решенным.

Волновалась не только семья Женевьевы.

Взволновались Дельсарты.

Тревогу забил Шарль Гуно.

«Дорогое дитя, — написал Гуно Жоржу Бизе, — благодарю тебя за письмо, которое только что получил. Не буду терять ни минуты на ответ, так как дело спешное. Прочти вложенное и немедленно отошли его, если ты согласен с ним, добрейшему кюре Троицы. — Чтобы не терять ни минуты, что может привести к потере целого дня, не скажу ничего больше. Крепко обнимаю тебя и твою Женевьеву взамен всего невысказанного мною».

Речь, видимо, шла о крещении.

Записку, адресованную кюре, однако, не передали.

«Я не настолько религиозна, чтобы менять религию», — любила повторять Женевьева.

Для Бизе она была «встречей с чудом». Он говорил, что Женевьева — воплощение интеллекта, «открытого всему светлому, всем переменам, не верящего ни в бога евреев, ни в бога христиан, но верящего в честь, долг и мораль».

Это было, конечно, известного рода преувеличением. Женевьева воспитывалась в религиозной среде. Ее дед был крупнейшим специалистом по древнееврейскому языку и весьма образованным талмудистом. Ее дядя, Жакоб-Ипполит Родриг, опубликовал свыше десяти томов исследований, посвященных проблемам иудаизма, магометанства и христианства и в одной из своих книг — «Царь Иудейский» — доказывал, что Иисус Христос был распят не по религиозным, а более по политическим мотивам. И хотя Фроманталь Галеви был не так уж привержен изучению этих вопросов, в его оперном творчестве религиозные темы нашли яркое и не случайное место.

Как бы то ни было, обошлись без церковного брака.

Церемония состоялась в мэрии IX округа Парижа. Со стороны Женевьевы свидетелем был ее дядя, Леон Галеви, со стороны Жоржа — его отец. Брачный контракт подписали также Ипполит Родриг — удалившийся от дел маклер, 57 лет; Эмиль Перейр — глава банкирского дома братьев Перейр, президент компании железных дорог Юга, командор Почетного Легиона, 68 лет; Андре Бенуа-Шампи — президент Гражданского трибунала Сены, старший офицер Почетного Легиона, 53 лет; Адольф Франк — академик, офицер Почетного Легиона, 59 лет.

Дельсарты, разумеется, не пришли. Не было и Леони Галеви — она вновь находилась в клинике для душевнобольных.

Из друзей Жоржа присутствовали только Гуно и Гиро.

За четыре дня до этого был подписан контракт о приданом. «Я почтительно слушал чтение, ничего не понимая с самого начала, — смеялся Бизе. — Мы любим друг друга и я совершенно счастлив. Временно мы будем бедны, но какое это имеет значение. Ее приданое пока равно 150000 франков, впоследствии же 500000».

Если бы он дал себе труд вдуматься в содержание казуистически составленного документа, то, может быть, понял бы, что ограблен: большая часть приданого заключалась в авторском гонораре за исполнение сочинений покойного Галеви, — но они уже почти сошли со сцены. Если Бизе хотел что-нибудь получить по контракту, он должен был срочно окончить недописанную Галеви оперу «Ной» и добиться ее постановки.

Но о деньгах в эти дни он не думал.

«Я потрясающе счастлив, — написал он после свадьбы Ипполиту Родригу, единственному из семьи Женевьевы, кто способствовал этому браку. — Женевьева изумительно хороша. — Мы влюблены друг в друга и любим вас за то, что вы сделали возможной нашу совместную жизнь. Приезжайте, приезжайте поскорее, мы призываем вас, мы тоскуем по вас… Здесь хватит счастья на всех нас троих».

— Ну и работенка! Это ужасно. В настоящее время мы смертельно устали, — пишет он Марии Трела. — Дни проводим в покупке кастрюлек; ночью же я работаю над «Ноем», на которого у меня с Паделу срочный договор, нагоняющий на меня страх. Как только у меня под головой появится подушка, как только я обставлюсь, явлюсь повидать вас.

Дирижер Жюль-Этьен Паделу сменил Леона Карвальо на посту директора Лирического театра.

Впрочем, при жизни Бизе «Ноя» так и не поставили. Между тем новобрачного обуревают творческие планы.

— Вы читали «Календаля» Мистраля? Мне кажется, я напал на хороший сюжет. — Давно о нем думаю. — Не знаю, присоединится ли наша публичка к моему мнению… Нужно приниматься за работу. — Читать, размышлять, наблюдать, познавать — вот что мне сейчас необходимо. — Но и зарабатывать! Что делать…

«Публичка» не присоединилась.

— «Календаль»? — спросил новый директор Комической Оперы Камилл Дю-Локль. — Но это же большой хлеб, выпекаемый в Провансе к рождественскому ужину!

— Да, «святая трапеза со всей семьей, мирная и счастливая», как говорит Мистраль.

— Что-то вроде рождественской сказки?

— Нет, картины истории. Это Прованс в его прошлом — марсельские греки, римляне, феодалы, крестоносцы, трубадуры, папы авиньонской эпохи, наконец, даже герои наполеоновских войн. И легенды, и свидетельства очевидцев, и истории отдельных замков, соборов и даже руин.

— Замечательно для историка, для этнографа — но убийственно скучно для обычного зрителя.

— Но ведь это еще и поэма любви — и любви торжествующей! Почитайте либретто Феррье.

— Ах, я что-то припоминаю. Но постойте… В каком-то журнале… Ну да, в театральной хронике… я прочел, что эту оперу пишет Шарль Гуно…

— Уверяю вас, это ошибка. Господин Мистраль, автор, а следовательно, единственный собственник прав на «Календаля», передал его Полю Феррье, чтобы он написал мне либретто. И Гуно был отлично осведомлен о переговорах со мною. А его всем известная порядочность не позволит предположить, чтобы он хоть на мгновение проявил интерес к либретто, которое, как он знал, было заказано для одного из его лучших друзей…

— Я не меньше, чем вы, уважаю господина Гуно… Его «Фауст» — это шедевр, думаю, что даже еще полностью не оцененный, это вклад в мировую историю музыки… И, конечно, «Ромео» — тоже… Но вспомните случай с вашей «Пертской красавицей», отодвинутой ради «Ромео»… Гуно никогда не поступится личными интересами… И у великого человека могут быть недостатки… Да и вообще — ну к чему эти сложности! И зачем этот скучный сюжет!

…Прочитав новеллу Анри Мартена о Верцингеториксе, казненном Цезарем вожде галлов, вставших на борьбу против римлян, Бизе просит Эмиля Делеро, литератора, драматурга, директора библиотеки Версаля, написать для него либретто.

— Но боюсь, что есть препятствие, которое окажется непреодолимым — Цезарь! Эти черти императоры вообще не очень-то музыкальны! Цезарь, Карл Великий, Александр, Наполеон — каким путем можно заставить их петь?

А расходы по дому растут и работать придется с утроенной силой. «Впредь, как и ранее, считайте меня готовым выполнять с обычным аппетитом художественные и кулинарные заказы, вытекающие из нашего договора», — пишет он Антуану Шудану.

И все же он не оставляет мечту о «Календале». Уезжая вместе с Женевьевой на четыре месяца в Барбизон, он увозит с собою не только либретто «Гризельды», написанное Викторьеном Сарду — Дю-Локль объявил эту работу срочной — но и либретто Феррье. Да-да, он, конечно, с интересом займется любовной историей времен Троянской войны, рассказанной и Гомером, и Диктисом, и Даретом, и французским поэтом XII века Бенуа де Сент-Мором, и Боккаччо, и даже Шекспиром. Роман сына воинственной Трои с гречанкой Гризельдой (у Боккаччо — Гризеидой, у Шекспира — Крессидой), изменившей ему с Диомедом, конечно, занятен… Но тонкая лирика «Календаля» волнует больше. Он везет с собой также материалы для «Клариссы Гарлоу» — по Ричардсону, «Рамы» — на сюжет индийской «Рамаяны». Везет он и «Верцингеторикса».

«Все прекрасно в Барбизоне, — сообщает он Ипполиту Родригу. — Женевьева было несколько обессилела за последние дни от подавляющей жары… а весть о смерти Прево-Парадоля, о которой мы узнали из «Gaulois», естественно, ее разволновала. Поэтому я не мог рискнуть на перемену в эти дни. Но теперь я достаточно опытен, чтобы понимать, какими предосторожностями нужно окружать здоровье моей дорогой малютки; без сомнения, именно солнце — наш самый опасный враг. — Ее общее состояние тем не менее вполне удовлетворительно: сон, аппетит, с этим все в порядке, из чего следует, что с ее здоровьем все благополучно. Когда мы вновь вернемся к 20 градусам Цельсия, то на несколько дней разделим ваше уединение в Сен-Грасьене. К тому же в сочинении моей «Гризельды» к этому времени я продвинусь настолько далеко, что перерыв мне не будет серьезной помехой. Двигаюсь достаточно успешно и полностью удовлетворен собой. Характер либретто требует ясной, легкой формы, мелодичности, что, надеюсь, будет воспринято без труда; для меня очень важно быть наготове. Если эта ужасная война не начнется и не перевернет все, я закончу оперу в этом году и в условиях, которые разрешат мне надеяться на успех. Но если Рейн против нас — тогда прощай все. Театры закроются, искусство придет в расстройство, жизнь подвергнется опасности — лучше не будем даже думать об этом… И все же какая это горькая тема для размышлений! — Столько страдать, столько учиться, столькому научиться, столько экспериментировать на протяжении многих тысячелетий и прийти к такому концу! Сердце разрывается!»

Люсьен-Анатоль Прево-Парадоль, о котором идет речь в начале письма, был очень близок семье Галеви. Оставшись в раннем детстве круглым сиротой, он был почти усыновлен или, во всяком случае, любовно воспитан матерью Людовика. И Людовик, и Эстер, и Женевьева с гордостью наблюдали, как быстро делает карьеру этот блестящий, талантливый человек. Он был французским послом в Вашингтоне и покончил с собой, узнав о неизбежности франко-прусской войны.

Начало 1870 года, несмотря на приход к власти либерального кабинета бывшего республиканца Эмиля Оливье, принесло дальнейшее углубление кризиса Второй империи. Убийство принцем Бонапартом журналиста Виктора Нуара 10 января чуть не обернулось через день восстанием двухсот тысяч рабочих. Стремясь спасти падающий престиж, Наполеон III пошел на рискованный шаг — объявил плебисцит 8 мая: «Народ утверждает либеральные реформы, произведенные в конституции 1860 года императором с помощью основных государственных учреждений, а также утверждает сенатус-консульт 20 апреля 1870 года». Ценою грубого давления на крестьян и сфальсифицированного дела о «покушении на жизнь императора», Наполеон добился 7358786 голосов «за». Воспользовавшись этим, он уже 19 июля объявил войну Пруссии.

Бисмарк жаждал этой войны — она консолидировала разрозненные немецкие земли. Наполеон III надеялся с ее помощью отвлечь внимание от внутренних проблем, развязать запутанные узлы, а заодно — сделать свою власть наследственной. Но ему была необходима немедленная победа — для долгих бурь просто не было сил. Однако блицнаступление предполагает продуманную организацию. Ее не имелось. Поздняя мобилизация, беспорядки на железных дорогах со снабжением армии продовольствием и боеприпасами сорвали все планы. «Пожалуй, можно сказать, что армия Второй империи до сих пор терпела поражение от самой же Второй империи», — писал в эти дни Энгельс.

Немцы первыми перешли в наступление 4 августа. Единственная дивизия, противостоявшая им в Виссенбурге, в Эльзасе, была смята. Слух о поражении достиг Парижа уже на следующий день. «Если в течение 24 часов население не получит сообщения о победе, то неизвестно, до каких крайностей оно может дойти», — записал в этот день парижский публицист Альфред Даримон.

6 августа пущен слух о громадном успехе Рейнской армии, первым корпусом которой командует Мак-Магон.

— В субботу, проснувшись в добром настроении, — рассказывает Людовик Галеви, — я сел в версальский поезд, отходящий в 8.30. На вокзале купил газеты. Немецкие телеграммы из Виссенбурга были куда лучше, чем французские. Стало, однако, ясно, что неожиданное сопротивление наших войск было поистине героическим и немцы понесли многочисленные потери.

Я возвращаюсь обедать в Париж. В час дня приезжает Мельяк, взволнованный и нетрезвый. «Большая победа, — говорит он, — Мак-Магон взял 25000 пленных. Париж иллюминирован, знамена и «Марсельеза» повсюду. Ты должен видеть. Идем!

Мы выходим. Улицы полны народа. Всюду радостные возгласы — 30, 40, 60 тысяч пленных! Опять «Марсельеза».

Газетные сообщения: император сам нацелил первый пулемет. В это время шальная пуля упала у ног наследника и солдаты были до слез растроганы его выдержкой: «Луи был не больше взволнован, чем на прогулке в Булонском лесу».

Заходим в «Librairie Nouvelle». Какой-то человек говорит: «Я не знаю, откуда они берут эти депеши! На Бирже ничего не известно!»

— Идем туда! — говорит Мельяк.

Мы идем по бульвару. На углу улицы Вивиенн мадам Сасс поет «Марсельезу» — ее слушают 10000 человек. Идем дальше — мадам Гийемар поет ту же «Марсельезу». Подлинное сумасшествие. Встречаем Перрена. Он говорит нам: «Все это неправда!»

…Да, это неправда.

«Ровно восемь дней, что война началась, и вот уже судьба Франции сведена к случайностям одного сражения, которое разыгрывается, может быть, в настоящую минуту, — пишет из Парижа Федор Иванович Тютчев своей дочери. — Французская земля заполонена, столица — Париж объявлен на военном положении, отчизна объявлена в опасности».

Чудовищность авантюры Наполеона III раскрывается во всей своей полноте. В объединенной регулярной армии Пруссии, Баварии, Вюртемберга, Бадена и Гессен-Дармштадта — миллион штыков. Франция может противопоставить только около 300000.

— Зачислены ли мы в Национальную гвардию? — спрашивает Бизе Эрнеста Гиро в конце июля. — Если да, что я должен делать?.. Есть ли у тебя какие-нибудь соображения относительно того, что произойдет с нами, было бы весьма мило с твоей стороны осведомить меня об этом. Мобилизованы ли Массне, Паладиль и Кормон? Тогда мы сможем спеть с вариациями «Tutti son mobili». «A наша бедная философия и наши мечты о всеобщем мире, о космополитическом братстве, объединении человечества!.. Вместо всего этого — слезы, кровь, груды трупов, преступления без числа, без конца! — пишет Бизе Галаберу. — Не могу сказать вам, дорогой друг, в какое уныние повергают меня все эти ужасы. Я — француз — и об этом я помню, но не могу совсем забыть, что я еще и человек. — Эта война обойдется человечеству в 500 000 жизней. Что до Франции, то она потеряет в ней все».

Ситуация ухудшается с каждым днем, и Бизе отнюдь не одинок в своих мрачных предчувствиях. «Мы переживаем невероятный кризис, и я не знаю, как мы выберемся из него, — пишет своей семье из Парижа Гюстав Курбе. — Господин Наполеон затеял династическую войну ради собственной выгоды и назначил себя верховным главнокомандующим, а он круглый идиот, который из-за своей нелепой и преступной амбиции действует, не имея даже плана кампании. Нас бьют по всему фронту, наши генералы подают в отставку, и мы со дня на день ждем вступления противника в Париж… Сегодня мы устраиваем марш… к Палате, где объявим о падении Империи… Империя привела к нашествию. Если оно избавит нас от нее, мы все же будем в выигрыше: один год правления Наполеона стоит нам больше нашествия. Я верю, мы вновь станем французами. Сейчас я не могу вернуться домой. Мое присутствие необходимо здесь».

И действительно, 9 августа стотысячная толпа окружает Бурбонский дворец, где под усиленной охраной военных и полицейских частей происходит заседание Законодательного корпуса. Возгласы «Да здравствует республика», звуки «Походного гимна», требования оружия, лозунги «Вперед, к Палате!» Несмотря на кавалерийский заслон, часть демонстрантов проникает в прилегающий к дворцу сад. Их встречают выстрелами. Ярость толпы усиливается. Левый депутат Жюль Ферри с балкона просит собравшихся отказаться от намерения ворваться в помещение Законодательного корпуса, взывает к их «патриотическим чувствам». Нет повода для волнений — кабинет Оливье уже пал!

Но Палата делает все, чтобы спасти режим Наполеона.

Население требует — и правительство вынуждено, наконец, принять 11 августа закон о повсеместном призыве в Национальную гвардию и о выборах ее начальствующего состава. Но это чистейшая фикция. «Вас зачисляли — и только. За этим не следовали организационные меры», — свидетельствует один из участников этих событий. Правительство делает все от него зависящее, чтобы не допустить в национальную гвардию рабочих — а если они туда все-таки попадают, им не дают оружия.

— Завтра утром я возвращаюсь в Париж, — сообщает Бизе Галаберу. — Местная национальная гвардия меня вызывает. — Ну что ж… 7300000 должны быть довольны!.. Вот вам и спокойствие, порядок и мир. Сегодня речь идет о спасении родины, а что потом? Будущее слишком мрачно, дорогой друг, и нас ожидает только поражение.

В этот же день он пишет Ипполиту Родригу.

«Завтра в семь часов утра я начинаю свои военные упражнения. Наше ружье весит четырнадцать фунтов, — для музыканта тяжеловато. Ружье оглушает, отдает, словом, делает все возможное, чтобы причинить больше неприятностей тем, кто им пользуется, чем врагу. Одним словом, это по преимуществу прусское ружье. Надеюсь, что мы не испытаем ужасов осады».

Вокруг Парижа создан 34-километровый крепостной вал шестиметровой толщины. Пятнадцатиметровый ров, 94 бастиона, 16 фортов вокруг, на расстоянии от полутора до пяти километров. Здесь идет срочное обучение защитников города.

Пройдя военную подготовку, Бизе ненадолго возвращается в Барбизон, отстоящий примерно в 60 километрах от столицы, — Римская премия освобождает его от призыва в действующую армию. Он сохраняет еще некоторые иллюзии.

«200000 человек переправляются через Рейн. Берлин и крепости опустеют, — пишет он Галаберу. — Через неделю 400–500 тысяч пруссаков окажутся в сорока лье от Парижа: но это будет последнее усилие. Если их массу прорвут, Пруссия станет тем, чем захочет ее сделать Франция! Будем надеяться!»

Тщетная надежда!

— Вчера, — рассказывает Бизе Эрнесту Гиро через несколько дней, — объятые беспокойством и отчаянием, не в силах более выносить состояние жестокой неопределенности, мы пошли пешком в Фонтенбло и там, в мэрии, прочли пачку телеграмм, которые сегодня опубликовал «Gaulois». Итак, трижды в разных местах, наши солдаты боролись один против десяти, один против пяти, один против трех! Итак, прусская армия спокойно маневрирует, прекрасно зная, где расположены части нашей армии, с удобством разбивает их одну за другой, а наши генералы «ничего не знают»! Вчера император сказал: «Я больше не знаю, где Мак-Магон». — Это убийственно!.. Лотарингия захвачена; битва где-то между Метцем и Нанси неизбежна, а если мы ее проиграем?.. Разумеется, я не шовинист, ты это знаешь; но со вчерашнего дня у меня сжимается сердце и слезы стоят на глазах! Бедная страна!.. Бедная армия… Нами правит и руководит бездарность, теперь уже общепризнанная! Сейчас не время для жалоб, но «дядя», по крайней мере, знал, где искать врага! Неужели повторится кампания при Садове? Я совершенно не знаю, никак себе не представляю, что с нами будет. Но это в настоящее время лишь побочный вопрос. Почему держат солдат в глубине страны?.. Почему всех нас не призовут для защиты наших городов? Или он боится вооружить нацию?

Да. Дело именно в этом.

— Реакционеры, — пишет Луи-Огюст Бланки в газете «Родина в опасности», — боятся революции больше, чем Вильгельма и Бисмарка! Двести пятьдесят тысяч национальных гвардейцев предместий Парижа могут стать революционной армией. Вот почему не желают, чтобы они вообще стали армией.

…Призванный защищать Париж, генерал Луи-Жюль Трошю не только не вооружает население, но издает 24 августа приказ о срочной высылке из Парижа «лиц, не имеющих средств к существованию, присутствие которых в Париже создает угрозу для общественного порядка и для личной безопасности жителей, как и для их имущества, а также лиц, которые своими действиями препятствуют осуществлению мероприятий, направленных к обеспечению общественной безопасности». В ночь на 25 августа на одном только Монмартре арестовано около 800 человек, 26 августа — еще полторы тысячи. Массовые обыски и аресты продолжаются с возрастающей силой. Трошю до последней возможности тормозит производство пушек и лишь в конце октября, под давлением общественного мнения, санкционирует сбор средств на их изготовление, уже стихийно начатый населением. «Бедняки отказываются от куска хлеба, чтобы производить орудия», — пишет 16 октября Эдмон Трюдон.

— Если вы не чувствуете себя способными руководить военными действиями — уходите! — бросает в лицо членам правительства бланкист Альбер Реньяр.

— Ведь несомненно именно сегодня решается великий вопрос: нашествие со всеми его последствиями, со всеми ужасами, — пишет Бизе Эрнесту Гиро. — Нет нужды говорить тебе, что за последние три дня я даже не пытался написать хотя бы одну ноту! Если мы проиграем большую битву, я думаю, что мне лучше вернуться в Париж.

…Час этой битвы пробил с колоколен Седана. В ночь на 1 сентября армия спокойно уснула, не ведая о расположении вражеских войск. Повторилась в трагическом варианте история фарса о «Великой герцогине Герольштейнской», где обвешанный медалями и орденами генерал Бум в своих громадных, до блеска начищенных сапогах, под хохот зрителей спрашивал: «Где враги? Где враги?»

Армии было, увы, не до смеха, когда утро застало ее в окружении. Враги были всюду.

3000 убитых, 14000 раненых, 83000 взятых в плен.

— Дорогой мой брат, — обратился Наполеон к Вильгельму, — так как я не мог пасть среди моих войск, мне остается лишь вручить свою шпагу Вашему Величеству.

— Господин брат мой! — получил он в ответ. — Сожалея об обстоятельствах, при которых произойдет наша встреча, я согласен принять шпагу Вашего Величества и прошу Вас назначить одного из офицеров, наделенного Вами всеми полномочиями для переговоров о капитуляции армии, которая так отважно сражалась под Вашим руководством. Со своей стороны я уполномочил для этого генерала Мольтке. Остаюсь добрым братом Вашего Величества. Вильгельм.

…Он выехал в пять утра под немыми, укоряющими взглядами десятков тысяч, по земле, искореженной и израненной, залитой кровью. На дороге он встретил Бисмарка, направлявшегося навстречу, чтобы помешать его свиданию с Вильгельмом, пока не будет подписана капитуляция. В жалком домишке ткача он ждал часа, когда его примет «брат».

А в Седане уже начался парад позора.

— Что за день! Что за зрелище! — рассказывает Людовик Галеви о втором сентября. — Плененная французская армия проходит по Седанскому мосту между двумя рядами пруссаков. Поднимаясь на мост, солдаты и офицеры бросают в Мезу сабли, ружья, портупеи, патронташи, кресты, медали, эполеты. В это время артиллеристы калечат пушки и разбивают станины своих пулеметов, уничтожают фургоны. Распряженные кони бродят по улицам города. Солдаты кричат: «Кто купит лошадь? Лошадь кто купит? Пять франков, десять франков, пятнадцать франков!» Что до скаток и ранцев — их может взять каждый, кому не лень нагнуться.

В этом великом хаосе, в этой всеобщей растерянности — все чувства наружу. Никто ничего не скрывает. Одни инертны, сбиты с толку, отуплены; эти люди не понимают, что происходит, за что и зачем воевали, они столь же равнодушны к разгрому, как были бы безучастны к победе. Ничего нет в их душах — ни хорошего, ни плохого. Пусто. Другие, напротив, оживлены, даже шутят, смеются и бросают оружие в Мезу с видимым удовольствием оттого, что избавились; эти люди довольны, что их взяли в плен — война кончилась и они избежали смерти, вот и все. Есть еще и другие — и, к счастью, их больше — они плачут от стыда, гнева и унижения… Они плачут открыто, слезами детей, слезами женщин и бросают с отчаянием свое оружие в реку. В их сердцах живет чувство чести и любви к их отчизне.

Это ужасное шествие продолжается весь день, до вечера. В городе же в это время разнузданность доходит до апогея. Солдаты больше не подчиняются офицерам и грабят повозки с едой. «Оставьте, это для раненых!» — кричат фуражиры. — «Мы тоже не жрали со вчерашнего дня!» — раздается в ответ.

…Они проведут здесь, без еды и без помощи раненым, еще десять дней, пока их не отправят в Германию в вагонах с надписью «для скота».

Из Седана Наполеон посылает телеграмму императрице. Потом письмо. После встречи с Вильгельмом — еще письмо. Никакого ответа.

Она получает первую телеграмму только 3 сентября, в присутствии двух придворных. Она вопит: «Эта бумага лжет! Император не может капитулировать! Бонапарт не капитулирует никогда! Он должен был кончить самоубийством! Если он не подох, то он трус! Он должен был умереть под камнями Седана! Какое имя оставляет он сыну!»

Она падает в обморок. Ее укладывают. Когда она приходит в себя, ее гнев стихает. Стиснув руки, она шепчет: «Луи, прости меня!»

Около полуночи собирается Законодательный корпус под председательством промышленника Шнейдера, заменившего умершего графа Валевски. Президент требует, чтобы императрица вышла к присутствующим, но она отвечает отказом — она занята. Большую часть этой ночи она жжет письма и компрометирующие документы.

Утром 4 сентября вокруг Тюильри собирается многотысячная толпа.

— Можем ли мы защитить дворец? — спрашивает императрица.

— Боюсь, что нет, — отвечает ей генерал Малине.

Постепенно салон заполняется — здесь министры, генералы, парламентарии, дипломаты, придворные дамы. То и дело поступают тревожные новости: Палата собирается принять решение о самороспуске, солдаты отказываются воевать. Императрица вызывает Трошю, военного коменданта Парижа, но тот отвечает, что у него нет времени. Когда эта новость распространяется среди присутствующих, салон начинает пустеть: крысы покидают корабль.

В половине четвертого полиция сообщает: толпа атакует решетки, ограда может не выдержать.

— Мадам, безопасности ради, вам необходимо отречься.

— Я умру во дворце, куда меня ввел император! Гул толпы нарастает. Ей предлагают бежать. Новый отказ.

Слышен грохот и радостный вопль. Решетка свалена. Толпа ворвалась во дворец.

Посол Австрии Меттерних предупреждает:

— Мадам, необходимо бежать. Через пять минут будет поздно.

Вместе с ним и итальянским послом Нигра, в сопровождении нескольких человек она бежит через Лувр. Колоннада, греческий зал, зал египетских древностей… Квадратный двор. Через арку, открытую в сторону Сен-Жермен-л'Оксерруа, она покидает здание. Слышатся крики: «Да здравствует Республика! Долой Полеона! Испанке — смерть!»

Меттерних отправляется за коляской, оставленной им на набережной. Рядом с императрицей — только итальянский посол и мадам Лебертон, сестра генерала Бурбаки. Проходит минут десять. Коляски нет. Итальянский посол подзывает какой-то ветхий фиакр. Императрица и ее компаньонка бросаются к экипажу — но в это время какой-то мальчишка ее узнает. «Глядите, императрица!» Посол отталкивает мальчишку в сторону и зажимает ему рот. Фиакр срывается с места.

Мадам Лебертон дает адрес государственного советника Бессона на бульваре Оссманн. Отпустив экипаж, поднимаются по лестнице и звонят. В доме пусто.

Снова улица. Им везет — они вновь достают экипаж. В этот раз добираются до авеню Ваграм, где живет камергер Пьенн. Опять — никого. Наконец, тот же фиакр привозит их на авеню Малакофф. Дверь на сей раз открывают — здесь живет доктор Эванс, императорский зубной врач.

Пока дамы приходят в себя, Эванс поручает коллеге, доктору Кран, отвезти их в Довиль, где проводит летние месяцы его жена. Из Довиля яхта с легкомысленным названием «Газель» доставляет беглянок в Англию. Там, в Морском отеле Брайтона, императрица случайно встречает сына.

Она проживет еще очень долго — до 1920 года. Но это — иная жизнь.

Эпопея окончена.

«Империя рассыпалась, как карточный домик», — пишет Энгельс.

4 сентября провозглашена республика. Но неприятель стоит у ворот.

— Вообрази себе, милочка, что я провела последние 26 часов одна, — сообщает Женевьева своей двоюродной сестре. — Да, совсем одна! Жорж стоял в карауле в укреплениях. Он ушел в 3 часа утра в воскресенье и, проведя в патруле шестнадцать часов, вернулся домой только в понедельник в 5 утра, полумертвым от усталости (ведь оружие и снаряжение невыносимо тяжелы). Он очень устал, но, к счастью, переносит все это довольно хорошо. Я не беспокоила его, и он, проспав две ночи подряд, полностью пришел в себя. Что касается меня, то я нахожу, что время проходит очень медленно и все думаю о том, что же будет, когда придут пруссаки.

Они пришли на следующий день, 19 сентября, — и осадили Париж.

— Не понимаю, на что эти люди еще надеются! — недоумевает Ганс Вакенхусен, — журналист из «Gazett de Cologne», — На что надеются парижане?

Когда я покидал юг Франции, все полагали, что Париж капитулирует уже на первый день, в Версале — что на следующий; во всяком случае, не думали, что это затянется так. Едят они там крыс и мышей, или еще имеют продукты?

…Нет, в Париже с продуктами плохо.

Конина становится предметом роскоши, хлеб — о его качестве лучше не говорить — 300 граммов взрослым и полтораста детям. 10 ноября на улице Рошешуар стали торговать собачьим и кошачьим мясом — половина кошки стоит 4 франка. Открыли специальный крысиный базар — 50 сантимов штука. Съедены все животные зоопарка — даже любимцы Парижа, слоны Кастор и Поллукс, их все равно нечем кормить. Овощи стали такой же редкостью, как и мясо. 4 декабря «Les Nouvelles» публикует меню торжественного обеда:

Бульон из конины с просом.

Шашлык из собачьей печени a la maître d'hôtel

Рагу из кошачьей спинки под майонезом.

Собачья лопатка с томатным соусом.

Собачьи котлеты с горошком.

Сальми (вид рагу) из крыс a la Robert.

Крысиные ляжки с мышатами в виде бордюра.

Салат из белого цикория.

Сок из бегонии.

Плум-пудинг с соком и костным мозгом конины.

Десерт и вина.

Каков смысл публикации? Это — бравада! Париж не сдается! Париж будет жить!

Нарушена связь? Что ж — и это пусть превратится в народный праздник! Срочно изготовляются 54 воздушных шара. Первый, при громадном стечении публики, запускается в воздух 24 сентября.

«День обещает быть ясным. Точно в семь специальный дилижанс доставляет к каждому воздушному шару мешки, набитые письмами и телеграммами на тончайшей бумаге. В присутствии господина Рампена — директора почт, руководителей телеграфа, многих членов Комитета обороны, мешки погружают в кабину.

Воздушный шар «Нептун», объемом 1200 кубических метров. Его создатель, месье Надар, выбрал одного из своих верных помощников, господина Дюруфа. Тот командует: «Отдать концы!» и ровно в 7.15 шар взвивается в воздух. Крики «Да здравствует Республика!», восторженные возгласы прохожих. Шар набирает высоту полтора километра и, со скоростью 15 лье в час, уносит около 200 килограммов почты».

Шары регулярно взлетают из шести точек Парижа.

6 октября генералом Трошю, военным комендантом Парижа, дан приказ господину Ван-Розенбоке об обеспечении голубиной почты. «Возвращаясь в свои гнезда, — пишет одна из газет, — эти птицы приносят в человеческие жилища надежду, бодрость и жизнь».

Пруссаки перекрывают газ. В ответ начинаются вырубки в городе. 15 января очередь доходит и до деревьев на Елисейских Полях.

Париж держится.

«То, как поступит сейчас Германия, — ее дело; но у нас, французов, есть свои обязательства перед народами и перед родом человеческим. Выполним же их!.. Долг Франции перед всеми народами, перед всеми людьми — спасти Париж не ради самого Парижа, а в интересах всего мира.

Этот долг Франция выполнит.

Пусть поднимутся все общины! Пусть все деревни запылают гневом! Пусть все леса наполнятся громовым раскатом голосов! Пусть зазвучит набат! Пусть каждый дом выставит солдата; пусть каждое поместье станет полком; пусть каждый город сделается армией. Пруссаков восемьсот тысяч, вас — сорок миллионов. Поднимитесь же — и развейте их по ветру! Лилль, Нант, Тур, Бурж, Орлеан, Дижон, Тулуза, Байонна, подпоясывайтесь! Вперед! Бери свое ружье, Лион! Бери свой карабин, Бордо! Обнажи свою шпагу, Руан; а ты, Марсель, явись грозный, со своей песнью на устах. Города, города, города! Взметните леса пик, примкните штыки, выкатите пушки, а ты, деревня, возьмись за вилы. Нет пороха, нет боевых припасов, нет артиллерии? Неправда, есть. Ведь и у швейцарских крестьян были только топоры, у польских крестьян — только косы, у бретонских крестьян — только палки. И они сметали все на своем пути! Всё приходит на помощь тому, кто защищает правое дело. Мы — у себя. Хорошая погода будет за нас, ливень будет за нас. Война или Позор! Кто хочет, тот все может!»

Гюго выступил с этим воззванием в день начала осады.

Париж борется.

Франция не сдается.

«Я продолжаю угрызаться своим бездействием, — пишет Эрнесту Гиро Бизе. — Право, моя совесть неспокойна, а между тем тебе-то ведь известно, что именно удерживает меня здесь. Я всерьез упрекаю себя, что выполняю лишь то, что требует от меня закон. Ничего не поделаешь!..»

Гиро, разумеется, понимает. «Пусть каждый дом выставит солдата». Но в доме сейчас Женевьева. Она снова играет — на этот раз в деликатной комедии «Хрупкость». Редкостный оранжерейный цветок на непрочном стебле — и он пропадет, пропадет, пропадет без опоры! «Вообрази себе, милочка, что я провела последние 26 часов одна!»

Она вовсе не так уж беспомощна. В трудные годы после смерти отца и сестры она выучилась неплохо применяться к любым обстоятельствам — носить ее на руках стало некому, а жизнь непрошеной родственницы под чужой кровлей должна была многое подсказать.

Теперь же дом обретен. Она снова любима. Она снова «Бебе», как ее называли когда-то.

Орхидея на хрупком стебле.

Бизе стыдно за свое малопатриотическое поведение — но уж тут ничего не изменишь. Он обязан быть рядом — в этом он убежден. Он нежно любит, и это — сильнее его. Бизе хочет уверить Гиро и себя, что иначе поступить невозможно. Говоря откровенно, он совсем не воитель. Где-то, втайне, он понимает, что и для него, может, так лучше. А в Париже действительно трудно.

— Мы больше не едим. Сюзанна принесла нам несколько костей конины, которые мы поделили между собой. Женевьеве снятся каждую ночь цыплята и омары.

Но в эти же дни Женевьева пишет Людовику Галеви:

— Мы оба здоровы, не умираем еще от голода, и я должна сказать, что не ела еще ни кошек, ни собак, ни крыс, ни мышей, как это делают в лучшем мире. Сегодня впервые я попробовала ослятину. Правда, масло стоит 45 франков фунт, но что же делать, от этого не умирают. — Едят даже больше, чем до этой ужасной осады, которая, напротив, должна бы лишить нас аппетита.

Аппетит у нее превосходный.

Да, несмотря на трагические обстоятельства, это все же немножечко пьеса. И обидно, что сегодня — вольно или невольно — в ней участвуют уже двое.

«Без сомнения, именно солнце — наш самый опасный враг».

Не считая, конечно, пруссаков.

9 ноября в «Le soir» Эдмон Абу заявляет, что продолжение сопротивления — «это безумие».

Он не особенно оригинален: еще 1 ноября начались тайные переговоры Тьера с Бисмарком. Иметь дело с Бисмарком Тьеру легче, чем с французским народом. Абу исподволь хочет подготовить общественное мнение.

Но и Тьер, и Абу не имеют успеха. Покориться страна не желает. И печать реагирует гибко: появляются успокаивающие сообщения, сочиняются мифы.

— Со 2 августа по ноябрь два миллиона немцев убито!

— 5000 берлинских вдов, облачившись в траур, требуют немедленного прекращения войны.

И даже совсем уж невероятное:

— Наполеон III бежал из плена, возвратился в Седан, собрал армию и, победоносно войдя в Берлин, провозгласил там Республику!

Бизе дежурит в городе и на крепостном валу. «Не будь я женат, я пошел бы в пехоту, если бы я был холостяком, мне было бы все равно. Пехота первой провозгласила: Да здравствует Республика! Я находился со своим батальоном в Законодательном корпусе. Уверяю вас, что я был глубоко взволнован.

Но осталось ли еще у нас время, чтобы спасти себя?»

Бравада! Бравада…

— Моя нежно любимая, не могу повидать тебя сегодня утром. Я в карауле 11 часов, и у меня не будет времени даже, чтобы перехватить на ходу, но я вернусь к обеду. — Не знаю точно, в котором часу. Во всяком случае, готовь к шести. Люблю тебя, моя любимая, всей душой.

— Из-за голосования, ибо сменившийся караул может голосовать, мы освободимся не раньше полуночи или часа ночи. Вот досада-то!.. Хочу повидать тебя завтра утром, дорогая. — Люблю тебя. — На улице довольно холодно, но я чувствую себя прекрасно.

— Дорогая малютка, не беспокойся… Всё принимает хороший оборот. Ничего не произойдет, абсолютно ничего. — Я не знаю, когда вернусь: быть может, сегодня, а может быть, и завтра утром. — Передай, пожалуйста, мой дождевик подателю этой записки. Опасаюсь дождя. Будь спокойна… на сегодня останемся в казарме. Передай мне скорее дождевой плащ. Люблю тебя, обожаемая малютка, будь весела, завтракай хорошенько и не беспокойся. Твой бэби Жорж Бизе.

Он немножко играет в солдатики… Что ж делать! Иначе он не сможет себя уважать. Он хочет верить, что действительно нужен здесь, что приносит пользу и выполняет патриотический долг.

— Я не могу оставить Париж! — пишет он Леони Галеви в ответ на ее предложение приехать с Женевьевой в Бордо, где мадам пребывает после психиатрической больницы. — Это абсолютно невозможно! Это было бы просто трусостью! Надеюсь, что правительство примет строжайшие меры против тех парижан, кто покинул нас в критический момент. — Я знаю многих сильных, здоровых людей, которые, подобно шекспировскому Фальстафу, полагают, что честь не больше чем условность. Я не подам им руки! Вы сами видите, имею ли я право покинуть Париж, думая так. Кроме того, повторяю, мы умоляем правительство заклеймить или наказать трусов — гораздо опаснее быть трусом, нежели просто выполнять свой долг.

Он предлагал Женевьеве уехать. Он умолял ее сделать это. Но пуститься в столь рискованное путешествие по военной стране? Одной? Нет, она предпочла новую роль — она «почувствовала, как и многие другие женщины, что ее долг быть здесь». Правда, цель — непонятна, ибо польза для родины от подобного героизма весьма эфемерна. Но это же пьеса…

Ну что ж, мадам Галеви несколько успокоена. Она пишет Людовику: «Если моя Женевьева счастлива, если муж ее истинно любит, если она меня любит немного, если она хорошо себя чувствует, все мои желания, сегодня и в будущем, осуществлены… Нужно, чтобы они были живы. Это чувство приносит мне силы. Как могу я смотреть спокойно в грядущее под этот барабанный бой, телеграфные сообщения, крики на улицах, делающие Париж невыносимым!»

Корнелевская героиня!

Крика на улицах, правда, достаточно.

Надрываются и продавцы популярных брошюр.

— «История амуров, скандалов и мошенничеств Бонапарта»!

— «Жена Бонапарта, ее любовники, ее оргии»! Покупайте!

— Новые чрезвычайные подробности: «Принцесса Матильда, наложница графа Демидова».

Франсиск Сарсе пишет 27 сентября: «Откройте снова кафе, откройте те театры, которые смогут снизить цены на билеты… Разве Париж без сверкающих магазинов, без кафе на тротуарах, без развлечений и без веселья — это Париж?»

Но театральные здания заняты под военные нужды — там госпитали, резиденции руководства, склады; кое-где — например, в Цирке на Елисейских Полях — даже изготовляют патроны.

Жизнь течет — и дельцы смотрят в будущее.

13 декабря к Жоржу Бизе является Шудан.

— За романсами, которые я предназначил ему, — уточняет Бизе в письме к Эрнесту Гиро. — Я должен был, как у него это заведено, предварительно ознакомить его с текстами. Ты знаешь стихи Гюго: «Тем, кто с молитвою умер за Францию…» Я назвал эту пьесу «Умершие за Францию»! При этих словах Шудан перебил меня: «Слишком грустно, друг мой, слишком грустно! Если вам все равно, только не это, друг мой, только не это! Слишком огорчительно иметь такое в магазине! Когда осада кончится, мы насытимся жарким и обо всем этом больше не вспомним; за последние три месяца я достаточно настрадался. Я испытал огромное горе, разлучив моих детей с их отцом. Я плохо питался. А сейчас я совсем ничего не ем и, вероятно от этого, основательно разжирел! У меня нет угля! Мой зять простудился на валу! Если, к несчастью, ваша пьеса будет иметь успех, мне станут надоедать целыми днями: «Дайте, пожалуйста, «Умерших за Францию», сударь. Нудно, друг мой, нудно! — Воспевайте весну, розы, любовь!.. «Приди, о, приди под цветущую сень!» — К тому же я иностранец и уже выполнил свой долг: я сфотографировался военным стрелком, надев куртку моего зятя и тирольскую шляпу, которую мне одолжил Карвальо. Фотограф мне все устроит, он поместит меня между Троило и Дюкро. А под нами будет подпись крупными буквами: «Защита Парижа, 1870 г.» Что за чудовищность — война! Я ненавижу кровь, особенно свою. Вы знаете, я ведь совсем не из воинственных! Вот уже три месяца «врага нечестивая кровь наши поля орошает»! Пора кончать. Музыки, друг мой, музыки! Давайте ее делать, а главное — ее продавать, вот в чем истина! Ах, только не этот текст, друг мой, только не этот!»

Я не прибавил от себя ни слова!.. А жесты, а мимика! Не правда ли, ты и оттуда все это видишь!

«Оттуда»… Дело в том, что пока Римский лауреат Жорж Бизе ходит на войну, как на службу, Римский лауреат Гиро все же находится в эту пору на внешней линии обороны столицы.

— Утреннее правительственное сообщение сегодня внушило мне надежду, что вы скоро вернетесь. Но Нефтали сказал мне, что ввиду вашего примерного поведения ваше начальство предполагает вас задержать… Сегодняшнее сообщение ты, конечно, не читал. В нем много важных выдержек из бреславльских газет (Силезия), которые произвели здесь превосходное впечатление. Прежде чем отдать им снова Орлеан, их здорово потрепали. Эти ожесточенные, часто удачные для нас бои мало похожи на бедствия под Форбахом и Седаном и т. д. Поистине три месяца республики смыли многое из того толстого слоя позора и грязи, которыми эта подлая империя вымазала нашу страну.

…Изгнать пруссаков и сохранить Республику! Сейчас тяжело, но надежда во мне растет с каждым днем.

…Надежда, построенная на песке!

Париж покинут правительством. Сначала оно обосновалось в Туре, а 6 декабря военные передряги заставили кабинет перебраться в Бордо.

Стране необходима поддержка извне. Но посланный в несколько европейских столиц Луи-Адольф Тьер так и не смог нигде заручиться хотя бы обещанием помощи.

5 января началась бомбардировка Парижа. Немцы работают методически — с двух часов ночи и до пяти утра: нужно лишить жителей сна.

Парижане укрылись в подвалах. Трошю вновь и вновь повторяет, что столицу необходимо сдать. Для того чтобы убедить в этом население, он предпринимает предательски беспомощную вылазку 80-тысячной армии под Бюзенвалем — и терпит жесточайшее поражение.

Жители города снова требуют проведения выборов в муниципальный совет — Коммуну, — способный дать им оружие и обеспечить оборону столицы. Еще 10 октября Альфред Брейе писал в газете «La Patrie en danger» («Родина в опасности»): «Коммуна — это Париж, защищающий сам себя и изгоняющий немцев из страны. Это — революция, которая бросает в дрожь деспотов и низвергает троны, это — спасение Франции и республики, это пролетариат, освобожденный от капитала. Парижская коммуна — это ужас для трусов, изменников и реакционеров».

Тогда, в октябре, удалось обмануть и разоружить инсургентов. Обойдется ли и сейчас, в январе? В этом Трошю не уверен. Авторитет властей падает, их положение шатко. Лучше сговор с врагами, чем победа народа. На вечернем заседании 22 января Жюля Фавра уполномочили начать новый этап переговоров с Бисмарком. В полной тайне они продолжаются в течение пяти дней. Переговоры настолько успешны для немцев, что Бисмарк сам предлагает прекратить огонь на три недели.

Слухи о переговорах тем не менее просачиваются в печать. Вспыхивают волнения. 27-го правительство дает официальное коммюнике. По улицам проходят манифестации национальных гвардейцев: «Мы не сдадим наших фортов!», «Измена!», «Да здравствует Коммуна!». Национальная гвардия избирает своим главнокомандующим командира 107-го батальона Антуана-Маглуара Брюнеля, а начальником штаба подполковника Пиацца из 36-го батальона. Этой же ночью правительство бросает в тюрьму обоих.

28 января объявляют капитуляцию Парижа.

— Здесь, в Париже, осада была фарсом, но не по вине населения. Оно хотело сражаться до конца, — пишет Гюстав Курбе своему отцу в Орнан. — Виновато правительство… Это оно не желало, чтобы Республика спасла Францию… Вся эта свора мошенников, предателей и кретинов, управлявшая нами, только и делала, что устраивала показные сражения, уложив зазря множество людей. Эти убийцы потеряли не только Париж, но и Францию, парализовав и развалив все, что смогли… Эти негодяи прибегли к пыткам, чтобы заставить население покориться… С самого начала решив капитулировать, они старались прославить себя под предлогом, будто этого требует народ. Они держали на линиях фортов 200000 национальных гвардейцев, хотя там хватило бы и 25000. Перед муниципальными мясными лавками они выстраивали двухтысячные очереди, куда люди становились в шесть вечера, чтобы в десять часов утра получить кусочек конины размером в полкулака. В очередях каждый должен был стоять сам, поэтому женщины, старики и дети проводили зимние ночи на улице и потом умирали от ревматизма и проч… В последний день не было даже хлеба — еще одно мошенничество, потому что на складах гнило четыреста тысяч килограммов продуктов, а нам пекли хлеб из опилок и мякины. За все время бахвал Трошю не отважился ни на одну решительную вылазку, а если Национальной гвардии удавалось захватить позиции, ее назавтра отводили обратно… Настоящие враги не пруссаки — это наши дорогие французские реакционеры и их пособники попы. Г-н Трошю приказывал служить молебны, ждал чуда от святой Женевьевы и предлагал устроить крестный ход. Как вы понимаете, это вызвало лишь смех.

…12 февраля Национальное собрание в Бордо уполномочило Тьера начать мирные переговоры. Предварительный документ был подписан в Версале 26 февраля и ратифицирован 1 марта, после чего кабинет, возглавляемый Тьером, вернулся в Париж.

Когда блокада была снята, супруги Бизе отправились в путь. Это было настойчивым желанием Женевьевы — все время она жаловалась на разлуку с мадам Галеви, посвящая этому многие страницы дневника, и молила Бога помочь ей «посвятить жизнь матери». То была ее новая роль — жертвенного самоотречения, и в нее она свято верила.

Бизе к этому относился с большим уважением, еще не понимая, что возвышенные эмоции были попросту проявлением истерии.

Нелегко было получить пропуск на выезд. Нелегко было и добраться до жилища Ипполита Родрига — хотя путь и не так уж далек, до Бордо от Парижа всего 500 километров. Но это путешествие по стране, искалеченной военной бурей.

Они не знали, однако, что главное испытание ожидает их не в дороге.

— Я провел поистине горькую неделю! Ради спокойствия Женевьевы, ради всех нас, ради себя я рискнул на эксперимент, который, к несчастью, обернулся столь пагубно, что превзошел все мои опасения… В течение последних пяти месяцев Женевьева теряла в весе… После снятия блокады с Парижа сон у нее стал болезненным. Что я должен был сделать? Воспротивиться тому, чтобы Женевьева встретилась с матерью? Неважно, что за это меня бы возненавидели. Но это вселило бы в Женевьеву сомнения и угрызения совести более жесткие, нежели кризис, через который мы только что прошли.

…Бордо — очаровательный старый город, напоенный дыханием моря: оно в ста километрах отсюда. Мадам Галеви чувствует здесь себя превосходно — у нее масса знакомых. «Твоя бедная старая тетя, — пишет она Людовику Галеви 1 января, — видит республиканский двор; город и окраины, плебеи и патриции, реак и демок, все проходят через мой маленький салон. Вот мой сегодняшний день… Встала в четыре. В семь вышла, чтобы купить всякую мелочь, подарки для племянников и племянниц…В девять в амбулаторию. Ни один экипаж не ходит по льду Бордо, что, конечно, прелестно. Лед на земле, солнце в воздухе — я совершенно одна и напротив какой-то мужчина. Все равно. Зову на помощь. К счастью, он оказывается одним из моих родственников. В одиннадцать выхожу из амбулатории. В руках — 25 свертков с подарками: сигары, фланелевые пояса, набитые табаком кисеты, громадная кулебяка с курицей, пирожки, конфеты, сахар…

Час. Я вхожу, изнуренная, и, пожелав доброго Нового года всем моим близким, обедаю с ними. Одеваюсь на скорую руку, иду в префектуру требовать отдельное жилище для моей семьи, племянников и племянниц… Слушаю речь Гамбетты. Его жесты, его увлеченность! Все правительство на балконе. Сорокатысячная толпа внизу, с разинутыми ртами, слушает речь. Когда г-н Гамбетта уходит в салон, публика кричит: «Гамбетта! Гамбетта!» — и затем поет Марсельезу. Пламенная, но спокойная толпа была прекрасна. Никогда в Бордо не было такого праздника!»

Пользуясь пребыванием в Бордо Временного правительства, она даже подружилась с мадам Тьер. Мадам Галеви в добром здравии, очень деятельна и весела. Она лепит, пишет по десять писем в день, отдает по десять визитов и принимает столько же. Любой ее день занят бесконечными путешествиями по магазинам, где она покупает всяческую дребедень. Деньги? Но она просто сочла бы чудовищем всякого, кто посмел бы ей намекнуть, что пора ограничить расходы — ведь авторских за произведения мужа почти уже нет!.. А! Что думать об этом! Она все глубже — с головой! — залезает в долги. Кто их будет платить — неизвестно. Ипполит делает все, чтобы ее удержать, но сие удается не часто и с великими трудностями — ведь она госпожа Галеви и все должны ей повиноваться!

Она очень любезно встречает и дочь, и зятя, осведомляется о своем парижском племяннике Альфреде, а когда ей говорят, что несчастное существо пребывает в состоянии полного идиотизма, цедит сквозь зубы: «О, в самом деле!» — и меняет предмет разговора.

Ну, конечно, она была против этого брака. Она и не скрывает! Подумать только — ее дочь вышла замуж за совершенно необеспеченного человека! Уж конечно этого не произошло бы, если бы ее заблаговременно предупредили. Но она ведь была в отъезде! Этим, к сожалению, и воспользовались. Но теперь уже ничего не попишешь — глупость сделана и обратно дороги нету. Милый Жорж! Он совсем не умеет обращаться с женой — он ей во всем потакает. Так нельзя — Женевьева ведь истеричка!.. Ничего! Она очень серьезно побеседует с дочерью — только просит не вмешиваться и не мешать!

Через сутки после приезда обезумевшая Женевьева прибегает к супругу в полном отчаянии и умоляет: «Скорее увези меня обратно, или я умру так же, как умерла Эстер!» Ипполит, наблюдающий эту сцену, потрясен не менее, чем Бизе, — нужно срочно спасать Женевьеву, чей припадок как две капли воды похож на болезнь Людовика после его женитьбы.

— Нам придется выполнить жестокий и дикий долг, — решают Ипполит Родриг и Бизе, — не допустить, чтобы мать когда-либо вновь увиделась с дочерью, ибо общение может оказаться убийственным для Женевьевы.

Мадам Галеви совершенно спокойно принимает весть о внезапном отъезде Бизе с Женевьевой. «Она думает, что любит всех, но не любит никого. Ей дочь совсем не нужна, — делает вывод Бизе. — Никого из членов семьи не обходит ее язвительная критика, никого!» Она вновь повторяет, что у дочери невозможный характер, что она — истеричка, а муж ее — тряпка. Пусть едут! Счастливой дороги!

Члены семьи, упрекавшие Жоржа в намерении отделить мать от дочери, теперь осуждают его за то, что он привез Женевьеву в Бордо. Они даже считают его интриганом.

На обратном пути — остановка в Либурне. «Эта ночь прошла лучше — небольшой отдых и питание, — пишет Бизе Ипполиту Родригу. — Мы восстановим все, но Женевьева ужасно расстроена. Сегодня она услышала чей-то разговор в коридоре гостиницы. Если бы вы могли видеть, как она побледнела, как она бросилась ко мне в объятия, пронзительно закричав: «Она здесь! Спаси меня, я умру, если увижу ее снова!» — вы испугались бы ее вида.

Пока нервы моей бедной малютки находятся в таком ужасном состоянии, я буду горько упрекать себя за то, что из уважения к человеку сделал ход в игре, ставкой в которой оказалась жизнь Женевьевы. Интуитивно и от всех докторов, с которыми я советовался, я знал, что для Женевьевы в высшей степени важно никогда более не видеть своей матери. Я ошибся, привезя ее в Бордо. Ваше мнение было единственным, имевшим для меня большое значение, и я верил, что смогу убедить вас, открыв вам многое, что я успел заметить в отношении Женевьевы за последний год и десять месяцев. Женевьева рассказала мне немало; лишь крайняя деликатность удерживает ее от разглашения тайны до тех пор, пока она в состоянии сдерживаться. Ее страх переходит все границы, которые мы можем себе вообразить. Ее постоянно преследовали навязчивые сны, воздействие которых было тем пагубней, что она не решалась рассказывать мне о них. Словом, дорогой друг, там, где мы думали, что у нас только одна больная, их оказалось две».