МОИ АЛМАЗНЫЕ РАДОСТИ И ТРЕВОГИ

САВРАСОВ ДЖЕМС ИЛЬИЧ

Саврасов Джемс Ильич

ИСТОРИЧЕСКИЕ И ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ

 

 

ИСТОРИЯ МУЗЕЯ КИМБЕРЛИТОВ

Общеизвестно, что кимберлиты — это уникальные геологические образования. Алмазоносные кимберлиты тем более уникальны, что в природе они встречаются очень редко. Кимберлитовые трубки (диатремы) — это жерла древних вулканов, магматические очаги которых зарождались на фантастически больших глубинах в сто, двести и даже, по представлениям некоторых ученых, триста километров. Горные породы на таких глубинах имеют температуру 1200—1400 градусов Цельсия и сжаты под давлением 40—60 тысяч атмосфер. Когда в литосфере на этих глубинах по каким-либо причинам возникают трещины, смесь расплава, твердых кусков мантии и газов под огромным давлением прорывается к дневной поверхности, дробя стенки подводящих каналов и вынося обломки вмещающих горных пород в верхние горизонты вулканических жерловин, называемых также диатремами. Поэтому в кимберлитовых породах содержатся в виде включений (ксенолитов) многие разновидности образований земной коры и верхней мантии. Некоторые ксенолиты вынесены с глубин более двухсот километров и представляют собой исключительную ценность для науки.

При извлечении алмазов на обогатительных фабриках кимберлиты дробятся до мелкого песка, «перегоняются в хвосты», и от породы как таковой ничего не остается. Интенсивная отработка месторождений алмазов уже привела к тому, что от некоторых кимберлитовых трубок не осталось никакого каменного материала. Уже «перегнаны в хвосты» трубки им. XXIII съезда, Сытыканская, верхние горизонты трубок Мир, Айхал, Удачная, Интернациональная.

Казалось бы, разведчики и эксплуатационники должны заботиться о том, чтобы хоть небольшая часть каменного материала кимберлитов сохранялась в первозданном виде, чтобы потомки наши знали, из чего когда-то извлекались якутские алмазы. И действительно, такая забота эпизодически проявлялась. По Амакинской и Ботуобинской экспедициям неоднократно издавались приказы и распоряжения о необходимости отбора через определенные интервалы сохранного керна из разведочных скважин. Приказы частично выполнялись, и керн отбирался. Такие же приказы, предписывающие геологическим отделам рудников оставлять сохранные образцы со скважин эксплоразведочного бурения, издавались по ПНО «Якуталмаз». И эти приказы частично выполнялись: образцы отбирались и предпринимались попытки их хранения.

Но вот что удивительно: до настоящего времени собранные когда-то «сохранные коллекции» не сохранились. Они исчезли! Исчез весь собранный когда-то каменный материал. Его нет ни в геологических экспедициях, ни в геологических отделах карьеров. Причин утраты сохранных коллекций несколько. Здесь и стихийные бедствия (пожары на экспедиционных керноскладах), и отсутствие условий для длительного хранения керна (не было надежных камнехранилищ), и безответственность лиц, отвечающих за сохранность коллекций.

Одной из немаловажных причин являлось «заимствование» каменного материала сохранных коллекций научными работниками. Многочисленные представители науки в Мирном, приезжавшие из разных научно-исследовательских институтов России и Украины, соискатели диссертаций из поисковых экспедиций годами отбирали каменный материал из сохранных коллекций якобы для научных исследований. Бесконтрольно брали наиболее ценные образцы собственно кимберлитов, глубинных включений и минералов. При этом не оставляли дубликатов образцов, не составляли актов передачи с каталогами заимствуемых коллекций. Каждый брал, что хотел, не заботясь даже о том, чтобы остающийся материал был приведен в порядок. Образцы тысячами отправлялись в Москву, Ленинград, Киев, во Львов и в другие города, откуда наезжали ученые.

О размерах подобного рода «заимствований» каменного материала можно судить, к примеру, по одной книге, в которой авторы хвастливо заявляют, что выводы о веществе верхней мантии сделаны на основе изучения 5 тысяч образцов. То есть пять тысяч образцов ценнейших глубинных включений «заимствованы» из коллекций кимберлитов по месторождениям алмазов в Якутии. Дубликатов, естественно, не оставалось. Каких-либо документов, удостоверяющих, что образцы взяты для научных исследований из каких-то сохранных коллекций, тоже нет. Иначе как хищением такое заимствование каменного материала не назовешь.

Авторы других книг и статей по алмазной тематике скромнее и обычно не упоминают о количестве изученных ими образцов. Но, судя по числу анализов, приводимых в десятках книг и сотнях статей, образцов из Якутии вывезено немало.

В начале семидесятых годов прошлого столетия при Ботуобинской экспедиции ПГО «Якутскгеология» начал создаваться музей кимберлитов. Основой музейных коллекций стали пожертвования спонсоров-коллекционеров Д. И. Саврасова, Д. В. Блажкуна, Е. Е. Потапова, Е. А. Косицына, Г. И. Хайми и др.

За 1974—1976 годы от Д. И. Саврасова в музей поступило 2700 образцов кимберлитов, руд и самоцветов. Базой этой коллекции явились образцы, накопленные в Лаборатории физических свойств горных пород, существовавшей когда-то при Амакинской, Ботуобинской и Мирнинской экспедициях. Лаборатория в свое время сгорела, но коллекции частично уцелели. Сотрудники лаборатории прилагали немало усилий, чтобы уцелевшие образцы сохранить. От Д. В. Блажкуна в музей поступило 150 эклогитов и других ксенолитов из трубки Мир, от других геологов БГРЭ — около 200 образцов экзотических горных пород. При поддержке начальника экспедиции В. Н. Щукина музей пополнялся экспонатами и в последующие годы.

В те же годы начал создаваться геологический музей и при ПНО «Якуталмаз». Приказом министра цветной металлургии П. Ф. Ломако от 12 ноября 1974 года для музейной работы были выделены три штатные единицы. Задачей музея было определено «...организовать в Мирном всесоюзную фондовую коллекцию кимберлитов и ассоциированных с ними глубинных пород и минералов». Возглавил музей В. И. Сафьянников, оформлением поступающих коллекций и паспортизацией образцов занималась Вета Кожевникова. Наибольшую помощь музею в формировании коллекций оказывали геологи ГОКа «Мирный» В. В. Заборовский и В. Р. Немчинов, ГОКа «Удачный» — В. В. Готовцев и И. Г. Прокопьев, ГОКа «Айхал» — Г. А. Капитонов и Т. Г. Насурдинов. Д. И. Саврасовым в музей ПНО было передано около 800 образцов эклогитов и прочих ультрабазитовых включений в кимберлитах.

В середине 80-х годов оба музея были объединены под эгидой Ботуобинской экспедиции. Заведующим музеем был назначен Е. А. Косицын. Музей продолжал пополняться коллекциями разных горных пород и минералов. При поддержке начальников экспедиции С. Ф. Лопухова и Ю. В. Туканова были закуплены, в частности, коллекции самоцветов и изделий из цветного камня в Уралкварцсамоцвете и Байкалкварцсамоцвете. К сожалению, большая часть собранных коллекций кимберлитов и других горных пород утрачена при «стихийном бедствии» (прорыве горячей воды из системы отопления, затопившей комнаты музея), а изделия из цветных камней из-за небрежности хранения были расхищены.

В геофизической лаборатории Мирнинской ГРЭ накапливался каменный материал, собранный для изучения физико-геологического строения разведуемых и отрабатываемых месторождений алмазов, а также собранный при палеомагнитных исследованиях возраста кимберлитов. К 1992 году в коллекциях лаборатории скопилось свыше 700 ящиков из-под ВВ, наполненных такими образцами. Учитывая ценность этого материала, генеральный директор ПНО «Якуталмаз» Л. А. Сафонов создает объединенный минералогический музей при Мирнинской ГРЭ (приказ № 459 от 5.Х.92). В задачу музея входит не только сбор каменного материала с отрабатываемых месторождений алмазов. В приказе оговаривается, что «Музей должен наглядно и с достаточной полнотой показать строение Сибирской алмазоносной провинции и являться одним из атрибутов города Мирного как столицы алмазного края». В дальнейшем музей формируется под руководством Д. И. Саврасова. Под него выделяется отдельный домик на базе Мархинской партии Мирнинской ГРЭ.

В 2001 году, по инициативе бывшего президента АК «АЛРОСА» В. А. Штырова, под Музей выделяется второй этаж каменного здания в центре города с общей площадью более 800 квадратных метров. В помещении делается евроремонт и туда переносятся все выставочные коллекции кимберлитов. После размещения коллекций по витринам музей приобретает современный вид.

Но не гладко шло формирование музея. Очередные — с 2002 года — руководители Ботуобинской ГРЭ, которой был передан музей, нацелились приспособить его для решения сиюминутных задач геологической службы, превратив музей в придаток аналитической лаборатории экспедиции. Несмотря на протесты Д. И. Саврасова, музей присоединяют к Тематической партии и ставят перед ним задачу — изучать петрографию кимберлитов. Тут же приказом определяют в музей специалиста по петрографии.

Саврасов не соглашается на это, считая, что первостатейное дело музея — собирать образцы горных пород, хранить их и экспонировать. Дело кончается тем, что Д. И. Саврасов обращается к президенту компании и пишет письмо в «Вестник АЛРОСЫ» с просьбой защитить музей от несвойственной ему деятельности и от (неизбежного при таком изучении) разбазаривания коллекций. Президент с пониманием отнесся к делам музея.

Музей кимберлитов в городе Мирный — единственный в своём роде в России и, по уверениям посетивших музей иностранцев, не имеющий аналогов за границей. Музейные коллекции кимберлитов собирались энтузиастами десятки лет и только чудом сохранились. Это единственные уцелевшие коллекции из отработанных месторождений алмазов. Потомки должны знать, из чего извлекались якутские алмазы в XX веке.

Один из крупных зарубежных геологов счёл возможным даже рекомендовать музей в книгу рекордов Гиннесса. Посетивший музей Нобелевский лауреат Жорес Алферов с похвалой отозвался о собранных коллекциях. Особенно его интересовали образцы, вынесенные кимберлитовыми вулканами из верхней мантии. Сопровождавший его президент Республики Вячеслав Штыров заверил сотрудников, что будет оказывать всемерную поддержку развитию музея.

В 2005 году Музей кимберлитов испытал еще одну организационную перестройку — он был передан в состав Культурно-спортивного комплекса АК «АЛРОСА».

 

ЗАГУБЛЕННАЯ ДОЛИНА

Речь пойдет о долине Чоны. Но не обо всей долине. Река эта довольно протяженная и течет главным образом среди трапповых образований Тунгусской синеклизы. В верхнем и среднем течении она стиснута траппами и довольно порожиста. Но в нижнем течении, в приустьевой части, река образует обширную долину, размеры которой доходят до 170 х 30—40 километров. Ныне уже надо говорить в прошедшем времени — доходили. Теперь долины нет, она на дне рукотворного Вилюйского моря.

Образование такой обширной плоской равнины — своего рода загадка геологической истории, причуда геоморфологии. Все другие крупные притоки Вилюя в верхнем его течении — Большая Ботуобия, Ахтаранда, Чиркуо, Улахан-Вава, Лахарчана, Сэн, Могды — образуют узкие и глубоко врезанные в рельеф среди трапповых интрузий долины, в которых почти нет плоских участков развития осадочных отложений, в них формируются плодородные почвы. Они текут среди глыбовых развалов траппов или крупногалечных кос, где ничего не может произрастать.

А долина Чоны в низовьях реки являла собой как бы котловину среди окружающих трапповых холмов, выстланную по всей своей площади плодородной землей, накапливавшейся здесь в течение сотен тысяч лет. Окаймляющие ее трапповые интрузии сейчас уже относительно небольшие возвышенности, но когда-то они были почти что горными хребтами высотой в сотни метров. Внедрялись трапповые интрузии на Сибирской платформе примерно двести пятьдесят миллионов лет назад. По всей Тунгусской синеклизе осадочный чехол был раздроблен и образовал мелкие, слегка смещенные с мест своего первоначального залегания и позднее эродированные блоки. Лишь Чонский блок палеозойских осадочных толщ не претерпел сколько-нибудь существенных тектонических дислокаций и переработки. Здесь внедрились лишь редкие и маломощные дайки долеритов, да возник вулкан Туой-Хая. Вблизи его давно остывшего жерла расположился (впоследствии затопленный Вилюйским водохранилищем) одноименный поселок, а на вершине вулканической сопки — существующая и поныне метеостанция.

Окаймляющие долину холмы со всех сторон защищали Чонскую долину от холодных пронизывающих ветров, причем достаточно для того, чтобы хоть как-то предохранить растительность долины от наступлений сурового севера. Может быть, благодаря именно этой защите в долине сохранились реликтовые виды растительности, исчезнувшие на всей прилегающей территории Якутии. А разнообразие реликтовой растительности в долине было удивительным.

Рассказывают, что незадолго перед заполнением Вилюйского водохранилища в районе Туой-Хая работала какая-то ботаническая экспедиция Академии наук. Такая практика существовала при строительстве гидростанций: изучать то, что вот-вот будет уничтожено и что спасти уже нельзя. По слухам, руководитель экспедиции, женщина-ботаник, буквально плакала, покидая Туой-Хая. Только вблизи этого поселка она насчитала более двадцати растений-эндемиков, которые нигде, кроме как в долине реки Чоны, ни в Якутии, ни где-либо в других приполярных районах планеты не встречались. А сколько, надо полагать, было там всякой живности из насекомых и водоплавающих, о которых научный мир не шал и которые тоже могли быть эндемичными, в природе неповторимыми. А теперь весь этот оригинальный комплекс живых существ и растительности — на дне Вилюйского моря.

Мне посчастливилось увидеть долину до ее подтопления. На ровном днище Чонской долины было много больших и малых озер, вокруг которых располагались прекрасные покосные угодья. Трава по пояс. Единственный в долине поселок Туой-Хая был невелик, жители держали скот лишь для своих потребностей, использовали едва ли не десятую часть потенциальных сенокосных угодий. В принципе долина могла прокормить гораздо большее количество скота и обеспечить молоком и мясом город Мирный, да и другие города алмазодобытчиков.

В ряде мест долины, особенно на обширных террасах палеорусла реки, произрастали великолепные смешанные леса, как в средней полосе России: еловник и сосняк, береза и осина, ольха и черемуха. Строительный сосновый лес занимал обширные площади. Даурская лиственница — главное дерево местных лесов, обычно низкорослое и скрюченное ветрами, в долине Чоны достигала строительных размеров. По берегам Чоны и ее притоков встречались целые заросли черной смородины — не частой гостьи в якутской тайге на таких широтах.

По озерам Чонской долины кормилось множество дичи. Последний житель приустьевого наслега, пожилой якут, угощавший нас дичью в августе месяце, когда наш отряд спускался по Чоне (еще до ее подтопления) и останавливался у него, стрелял уток на ближнем озере только тогда, когда под выстрел попадало не менее двух штук. Как-то мы услышали два выстрела, и он принес шесть убитых уток. Таким образом он экономил заряды, но и уток было великое множество.

В озерах водилась масса карасей. Причем в отдельных водоемах встречались экземпляры весом до 3—4 килограммов. А сама Чона по рыбным запасам не имела себе равных среди притоков Вилюя. Особенно многочисленной была популяция ельца. Прямо около поселка Туой-Хая жители забрасывали множество мордушек и каждый налавливал ельца сколько хотел — хватало и на еду, и на продажу в г. Мирный. Самолеты Ан-2 еженедельно уходили из поселка, загруженные рыбой под завязку. Местами на прижимах реки с быстрым течением елец стоял такой плотной массой, что светлое известняковое дно реки смотрелось с лодки черным: множество ельцов стояло впритирку один к другому, затемняя дно.

Естественно, при таком обилии рыбной мелочи в реке жировали и хищные рыбы: таймени, ленки, щуки, налимы, крупные сиги. Обилие рыбы объяснялось богатой кормовой базой в илистых отложениях многочисленных плесов с одной стороны и насыщенностью воды микроэлементами из размываемых рекой вулканических толщ в ее верхнем течении с другой.

Как уже говорилось, долина реки Чоны не была еще в полной мере освоена человеком. Ее природные богатства и возможности животноводства и земледелия не были в должной мере использованы коренным населением и теперь уже утрачены навсегда.

Как и в других местах России, гигантизм в гидростроительстве привел к невосполнимой потере природных богатств. Огромные пространства затопленных плодородных земель на Волге и Днепре, миллионы кубометров не вырубленных перед затоплением строительных лесов на Ангаре и Вилюе, утрата природной жемчужины — Чонской долины — все это звенья одной цепи: необдуманного варварского отношения человека к природе.

Конечно, электроэнергия для добытчиков алмазов была нужна, и ГЭС на Вилюе сослужила свою службу: обеспечила энергией добычные карьеры, обогатительные фабрики, жилые города и поселки алмазодобытчиков. Несут они свою вахту и сейчас. Но обидно сознавать, что сверхмощная гидростанция на Вилюе с высоченной плотиной не так уж и была нужна. Гораздо разумнее, экономичнее и быстрее было строить средней мощности ГЭС на притоках Вилюя, что не привело бы к затоплению столь обширной территории. На той же Чоне можно было построить гидростанцию в природном ущелье в десяти километрах выше поселка Туой-Хая, и уникальная долина Чоны была бы спасена.

Подобные же гидростанции, построенные в устье реки Ахтаранда, в устье Улахан-Вавы, по Большой Ботуобии в 17 километрах выше устья, дали бы в совокупности достаточное количество электроэнергии для алмазодобытчиков и избавили бы от необходимости перекрывать реку Вилюй, чтобы построить столь губительное для природы огромное водохранилище.

Именно таким образом используются гидроресурсы в Америке, Канаде, в других странах. На реке Теннесси, к примеру, соизмеримой по длине с рекой Вилюй, к восьмидесятым годам прошлого столетия было построено более сорока электростанций, но нет ни одной плотины, которая бы перекрывала главное русло реки. Все ГЭС расположены на притоках Теннесси. Поэтому при огромном съеме гидроэнергии с комплекса ГЭС природа в бассейне этой реки сохранилась почти в первозданном виде. Вода в сравнительно неглубоких водохранилищах не загнивает, не насыщается сероводородом и фенольными смолами. И рыба в таких водоемах не гибнет, как в Вилюйском море, дно которого близ плотины, по свидетельству водолазов, буквально устлано разлагающейся рыбой. В Чонском заливе, как и по всему водохранилищу, рыба может существовать тоже лишь в верхних слоях воды, на подпоре впадающих в него речек и на мелководье. Но это не та рыба, которая водилась когда-то в Чоне, а плотва, сорога, окуни, большей частью зараженные глистами.

Загубленная Чонская долина должна быть очередной зарубкой в памяти народа — так поступать с природой нельзя.

 

ТОЛСТОЙ И СТОЛЫПИН

Из письма к другу

Артур Генрихович! Мне не дает покоя твоя критическая реплика в адрес сборника моих сочинений. И я хочу высказать свои соображения по этому поводу. С тем, что я напрасно включил в сборник «Письма без ответа», я полностью согласен. Не место им там. Но с тем, что я «не должен сметь свое суждение иметь» по земельному вопросу, я категорически не согласен.

Конечно, Лев Толстой был великий человек, в том нет сомнений. Но чтобы он знал и прочувствовал крестьянский труд лучше моего, прошу извинить. Как граф он видел его со стороны. И если когда-то подержался за ручки плуга, то это не значит, что он в совершенстве познал сельское хозяйство. Он не испытал нелёгкий труд крестьянина на своём горбу. Не кормил свою многодетную семью с трёх десятин земли, уплачивая при этом немалые подати.

Я же вырос в деревне и трудился в поте лица, как равноправный колхозник, с десяти лет. Кроме пахоты, тяжкой для подростка, я делал всю прочую колхозную работу: косил, силосовал, метал стога, жал, боронил, полол сорняки, окучивал картошку (на колхозных полях и в своем огороде), возился с лошадьми. За лето я зарабатывал по 150—200 трудодней (при норме для взрослого 300 трудодней в год). Крестьянскую жизнь я видел изнутри, а не из писательского кресла. На моих глазах чахли колхозы, вырождалась земля, разрушались веками создаваемые крестьянские дворы, пустели деревни, голодал и разбегался народ.

Мог ли подобное лицезреть граф Толстой? Он мог видеть из своей Ясной Поляны лишь относительно благополучные сельские общины в ближайших селах. И он горой стоял за общину! Как великий гуманист он не принимал сердцем расслоения общины на более богатых и бедных. И считал, по-видимому, совершенно справедливым эпизодическое перераспределение пахотной земли внутри общины, что практиковалось повсеместно. Он не любил богатеев в деревне. Ему больше по душе был мужик типа «Калиныч», а не типа «Хорь». Вопрос, как накормить и сделать богатым весь народ Российской империи, его, вероятно, не очень интересовал. В отличие от Столыпина, руководящая идея которого состояла в том, чтобы отдать максимум земли таким, как Хорь, потому что с такими людьми, как Калиныч, государство не разбогатеет. И земля, по мнению Столыпина, должна отдаваться в долгосрочное, а ещё лучше в постоянное пользование. Только тогда предприимчивый Хорь будет работать на ней в полную силу. Но Столыпин начал не с разрушения крестьянской общины (это было ему не под силу, ведь не один Лев Толстой был ее защитником), а лишь с некоторого ограничения её прав на землю. Более трудолюбивые крестьяне наделялись землей на «отрубах»: пустующих неплодородных участках, на давно не возделываемых брошенных «новинах», в болотистых местах, на опушках лесов. Словом, он считал правильным перераспределять только земли, не используемые общиной как пахотные.

При огромных российских просторах это было безболезненно для общины и практически возможно в центре и на севере России. Тем более, что на отруба селились крестьяне из тех же общин, оставляя свой пай земли в пользу остающихся в общине.

И вот, на отрубах происходили чудеса. Во всяком случае — в наших местах: на юге Архангельской и по северу Вологодской области. За считанные годы заброшенные земли превращались в плодородные, возникали усадьбы, строились мельницы, множился скот. В нашем небольшом местечке, где у общины было всего около тысячи гектаров пахотной земли, на «отрубах» возникло 7 пли 8 обустроенных крестьянских хозяйств, с жилыми домами, гумнами и прочими хозяйственными сооружениями, построены мельницы (а это очень тяжёлый труд — строительство водяных мельниц; община не могла или не хотела их строить). Все это стало возможным только потому, что земля на отрубах отдавалась крестьянам в бессрочное пользование.

Конечно, негуманно, несправедливо, когда одни крестьяне имеют много земли, другие мало. Но почему Хорь должен иметь столько же земли, сколько Калиныч? Если первый её делает плодородной, полностью засевает, снимает хорошие урожаи, второй же бездельничает, губит землю, а если и работает на земле, то спустя рукава. Какая от него польза обществу?

Разумеется, вопрос о земле не так прост, как я затронул его в своем письме. В нём масса оттенков и сложностей. Но через всю историю развития земледелия на севере и в средней полосе России проходит забота правителей (князей, бояр, царей, помещиков), как заставить крестьянина эффективно обрабатывать землю (читай об этом у Ключевского). Во все времена крестьянин не очень охотно возделывал землю, по возможности от этого дела увиливая. А если не удавалось это сделать (перебежать к другому землевладельцу), то хитрил, не очень тщательно ухаживая за землёй. И все потому, что земля была не его собственностью.

Схема освоения российской земли в общих чертах такова. Вырубался и корчевался лес. Вся органика на вырубленном пространстве сжигалась. Потом земля слегка взрыхлялась (лопатой, киркой, сохой или плугом) и засевалась льном, рожью, ячменем. «Новина», как называли подобную вырубку в лесу, использовалась три или четыре года, пока снимался отменный урожай без каких-либо удобрений. Плодородие почвы, естественно, быстро падало и крестьянин без жалости забрасывал эту «новину» и осваивал новые участки леса. Продвижение земледелия на север происходило именно по такой схеме. Крестьянин не был заинтересован оседать на земле, и одна из причин этого — отсутствие его права на владение землей. Он был лишь временный работник, арендатор.

Но владельцев земли не устраивало, что частично возделанная земля оставалась брошенной. Они разными способами пытались задержать крестьянина, заставить его работать на этой земле. Разрешали уходить с земли только после сбора урожая (в Юрьев день, к примеру) или создавали другие препятствия (как говорил поэт: «силой иль обманом, лишь бы справиться с Иваном»). Потом появилось крепостное право. Не от хорошей жизни оно родилось, а чтобы крестьянин не бегал туда-сюда, не бросал землю, а намертво прикреплялся к ней. Он уже не мог просто так уйти со своего участка, а должен был на нем трудиться, чтобы обеспечить семью хлебом, не голодать. Тогда уж ему поневоле приходилось заботиться о плодородии земли: унаваживать ее, чередовать посевы зерновых с горохом, льном, коноплей, то есть культивировать землю. Хотя подневольный, по сути рабский труд крепостного был малоэффективен (как об этом много шумели философы-марксисты), но всё же это был шаг вперед по сравнению с хищнической неуправляемой практикой использования целинной земли.

Труд закрепощённого работника неэффективен, это всем известно. Но вот что удивительно: помещичье владение землей в целом можно считать прогрессивным. По России было множество богатых помещичьих хозяйств, где земли приносили высокий доход, и крепостные при них не бедствовали (к примеру, живые души у Собакевича). А через какое-то время после 1861 года, когда помещики оправились от шока и стали всерьез заниматься оставшейся у них землей, отдача от неё резко повысилась. Этому способствовало и то обстоятельство, что на их земле работали уже не крепостные, а свободные люди. По найму, с приличной оплатой за труд. В начале двадцатого века помещики владели 15—20 процентами пахотной земли по европейской части России, а давали 40— 45 процентов в общем объеме производимой сельхозпродукции.

Собственно, кто такие были русские помещики? Это почти что фермеры американского типа, пытавшиеся извлечь из земли максимум, на что она способна. Они заботились о ней, не допускали её истощения, внедряли прогрессивную европейскую технологию обработки земли. Рекордные урожаи, похлеще американских, нередко снимались и в России на помещичьих землях.

Но помещичьи угодья, как уже было сказано, занимали небольшую часть территории западной России. На остальной же хозяйничала община или единоличники-частники, владевшие небольшими клочками земли на правах долгосрочной аренды у государства. Лишь в Сибири и на Дальнем Востоке большие участки земли отымались в частное пользование. Результаты известны: община кувыркалась в вечных недоимках, едва обеспечивая пропитанием самоё себя, а Сибирь за несколько десятилетий стала богатейшей провинцией России. Свободный труд на своей земле дал ожидаемый результат.

Таковы факты по России. Они полностью отвечают мировой практике: там, где узаконена частная собственность на землю, государства богатеют, народ становится зажиточным, никаких катаклизмов (бунтов, революций) не происходит. Где земля в общем пользовании — там нищета, голод, передряги, революции и ...тирания.

Один из философов-утопистов (может быть, Энгельс — утопист наихудшего толка) как-то сказал, что величайшим преступником в истории человечества является тот, кто первый забил в землю кол и сказал: «Это моё». В недавнем прошлом все мы наивно полагали, что это непреложная истина, что земля создана для всех и все должны быть её хозяевами.

Но оглянись и посмотри, что творится с природой в тех местах и странах, где этот кол убрали. Бардак творится! Человек гадит вокруг себя, как неразумное существо, куда хуже обезьяны. Если Бог создавал человека по образу и подобию своему, то почему оказалось у человека столько скотских привычек. Если же человека создавала слепая природа, тогда все понятно. Но почему ему может быть позволено все, в том числе и возможность свинячить вокруг себя. Наш пресловутый «развитой социализм» можно было сравнить только с общественной уборной, в которой вес гадят, но никто не убирает. Согласись, что это так. Оказывается, что и природу лучше защитить может только частник, единоличник, а не безликое общество в целом. В Европе и в Америке лучше всего сохраняются леса, ландшафты, разные памятники природы, если они отданы в частное владение (с каким-то контролем государства, конечно, за их сохранностью).

Марксисты-социалисты, создавая свою гипотезу о совершенном и справедливом мире, отчётливо понимали, что с реально существующим человеком коммунизм не построишь. Для этой цели надо воспитать совершенно нового человека. Какого-то гомункулуса, который бы заботился о благе других больше, чем о собственном благополучии. А всех прочих со старым мышлением и с вредными частнособственническими привычками лучше всего было бы уничтожить (Бухарин и пр.). В чём Сталин и преуспел, прижав заодно к ногтю и самих творцов этой дикой идеи.

Конечно, это были утописты, не понимавшие или не хотевшие понимать, что нельзя природу человека переделать в историческое одночасье. Человек в своём развитии недалеко еще ушел от зверя. Чтобы вырастить такого, который бы соблюдал все заповеди Христовы (или кодекс коммунистов, что почти то же самое), потребуется немало поколений. Если это вообще возможно. Чтобы любовь к ближнему была у него в генах, а не пришита наспех иглой пропаганды к голому телу.

А если нельзя за короткий срок воспитать идеального человека, то надо обычному человеку, со всеми присущими ему природными недостатками, дать возможность приносить максимальную пользу обществу. Надо оградить его от тех, кто меньше приносит пользы или вообще тунеядствует. Институт частной собственности на землю и на средства производства и есть тот самый инструмент, который позволяет это сделать. Колья и заборы, ограждающие клочок земли для трудолюбивого человека, есть величайшее благо человечества. Трудолюбивый человек и семью свою обеспечит, и много убогих и не способных трудиться прокормит.

* * *

Вернемся к общине, к дикому ее проявлению в двадцатом веке — к колхозам. Один умный и наблюдательный человек сказал однажды (Рерих как будто): «из всех насилий самое преступное и уродливое зрелище являет собой насильственная коммуна». Тот, кто знал колхозы изнутри, тот не может с этим не согласиться.

Надеюсь, ты не будешь оспаривать, что я имею право говорить о колхозах более, чем кто-либо из отвлеченных философов — сторонников коллективного труда на общей (или ничейной, что одно и то же) земле. Я видел колхозную жизнь с того времени, когда она только начиналась , и наблюдаю ее сейчас, когда она с позором закончилась. Когда-то в юности я считал её самой разумной и справедливой (и в споре на сей предмет с одним бывшим зеком чуть не подрался), но сейчас, после многих размышлений, я считаю её преступлением перед российским народом. Колхоз — наихудшая форма общины, дичайшее ее проявление. Чтобы не быть голословным, перечислю, чем в основных чертах колхоз отличался от общины:

— в общине все решения по ведению хозяйства принимались коллегиально. В том числе перераспределение наделов производилось советом старейшин или наиболее активных членов общины ( хоть и не без конфликтов, конечно). В колхозе решения даже по мелочам принимал председатель, с чисто формальным участием правления и собрания колхозников, а по всем серьезным вопросам — райком, обком или кремлевские теоретики;

— что сеять, что сажать, когда сеять и когда собирать урожай в общине решал хозяин надела, сообразуясь с собственным разумением, с опытом поколений, с возможностями сбыта излишков продукции, чтобы заплатить подати. В колхозе всё делалось по приказам сверху. Даже когда сеять и когда собирать урожай. А уж что сеять и что сажать — не думай, а выполняй рекомендации «народною академика» Лысенко или указания самого генсека Хрущева. А если не уродилось или в срок не собрано, то виноват, понятное дело, колхозник;

— в общине худо-бедно, но даже при низких урожаях крестьянин мог кормить свою семью, зачастую многодетную. А трудолюбивый и умный (Хорь) мог иметь и определенный достаток. В колхозе же становились нищими все, даже председатель и счетовод, если они не воровали. У крестьянина не только отнимали все, что он вырастил на колхозном поле, но большей частью и то, что он с непосильным трудом заимел в своем личном хозяйстве: молоко от коровы, яйца от кур, мясо, шерсть и шкуру от овцы. Колхознику полагались разве что рога и копыта. Причем колхоз ничем крестьянину в личном хозяйстве не помогал, даже наоборот — запрещал косить на колхозных угодьях. Колхознику негде было заготовить корм для своей скотины;

— крестьянин в общине не воровал; воровство испокон веку считалось на деревне тягчайшим преступлением. В колхозе стали воровать все. Кладовщик, председатель, счетовод хапали по должности, олхозник по мелочам: в рукавичке зерна с тока, колоски с поля, молоко от колхозной коровы. Честно прожить было нельзя, нравственность вырождалась. С одичанием народа мы и имеем дело сейчас;

— человек из общины мог выйти всегда, в любое время года (и не только в Юрьев день, как в старину). Человек из колхоза уйти никуда не мог, у него не было паспорта. То есть его труд был в полной мере подневольным, как при крепостном праве, со всеми вытекающими отсюда последствиями;

— о земле и говорить нечего. В общине урожайность земли хоть и на невысоком уровне, но поддерживалась. Крестьянин не мог не удобрять её или небрежно обрабатывать. Соседи рядом, перед ними было бы стыдно. В колхозе с землей обращались варварски. Она пахалась кое-как: неглубоко или, наоборот, со вскрытием подзола, с огромными кулигами целика и в середине и по краям полей, с прочими огрехами, недопустимыми хоть в частном хозяйстве, хоть в общине. Стороннему трактористу из МТС было наплевать на качество пахоты, он получал за гектар. Поля не удобрялись, хотя около колхозных скотных дворов скапливались горы навоза. Его не на чем было на поля вывозить. Купленные (навязанные сверху) химические удобрения валялись в мешках по краям полей или на обочинах дорог; их некому было по пахоте раскидать. До сих пор миллионы тонн не внесённых в почву удобрений гниют по России в кучах около дорог или по берегам рек, отравляя воду и все живое в прилегающих лесах.

В результате колхозного («все вокруг колхозное, все вокруг мое!») землепользования сельское хозяйство в России было полностью разорено. Вот один лишь пример, который я вроде бы приводил в письме к Белову и о нем уже упоминал.

В нашем местечке Косково на севере Вологодской области в конце двадцатых годов прошлого (уже) века было 11 деревень по 20—40 дворов. Обитало в местечке, считай, 350—400 семей, в каждой по меньшей мере двое-трое детей. То есть жило в местечке около двух тысяч человек. В каждом дворе была корова, нетель, овцы, свиньи, козы. Не все, но по крайне мере половина хозяйств имела лошадей. Пахотной земли под зерновые насчитывалось до тысячи гектаров, не считая многих десятков «новин» в ближайших лесах. По берегам протекавшей через местечко реки Пежма и по её притокам были луга и расчищенные от кустарника покосы — пожни. Считай, две тысячи человек кормились на этой земле, платили налоги и часть продукции своего хозяйства — лён, зерно, масло, мясо, шкуры — поставляли на рынок в ближайшие города.

Что осталось в местечке к 90-му году, т. е. к началу перестройки? Осталось всего 6 деревень, в трех из которых по три-четыре дома. В трех остальных деревнях близ бывшего погоста живёт всего лишь около полутораста человек. Коров держат три-четыре десятка хозяйств. Школа закрыта. Да она и не нужна; в первый класс истекшего года должен был идти один только пацан (в конце тридцатых годов перед войной в первый класс набивалось до 35 — 40 учеников).

Пахотной земли в местечке осталось всего ничего, под зерновые же не используется ни один гектар. Лишь многолетние травы да клевера произрастают на некогда относительно плодородных землях, на которых худо-бедно, но в общине собиралось по 12—15 центнеров с гектара. Прочие же земли заросли лесом, кустарником, камнями, которые многие годы никто не собирал. Поднимать заново эти земли чрезвычайно трудно, запустить технику на них нельзя. Поэтому в фермеры здесь не идут даже местные полуголодные обитатели. А уж капиталисты скупать вологодские земли и вовсе не собираются.

Таков конечный результат коллективного владения землей в системе колхозов. И таких вот местечек по северу и центральной полосе России, да и по Сибири, где все частники тоже были загнаны в колхозы, десятки, если не сотни тысяч. И все это, если смотреть в корень, результат отчуждения собственника от земли, результат попытки коллективной обработки земли. Когда сейчас мордастый аграрий орёт в телевизор, что демократы загубили сельское хозяйство, разогнав колхозы, то он врёт дважды. Угробили сельское хозяйство известные деятели коммунистического толка задолго до того, как пришли к власти демократы. А колхозы никто но разгонял, они развалились сами, как совершенно неестественная принудительная форма организации труда на земле.

Что бы сказал на это все Лев Толстой, если бы он на время воскрес и увидел колхозы воочию? Думаю, что он бы не стал защитить общину в этом крайнем и кошмарном ее проявлении.

Конечно, повторяю, вопрос о земле — сложный вопрос. Земельные законы в странах, где на одного едока есть несколько гектаров пахотных угодий, могут, естественно, отличаться от таковых в странах, где на один гектар насчитывается несколько ртов. Я не смею судить о земельном вопросе в Индии, Англии, Японии и в других густонаселённых странах. Но что удивительно: и в таких с странах существует частная собственность на землю. Не только на просторах Канады, Америки, Австралии. Значит, и перенаселённые государства считают частное владение землей более рентабельным.

А где бы ни дублировался наш печальный опыт с коллективной собственностью на землю (страны Восточной Европы, Эфиопии, Куба, Северная Корея), везде он приводил к упадку земледелия, к обнищанию народа, а иногда и к повсеместному голоду. Так разве это не доказательство преимущества земледелия, основанного на частной собственности?

Опять же не будем говорить об исключениях. Сообща (товариществами) могли обрабатывать землю мормоны, «толстовцы», монастырская братия, последователи различных сект. Да и в некоторых колхозах с толковыми и честными председателями получались неплохие урожаи. И колхозники немало зарабатывали, когда были отменены грабительские госпоставки. Все это так. Но исключения только подтверждают правило: принудительный коллективный труд противен человеческой природе вообще, а принудительный труд на земле в особенности. И никакая марксистко-ленинская философия человеческую природу не исправит.

Выдвигая лозунг «Земля крестьянам» Ленин, наверное, прекрасно это понимал. Поэтому и отстоял от ортодоксов НЭП. За очень короткое время без всякой поддержки государства (удобрениями, семенами, машинами, агрономией) деревня после многолетней разрухи встала на ноги. И именно потому, что землю крестьянин стал считать своей. Кульбит коммунистов с обобществлением земли в конце 20-х годов испортил всю обедню. Загнать крестьян в колхозы было чудовищной нелепостью, да ещё на столь длительный срок.

Пытаясь оправдать необходимость коллективизации, защитники колхозов ссылаются на нехватку зерна в конце 20-х годов. Дескать, единоличник его производил мало. Но это неправда! Зерно у крестьян было, но они не хотели его просто так отдавать. А промышленность не могла им ничего предложить взамен. Возрождённые заводы и фабрики производили только оружие, сталь для оружия и все прочее для оружия. Надо же было готовиться к мировой революции! Инерция такова, что мы до сих пор готовим и продаем только оружие. А тысячи предметов обихода (телевизоры, фотоаппараты, обувь, одежду, мебель и т. д., и т. п.) покупаем за границей, не наладив их производство в стране. А зерно у своих производителей вымениваем опять же на то, что приобретаем на нефть, золото и алмазы за рубежом.

Возвращаясь к началу сего пространного трактата, смею утверждать, что в земельном вопросе прав был Столыпин, а не Лев Толстой. И по этому вопросу я имею свое выношенное, а не заимствованное у каких-либо теоретиков заграничного или отечественного толка мнение. Тот, кто забил в землю кол и сказал: «Это моё», — тот благодетель человечества, а не преступник.

 

ТЫСЯЧЕЛЕТНИЙ ХРИСТОС

Где-то в середине 70-х годов, прогуливаясь по Якутску, мы (Гоша Балакшин, Юра Усов, Будимир Андреев и я) встретили Валерия Васильевича Черныха, нашего старого знакомого и хорошего человека. Незадолго до этого мы узнали, что он живет в одном доме с настоятелем церкви (Якутской и Олекминской, как она тогда называлась). Нас это заинтересовало: появилась возможность познакомиться и потолковать со служителем церкви. Ранее мы, атеисты, такой возможности не имели, и любопытство нас распирало.

Мы напросились к Валере в гости и намекнули, что неплохо бы встретиться с настоятелем церкви. Он заверил, что встречу с батюшкой организует на должном уровне, но спиртное за нами (в то время в Якутске свирепствовал сухой закон). В назначенное время мы явились к нему с пузатыми портфелями, набитыми бутылками. Валера действительно арендовал половину двухквартирного дома у церкви. Финансовые дела ее были, по-видимому, совсем неважны, коль скоро приходилось сдавать в аренду даже полдома настоятеля.

Валера сходил на половину к настоятелю и привел его. Батюшка оказался сухоньким старичком весьма преклонного возраста, далеко за семьдесят. Когда знакомились, он назвал себя и упомянул национальность. «Я поляк, — сказал он (с ударением на первом слоге), но православного вероисповедания». В беседе с ним выяснилось, что он закончил духовную православную академию в Варшаве еще до первой мировой войны (оказывается, и такие были в Польше), а потом долгое время был настоятелем православной церкви в Варшаве.

С началом второй мировой войны для него все изменилось. Когда пришли немцы, то гестаповцы посадили его на два года в концлагерь. Потом пришли русские освободители и «освободили его на 11 лет в Норильск. Оттуда он время от времени напоминал церковным властям о своем существовании и просил дать ему работу. Одно из писем оказало действие: церковные власти предложили ему возглавить приход Якутской и Олекминской церкви. С того времени он безвыездно жил в Якутске. Любопытно, что ссылая его в Норильск, карательные органы не предъявляли ему никаких обвинений. И освобождали его так же, без излишних церемоний и бумаг.

Рассказывал о своей биографии он, казалось, охотно, притом без какого-либо озлобления на власти предержащие. Хотя несправедливость в обращении с ним была вопиющей. Он говорил, что так, видно, Господу было угодно.

Рассказывал он о своем оставшемся в Варшаве семействе. У него были два сына и дочь. Сыновья его пошли по стопам отца и стали церковнослужителями. Они эмигрировали в Канаду и в семидесятые годы были уже преуспевающими настоятелями православных церквей. Они приезжали в Якутск и хотели забрать отца к себе. Но он отказался. Нам он объяснял это так: «Зачем я к ним поеду? У них там семьи, дети, своих забот хватает. Я буду им просто в тягость. А здесь я уже привык, и прихожане ко мне привыкли. Здесь я более угоден Господу. Лучше уж я здесь и помру».

Такое вот самопожертвование. Живя в бедности, в труднейших условиях Якутии, он так и не поехал к богатым сыновьям. Умер и похоронен в Якутске.

Мы беседовали с ним долго. Настоятель рассказывал нам о канонах православной церкви (мы ведь очень мало знали о ней), о различиях между православной и католической религиями, об униатской церкви, об истории христианской религии. Историю церкви он знал, по-видимому, основательно. Рассказывал о различных верованиях беспристрастно, не осуждая другие религии, не возвеличивая свою веру. Говорил очень спокойно, тихим голосом, без эмоций, не выражая озлобления действиями гонителей христианства.

По ходу разговора зашла речь о расколе православной церкви. Поступив не совсем корректно, я процитировал басню Феликса Кривина о протопопе Аввакуме. По памяти вот она:

Перед патриархами Всея Руси стоял маленький протопоп и упрямо повторял:

— Помоги, Господи Исусе!

— Не Исусе, а Иисусе, — поправляли его. Хотя буква «и» и отмерла, но в делах веры сильна именно мертвая буква.

— Помоги, Господи Исусе, — упрямо повторял протопоп. — На чем стояли, на том и стоять будем!

В этом-то он и ошибался. Очень скоро он стоял уже на холодной сибирской земле, а потом пошел скитаться из острога в острог, гонимый верою, а пуще церковной службой.

В мире пылало много костров. За науку сожгли Джордано Бруно, за свободу сгорел Ян Гус.

А упрямый мученик, протопоп Аввакум, сгорел за мертвую букву.

В этой басне Феликс Кривин, конечно, не был объективен и принизил значение Аввакума в истории православной церкви. Протопоп не был упрямым одиночкой, за ним стояло множество верующих, не желавших мириться с нововведениями патриарха Никона, с исправлениями в старопечатных книгах, с роскошью обрядов в православных храмах и богатством церковной верхушки. Протопоп Аввакум был лидером и знаменем старообрядцев.

Настоятель из-за своего возраста был немного глуховат. И он, не расслышав, понял так, что в этом сочинении протопоп Аввакум восхваляется. И тут произошло нечто неожиданное. Тихий спокойный старик на наших глазах превратился в разъяренного тигра. Он рвал и метал! Изрекая при этом: «Протопоп Аввакум — это исчадье ада, это посланец дьявола! Он расколол русскую православную церковь и за это был наказан Господом. Его учение Господь разбил на тысячи сект; он карал и будет карать отступников православной церкви до скончания века!»

Нам не сразу стала понятна его ярость. Лишь позднее, поразмыслив, мы пришли к выводу, что раскольники и разного рода сектанты были серьезными конкурентами церкви в борьбе за души людей. В Якутске, в Олекминске, в Усть-Нере и в других поселках, особенно там, где были лагеря, развелось множество сект, которые отбирали у него паству. Раскольников в Якутии было едва ли не больше, чем православных прихожан. Нам неудобно было спрашивать о финансовом положении его прихода, но, вероятно, оно было не блестящим. Возможно, отчасти этим объяснялся его гнев и возмущение раскольниками.

Любопытно, что батюшка вроде бы не держал никакой обиды па власти предержащие, сделавшие ему столько зла, ни на гестаповцев, ни на гепеушников. Видимо, он искренне считал, что «всякий власть от Бога». Но при упоминании о раскольниках он прямо-таки вызверился, считая их отродьем дьявола.

Насколько возможно, мы успокоили его, объяснив, что баснописец вовсе не одобряет протопопа Аввакума, а, наоборот, порицает его. Старец долго еще кипел внутри и ворчал на протопопа, пока не пришел в себя.

В ходе общения поняли, что настоятель вовсе не лишен честолюбия и человеческих слабостей. В промежутке между «чаепитием» он увел нас на свою половину дома, и там похвалился вторым дипломом о высшем образовании — дипломом ветеринарного врача, который он тоже получил до второй мировой войны. Вероятно, положение священнослужителя вовсе не мешало ему лечить животных.

Помимо дипломов, он показал нам богатые подарки, которые привезли ему сыновья из Канады и которые жертвовали ему прихожане. Запомнился массивный золотой крест с резной фигуркой Спасителя.

«Чаевничали» мы у Валерия Черныха долго, расходились, наверное, далеко за полночь. Изрядно выпили, но не чересчур. Настоятель тоже прикладывался к рюмке, выпивая треть ее или просто пригубляя. Он говорил, что православной церковью пить вино не возбраняется, если оно в меру, в престольные праздники и по иным дням. Церковное причастие — ведь тоже вино. И Христос его употреблял.

В разговоре о религии сколь-либо серьезного спора о христианской и коммунистической вере не возникало. Ибо мы заранее договорились эту тему не затрагивать. Но к концу застолья, когда батюшка слегка захмелел, он сам стал поругивать коммунистов. Дескать, коммунисты нарушили христову заповедь «не убий», да и кодекс коммунистической морали — это лицемерие. Ну и так далее. Мы не очень активно возражали, поскольку злить батюшку больше не решались. В его лице мы по сути впервые встретились за столом с глубоко верующим человеком.

Когда мы прощались, батюшка, продолжая нападать на коммунистов, произнес знаменательную фразу: «Вашей вере пятьдесят лет, а за моей спиной тысячелетний Христос!» Время показало, что так оно и есть: наша вера не выдержала испытания временем. А христианская вера возрождается и крепнет.

 

УМИРАНИЕ ДЕРЕВНИ

Умирание Вологодской деревни началось, по-видимому, с начала коллективизации. С раскулачивания и отселения наиболее трудоспособных и рачительных хозяев, с отъёма от владельцев наделов земли, сельхозинвентаря, лошадей и последующего внедрения насильственного труда на отчуждённой земле. Это были печально знаменитые годы «Великого перелома», переломившего в прямом смысле хребет российскому земледельцу.

Мне, подростку рождения 1931 года, родная деревня и ее окрестности, то есть соседние деревни и все наше местечко Косково, именовавшееся когда-то сельским советом, запомнилось с 38—39-го года, когда память моя окрепла и могла запечатлеть то, что происходило вокруг в довоенные и военные годы. Конечно, в памяти откладываются только выборочные фрагменты бывших в действительности многообразных событий.

Итак, о печальной участи моей родной деревни и соседних деревень в нашем местечке по речке Пежма, притоке известной реки Ваги, формирующей в верховьях Северную Двину. В 38-м году было в деревне тридцать домов, не считая двух недостроенных (срубов) да двух-трех развалюх, где доживали свой век одинокие старухи. Два дома из тридцати незадолго до этого покинули раскулаченные хозяева. Эти дома долго никто не трогал, не заселял. Лишь мы, мальчишки, время от времени мародерствовали по комнатам и чердакам, проникая в дома через заколоченные двери и окна. Нас интересовали главным образом старые книги и журналы. Хотя в крестьянских домах той поры книги были большой редкостью, но кое-что мы все же находили («Сонник», к примеру, и подшивку Нивы»; все же это были не бедняцкие дома, а дома зажиточных хозяев).

На отшибе, в пятидесяти-ста метрах от жилых домов деревни, стояли гумна с овинами. Их насчитывалось до десятка. Гумна назывались по имени конкретных хозяев: скажем, Гришино гумно, Мызино гумно и т. д., но все они были уже колхозными и не принадлежали старым владельцам. Несколько гумен, четыре или пять, были свезены в одно место и из них построено общее колхозное гумно, с общим овином и конной молотилкой. Внутри гумна складировались и досушивались в овине снопы хлеба, связки льна, находились собственно молотилка, веялки и разный прочий инвентарь для обмолота снопов, просушки и очистки зерна, разминался от непогоды и кое-какой прочий колхозный скарб. Общее гумно содержалось в порядке, крыша эпизодически перекрывалась, на воротах держались крепкие запоры (чтобы голодные крестьяне не воровали зерно).

Из части гумен был построен колхозный скотный двор, общий для трех деревень колхоза «Борьба за новую жизнь». В нём содержалось приличное стадо коров, телят, нетелей. Скотный двор держался долго, даже после того, когда колхоз уже начал разваливаться. Когда прекратилось сенокошение на лугах, когда пахотные земли запустошились, молочное животноводство ещё держалось на плану.

Остальные гумна вблизи деревни не использовались ни для каких хозяйственных целей. Разве что в некоторых укрывался от дождя и снега разный крестьянский инвентарь — телеги, дровни, бороны, плуги, конные грабли. Но с годами, когда стали протекать и рушиться крыши, хранить что-либо в гумнах стало бессмысленным. Да и бывшим владельцам инвентаря стало уже наплевать на не свое имущество. Не последними разрушителями хозяйственного инвентаря, были и мы, мальчишки. Нас интересовали металлические ободья и втулки колес. Немало усилий приходилось тратить, чтобы их сбить с деревянной основы. Крепко, хоть и без гвоздей, насаживали их доколхозные кузнецы. А железные ободья были нам надобны в качестве колец, чтобы взапуски катать их по деревне. И прутья от конных грабель были нам потребны в мальчишеском хозяйстве. Из разогнутого грабельного прута получались отличные тросточки. А если на конец этой тросточки еще насадить две-три гаечки, то лучшего орудия в драке было трудно придумать: от одного удара мальчишеской руки даже во взрослой черепушке могла образоваться дырка. И самое печальное, что в престольные праздники иногда эти тросточки пускались в ход.

Второй после коллективизации удар по нашим деревням нанесла война. Всех мужчин от 18 до 60 лет забрали в армию, деревни обескровились. Тяжёлые мужицкие работы некому было выполнять. На пахоте стали использовать не окрепших еще физически допризывников и молодых девок. Больше за плугом ходить было некому. С лошадьми кое-как управлялись старики, коих тоже было наперечёт, и подростки. Вся прочая работа легла на плечи женщин, многие из которых тогда еще были в расцвете сил.

Сколько же было этой работы! Весной вывозка навоза на поля, пахота, бороньба, сев, посадка картофеля, косьба на силос и силосование, сенокос, жатва, вывоз снопов в гумна, обмолот, очистка зерна и его сдача государству, выращивание льна и его обработка, копка колхозной картошки, работа на колхозной ферме. Да и обиход своей скотины, кормилицы коровы, без которой многодетным семьям была смерть. А корм для неё можно было заготовлять лишь украдкой на межах или лесных полянах, косить на колхозных лугах категорически запрещалось. Своим огородом, с которого жители только и кормились, можно было заниматься только уповодами в обед да ночами; весь день от зари дотемна был заполнен колхозной работой.

В период войны бабы, ещё в основной массе молодые, кое-как с навалившейся на них колхозной работой справлялись. Поля обрабатывались, засевались, урожай собирался. Но, естественно, не в полном объеме, как могло быть при мужиках. Часть пахотной земли забрасывалась, особенно тяжёлой дернистой земли, недавно отвоёванной от леса. Она была и менее урожайной, поскольку не удобрялась после первой запашки. Поляны такой земли зарастали лесом, расчищать который женщинам было не по силам.

Некому было подновлять городьбу вокруг полей, поддерживать исправными осеки в лесу вокруг поскотин, вырубать кусты на лугах, перекрывать сенники, расчищать поля от камней. Надо сказать, что одной из главных забот северного крестьянина была именно расчистка пахотных земель от крупных ледниковых валунов, кои но множестве встречаются в земле северных областей, покрытых когда-то ледниками. Особо крупные камни, скажем, до тонны весом, зарывались крестьянином в землю. Рядом с камнем вырывалась глубокая яма, и камень вагами спихивался в неё. Более мелкие, подъёмные для мужика, камни свозились в так называемые «каменцы», которые располагались по краям пахотных полос (на межах) и собирались десятилетиями. Камни надо было собирать каждое лето, иначе поля «зарастали» ими (замерзающая земля выталкивает их к поверхности).

Одним из глупейших мероприятий колхозных организаторов было уничтожение чересполосицы общинных (или после революции уже личных) земель, существовавшей до коллективизации. Чтобы поля казались более обширными и удобными, по их понятиям, для тракторной обработки. Кусты на межах вырубались, кое-какие камни убирались, но в основном без основательной расчистки запахивались. Конечно, такие межи в дальнейшем были убийственны для техники при уборке хлебов, косьбе кормовых трав, клевера. Работая со жнейкой, косилками (лобогрейками), такие участки всё равно приходилось объезжать. Со временем на них снова появлялись заросли кустарника, уже более обширные по площади, чем на исконных экономно сложенных каменцах.

Губительна для плодородия и сохранения пахотных земель была и работа машинотракторных станций. Оторванные от колхозов, не заинтересованные в урожае, не подчинявшиеся колхозным агрономам, они из рук вон плохо обрабатывали землю. Для них важны были только гектары вспашки, за них они получали от колхоза деньги. Расстояние между плугами нередко устанавливалось такое, что пласты вспашки лишь закрывали целики жнивья, глубина вспашки не регулировалась, по краям полей оставлялись целые кулиги неподнятой земли. Машинотракторные станции ликвидировали лишь тогда, когда вред от них стал слишком очевиден. Но плодородие землям было уже не вернуть.

Конечно, в первую очередь плодородие падало из-за того, что земли плохо удобрялись. Навоз на колхозные поля вывозился разве что с личных дворов. С колхозных вывозить его не успевали по причине элементарной нехватки работников и транспорта: лошадей успели быстро угробить, после войны их остались считанные единицы. Около скотных дворов скапливались горы навоза, коровники утопал в навозной жиже. А земля между тем с каждым годом истощалась, хлеба не родились, в иные годы собирали едва лишь сам-третий урожай.

Не спасали ситуацию и поставляемые государством химические удобрения. Многие десятки тонн откуда-то привозили, а потом они гнили и разлагались по обочинам полей. Не было у колхозников ни сил, ни транспорта, чтобы равномерно раскидать их по пашне, запахать, то есть пустить в дело. Кучи мешков с химикатами размывались дождями, вешней водой, загрязняя ручьи и речки, отравляя в них все живое. Заодно отравляя и птиц — исконных помощников земледельцев.

Во время войны и после неё строительство в деревнях почти прекратилось. Большая часть мужиков, ушедших на фронт, не вернулась. Да и те, кто уцелел, пришли домой ранеными или изможденными до такой степени, что им было не до строительства. Редко кто из них достраивал начатый до войны дом, ставил баню или подновлял хлев для скотины. Колхозное строительство тоже заглохло или едва теплилось. И не только потому, что исчезли многие умельцы. Своим колхозникам, даже если они что-то строили, заплатить по-человечески было нельзя. А за пустые трудодни никто работать на строительстве, понятное дело, не хотел.

Тем более было обидно для своих мужиков, что появились чужаки, сезонные шабашники, в основном кавказской национальности, которые строили коровники, свинарники, колхозные конторы за полноценные колхозные деньги. Строили плохо, халтурно, воровато, а получив деньги, бесследно исчезали. Спросить за плохое качество строительства было не с кого.

Народ из деревень стал исчезать уже в тридцатые годы. Раскулаченные, само собой, убыли целыми семьями. В зависимости от ретивости уполномоченных по раскулачиванию убыток населения составлял от десяти до двадцати процентов. В нашем местечке раскулаченных было сравнительно немного, поскольку этим делом занимались местные люди, имевшие жалость к своим односельчанам. Потом потянулись в города одинокие бездетные женщины и молодые девчата.

В годы войны и послевоенного лихолетья много молодых девушек и парней, после окончания семилетки, ушло в города через школы ФЗО, куда шла почти что насильственная вербовка. После обучения в школах ФЗО никто уже домой не возвращался, оседали в Москве, Архангельске, Северодвинске. Кое-кто после семилетки учился в техникумах города Вельска (в сельскохозяйственном, учительском, лесохимическом). По окончании техникумов в родные деревни редко кто возвращался. Выпускников распределяли куда-то в другие места, а в наши приезжали агрономы и учителя из соседних районов или вообще издалека. Долго они не задерживались и, отбыв положенный для работы срок, исчезали.

Молодые мужики, вернувшиеся с войны или отслужившие в армии позднее, в деревнях тоже не задерживались. Кто уходил работать в милицию (вербовка в МВД была постоянной), кто на лесоучастки, кто пристраивался на разные работы в районных центрах— в Вельске и в Верховажье. Как насосом, выкачивалось население из деревень.

Окончившие десятилетку имели право поступать в институты, и все старались этим правом воспользоваться. Задержать их председатели колхозов не могли, ибо ленинский призыв «учиться, учиться и учиться» проводился в жизнь неукоснительно. Словом, в деревнях оставались или не способные к ученью молодые люди, пли слишком привязанные к дому из-за больных родителей, или нерешительные из-за боязни чужих мест.

Вне зависимости от ученья девчата в возрасте 16—20 лет любыми способами стремились выбраться из деревни. Перспектива за пустые трудодни работать доярками, скотницами, свинарками почти никого не устраивала. Хоть и не давали им паспорта, но всё равно находились лазейки, и они исчезали из деревень. В пятидесятые годы молодых девчат из Вологодской и Ярославской областей полно было в Воркуте, Мурманске, Мончегорске, Архангельске. Многим не сладко там жилось, но возвращаться к родным пенатам никто не стремился. Разве, что совсем уж не везло на чужой стороне.

К середине пятидесятых годов женщины, вынесшие на своих плечах трудовое напряжение войны и послевоенного сталинского режима, постарели и обессилели. В колхозах стало катастрофически не хватать рабочих рук. Это негативно отразилось прежде всего на заготовках кормов и на посевах зерновых. Некому стало косить, некому пахать и сеять, некому собирать урожай. Сенокосные луга зарастали кустарником, пахотные земли сокращались, как шагреневая кожа. Поступавшая в колхозы техника — трактора «Беларусь», грузовые машины, комбайны — в какой-то мере заменяла людей и лошадей, но полностью заменить землепашца с лошадью не могла. К тому же обезличка с техникой, как и обезличка с лошадьми, ни к чему хорошему привести не могла. Множество ломаной техники накапливалось с годами в колхозах, доводя до разорения даже относительно справные когда-то хозяйства. Причиной не эффективного использования техники были и относительно малые пахотные площади, и засорённые камнями поля. Когда личные огороды в десять-пятнадцать соток стали пахать трактором, это уже был перехлест с механизацией за гранью здравого смысла.

Хрущёвские реформы продолжали усугублять положение деревни. От них была и польза и вред одновременно. С одной стороны они принесли облегчение крестьянину (отмена дикого денежного налога, отмена разорительных займов, выплата пенсий престарелым колхозникам), с другой — продолжали подрывать основы крестьянского быта. Личные огороды, с которых собственно и жили колхозники, урезались до 15 соток. Идея была в том, чтобы колхозник меньше времени возился на своих сотках, а больше уделял колхозной работе. А как прокормить большую семью, если из колхоза ничего на трудодни не давали, чиновников не интересовало.

Со скотины по-прежнему тянули налог. Государство обдирало колхозы подчистую, отбирая всю прибыль, если таковая была. Опять же через МТС, через принудительную механизацию. Известная нелюбовь Хрущёва к лошадям сказалась и на северных хозяйствах: лошади в колхозах практически исчезли. Распад колхозного строя при Хрущеве, впрочём как и после него, безудержно продолжался. Всякие попытки реанимировать его путём внедрения денежной оплаты, личной заинтересованности (хозрасчетные бригады, звенья и пр.) кончались неудачей. Это были только полумеры.

Колхозы в местечке Косково влачили жалкое существование, распадались и исчезали. В годы войны в Косково были четыре колхоза, по три деревни в каждом. В пятидесятые годы все они были объединены в один колхоз. Позднее, на рубеже 70—80 годов и этот укрупненный (но обезлюдевший) колхоз на правах бригады был влит в Морозовский то ли колхоз, то ли совхоз, который продержался на плаву до перестройки.

Число жителей в бывшем сельском совете Косково неуклонно сокращалось. К началу 80-х годов там осталось всего семь деревень из бывших одиннадцати. И то в «живых» можно было считать лишь три, а в остальных доживали свой век одинокие старухи, у которых не было детей в городах и им некуда было податься. В летний период деревни несколько оживали: к старухам приезжали на побывку дети или внуки, помогали им управиться с огородом, собирали в лесу грибы и ягоды, но в колхозе, конечно, приезжие отпускники не работали. Зимой же деревни совсем пустели, потому что некоторые старухи уезжали к детям в города; отапливать дом зимой хлопотно и надо много дров. Скотину уже, конечно, никто не держал.

В послевоенные годы, практически до самой перестройки, к работе в колхозах привлекали жителей городов, снимая на время рабочих с предприятий, интеллигенцию, научных работников, учащуюся молодежь. Широко использовали и труд школьников, откладывая начало занятий до 1 октября, а иногда для старшеклассников и более того. Но в отдаленные от городов и железной дороги колхозы не так просто было привлечь и завезти даровую рабочую силу. Школьники же мало чем могли помочь, да и мало их оставалось в трудоспособном возрасте. Поэтому в дождливую осень хлеб с полей оставался не убранным, или гнил в суслонах, картошка оставалась не выкопанной, лён не выдерганным. Никакие грозные директивы сверху, ни присылаемые уполномоченные положения не спасали.

Хлебородные поля между тем сокращались и сокращались. Пшеницу, ячмень и кормилицу крестьянина рожь перестали сеять совсем. На тех полях, которые в силах были еще что-то воспроизвели, сеяли только овес, да и то главным образом на корм скоту. Остальные поля шли под клевер или многолетние травы тоже для подкормки скота. Немногочисленный уже оставшийся скот перешили пасти в лесу, поскольку осеки разрушились, и границы поскотин исчезли. Пасли его уже на бывших хлебородных полях или кормили в загонах прямо на фермах скошенной на полях травой. Силосование как таковое исчезло. В заготовках больших количеств сена тоже не стало необходимости; в личных хозяйствах коровы исчезли, а поголовье колхозного скота в несколько раз уменьшилось. Но всё же колхозы долго еще держались именно за счет скота. Богатые когда-то луговые сенокосы, да и клеверные поля на нывших посевных землях, позволяли за лето откармливать телят, бычков, сдавать приличное количество молока, и хоть негусто, но оплачивать труд колхозников (в восьмидесятые годы о трудоднях уже почти забыли).

Не в последнюю очередь в разорении колхозов участвовали и лысенковские рекомендации. На памяти в сороковые годы появились пугающих размеров быки, кои должны были улучшить местные породы коров. Купить их и прокормить стоило немалых денег. Потом в середине пятидесятых годов начались попытки селекции бычков жирномолочной породы, которыми Лысенко хвастал перед Хрущевым. Все это, хотя и боком, задело вологодскую деревню. Колхозное овцеводство как-то незаметно сошло на нет. Овчинные полушубки стали не в чести, и веками одевавшая население деревень романовская овца почти исчезла. Только некоторые жители держат их до сих пор, но не ради шкуры для шуб и шерсти, а лишь ради мяса, поскольку содержание двух-трех овец за зиму не требует большого количества корма.

Лён с колхозных полей исчез еще раньше, чем зерновые. Как известно, выращивание и обработка льна требуют очень больших затрат женского труда. И они испокон веку держались только на женщинах. А когда трудоспособных женщин в колхозах не осталось, культура обработки льна сошла на нет. Да и государство не стимулировало льноводство. В самолётостроении после войны лён использоваться перестал, ткани изо льна стремительно вытесняла синтетика. Словом, лён на рубеже 50—60-х годов стал никому не нужен. Льнозаводы в крупных хозяйствах исчезли, как исчезли и многочисленные когда-то молокозаводы, на которых делалось знаменитое вологодское масло.

На протяжении колхозной эпопеи — от начала тридцатых до конца шестидесятых годов — руководители колхозов в Косковском сельсовете не раз пытались поставить на ноги свиноводство. Свинофермы возникали то в одном колхозе, то в другом, то в лесочке поблизости от деревень, то прямо на берегу Пежмы, поближе к воде. Несколько лет свиноферма существовала в излучине реки на бывших церковных лугах. Располагалась она рядом с кладбищем, никаким забором не огороженным. Можно себе представить, что творилось на могилах, когда там хозяйничали свиньи.

Как известно, свиньи быстро нагуливают вес и в добром хозяйстве их содержание прибыльно. Но свиней надо кормить. И не только сеном или силосом. Надо им или мясо, или рыбу, или муку. В тридцатые годы для прокорма свиней забивали выбракованных и старых лошадей. Их тогда в колхозах было ещё много. Но к шестидесятым годам лошадей всех извели, и кормить свиней стало нечем. Выделяемой государством в мизерных количествах муки не хватало для подпитки в страду людей. Естественно, на свинофермах был хронический недокорм. Доходило до того, что у годовалых поросят ребра выпирали наружу. Выпущенные пастись в лесу, они метались в поисках корма, как их дикие собратья-кабаны. Мужики смеялись: волку опасно было появляться вблизи свиноферм, голодные кабаны разорвут их на части. От убыточного свиноводства избавляли спасительные пожары: фермы сгорали вместе с поросятами. Убытки списывались.

Были и другие причины угасания российской деревни, но главная — это колхозы и насильственный труд на ничейной земле.

 

ДЕЛО О РЕДКОСТЯХ, ИЛИ ПЕРВОПРОХОДЦЫ

Друзьям моим Василию Готовцеву и Анатолию Верменичу труд сей посвящаю

Передо мной дневник одного из первых землепроходцев Вилюй кого края Степана Попова, который прошел от Вилюйска до реки Плимпеи на Нижней Тунгуске ещё в 1794 году. Дневник своеобразный, написан красивым почерком и, по-видимому, образованным для того времени человеком. Документ редкий: ни Серошевский, ни Маак о нём не упоминают, хотя, знай они о походе казаков к «тунгусам», не преминули бы его прокомментировать.

Готовя дневник к данной публикации, в которой приводятся выдоржки из текста, я не стал обрабатывать его, приспосабливая к современной грамматике и стилю изложения, поскольку язык автора оригинален, образен и не без литературных достоинств. Убрал лишь многочисленные ять (Ъ) и латинское i, кое-где для удобства чтения расставил запятые и в некоторых фразах произвел перестановку слов.

Алмазодобытчикам нелишне знать, что первыми пришли в эти края за драгоценными камнями не геологи сороковых-пятидесятых годов XX века, а казаки Вилюйского округа в конце XVIII столетия Степан Попов, сержант Оленской воинской команды (Олёнском называли город вблизи современного Вилюйска), прошёл по Вилюю с отрядом казаков «По именному ея Императорского Величества соизволению для отыскания земляных куриёзных произрастаний, редкостей и каменьев... кремнистого роду хрусталей, как-то, например, рубинов, сапфиров, топасов, изумрутов, хризолитов, аматистов, гиоцинтов, аквамаринов, опала, калцедона, агата...». Алмазы в этом перечне не упоминаются, о них на Руси еще не было слыхано, но, надо полагать, императрица не отказалась бы иметь отечественный бриллиант в своей короне.

Указание («Ордер») по отысканию курьёзных редкостей и драгоценных камней было получено воинской командой Попова от «Его высокопревосходительства господина губернатора Иркутского и Колыванского и разных орденов кавалера Ивана Андреевича Козлова-Угренина». В этом же ордере дано дополнительное предписание такого рода. В верховьях Вилюя «есть место, Туруханского ведомства народами, именующими себя журумжальцами, они же и самоеды, почитаемое». На этом месте «...стоит на земле котёл, с немалым от земли возвышением, от которого временами исходит немалый звук, а неподалеку от оного котла в берегу, подле реки, есть разщелина, в которую свободно можно входить. На входе разщелина во внутренности своей делается весьма светлою от каменьев, по всей разщелине, по низу, по верху и в боках лежащих». Помянутый обоготворяемый котел «надлежит познать и описать в самой точности: недра ли земные своим натуральным действием произведение сие воздвигнуть могли или каким неизвестным образом оный туда завезен».

Помимо упомянутых конкретных заданий, Попову рекомендовалось: «Узнавать также, через ласковое обращение, тамошних народов свойства, образ жизни и все их склонности, и самые в богослужении веселости и суеверия...».

Команда Попова вышла из Вилюйска на Сунтарский тракт 20 апреля 1794 года. В дневнике Попов не пишет, сколько было в команде людей. Но, судя по некоторым событиям, упоминаемым в дневнике, и причастным к ним членов коллектива, в команде было 5 или 6 человек. Выехали они, вероятно, верхом, поскольку к этому времени на широте Вилюя обычно наступает распутица и санный путь нарушается.

Шли они целенаправленно, имея на руках сведения о «шерлах и аматистах» на речке «Антаранде» (Ахтаранда. — Д.С.) и о «сребряной горе» на реке «Олимпее» (Илимпея, по современному написанию). Сведения эти могли быть получены лишь от тунгусов-кочевников, эпизодически бывающих в этих местах, или от «торговых людей», общающихся с теми же тунгусами. Правда, Маак упоминает в своей книге, что в 1790 году на Ахтаранде был исследователь Сибири Эрик Лаксман, и якобы от него геологический мир узнал о редком проявлении минерала ахтарандита. Возможно, что сообщение Лаксмана было одной из побудительных причин отправки на Ахтаранду поискового отряда.

Путь следования своей команды Попов описывает довольно обстоятельно, со многими подробностями. Он упоминает все жилые пункты, мимо которых команда проходила, старейшин родов («княсцов»), названия речек и озер с перечислением рыб, которые в них водятся, отмечает «луговые и покосные места». О встречах с жителями пишется, правда, скупо: в дневник заносятся, видимо, только удивившие путешественников обычаи и бытовые детали.

Первыми, кого они посетили, отъехав тридцать верст от Вилюйска, были якутские мещане Федор Житков и Андреан Гоголев, живущие около озера Кетагда со своим «скотоводством»: «По берегам озера лес листвинишний, сосновый и еловый; вокруг же оное изобильно покосами». На девяностой версте от Вилюйска посетили княсца Мочая Кусегеева, к которому прибыли уже 21 апреля. По пути проезжали речку, «именуемую Быракан, небольшую и пещаную, которая так же с полуденной стороны выпала устьем в реку Вилюй; начало же оной восприяло от источников и болотных мест не более верст ста полтора. Рыбы в ней нет никакой, озер луговых и покосных мест довольное количество».

22 апреля команда прошла еще 30 верст и остановилась у «княсца Удегейского Быржигая Унигесова». 23 числа— переход в 60 верст до княсца Мойки Ходорокова, а 24 — переход в 20 верст до княсца Кангалахской волости Нукусты Екимова. Наслег последнего «противо Оленского округа наслегов обширностью и многолюдством, к тому же скотоводством и достаточеством имеет превосходство. В сем же наслеге выплавляют руды железа и куют топоры, косы, пальмы, копья, стрелы, ножи и протчее, и довольствуют Оленскую и Олекминскую округи: руду же достают от реки Вилюя». Последние сведения чрезвычайно любопытны; окапывается, на Вилюе было в конце XVIII века свое железоделательное производство. Но что за руду добывали местные умельцы с реки Вилюй, не совсем ясно.

В этом наслеге команда «передневала от снега и дождей», а 28-го числа она уже на реке Марха у княсца Жарханской волости Абрама Кусаганова, который «жительствует при поле, навиваемом Чампа», где есть небольшое озеро, вокруг которого изобильные покосы». «Речка же Марха впала устьем в реку Вилюй, по течению оной в правую руку широты триста сажен, быстроты посредственной, глубины в межень сажени две и полторы... Рыбы в ней имеется довольно, имянно: нельма, стерляди, таймени, ленки, щуки, налимы, окуни, сиги, ельцы, юроги (вероятно, под этим названием имеются в виду тугуны. — Д.С.), которые заходят с реки Вилюя. Промыслами оной пользуются живущие по ней якуты, а в вершине тонгусы Оленского округа. Вершина её, разделяясь на две части, спирается с выходящими от Оленки реки речками и продолжается примерно расстоянием верст сот пять. Якуты и тонгусы промышляют там зверей: сохаых, оленей, медведей, волков, розсомах, лисиц, белку, горносталя, соболей же и других зверей там не бывает, редкостей, стоящих внимания, по сей реке никаких нет». Этот текст из дневника, очень емкий по содержанию, комментариев не требует, информация о реке Марха довольно точная. В одном лишь автор ошибается: редкости по Мархе есть. Но как было знать это воинским людям, если и геологи нашли алмазы лишь через полтораста лет.

29 апреля команда пришла в наслег «Бордонского княсца Алексея Гоголева... ко озеру, именуемому Нурба, которое в длину расположено на тридцать верст, в ширину на десять, в середине же два острова, из коих в летнее время на одном жительствует семейств десять со скотоводством; ибо по обширности места и чистейшего воздуха, и по неимению тут в лесу никаких пресмыкающихся гадов, а особливо комаров и мух, через что для людей и для скота беспокойства не бывает. Вокруг же того озера весь наслег с родом жительствует и пользуется от изобилия покосов и рыбы. Рыба же не что иное, как только кераси и мундушки, однако весьма много: глубины же озера по местам сажен пять, четыре и три».

Как можно понять из этого красочного описания, нынешняя Нюрба и ближайшие к ней наслеги расположены на дне бывшего озера, огромного по своим размерам. По свидетельству Маака, Нюрбинское озеро спустили в 1824 году. В самом узком месте перешейка между Вилюем и озером (88 сажен) прорыли глубокую канаву. Инициатором этого гидротехнического мероприятия был вилюйский исправник Корякин, которому стоило немалых трудов уговорить местных жителей на это грандиозное даже по масштабам Сибири дело. Тридцать человек рыли канаву четыре года. Когда оставшуюся узкую перемычку от озера прорвало, то, как пишет Маак, «...вода со страшной силой хлынула из озера и наводнила на далеких пространствах весь противоположный берег Вилюя». Здесь находили потом в кустах выброшенных из озера карасей и гальянов. На дне же озера гнило несметное количество рыбы. Подъём воды в Вилюе был такой, что «произвел немалый переполох среди мирных обывателей города Вилюйска». Вероятно, жители подумали, что наступил всемирный потоп. Со спуском озера кончился, надо полагать, золотой век Нюрбы.

Но вернемся к нашим путешественникам. Долго на Нюрбинском озере они не задержались: 30 апреля они уже в тридцати верстах от Нюрбы в гостях у княсца Жарханской волости Магандыка Клевинского, наслег которого «многолюдством и скотоводством весьма достаточен, противу других мест скот конный и рогатый более плодится и народы все богатые». У княсца Клевинского они два дня проводят «за исправлением харчевых припасов и приготовлением плота и веток берестяных».

2 мая конный отряд уже на речке Ботомайка, которая «границей состоит между Оленской и Олекминской округами». Через речку они перебираются на плотах, а лошадей «переплавляют в берестяных ветках». Третьего числа они уже на озере Арылах. Местность здесь им не очень нравится, ибо «места все ровные и не гористые, фабрик и ярманок по сей округе нет, знаменитых мест, к описанию и уважению достойных, зверей, птиц, отменных лесов и редкостей никаких нет, посеяние хлеба в обычай жителей не введено».

Через неделю, передневав у княсца Кангалахской волости Бечаню Менерукова, посетив княсца Хоринской волости Ивана Шахворостина и погостив у княсца Бордорнской волости Григория Кривошапкина, отряд вышел к устью речки Кемпендяй в Сунтарское урочище. В дневнике упоминаются «казенные магазины, где состоит соляная продажа»; выходы красной и белой соли по берегам Кемпендяйки, а также «горы с алябастром и утесы дикого камня, и якобы под ними бывают деревья окаменелые желтоватых цветов... прозрачные и полупрозрачные». В устье Ботомайки пробыли три дня «за выжиданием прошествия льдин» на Вилюе.

16 мая переправились через Вилюй к посёлку Сунтар. Посёлок они описывают подробно. Упоминают церковь над рекою, с колокольней, построенной «во имя введения Пресвятой Богородицы», при которой жительствуют протопоп и трое священников. «Русского строения деревянных домов там семь, юрт четыре, положение места ровное и луговыми покосами обильное... лавок и рядов не имеется, родится тут хлеб, однако небольшое количество, а также овощи разные, имянно: капуста, репа, редька, морковь, огурцы и протчее родятся весьма хорошо», однако «пропитание имеют более от скотоводства и рыбной ловли». Любопытно, что картошка в перечне овощей не упоминается, вероятно, её тогда не только в Якутии, но и вообще на Руси ещё не было.

Из Сунтара команда возвращается обратно к княсцу Кривошапкину, где до 23 июня проводит «за исправлением на дорогу харчевых припасов и за собранием и поправлением лошадей и оленей, наряженных от тамошних княсцов». Между делом они собирают на Вилюе железную руду и пытаются ее плавить. Но «ничего из оного родиться не могло». Что это была за руда, которую они собирали на реке, не вполне понятно. Может, это были желваки сидеритов. Не могли же магнетитовые скарны от бассейна Ахтаранды нестись столь далеко по Вилюю.

24 июня отряд направляется, не заходя в Сунтар, к наслегу Мойки Нахчукова, что в 80 верстах западнее. 25 июня они уже далее в 30 верстах у Нюректейского княсца Егора Турина на урочище, называемом «поле Тойбохое». Место это очень нравится казакам: «Оное поле положением весьма прекрасное... в длину и ширину верст до десяти... в середине два озерочка, вокруг луга покосные, по берегам березняки кудрявыя, также и ельники».

Следуя дальше вверх по Вилюю, отряд выходит к устью речки Вилюйчанки, «к жительству старшины Боброва Кутуяхова». Речка эта описывается, вероятно, со слов Кутуяхова, весьма подробно: «...истекает она с хребтов, с гор пустолежащих и болотных мест, каменистая и по обе стороны гористая; в ширину сажен восемьдесят, в полноводье быстра и глубока, по истечению же воды по всем местам брод бывает».

Выходя 2 июля от наслега Боброва, команда разделилась: два казака и проводники с оленями, лошадьми и харчевыми припасами отправились прямиком на речку Чону, а Попов и Корякин с частью людей пошли на лошадях по берегу Вилюя на Ахтаранду. 4 июля они подъехали к устью Укугута. «Сия речка каменистая и по обе стороны гористая. Рыбы в ней и стоящих внимания редкостей нет. Истекает оная с малых озер болотных и кочковатых мест... устье же оной речки кормовищем для лошадей весьма изобильное».

Далее Попов следует по берегу Вилюя или «через хребты мызом». Пересекши несколько речек с устаревшими теперь названиями и дав им краткую характеристику он, по-видимому, убеждается, что по берегу Вилюя идти с лошадьми невозможно. Поэтому «отправя всех сотоварищей и проводников горою на лошадях, сам следовал пешком на устье реки Батоби, непроходимыми скалами, с обеих сторон сопряженными и уваленными дикими и круглыми каменьями. Через 13 верст вышел к речке Батоби, которая по течению реки с правой полуденной стороны впала... Оттоль за две версты есть порог, именуемый Кутчугуй-Хана. И под тем порогом неизмеримой глубины яма, в которой зимуют нельма, стерлядь, таймени и протчая мелкая рыба. Через тот порог уже никакая рыба переходить не может».

Конечно, здесь Степан Попов не совсем прав. В большую воду рыба благополучно преодолевала этот и все следующие пороги, доходя до самых верховьев Вилюя, пока дорогу ей не перекрыла плотина Чернышевской ГЭС.

10 июля, вновь объединившись со своим отрядом, Попов выходит к Улахан-Хану: «...это большой порог противу прежнего описанного, который быстротою воды от стеснений утесов и завалу каменьев бьющий с великим шумом».

11 июля «каменистыми и гористыми местами, имев на поводу лошадей, вышли на речку Антарагду» (Ахтаранду), которая чрезвычайно гориста и камениста; в горах же оной алябастру довольное количество». Автор дневника хорошо осведомлен о бассейне Ахтаранды, он перечисляет все ее крупные притоки, в том числе речку Олгуйдах, по которой «...за десять верст от устья есть довольное количество прозрачного алябастру, или можно назвать его шпатом». Попов имеет в виду исландский шпат, месторождение которого находится недалеко от устья Олгуйаха, но на притоке Дламджах. К этому месторождению Степан Попов, «оставляя сотоварищей, ездит для взятия прозрачного алябастру за полтораста верст по Антарагде». Тем, кто знал Ахтаранду до затопления ее Вилюйским водохранилищем, трудно даже представить, как можно но крупноглыбовому трапповому курумнику в ее долине подняться вверх на лошадях или оленях. Однако Степан Попов за четыре дня одолевает этот маршрут и доставляет в лагерь к устью Ахтаранды немалое, по-видимому, количество образцов. Ибо 18 и 19 июля он и его помощники «упражнялись в делании ящиков для поклажи каменьев». В тех условиях, когда нет ни досок, ни, вероятно, достаточного количества гвоздей, дело это было совсем непростым.

20 июля «должно было по недостатку харчевых припасов отправиться на речку Чону». Однако Стапан Попов считает необходимым внимательно обследовать горы «Полковник-Хаята» и Эрбеек-Хольболох» и собрать «вываливающиеся с этих гор зеленые и черные самогранные каменья». На горе Эрьбеек-Хольболох он находит «самогранки желто-серого цвету прозрачнее и лутше противу прежних под утесом». Здесь имеется в виду коренной выход ахтарандитов на берегу Вилюя в четырех километрах ниже устья Ахтаранды, на котором приискатели побывали, по-видимому, накануне 21 числа, «желая еще раз смотреть редкостей других с одним тунгусом и с одним казаком отправился к спуску с горы Эрбеек-Хольболох и там, пробыв целые сутки без пищи... порыв в земле не более как на одну четверть, нашли среди лесу плиту, в которой есть прозрачные самого тонкого фиалетового цвету каменья... Там же найдена плита, с одного конца произрастившиеся как будто зубчиками прозрачных белых каменьев... Плита залегает среди цветной земли клубочками, из коих разные краски можно разводить и употреблять вместо красителей».

Упорство и самоотверженный труд изыскателей драгоценных камней не увенчались должным успехом. Найденные ими «шерла самогранные зеленые, во свидетельство гранильщику Корякину представленные... были им не уважены». Степан Попов очень этим расстроен, что и чувствуется в дальнейшем тексте дневника. Он оправдывается в том, что изыскания, им проведенные, недостаточны, и высказывает предположение, что здесь «во внутренностях земли быть многому дошедшего аматисту и другим каким-нибудь редкостям». Любопытно, что он упоминает и о «гранатках темновато-малиновых маленьких», которые встречались среди тех же ахтарандитовых скарнов, где «произрастают шерла самогранные», то есть гроссуляры и андрадиты. Не исключена вероятность, что это были пиропы, но скорее всего альмандины.

22 июля, «переправившись через Вилюй в берестяных и деревянных ветках (они уже успели их изготовить! — Д.С.) ...имели проезд пустыми без дорог и неизвестными тундряными и болотными местами и непроходимыми лесами... и через 50 и 60 верст... вышли на речку Чону к жительствующим там двум семействам якутов: рыжему Тяниину и Федору Тыктыянову». Не совсем ясно, к какому месту в долине Чоны вышел отряд: то ли к устью ее, то ли в ста километрах выше — к тому месту, где позднее возник ныне затопленный поселок Туой-Хая. Автор дневника не жалеет красок, описывая богатства реки и долины Чоны: «Рыба в оной: стерляди, щуки, таймени, налимы, ленки, сиги и окуни... Довольное количество есть озер и покосов, вкруг них расположенных... рыба озерная весьма изобильна, бывают там караси длиной в две четверти с половиною... плодится в оных разная птица: гуси, лебеди и всякого рода утки, от чего якуты имеют малое количество скота», хотя кормовые возможности долины реки Чоны позволяют держать его во много раз больше. «Однако можно многим якутам и с небольшим количеством скотоводства жить...»

Путешественники правильно оценивают сельскохозяйственный потенциал долины Чоны. Это было сказочное место земли. Длиной более ста километров, шириной до сорока, долина изобиловала множеством озер, хороших пастбищ и покосных угодий, строительным сосновым лесом, осиновыми рощами и березовыми перелесками, черемухой и черной смородиной. Все эти природные богатства не послужили людям в полной мере до затопления долины Вилюйским морем.

О реке Вилюй, «которая вершиной отошла в западную сторону», автор походного дневника пишет, что она «восприяла течением от озера, именуемого Жесяй, вокруг которого тунгусы в два дня на оленях объехать не могут. Рыба в оном озере: стерляди, пеляди, белуга, муксуны, чиры, щуки, таймени, караси... Там сохатых и оленей бывает уж весьма многое количество». Наверное, в этом тексте речь идет об озере Ессей, из которого Вилюй вытекать не может, поскольку оно находится на левобережье Котуя. В верховьях Вилюя крупных озер нет. О том, что это озеро далеко на севере, говорят и следующие сведения, полученные от тех же тунгусов: «...лес там якобы бывает редкой и малый, березник, лиственный тальник, ельник же и сосняк в редкость бывает». Такая растительность свойственна заполярным территориям, где и находится озеро Ессей. Но поскольку «...в тамошних местах о редкостях нет известий», да и к тому же «если делать совершенное и подробное описание, то много потребно кошту, да и в три года все тамошние пределы не объехать», то у команды Попова интерес к верховьям Вилюя пропадает.

На реке Чона землепроходцы Попова встретили 25 июля «два семейства кочевых тунгусов: Долбыгу Моггина и Сирьбульча Сиргучина» (о последнем в скобках делается примечание, что «сей есть убиец нескольких человек и в бегах от роду своего находящийся»). О кочевых тунгусах автор дневника пишет сравнительно подробно — об их одежде, женских украшениях («унизанные бисером зеленым по черному и другим цветам торбосы и нагрудники»), оружии («стрелами, луками, кольчугами, копьями и пальмами весьма исправно вооружены»). Видимо, люди из команды Попова видели кочевых тунгусов впервые, и к ним они проявляют большой интерес. В дневнике Попова подробно описывается их внешний вид, одежда, обычаи и поведение при встрече («жены и дочери их весьма сурового виду и дикообразны, разговор их грубый и скорый»).

Первая встреча с семейством тунгусов прошла, впрочем, довольно мирно: «Первое знакомство производят все, ставши вокруг, приглася казаков и якутов пляскою с разными припевами, держа друг друга за руки, и продолжая оное день и ночь беспрестанно сутки целые и по двое суток... орудия же свои, когда приходят к людям, оставляют снаружи и приставляют к лесине».

28 июля, «оставя протчий харч и тягости, и десять лошадей для отгулки на обратный путь», двинулись в сопровождении проводника тунгуса до «Хатунки реки и до речки Лимпеи... горою и пустынными местами, справясь полными от опасностей орудиями». Неделю они идут «лесами густыми и тундровыми болотами», где «...местами совсем не было кормовища лошадям, кроме моху». В день они делают по 30—40 верст, что просто удивительно, если учесть, что двигаются они без тропы по совершенно незнакомой местности.

Третьего августа отряд достигает долины речки Чиркуо, которая, как и прочие притоки Вилюя, «гориста и камениста». Рыба в ней такая же, как и в других речках, и «...зверей сохатых и оленей по ней довольно. Покосов же и луговых мест совсем нет». Однако «с нуждою от кочковатых и болотных мест лошадей прокормить можно».

Слова «харч» и «харчевые припасы» автор дневника, к сожалению, не конкретизирует. Непонятно, что это за припасы: то ли вяленые мясо и рыба, то ли солонина. Муки и хлеба у местных жителей, разумеется, не могло быть и взять их отряду было негде. С собой же они много везти не могли. В одном месте дневника Попов упоминает, что тунгусов они угощали топленым маслом и соломатом. Чтобы приготовить соломат, надо иметь толокно — исконную пищу российских землепроходцев. Толокно — это поджареная овсяная мука, очень питательная и не так скоро портящаяся. Толокно и топленое масло у команды Попова, вероятно, были. Но основным «харчем» снабжала охота и рыбалка, это несомненно. Вот и на Чиркуо «казак Ефим Попов бегущего во весь мочь дикого оленя ...сажен за двести из ружья застрелил». Неплохие добытчики были, по-видимому, в воинской команде, если на таком расстоянии могли попасть из ружья в бегущего оленя.

Отдыхал отряд в пути лишь через три-четыре дня упорного движения вперед. 7 августа дневали «для отдохновения лошадей и оленей, особливо в рассуждении хорошего кормовища и от дождя». Вероятно, непогода и гнус часто донимали команду, но об этом Попов упоминает лишь изредка, да и то вскользь. 8 августа, пройдя очередные 30 верст, отряд вышел с верховьев реки Чиркуо к Нижней Тунгуске: «К реке Тонгуске, тонгусами именуемой Хатунга. Сия река весьма сходна с Вилюем, течением существует с Киренги и... устьем впадает в Туруханск... Расположена прекрасными берегами, луговыми местами и покосами, чрезвычайно изобильна рыбой. Озер в долине великое множество и все рыбные. Бывают по ней соболи, розсомахи, лисицы, белки и, особливо, олени и сохатые».

Автор имеет информацию, что с Енисея на Тунгуску в Туруханск ходят купцы «в легких судах и имеют торги с обитающими там тонгусами, завозят ружья, свинец, порох, ножи, топоры, натруски (?), катайки (?), провиант и протчее». Несколько позднее отряд встретил на Тунгуске «павоську с разными товарами крестьянина Афанасия Панкова, идущего с Туруханска на Киренскую заимку при осьми человеках рабочих... которые в дороге имеют тонгуское платье и по тонгуски твердо говорить умеют».

К вечеру 13 числа, пройдя по Тунгуске около сотни верст, команда вышла к речке, называемой «Могда» (это не та Могда, которая впадает в Вилюй с левой стороны в 150 километрах выше Чиркуо, а какой-то правый приток Нижней Тунгуски. — Д.С.). Здесь встретили двух «дикообразных вооруженных тонгусов», с которыми имели общение и дружелюбный разговор. Тунгусы пригласили казаков в гости к их семействам, кои находились в 80 верстах, и обещали показать путь следования на Илимпею к серебряной горе (местоположение которой знал старейшина рода). Тунгусы немало дивились лошадям и палаткам («удивлялись зрением»). Их хорошо угостили, наделили харчем и табаком, а также послали табаку в подарок старейшине, с чем они и отъехали.

Надо заметить, что команду Попова встречали везде хорошо и тунгусы, и якуты. Возможно, отчасти потому, что она не собирала ясак, а всего лишь что-то искала в тайге, до чего местным жителям дела никакого не было. Сборщиков ясака встречали бы, вероятно, не так дружелюбно, как и в наши дни налоговых инспекторов.

15 августа путешественники приехали к семействам пригласивших их в гости аборигенов, стойбище которых находилось в устье левого притока Тунгуски — «Тогус-Апката» (современное название этой речки Апка). Встретили их очень радушно. Хозяева приплыли в деревянных и берестяных ветках в лагерь к гостям и «заколовши одного дикого оленя, презентовали». Кулинары из команды Попова не ударили в грязь лицом: «Во угощение их наварены были с топленым маслом из провианта саломаты, чего они с великим удовольствием и со уважением употребляли; после чего табаку по одной папуше все в дар получили».

16 августа был ответный визит гостей к хозяевам. Те потчевали их «звериным мясом и, подаря по оленьей шкуре, производили свою пляску с того дня до 18 числа». После чего «для показания мути и препровождения дали проводника своего Няню Моггина». Мельком автор дневника упоминает, что «с 17 числа на 18-й день шел великий дождь, а потом выпал снег вершка на два». Знакомая погода для Якутии и в наши дни.

19 августа, несмотря на непогоду и выпавший снег, который, правда, вскоре сошел, «оставя лошадей для их пасьбы и караула казаков и ямщиков, взяв только подхарчевые припасы, с дворянином Корякиным, с казаком Ефимом Поповым и тремя тонгусами в 12 оленей отправились пешком по Хатунке на Лимпею и вышли через 20 верст к горе Лябкянь-Хая». 21 по 23 число землепроходцы идут по 30—40 верст «тундренными местами и непроходными лесами, расчищая путь пальмами». Выходят на устье речки «Папогда» (на современных топокартах Панонгма), где «за великими дождями и за поиском оленей, вероятно, разбежавшихся по лесу, что обычно бывает в грибное время, продневали 24 число».

С 25 по 28 августа шли «гористыми лесными и болотными грязными местами» по 30—40 верст в день и 29 числа вышли, наконец, на реку Илимпею. «Сия речка риста (надо понимать, порожиста. — Д.С.) и камениста, по берегам ее алябастровые утесы, алябастр же цветом синий, однако нехорош». Вышли на Илимпею искатели редкостей, видимо, в среднем ее течении, но где — выше или ниже по течению — «серебряная гора» они не знали. Сделав плот, Попов с Корякиным поплыли на нем вниз, а казак Ефим Попов и тунгусы пошли берегом. Пройдя таким образом около 50 верст, они впервые подверглись нападению тунгусов. Прячась в лесу, двое аборигенов хотели стрелять в идущего по берегу казака Попова. Но «защищением Божиим ружье трижды обсекалось». В это время «идущие по другой стороне наши тонгусы закричали по тонгуски и через то оных от стрельбы воздержали и от смерти Попова освободили».

Нападавшие кочевники вскоре подошли к плоту, поговорили с проводниками и просили извинения, «что они по незнанию отроду русских, почитая за какое-нибудь удивление или за разбойников, хотели стрелять». Они же сообщили, что искомая «серебряная гора» осталась позади за 60 верст. Казакам был опять оказан теплый прием и предоставлен ночлег.

Пришлось отряду возвращаться обратно и идти шесть десятков верст пешим ходом. Второго сентября измотанные путешественники вышли, наконец, к искомой горе, в которой «якобы серебряная руда, но вместо того... оказался колчедан, да и то самый пренегодный, ибо оный показывает вид и цвет белый и красноватый, потому и почитался за серебро».

Степан Попов, конечно, страшно разочарован. В дневнике мы читаем горькие слова: «...так, в такой отдаленности, претерпевая голодные нужды, труды наши остались бесполезными». Можно его понять и разделить его горечь и обиду.

Отдохнув всего лишь один день 4 сентября, «последовали на обратный путь» к оставленным на Тунгуске коням и сотоварищам. «С немалыми понесенными трудами продолжали путь свой гористыми пустыми местами и непроходными лесами». 13 сентября они вышли к базовому, говоря современным языком, лагерю на Тунгуске, где оставшиеся там люди заготовляли рыбу и мясо вместе с охотниками тунгусами добыли медведя и «четырех больших зверей сохатых», а также сберегли оставленных оленей и лошадей, которых могли похитить «не видавшиеся с ними инородцы», за что «наши тонгусы... много достойны были благодарности и похвалы».

Руководитель отряда, добросовестно выполняя предписание вышестоящего начальства («Узнавать тамошних народов свойства»), много внимания в дневнике уделяет описанию встреченных на их пути тунгусов. С кочевниками казаки Вилюйского округа знакомились, по-видимому, впервые. «На вид они дикообразны, обычаем грубы, в разговорах свирепы», но это только на первый взгляд. Познакомившись с ними поближе, путешественники говорит о них уже с большей симпатией. Сильное впечатление произвол на казаков и шаман, который, «сидя в середине круга (танцующих людей. — Д.С.), шаманит своими припевами, а ходящие вокруг подпевают ему... Шаман, наконец, встает, бия в бубен, начинает «скакать и прыгать и гадать о будущем счастье или несчастье, о промыслах, сказать каждому в особливости, кому что следует. Тогда все, бия руками об ладони, с разными по их обычаям восклицаниями скачут и делают поклонения шаману или шаманихе, а также «деланному из дерева или из бересты болвану с прошением себе счастья и благополучия».

Любопытны сведения, полученные Степаном Поповым от самих тунгусов или от лучше знакомых с ними якутов, о некоторых весьма странных обычаях тунгусов. Например, если кто в роду умирал своею смертью, то шаман этого рода может сказать, что смерть наслана «силой дьявольскою» шамана соседнего рода. Тогда первый род идет на второй войной. Если в сражении кого-то убивают, то за убитого берут «женщин и девок» столько, сколько у того ран на юле. «Грабительски обжениваются, никто из них добропорядочно жениться не может», — так пишет верящий этим рассказам автор дневника. Обычай этот древний и никто его нарушать не осмеливается. Поскольку же все рода воюют друг против друга, то для предосторожности каждый мужчина «оружие держит в готовности и хранит при себе безотлучно».

Естественно, у народа с такими обычаями не считается зазорным подстрелить чужака и отнять у него имущество. Воровства тунгусы не знают, украсть что-то считают великим позором. А «лучше получают сражением и силою что нужно ограбить». Хотя верить всему, о чем пишет составитель дневника, наверное, нельзя. Дикость и варварские обычаи тунгусов он явно преувеличивает. И на то имеет свои побудительные причины. По совместительству с изысканием редкостей он выполняет в некотором роде и миссионерскую работу. В дневнике содержится такая запись: «При каждом свидании через переводчика доказательство им от меня было, что есть Бог, сотворивший небо и землю, моря и реки, зверей и птиц, человека и всю вселенную... Потом о Государине и наследниках, об установленных законах и правах, о высших и низших начальниках, и каком должно быть всякому в повиновении и послушании, и воздержания их от беззаконных и неистовых дел, и протчая, и протчая. Слушали тунгусы, как уверяет проповедник, «...со всяким усердным вниманием и с великим удовольствием, принося за то благодарения».

Так что одно дело обращать в христианство послушных и относительно цивилизованных якутов, другое — диких тунгусов. О дикости последних краски можно было немного и сгустить, дабы миссионерская деятельность выглядела в глазах церковного начальства более впечатляющей.

Сержант воинской команды неважный этнограф. Поэтому из дневника мало что можно почерпнуть о быте тунгусов. Упоминается лишь, что «сии народы жительством не утверждены, строения домов или юрт не имеют, а кочуют всегда и делают каждодневно тонкими жердями урасы и накрывают лосиными кожами и ровдугами, сохраняясь от дождей и ветров, зимою же от мороза огребая урасы снегом».

18 сентября после «вывозки лошадей и исправления харчевых припасов... обратились на реку Чону, продолжая путь неизвестными тундряными и горными местами, вышли к Чоне октября 1 числа».

«От 1 октября за прокормом присталых лошадей и отдохновением оленей, и за промыслом, завезенным с собой неводом на пищу карасей, прожили до 15 октября... Сего числа выпал глубокий снег и настала зима». Не рискуя идти старым трудным путем («К проезду в вершине Вилюйские»), направились обратно через Олекминскую округу: «...выехали к Нахарскому княсцу Мардысу, а оттоль на Сунтар в последних числах ноября месяца».

Вот и все, что автор дневника поведал о пути обратном. Путь этот, вероятно, был не менее труден и к тому же невесел. Ожидаемых диковинных редкостей и драгоценных камней не было найдено, а «жерла самогранные зеленые» (гроссуляры) были гранильщиком Корякиным «не уважены», то есть забракованы им как драгоценные камни. Хотя в наше время из гроссуляров делают отличные и довольно дорогие бусы.

Что же касается «обожаемого» тунгусами котла, производящего звуки, то до него «...в рассуждении отдаленности места в одно лето достигнуть было не можно, к тому же не было где взять в перемену оленей». Но кое-какую информацию об этом котле Попов все же заимел. Он пишет, что этот котел видел еще в молодые годы тунгусский старшина Оленского округа Шологонского роду Асхар Чулькулин. По словам последнего, на берегу Вилюя у речки Могды лежит обычный чугунный котел, троеножный с ушками, «в который не более поместиться может ведро воды и нога говядины скотинной...». Якобы в тех местах в древние времена были построены русскими промышленными людьми зимовья, и будто бы котел ими оставлен. Легендарный котел, увеличенный фантазией кочевников до огромных размеров, оказался обычной посудиной для приготовления пищи. Жалкая проза жизни!

В конце дневника сержант Попов подсчитывает количество пройденных его командой верст. Количество впечатляет: 1870 верст в одну сторону и столько же, не менее, в другую. И это за сравнительно короткий срок: с 20 апреля до декабря. Сопоставление с географической картой показывает, что если он и ошибся при подсчетах в сторону увеличения километража, то не намного. Тем более, извилистый путь отряда по незнакомой тайге точно учесть невозможно.

Упорство в достижении цели, непрерывный тяжелый труд, который заключался не только в переходах «по тундровым, болотным и горным местам», но и в самообеспечении продуктами питания, почти ежедневном устройстве и свертывании лагеря, завьючивании оленей и лошадей, защите от непогоды, защите от гнуса и комаров. На примере похода Попова становится понятным, каким образом русские первопроходцы, вольные казаки и служилые люди так быстро освоили и колонизировали Сибирь и Дальний Восток.

 

РУССКОЕ УСТЬЕ

В начале прошлого века политический ссыльный Владимир Зензинов оказался на севере Якутии в поселке Русское Устье, расположенном в придельтовой части реки Индигирки. Там он обнаружил сообщество странных русских людей, которые как бы вышли из древней Руси. Они изъяснялись на старинном русском языке, сохранили многие старинные обычаи, грамоты не знали, их как бы не коснулась цивилизация. Занимались они рыболовством, охотой на перелётную дичь, вели промысел песца. Ездили по тундре на нартах с собачьими упряжками, колесо напрочь забыли. Всего их насчитывалось в 1912 году 462 человека.

Зензинов записал легенды, услышанные им на Русском Устье от стариков, будто предки этих людей вышли из России, причемочень и очень давно, во времена, может быть, Ивана Грозного, скрываясь от преследований жестокого царя. На поморских судах кочах и ботах — они прошли по северному морю несколько тысяч верст и обосновались в устье Индигирки. В памяти у стариков сохранилось, что среди переселенцев были состоятельные люди, даже дворяне. В. Зензинов опубликовал эти легенды и свои наблюдения жизни русско-устьинцев в книге «Старинные люди у холодного океана» [3], чем привлёк внимание широкой общественности к этим людям. Позднее Русское Устье посещали журналисты, писатели и этнографы. Издательством «Пушкинский дом» в Санкт-Петербурге была опубликована книга «Фольклор Русского Устья» [9]. В семидесятых годах там побывал Валентин Распутин, чтобы поближе познакомиться со странными людьми.

Но есть и другое мнение о происхождении колонии русских людей на Индигирке. А. Л. Биркенгоф [2] в своей книге «Потомки землепроходцев», изданной в 1972 году, отрицает ценность легенд и преданий русско-устьинцев об их приходе на Индигирку морем на кочах прямо из России. И считает, что они могли быть потомками землепроходцев — казаков, стрельцов и промышленников, пришедших на Лену и побережье северного моря в тридцатые годы XVII столетия [6].

Так, когда же возникла колония русских людей в устье реки Индигирки: до прихода туда из Якутска первых казачьих отрядов или после того?

Вскоре после открытия реки Лены и основания города Якутска казачьи отряды и стрельцы спустились и к побережью Ледовитого океана. Судя по сохранившимся документам в архиве Г. Ф. Миллера [1] и по другим источникам, впервые на Индигирку вышли енисейский десятник Елисей Буза и тобольский казак Иван Ребров. Это случилось в 1638 году. Иван Ребров поставил в устье реки два острожка. Интересно то, что в своих донесениях он называет Индигирку «Собачьей рекой» [1]. Вероятно, казаки Реброва впервые увидели езду на собаках, и их удивление отразилось в документах («скасках»). Привезли ли с собой русские переселенцы ездовых собак (с ненецкой тундры, к примеру) или они переняли опыт обращения с собаками у местных племен, в исторических документах Миллера сведений не сохранилось. Но то, что жители Русского Устья к приходу казаков из Якутска освоили этот вид транспорта в тундре и пользовались им, сомнений вроде бы нет. Не одни же собаки без людей бегали на берегах Индигирки, чтобы она получила название «Собачья река». В острожках Ребров не оставил своих людей, так как необходимости в этом, видимо, не было.

В 40-е годы на Индигирке были поставлены еще три ясачных зимовья: Верхне-Индигирское (Зашиверское), Ожогинское и Русско- Устьинское. Ставили зимовья, как упоминается в документах Миллера, десятник казачий Мокрошубов и служилые люди Андрюшка Горелов, Ивашка Торхов и Вторка Катаев. По другим данным, зимовьё Зашиверское было построено отрядом служилых людей Постника Иванова в 1639 году. Судя по справке из энциклопедии, зимовья на Индигирке в 1642 году ставили и Семен Дежнев со Стадухиным. В данном случае неважно, кто первый ставил в низовьях Индигирки зимовьё. Интересно то обстоятельство, что оно названо Русско-Устьинское, а не Нижне-Индигирское (как на Колыме — Нижне-, Средне- и Верхне-Колымское). Но если в документе, датированном 1645 годом, зимовье названо Русско-Устьинским, значит, русские здесь уже жили. Вот один из ключей к разрешению многолетних споров, когда же русские пришли на Индигирку.

А. Л. Биркенгоф [2], однако, считает, что западная протока Индигирки изначально называлась «Русской», и потому поселившиеся позднее на ней русские люди и были названы русско-устьинцами . Аргумент этот нельзя считать достаточно веским, ибо кто из почивавших здесь аборигенов мог её так назвать, если они даже представления не имели до прихода казаков, что такое Россия и в какой она стороне.

Одним из доказательств того, что в устье Индигирки до прихода кочей из Якутска не было людей, Биркенгоф считает «скаски» или «списки» потерпевших крушение на море Мокрошубова, Булдакова и орелова в 1649—50-е годы, которые выходили по льду к устью Индигирки, а потом добирались по реке на лыжах и на нартах до Уяндинского зимовья, что в 600 километрах южнее. Если были жители в устье Индигирки, то почему, дескать, казаки не остановились у них, спрашивает А. Л. Биркенгоф.

Объяснение здесь простое: казаки должны были возвращаться в Якутск, а путь обратно был только один — через Уяндинское зимовье, откуда уже был освоенный «тракт» через верховья Яны на Алдан и в Якутск. (Именно этим путем шёл в 1636 году Постник Павлинов из Якутска: по притоку Алдана реке Тукулан, через горы на реку Сартана, по ней в долину Яны, и далее по Адыче и Туостаху к Индигирке.) В этом зимовье был и воинский гарнизон, и какие-то запасы продуктов. И не так далеко обитали подъясачные скотоводы-якуты и кочевали оленеводы эвенских племен, у которых можно было арендовать лошадей для продвижения к Алдану и приобрести мясо. Ждать оказии на море было бесполезно, её могло и не быть. Проходящие кочи из Якутска шли на Колыму и в протоках Индигирки не задерживались. А прокормить десятки сторонних людей русско-устьинцы просто не могли, не было у них в достатке даже рыбы — основной их пищи. И не было условий для жилья и запаса дров. А вот дать нарты и лыжи, на которых Мокрошубов и другие уходили к Уяндинскому зимовью, они могли, может, даже сопровождали казаков с упряжками собак. Сами казаки зимой в тундре построить нарты, разумеется, не могли. Нелишне заметить, что они не задержались и в Олюбинском зимовье, которое находилось на полпути к Уяндинскому в лесной зоне, где кто-то обитал и где жилье и дрова не были такой неразрешимой проблемой, как в тундре. Выходить с Индигирки потерпевшим крушение надо было только зимой, не ждать лета, это очевидно.

О том, что индигирцы помогали попавшим в беду казакам и служилым людям, есть и другие свидетельства. В 1652 году «стольнику и воеводе Михаилу Семеновичу Лодыжинскому» в Якутск поступает донесение «от служилого человека Ивашки Овчинникова о разбитых в Омолоевской губе непогодою кочах и что они сидят в тундре». И несколько позднее донесение от Ивашки Кожина «о разбитом в Омолоевской губе до основания коче и о разнесённых запасах». Долго потом сидели в тундре потерпевшие крушение, если только зимой 1653 года их вывезли «нартами на Индигирку». Кто их вывез и куда, в какое место на Индигирке, сведений в документах Миллера нет, но, надо полагать, без русско-устьинцев тут не обошлось.

Но почему в «скасках» казачьих отрядов и в донесениях «служилых людех», сохранившихся в документах Миллера [2], нет упоминаний о русских жителях в низовьях Индигирки и Яны? Ведь вполне очевидно, что казаки с ними встречались, у них находили приют и посильную помощь. Одно из наиболее вероятных объяснений этого — нежелание русских поселенцев афишировать свое жительство на Яне и Индигирке. Только недавно они ушли от тяжёлой государевой руки, нашли безопасное место на земле, где им не грозит смерть, их никто не облагает податями и насильно не заставляет работать на разных повинностях, и вдруг появляются служилые государевы люди, которые снова могут ввергнуть их в кабалу. Само собой разумеется, они пытались избегнуть этой участи. Может быть, они договорились с казаками, чтобы те не выдавали их присутствия на Индигирке (догадку об этом высказывает и С. Н. Азбелев [9]). Да, вероятнее всего, так оно и было, и казаки честно блюли договор, умалчивая о том, кто им помогал. Если бы их вывозили аборигены оленьими упряжками, то они бы в «скасках» об этом упомянули, а о собаках — умолчание! Но эвены и якуты на собаках не ездили, чукчи обитали далеко, так что вывод тут очевиден. Может быть, в Якутске и слышали о каких-то русских в дельте Индигирки, но просто не трогали их, не заставляли платить ясак, как эвенов, якутов и чукчей. Ещё и потому, что взять с них было нечего. Охотой на пушных зверей в то время они почти не занимались, домашних оленей не держали, питались рыбой и дичью. Поэтому их промыслы не представляли интереса для государевой казны.

Есть, однако, мнение, что в Якутске вроде бы знали о русском поселении в низовьях Индигирки. Р. В. Каменецкая [4] пишет, что будто бы сохранился документ об уплате налога 142-мя русско-устьинцами в 1650 году, среди которых были устюжане, усольцы, мезенцы, белоозерцы, колмогорцы, пинежане, новгородцы. На кочах, а местами на собаках, эти люди «двигались потоком в поисках пушных угодий», все дальше пробираясь вдоль побережья на восток, пока не дошли до Индигирки. По сути, может быть, так оно и было, но существование документа «об уплате налога» русско-устьинцами в 1650 году сомнительно. Не могли так подробно знать в Якутске о русско-устьинцах, чтобы ещё обкладывать их налогами.

Здесь совершенно явная путаница. Оброчные книги в Якутске действительно содержат упоминание, что в 1650 году с Индигирки уплатили оброк 142 человека. Но это промышленные люди, пришедшие на соболиный промысел в лесную зону Индигирки, а вовсе не русско-устьинцы. А то, что эти люди тоже с севера исконной России, не удивительно. С других мест России попадали в Якутию немногие.

Впрочем, если упомянутый документ достоверен, то это еще одно свидетельство о древности заселения Русского Устья. К 1650 году не могла там образоваться столь обширная колония русских только из мангазейских и енисейских казаков Бузы, Реброва, Дежнева, Стадухина, они все были на счету в Якутском воеводстве.

У Д. Н. Анучина есть интересная мысль, что часть предков русско- устьинцев переселилась из Мангазеи [9]. Это не противоречит историческим документам, поскольку первопроходцами на Лене были мангазейские казаки [6]. В 1619 году мангазейские власти собрали отряд в 40 казаков во главе с Пантелеем Демидовичем Пяндой. Отряд двинулся из Туруханска вверх по Нижней Тунгуске и через три года вышел к Чечуйскому волоку на Лену. Нелёгок был путь, если он потребовал трехлетнего срока!

На реку Лена с Нижней Тунгуски отряд Пянды перешёл по зимнику длиной всего 12 километров с выходом на Лену где-то в районе нынешнего Киренска [11]. Казаки (вроде бы) построили новые струги, спустились по Лене то ли до нынешнего Якутска, то ли до Олекминска, и, повернув обратно, обследовали верховья реки. Осенью того же года казаки Пянды с Лены перешли на Ангару и на следующий год возвратились в Мангазею. Л. И. Шинкарев пишет, что они вернулись в Енисейск, но вышли из Туруханска, а не из Енисейска. Разве, что до Енисейска им было ближе, и, возвращаясь, они направились к нему [11]. Сведения об отряде Пянды, о местах его перехода с Тунгуски на Лену и о возвращении обратно противоречивы. Неясно даже, вернулся ли он в Мангазею или впоследствии продолжил работу на Лене вместе с енисейскими казаками. Но сохранились источники, где упоминается, что весть о «великой реке Лене» в Москву доставил всё же мангазейский воевода Андрей Палицин в 1633 году [1].

Первую экспедицию по сбору ясака мангазейцы организовали в 1630 году. Дружину в 30 казаков возглавил Мартин Васильев. Казаки поднялись по Нижней Тунгуске до нынешнего Ербогачена и, перевалив волоком на Чону, спустились по ней и по Вилюю до Лены. В дальнейшем мангазейские казаки уже осваивали якутские просторы вместе с енисейскими от Якутского воеводства, а сама Мангазея вскоре то ли захирела, то ли вообще перестала существовать.

Все это так, но бытующее мнение о том, что Русское Устье основали землепроходцы, прибывшие в тридцатые годы XVII столетия, вероятнее всего ошибочно. Конечно, в те годы множество людей побывало на побережье северного моря. Вслед за казаками и «служилыми людьми» — сборщиками ясака — шли промышленники, которыми Якутск был буквально наводнен. Только в 1642 году, поданным Ф. Е Сафронова [8], через якутскую таможню прошло на соболиные промыслы 839 человек, на рыбную ловлю 31 человек. Часть этих людей, возможно, появлялась с казаками Реброва, Дежнева, Стадухина и в устье Индигирки. Но все потом уходили за соболями в лесную зону. В 1650 году на соболиный промысел по Колыме и Индигирке было отпущено из Якутска 66 человек, из них самостоятельных промышленников, приказчиков и торговцев — 13, «покрученников» (наёмных работников) — 53 [8]. Всех привлекала возможность поживы в неизведанных краях. Но был ли у них стимул оставаться там на постоянное жительство? Если проанализировать ситуацию, то стимула вроде бы никакого.

Соболя в тундре нет, соболь водится только в лесах на сотни километров южнее, в среднем течении Индигирки. Песцового промысла в те годы в прибрежной тундре или не существовало, или он находился в зачаточном состоянии у эвенов и чукчей. Добывать песца для собственных нужд те могли и в лесной зоне, где зимовали с оленьими стадами. Охота на морских зверей — тюленей, моржей — была неподъёмной из-за отсутствия промысловых судов и обычно тяжёлой ледовой обстановки на море. Только бивни мамонта и клыки моржей интересовали скупщиков в Якутске, но добывать их было нелегко, да и доставлять в Якутск непросто.

Словом, никакого смысла задерживаться на постоянное жительство в краю льдов, ураганных ветров в голой тундре с длиннющей полярной ночью у приходящих из Якутска служилых и промышленных людей не должно было быть. Не следует упускать из виду, что все служилые люди и казаки были на учете в якутском воеводстве. Им выдавалось задание («память») по сбору ясака с иноземцов» и по поискам «новых землиц», и им же полагалось содержание: мука, крупы, соль, масло, огневые припасы и «денежное довольствие». В случае успешного «подведения под государеву руку» местных племен и сбору с них положенного ясака, служилых людей ожидало какое-то награждение, почести, продвижение по службе и определённое пенсионное обеспечение («за кровь и раны» в стычках с иноземцами). Если же они не возвращались в Якутск, оседая в «новых землицах» насовсем, то теряли все привилегии и право считаться государевыми слугами.

Не удивительно, что даже преступники, «воровские люди», бежавшие в 1647 году из Якутска от воеводы Пушкина, под предводительством известного первопроходца Василия Бугра, и ограбившие несколько торговых кочей на Лене, не спрятались от преследователей в дельте Индигирки (где бы их никто не нашёл), а перезимовали вместе с преследователями — казаками Стадухина в Нижне-Янском зимовье. И в 1648 году оказались на Колыме, а позднее, в составе отрядов Стадухина и Дежнева, осваивали бассейн Анадыря и побережье Охотского моря. После смены власти, при воеводах Францбекове и Акинфове, они были, видимо, прощены, и Василий Бугор вернулся в Якутск.

Кстати, в пятидесятые годы все предприимчивые люди старались попасть на Анадырь и далее к Охотскому морю. Перевалочном пунктом, куда стремились кочи из Якутска, было Нижне-Колымское зимовье. А в дельту Индигирки люди попадали лишь по нужде, после кораблекрушений. Русское Устье оставалось как бы на «отшибе» северного морского пути.

Представление A. Л. Биркенгофа о том, что селение «Русское Устье» формировалось постепенно в течение длительного времени, нуждается в уточнении. Конечно, к первоначально обосновавшейся здесь группе людей могли позднее присоединяться поселенцы с других мест севера Якутии: с Анадыря, с Алазеи (как считает Биркенгоф, отрицающий в то же время вероятность подселения русских из Зашиверска, которое высказывалось другими исследователями. Все уцелевшие русские семьи с Зашиверска, по его мнению, осели в районе Ожогина и Аллаихи, они не стали уходить из лесной зоны в тундру). Но более поздние поселенцы не были, по-видимому, многочисленны и не могли размыть плотное языковое ядро первопришельцев. Тем более, что последние были замкнуты, консервативны, недоверчивы и не очень охотно допускали в свою среду «чужаков».

Как уже говорилось, ни в одном документе описи Миллера за весь XVII век упоминаний о Русском Устье нет. Первое известие о нем находим в документах Большой Северной экспедиции Беринга. Отряд лейтенанта Дмитрия Лаптева, продвигаясь в 1739 году вдоль побережья от Лены на восток, вмёрз со своим ботом «Иркутск» в лёд недалеко от устья Индигирки и перезимовал в Русском Устье. Русско-устьинцы помогли Лаптеву перевезти нартами триста пудов продовольствия на реку Колыму (а это 600 верст!) и вырубили пешнями изо льда его бот. Над вырубкой трудились весной 85 человек. Видимо, немалое население было в этом поселке, если трудоспособных взрослых насчитывалось около сотни.

Несколько позднее Русское Устье упоминается в связи с тем, что жители его подобрали на речке Вшивая небольшой отряд Никиты Шалаурова и перебросили его на Яну. Но эти события происходят через сто лет, после того как на побережье пришли первые казацкие отряды Елисея Бузы и Ивана Реброва.

Можно обсуждать два варианта возникновения Русского Устья на Индигирке. Или его основали казаки отрядов Бузы и Реброва, осевшие на постоянное жительство в этом благодатном месте, или жители Русского Устья пришли и основали поселок раньше, чем появились первые казацкие отряды из Якутска.

В пользу первого предположения говорит то обстоятельство, что пришедшие на Индигирку казаки не могли вроде бы не заметить в устье реки довольно крупного поселения русских людей. И Ребров первый строит жилье на Индигирке — «острожек», который позднее и вырос в поселок Русское Устье.

В пользу второго предположения Валентин Распутин приводит другие факты и соображения [7]. Первые казацкие отряды шли из Якутска на побережье северного моря без женщин. Да было бы и странным, если бы они брали жён и детей, идя почти на край света в полную неизвестность, в края снега и льда. И цель у них была не заселение края, а сбор ясака с местных жителей и присоединение к государевым владениям новых «землиц». Выполнив очередное задание, они возвращались в Якутск. А в Русском Устье изначально имелись русские женщины. Их появление вполне логично, если они пришли вместе с мужчинами морским путем до появления первых казацких отрядов.

Конечно, какое-то смешение крови русских жителей с кровью аборигенов — якутов, юкагиров и эвенов — было во все времена. Мужчинам, естественно, трудно было обходиться без женщин, если русских было мало, и они брали в жены девушек из местных племен, роднились с аборигенами. Но в потомстве со временем национальное обличье должно было бы довлеть, а русскость исчезать. А на лицах русско-устьинцев даже в XX веке не были заметны, или только слегка просматривались, черты местных национальностей. Облик их был, как замечает наблюдательный Распутин, типичный для жителей бывших Новгородских вотчин — нынешних Архангельской и Вологодской областей.

В устье Яны тоже было какое-то древнее русское поселение, называвшееся Село Казачье. Жители этого села считали, что они прибыли на Яну морем на кочах. И что было это очень давно. Возможно, именно в этом селе провёл шесть лет десятник Алексеи Буза, собиравший ясак с 1636 по 1641 год по рекам Оленёк и Яна. Если там уже были русские поселенцы и среди них женщины, то это неудивительно. Зачем казакам было торопиться обратно в Якутск, где их, может быть, ждало наказание за нерадивость в сборе ясака и в приобретении «новых землиц». Но это, конечно, домысел.

Как уже говорилось выше, у русско-устьинцев тоже существовала легенда, что пришли они не с юга по рекам Лена и Индигирка, а ступили на эту землю с моря, уходя на кочах от притеснений Ивана Грозного. Как известно, последний свирепо расправлялся с новгородской вольницей, и уцелевшие от казней жители бежали не редко в неведомые земли, бросая имущество и насиженные места. Могли уходить и большими группами, с женами и детьми, что, возможно, и случилось с будущими русско-устьинцами. Валентин Распутин отмечает, что русско-устьинцы гордятся тем, что пришли ни Индигирку раньше якутов. Хотя последние к началу XVII века (по данным Ксенофонтова, 1992 [5]) уже обитали в верховьях Яны и по Оймякону.

Другой любопытный факт отмечает Валентин Распутин [7]: русско-устьинцы не были раскольниками. Они пришли на Индигирку до раскола русской православной церкви, начало которого относится к 1653 году. Именно в этом году патриарх Никон начал выпуск исправленных богослужебных книг. О расколе русско-устьинцы не знали ничего. Хотя если бы они пришли в Якутию уже в середине пятидесятых годов, то о протопопе Аввакуме и патриархе Никоне они не могли бы не знать. Этот факт, конечно, косвенный, но очень значащий, определяющий верхнюю дату возможного появления русско-устьинцев на Индигирке.

Еще одно интересное соображение Валентина Распутина. В книге «Фольклор Русского Устья» есть такая фраза: «В топонимике жителей дельты Индигирки сохранились названия, восходящие к именам некоторых предводителей казачьих экспедиций середины XVII века» [9]. Значит, русское население здесь до прихода казаков существовало, иначе некому было бы эти названия присваивать и в памяти сохранять.

В связи с этим возникает вопрос, почему переселенцы по пути на восток приткнулись именно к устью Индигирки, а не остановились, к примеру, в устье Оби, Енисея, Оленька, Лены? По этому вопросу есть следующие соображения. Нижнее течение Оби и ее притока реки Таз было, по-видимому, в XVI веке уже колонизировано новгородцами, и поморы на кочах хорошо знали туда дорогу. Да и государевы «служилые люди» с казаками, возможно, туда наведывались собирать ясак с местных племен. Не случайно на берегу реки Таз возник в 1601 году город-крепость Мангазея. Беглецам, естественно, не было смысла обосновываться там, куда могли дотянуться руки царских слуг. Они шли дальше на восток.

Устье Енисея отстоит недалеко от устья Оби, и оно тоже могло посещаться казаками и промысловиками-охотниками. Есть легенды, что в конце XVI века промышленные люди уже плавали по Тунгуске-реке, ведя обменную торговлю с тунгусами. Обосновываться в этих местах переселенцам тоже было небезопасно.

Устья других крупных рек, впадающих в северное море, Оленька и Лены, находятся на значительном удалении от «землиц», известных в то время московским властям. Но для постоянного жительства приустьевые места этих рек не совсем благоприятны. И вот по какой причине. Оленёк и Лена пересекают здесь отроги Хараулахского горного хребта, и близ их устьев нет достаточного количества озер, где бы гнездилась перелетная птица. Последняя в основной массе уходит летом на водоемы обширной дельты Лены, где она малодоступна для охотников. Следует заметить, что в сравнении с Индигиркой эти реки не так богаты рыбой. Они текут большей частью по карбонатной толще палеозоя, в которой мало питательных для рыбы веществ. В летнее время вода в них совершенно прозрачна. Индигирка же тысячу километров течет по четвертичным осадкам, размывая насыщенные питательной органикой рыхлые песчано-глинистые толщи. Вода в ней в любое время года мутная, как молоко, в которой рыбной мелочи несметное множество.

Огромность самой реки Лена, постоянные штормы на ней и гористые берега не располагали для постоянного жительства в прошлом, как не располагают и в настоящее время. С давних времен в приустьевой части реки имелся лишь небольшой поселок Тит-Ары, возможно, в XVI веке не существовавший. Коренные жители по Лене и по Оленьку селились подальше от тундры, в лесной зоне, в 300-400 километрах от устьев.

Река Индигирка являет собой уникальное явление природы. Такой насыщенности рыбой, как уже сказано, нет ни в каком другом водоеме Якутии (не считая, конечно, Колымы, тоже исключительно рыбной). Кроме того, по обеим берегам реки в приморской низменной равнине имеются сотни рыбных озёр. И эти же озёра — кормовые для всевозможной прилетной птицы. По озерам, по старицам и по рукавам реки в её приустьевой части скапливаются летом тысячи линных гусей, добывать которых можно практически голыми руками.

Надо полагать, к этой реке переселенцы вышли не случайно. Вероятно, была глубокая разведка вдоль нелегкого и длительного пути беглых кочей из Поморья. Может быть, не одну зимовку пришлось им пережить, двигаясь от Печоры до Индигирки, прежде чем они вышли к этому благодатному месту и обосновались в нём навсегда. А, может быть, обосноваться там их заставила всё же нужда, изношенность кочей или их крушение.

Помехой для аборигенов этих суровых природных краев они не стали. Местные жители— эвены, чукчи— были оленеводами. На побережье океана они выходили со стадами оленей только в летнее, «комариное» в тайге время. С наступлением холодов и пронзительных северных ветров оленей перегоняли из тундры к югу в лесную зону, где у кочевников имелись более или менее постоянные места обитания. Прибрежная тундра стала интересовать аборигенов только с возникновением и развитием песцового промысла. А он появился значительно позднее прихода русских на Индигирку. Во всяком случае первые промысловики, сопровождавшие пешие казачьи отряды из Якутска, о песцах не знали, они ни интересовались лишь соболями. Практически только соболей они вывозили в Россию. К примеру, по данным Ф. Г. Сафронова [8], в июне — июле 1641 года «торговые и промышленные люди вывезли на Русь 29 785 соболей, 22 164 пупков собольих, 27 лисиц красных, 7 росомах, 20 горностаев, 180 белок». Песца, как мы видим, в таможенной переписи ни одного. И лишь в 1685 году в списке вывезенной из Якутска пушнины вместе с 2304 шкурками соболей видим одну рысь, 6560 горностаев и 100 песцов. Ясно, что песцовый промысел и на Индигирке стал развиваться только к концу XVII столетия.

У пришельцев с аборигенами наладились, вероятно, добрососедские отношения на базе обменной торговли. Русские могли поделиться новыми приёмами охоты (пасти, кулемы, плашки) и рыболовецкими снастями (неводы, сплавные сети, пешни, мережи). А у местных жителей они могли позаимствовать меховую одежду, обувь, предметы повседневного обихода и продукты питания. Научились у местных также строить наиболее рациональное временное жильё на местах рыбалки и охоты — урасы, балаганы, тордохи. Случаев враждебного отношения к ним аборигенов в памяти русско-устьинцев не сохранилось. Повода для конфликтов у них могло не быть ещё и по той причине, что ясак они не собирали, «аманатов» не требовали и тем самым не раздражали местных жителей и не причиняли им обид.

Конечно, природное изобилие не означало, что жизнь переселенцев на новом месте была легка. Суровым и непрерывным трудом, как отмечает в своих воспоминаниях Владимир Зензинов, она была наполнена во все время года. Не только мужчины, но также женщины, старики и подростки с 10—12 лет постоянно были заняты разнообразными хозяйственными делами.

Главная пищей людей была рыба. Её ловили круглый год: весной и летом сетями и неводами, зимой сетями подо льдом. Иногда лёд достигал толщины полутора метров, так что не просто было долбить в нём лунки, ставить и проверять сети. Рыбу надо было заготовлять не только для пропитания людей, но и в качестве корма для ездовых собак. На каждую взрослую собаку уходило от 7 до 10 «сельдей» (ряпушки) в день. А хороший хозяин мог держать до 40 ездовых собак, что заставляло ловить рыбу в огромных количествах. Ранней весной мужчины ловили нерпу, мясо которой тоже служило кормом для собак. Пока ещё лёд был крепким, подбирались к лункам и растягивали около них сети, в которых нерпа и запутывалась. Промысел нерпы был довольно опасным, так как лёд весной был не всегда надёжен.

В июле месяце начиналось «гусевание». Мужчины сплавлялись на легких лодчонках по протокам реки до их устьев, где местами в старинных озерах скапливались линные гуси, и добывали их тысячами. Плохой считалась охота, если добывалось по 50—60 гусей на загонщика, а хорошей, если приходилось по 700—800 штук на человека. После рыбы гуси были вторым источником питания. Причем русско-устьинцы научились хранить забитых гусей без соли, зарывая их в ямы, в мерзлоту. В августе месяце мужчины охотились на оленей, били их пиками на воде, когда мигрирующие стада переплавлялись через реки. Подобная охота на утлых лодчонках — ветках — чрезвычайно опасна, но временами добычлива.

Осенью у мужчин новая забота — ставить или приводить в порядок ловушки для песцов («пасти»). А зимой они должны были эпизодически проверять ловушки, чтобы попавшие в них песцы не были попорчены другими хищниками. На разъезды по ловушкам (в темноте полярной ночи!) уходило не менее месяца довольно тяжкого труда. Ловушек могло быть до 200 штук и на удалении до сотни километров от заимок. Шкурки добытых песцов надо было еще обработать, что тоже требовало немалого времени. По всем маршрутам расположения пастей, в 15 — 20 километрах одна от другой, имелись промысловые избушки для ночлега и отдыха (балаганы или урасы). В каждой избушке хранился неприкосновенный для посторонних запас дров и продуктов. По неписаному закону трогать вещи и чужих избушках считалось тягчайшим грехом.

Постоянной круглогодичной заботой индигирцев были дрова. В тундре дров нет, их поставляла только река. Это значит — надо было постоянно дежурить у реки в большую воду и вылавливать плывущие деревья-топляки, что на утлых лодочках делать не так-то просто. Дров на полярную зиму требовалось немыслимое количество. Не только для круглосуточно горящих камельков в постоянных жилищах, но и для обогрева временных стоянок в процессе длительных поездок на зимнюю охоту и рыбалку. Дрова приходилось возить с собой в нартах. На строительство домов и для разных хозяйственных поделок (нарты, лодки, песцовые пасти) тоже требовался лес и притом хорошего качества. Бывали засушливые годы, когда Индигирка не поставляла плавника в достаточном количестве. Тогда приходилось дрова экономить, разводить огонь в очагах только утром и вечером для приготовления пищи, а в остальное время «сберегать тепло» под одеялами или шубами.

Любые хозяйственные работы, связанные с передвижением, выполнялись исключительно на собачьих упряжках. Оленьим транспортом русско-устьинцы практически не пользовались. Зато в тренировке и воспитании ездовых собак они достигли выдающихся успехов. Мастерство индигирцев в обращении с собаками, по словам А.Г. Чикачева [10] (коренного русско-устьинца), было отмечено даже знаменитым полярным исследователем Руалем Амундсеном. В своих воспоминаниях он писал: «В езде на собаках все русские и чукчи стоят выше всех, кого мне приходилось видеть. Он выменял или закупил индигирских собак и на их упряжках достиг южного полюса. С индигирскими и нижнеколымскими собаками Георгий Ушаков и Николай Урванцев за два года изучили острова Северной Земли. По их признаниям, без дрессированных собак они бы этого сделать не смогли [2].

В голове упряжки обычно запрягались две наиболее выносливые и смышленые собаки. Хорошо тренированная передовая собака — главное богатство хозяина упряжки. Ценность передовой собаки не только в том, что она хорошо слушается команд и ведёт упряжку, но и в том, что в полярную ночь, нередко в пургу, не сбивается с намеченного хозяином маршрута, издалека чувствует жилье и хорошо различает заметённую снегом дорогу. В холодное время года, особенно при встречном ветре, у собак могло быть обморожение паха или сосков. Чтобы предотвратить это, на тело собаки надевали «ошейники» или «нагрудники» — повязки, сшитые из песцовых или заячьих шкур. При езде по насту или гололеду собаки могли поранить лапы. Во избежание этого для них шили из прочной ткани своеобразные «сапожки» или «торбаски».

В строительстве нарт индигирцы тоже достигли большого мастерства: их нарты были легкими, обладали хорошей проходимостью и отличались прочностью. На нартах перевозился груз в расчете 25—30 килограммов на одну собаку. При хорошем скольжении в марте-апреле 10—12 собак могли везти до 30 пудов груза [10].

Управлять нартой, особенно при быстрой езде, далеко не просто. Каюру необходимы сноровка, опыт и быстрота реакции в обращении с «прудилом» (тормозной палкой). Езда на пересечённой местности со множеством спусков, подъёмов и поворотов довольно опасна, надо обладать мужеством и выносливостью. Кроме того, надо уметь ориентироваться в безбрежной глади тундры. Неопытность в ориентировке на местности могла грозить гибелью. Во время застигшей в дороге непогоды надо было уметь сохранить себя и собак, а это тоже далеко не просто.

Еда у русско-устьинцев была довольно однообразной, но (как замечает В. Зензинов) обильной, и состояла почти исключительно из рыбы. Чаще всего ими употреблялась строганина из чира, нельмы, муксуна, да и из любой другой жирной рыбы, вплоть до осенней ряпушки. Строганина была под рукой в любое время года; летом рыба промораживалась в погребах, где температура держалась в самую жару от —3 до — 7 °С. Ели строганину без соли, часто с чаем.

Ежедневной похлёбкой служила «щерба», то есть уха из рыбы, сваренной в пресной воде. Соли употреблялось русско-устьинцами мало даже в те времена, когда её нетрудно было достать. Видимо, сказывалась закоренелая вековая привычка обходиться без соли вообще. «Щербу» ели обычно вечером, но и в любое другое время дня, она являлась как бы дежурным блюдом. Иногда рыбу жарили на угольях, и опять же без соли.

Обыденной едой была и вяленая рыба — юкола. Она как бы заменяла собой хлеб. Приготовлялась юкола так. Свежую, только что вынутую из сетей рыбу распластывали, очищали от внутренностей, надрезали мясо до кожи квадратиками, ставили внутри распорки и вывешивали сушиться на солнце. Свежую рыбу муха не трогала ( не откладывала личинки), а за сутки рыбий жир схватывался прочной плёнкой, которую муха прокусить уже не могла. Через трое суток юколу можно было считать готовой. Таким способом рыбу сохраняли без соли даже в самое жаркое «мушиное» время.

Следующими постоянно использующимися блюдами были борча и варка. На борчу шло всё то, что оставалось в рыбе после отделения от нее юколы, — кости, мякоть, частично кожа. Все это сушилось, потом истиралось в деревянных ступах и хранилось и виде сухой волокнистой кашицы. А «варкой» называли ту же «борчу», но проваренную в рыбьем жиру. Хозяйки готовили также «топтаники», напоминавшие обычные российские пироги, но с той разницей, что готовились они целиком из рыбы. Из мороженой икры ряпушки пекли также оладьи, «барбаны» (толстые колечки) и даже блины, которые по толщине и форме почти не отличались от мучных блинов. Все это испекалось на жиру озёрного чира без какой-либо примеси животного масла. Рыбными деликатесами считались также мороженая налимья печенка (макса по якутски) и жирный рыбий горб, который ели сырым, без соли.

Мясо для русско-устьинцев было большой роскошью. Случайно подстреленный дикий олень, или добытый на переправах мигрировавших стад весной и осенью, заготовленные с лета и проквашенные линные гуси, куропатки, зайцы («ушканы») да кое-какая перелетная дичь — вот и весь их мясной рацион. Из мелко нарезанного мяса гусей, диких уток и гагар делался так называемый «кавардак», когда эта смесь жарилась в собственном соку. Поджаренные на рыбьем жиру мелкие кусочки оленины назывались «coлянкой». Мясными деликатесами считались олений язык и губы, сырой мозг из оленьих ног, сухожилия оленя и гусиные лапки, которые грызли сырыми.

Соприкоснувшись близко с жизнью русско-устьинцев, Владимир Зензинов удивлялся, что при таком «рыбном» питании и при полном отсутствии молочных продуктов, фруктов и овощей у жителей Русского Устья не наблюдалось серьёзных заболеваний. Цинги они не знали, и о ней даже от предков своих не слыхивали. Моровые язвы — корь и оспа, — от которых вымирали целые рода коряков и якутов, косвенным образом задевали и русско-устьинцев: часть поселенцев, по-видимому, гибла. Но в целом колония уцелела, и спасало её, вероятно, то, что жили люди не в одном компактном посёлке, а были рассредоточены по многим местам на протоках Индигирки и редко соприкасались. Зензинов в 1912 году насчитывает в дельте Индигирки около 20 «дымов», отстоящих одно от другого на десятки километров. А в центральном поселке, собственно в Русском Устье, имелось в то время всего 6 домов, в которых жили люди.

Дома в центральном поселке, по сведениям А. Г. Чикачёва [10], — это рубленые русские избы, но с плоскими крышами. Более зажиточные хозяева жили в домах пятистенках, где, как и на Руси, имелись горница и прихожая, а вдоль стен размещались широкие лавки (Чикачёв, 1990). Оконные рамы держались на задвижках из мамонтовой кости. В рамы вместо стекол вставлялась слюда, которая зимой заменялась льдинками. Сени всегда имели два выхода, и двери в них открывались вовнутрь. Это на случай снежных заносов, чтобы можно было из дома выйти. Делом чести хозяев было содержать зимние дома в чистоте. Полы в избах мыли горячей водой, а половицы иногда скоблили, очищая от грязи (как в русских избах на Вологодчине, где полы мыли с дресвой). Избы в тёмное время освещались «лейками», то есть плошками, в которые наливался рыбий жир и опускался фитиль, скрученный из тряпок. Лейки изрядно коптили, поэтому над ними подвешивался матерчатый абажур, предохранявший потолок избы от копоти.

Летом семьи русско-устьинцев жили в «русских урасах», как они сами называли свои жилища. Урасы являли собой пирамидальные сооружения четырёхгранной формы. Четыре жерди по углам («козлы»), к которым крепятся рейки, а к последним уже потолочный настил, покрытый дерном, и стенные доски, плахи или тонкие жерди, в зависимости от того, какой материал имелся под рукой. В стенах проделывали окна со «стеклами» из налимьей кожи, а в средине потолка — отверстие для отвода дыма. Под отверстием на полу ставился деревянный ящик, набитый песком — «шесток». Двери крепились в углублениях («пятах») на деревянных чурках и открывались наружу. Под потолком юрасы укреплялись две параллельные рейки («грядки»), к которым подвешивалась юкола для копчения, К грядкам же крепился крюк, за который подвешивали котел или чайник. Пол в урасах был земляной.

Из-за нехватки леса нередко строили маленькие избушки наподобие якутского «балагана». Называли их «юртушками» (примерно такой же тип жилищ был обнаружен при раскопках заполярной «Мангазеи» [10]). Кроме жилых, каждая семья имела и хозяйственные постройки: амбары, погреба, сараи для хранения собачьего корма («коспохи») и для хозяйственного инвентаря («рубоделы»). Некоторые состоятельные хозяева на зимних заимках имели «баньку» — небольшой амбар с деревянным полом. На шестке посредине «баньки» укладывались камни, нагреваемые огнем в камельке. Это почти что чёрные бани с «каменцами на севере европейской России, где нагретые камни давали тепло и согревали воду в ушатах.

От морозов в зимнее время русско-устьинцев спасала меховая одежда, материал и покрой которой были почти целиком заимствованы у коряков и чукчей. Но назывались меховые изделия чаще по русски, к примеру, зимний головной убор назывался «малахай». «Он изготовлялся из пыжика, опушался мехом бобра или росомахи, а внутри подбивался мехом песца или пыжиком. На дорогу в сильные морозы надевался сверху еще дорожный малахай, сшитый из волчьей шкуры.

Главной защитой от морозов была кухлянка — большой меховой тулуп с капюшоном, сшитый из оленьих шкур. Под кухлянку поддевалась меховая рубашка из летних оленьих шкур длиной до пояса, называемая «дундук». А в особо сильные морозы поддевался «паровой дундук», то есть две меховые рубашки, вдетые одна в другую. Сверх «дундука» для предохранения его от влаги надевалась камлейка» — широкая матерчатая рубаха с капюшоном. На ногах штаны чукотского покроя, сшитые из камуса, — шаровары «чажи». Обувь — ботинки из кожи оленьих ног с подошвами из шкуры старого оленя — надевалась на шаровары. Вот в такой упаковке охотники ездили зимой проверять пасти.

Женская одежда была чисто русского покроя: обычное платье — «капот», прикрывавший икры ног, длиной почти до пят, сборчатая юбка, кофта с длинными рукавами, полотняные или ровдужные штаны, меховые или замшевые сапожки. Зимой женщины носили жакеты, подбитые изнутри песцовым мехом и с меховым воротником. Манжеты, карманы и полы жакетов обшивались мехом лисицы, росомахи или тарбагана. На голове поверх платка носили лисью или бобровую шапку-ермолку. Женская обувь — торбаса — шилась из оленьего камуса, с подошвой из шкуры старого оленя, мехом внутрь. Под обувь натягивались меховые чулки («чажи»), сшитые из подстриженной шкуры молодого оленя. Торбаса окаймлялись цветной тканью с вшитым мелким бисером.

Летом мужчины и женщины во время рыбной ловли надевали «бродки» — мягкие сапоги из ровдуги. Головки таких сапог изготовлялись из кожи нерпы. Носили также непромокаемые сапоги из лошадиных кож — «сары», приобретавшиеся у якутов. На руках летом носили «персчанкты» — перчатки, сшитые из ровдуги и вышитые по верху, зимой — рукавицы из оленьих ножных шкур.

Судя по описаниям жизненного уклада русско-устьинцев, в нём много общего с недавним жизненным укладом крестьян европейского севера России. В семейных отношениях, в свадебных церемониях, в праздничных торжествах, в ритуалах похорон просматриваются российские обычаи и традиции. То же самое касается поверий, примет, предсказаний. Хотя русско-устьинцы были православными христианами, посещали свою неказистую церковь, держали в домах иконы, усердно молились, крестили детей, но в душе они оставались язычниками: верили в нечистую силу, в лешего («сендушника»), в домового («сушедко»), в русалок («водяных хозяек»), в нечистую силу («пужанок»). «Сендушник», по их представлениям, напоминал гоголевского чёрта. Он принимал облик людей, иногда появлялся в урасах и был даже непрочь сыграть с желающими в карты. А распознать его можно было по примете — он панически боялся масти треф.

Гадания девушек в крещенскую ночь удивительно похожи на такие же в Вологодской области: то же кидание башмачков через плечо, зеркало в бане полуночью, чашка с водой на морозе и прочие. Приметы у русско-устьинцев были свои, но вот общеизвестная примета: если уголёк выскочил из печи на пол, то в доме будет гость. Редкая хозяйка в доме на Руси, где есть русская печь, не вспомнит эту примету, если «стрельнул» уголёк.

Как и на Руси, у русско-устьинцев запрещалось мыть или подметать пол в тот день, когда хозяин уехал из дома. Верили, что это принесет несчастье, что уехавший может не вернуться. Любопытно, что одним из способов умиротворить погоду у русско-устьинцев было распевание былины про Садко — богатого гостя. Древняя новгородская былина сохранена была у них в устной памяти через много поколений.

Сохранились в памяти сказителей былины «Алеша Попович и Тугарин», «Илья Муромец и Идолище», «Добрыня и Змей». Исследователи фольклора Русского Устья отмечают, что, несмотря на позднейшие искажения и добавления, память русско-устьинцев сохранила в основе своей древнерусские тексты былин, относимые по времени возникновения, может быть, к Киевской Руси.

То же относится к сказкам, которые были неотъемлемой частью культурной жизни русско-устьинцев, множество которых хранилось в памяти сказителей. Сказки являлись для русско-устьинцев источником знаний о мире и в то же время служили организующей и нравственной силой. В сказках просматривались непреложные законы человеческого общежития, семейных отношений (своеобразного домостроя), этических норм поведения в тех или иных условиях.

Сказки русско-устьинцев в основном те же, что и на севере европейской России. Среди них и «Смерть Кощея», и «Гусли-самогуды», и «Три царства», и «Звериное молоко», и «Бова-Королевич», и «Кот, петух и лиса». Перечень тематики сказок обширен: в их числе и бытовые, и волшебные, и о животных, и своеобразные «сказки-былички». Конечно, текст их не совсем идентичен древним текстам известных на Руси сказок, в них привнесены новые детали, да и элементы более поздней литературной их обработки (Пушкиным, к примеру). Следует иметь в виду, что все же русско-устьинцы с XVIII века не были полностью отрезаны от внешнего мира. Что-то из песен, сказок и преданий передавалось и навещавшими их приезжими из Казачьего, из Нижне-Колымска, из Зашиверска. Сказки интересны и тем, что излагались они своеобразным говором русско-устьинцев.

Частушки у русско-устьинцев в XX веке процветали, они сочинялись на всякие злободневные темы, как и везде в деревенской России. Старинных среди них практически не сохранилось. Из трехсот частушек в сборнике «Фольклор Русского Устья» [9] лишь единичные можно отнести к классике. Например:

У русско-устьинцев:

По Подгорной я иду, Собаки лают на меня, Пускай лают, про то знают, Что милёнок у меня.

Вологодский вариант на туже тему в пятидесятые годы прошлого века:

По деревеньке иду, Собаки лают на беду; Собаки лают, видно, знают, Что к сударушке иду.

Или такая русско-устьинская:

Моя милка маленька — Чуть повыше валенка. Валенчик обуеца, Пузырьком надуеца.

Вологодская — про милку, ростом маленькую:

Моя милка маленька — Чуть побольше валенка. В лапотки обуется, Как пузырь надуется.

Когда-то на Вологодчине пелась задушевная частушка:

Я тогда тебя забуду, Сероглазая моя, Когда вырастет на камушке Зеленая трава.

Отпевка была такая:

Я тогда тебя забуду, Мой милёнок дорогой, Когда вырастет на камушке Цветочек голубой.

У русско-устьинцев на эту же тему есть вариант частушки, но скорее всего не точно записанный:

Только вырастет на камушке Цветочек голубой, Тогда я тебя забуду, Мой милёнок дорогой.

Интересно отметить, что в речевом обиходе русско-устьинцев, по сведениям А. Г. Чикачева [10], сохранились слова, которые до недавнего времени бытовали у жителей севера Вологодской области, но к настоящему времени почти утраченные. К примеру, баско, басница — красиво (баско) говорящая. Но у русско-устьинцев оно приобрело несколько иной смысл — сплетница. Прочие слова, тоже пришедшие с Поморья и северных губерний: жалеть — любить, пахать — мести пол в избе, в сенях. В. Зензинов тоже обращает внимание на это, мало употреблявшееся за пределами севера России слово. Другие поморские слова: лонись — прошлый год, летось — прошлым летом, ночесь — прошлой ночью. Бытует у русско-устьинцев ещё слово зимусь, но оно на прародине вышло из употребления.

Есть в лексиконе русско-устьинцев общие с используемыми на севере России слова, которые изменили свой первоначальный смысл. К примеру, кулига. У них это залив в море, а по-вологодски — это часть луга, покоса, пашни. То же самое можно сказать о слове черен: по-русско-устьински — это рукоятка ножа, а в современном языке черен — это ручка ковша (поговорка: у него не душа, а черен от ковша), черенок лопаты, тяпки. Но ясно, что эти слова, пройдя через века, мало изменили свой первоначальный смысл.

Сохранилось, но получило несколько иной смысл слово блажь.

По-русско-устьински — это истерика, а в современном языке — причуда или что-то вроде этого (блажь в голове). То же самое можно сказать о слове накликать: у А. Г. Чикачева — вызвать на спор, на состязание, а в современном языке оно употребляется в паре с другим словом — накликать беду. Почти аналогичная ситуация с русско-устьинским словом надсада. В их лексиконе это забота. На Руси такое слово в этом смысле не употребляется, но есть слово надсадиться, то же, что надорваться (от непосильного труда).

Своеобразно слово натакиваться. По-русско-устьински — это случайно найти. Оно созвучно редко встречающемуся ныне слову натакивать, иначе говоря, науськивать (собаку, например). Но смысл уже совершенно другой. Или слово напетаться. По-русско-устьински — это тепло одеться, а на коренной Руси оно означает сильно устать. Разница существенная. Впрочем, слово напетаться уже вышло из употребления и на Руси.

Интересное слово у русско-устьинцев пустобай. Оно у них вроде бы уподобляется слову краснобай. В разговорной речи вологодского народа такого слова нет, но есть близкие по смыслу слова — пустомеля, пустозвон.

Есть в словаре русско-устьинцев глагол галиться, что означает издеваться, насмехаться, глумиться. В современном литературном языке слова галиться нет, но есть производное — изгаляться. Смысл тот же, но слово галиться, видимо, более древнее.

Любопытно слово истопель. У русско-устьинцев это количество дров на одну топку. Совершенно очевидно, что оно производное от слова топить (печь), и возникло тогда, когда в домах появились печи с заслонками, сохраняющими тепло. У якутов и тунгусов такого понятия не было, так как огонь в очагах их жилищ поддерживался сутками. В современном языке русских северян истопель не встречается, разве что услышишь: одна топка дров. А слово истопник имеет все права на существование, и не только в обиходе крестьян, но даже в литературном языке. Сохранилось у русско-устьинцев и слово шесток, хотя применяется оно не столько к предустью русской печи, сколько к ящику с песком, на котором разводится костерок в промысловых избушках.

О слове нехристь, которое у русско-устьинцев было, и, возможно, ещё не искоренилось. Оно относится к неуважаемому, бессовестному человеку, нарушающему христовы заповеди. Русско-устьинцы были глубоко верующими христианами и сторонились таких людей. Без сомнения, это древнерусское слово, и пришло оно из глубины веков. В коренной Руси оно почти исчезло, а у русско-устьинцев чудом сохранилось.

Русско-устьинские слова ветошь, канючить, паужнать, паут, перст, поклон, угор, улово, хворать, копоть, обутка, водиться (нянчиться), пропасть (подохнуть), лыва (лужа), шаеть (тлеть), тоня (заброс невода), студено (холодно), сполохи (северное сияние), беремо (беремя, ноша), дева (ласкательное обращение к женщине), селянка — общеупотребительные и в нынешнем языке северян европейской Руси, но иногда с некоторой разницей по смыслу. Например, селянка у вологодских не мясное крошево, а сваренное на молоке крошево картошки с яйцами.

Слово щерба, означающее у русско-устьинцев уху, древнерусское слово, записанное Далем в Вятской губернии. Но и в Вятской, и в Вологодской областях оно практически не сохранилось, а у русско-устьинцев, судя по словарю А. Г. Чикачева [10], оно в обиходе и до сегодняшнего дня.

Интересно слово лопоть, под которым русско-устьинцы понимают одежду, в том числе белье. Такого слова у Даля нет, а в языке северян Вологодской области до недавнего времени употреблялось слово лопотина, что тоже означало одежду, преимущественно старую одежду, да и всякую другую. Преемственность слов тут налицо.

Почти отжившее слово откуль (ниоткуль), смысл которого понятен русскому человеку (откуда), но применяется оно разве что в поговорке: Акуля, что шьешь не оттуля? А в разговорном языке русско-устьинцев оно бытует и по сей день [10].

Такие слова, как пестер и напарьё, означающие у русско-устьинцев известные предметы обихода (пестерь на Руси — заплечная из лыка корзина с лямками под грибы и под ягоды; у русско-устьинцев это, видимо, плетёнка из речного ивняка с ушками — ручками — для переноса рыбы, напарьё — ручной бурав большого диаметра), тоже пришли с ними из коренной Руси. В отдалённых лесных местах Вологодчины, где до сих пор ёмкости для домашнего обихода плетут из лыка, слово пестерь употребляется с несколько смягченной буквой «р» и доныне. А слово напарьё уже полностью вытеснено словом бурав.

Приведённое в словаре А. Г. Чикачева слово даром (не в смысле бесплатно, а в понимании: напрасно, зря), возможно, пережившее вместе с русско-устьинцами на Индигирке века, ходовое и ныне па Руси (даром тратишь время), как и во времена Крылова (недаром говорится, что дело мастера боится).

В весьма богатом словарном обиходе русско-устьинцев более трех четвертей слов незнакомо современному русскому человеку. Они или из древнерусского языкового обихода, или новояз времен длительной оторванности переселенцев от общего поступательного развития русской речи, отражающий многие детали их своеобразного быта и труда.

* * *

Возвращаясь к вопросу о времени заселения русскими дельты Индигирки, можно высказать следующие соображения.

Прочно обосноваться в дельте Индигирки могла лишь не очень малочисленная группа людей. Обустроиться и выжить в тех условиях отдельным семьям (скажем, после крушения небольших судов) вряд ли было возможным. Несмотря на последующее расселение колонистов по участкам обширной дельты, все главные работы — строительство домов в центральном поселке, неводьба, «гусевание», охота на диких оленей — выполнялись поселенцами сообща, если надо, «помочью», принятой в российских деревнях, когда одна семья не справлялась, скажем, со строительством дома. Собрать нужное количество людей для общих дел, видимо, не было проблемой, даже если они жили на удалении в 20—30 километров Для собачьих упряжек это не расстояние.

В составе группы поселенцев были люди из разных мест севера европейской России, не находящиеся в близких родственных отношениях. Иначе трудно объяснить устойчивое здоровье популяции. Тем более, что поселенцы не стремились родниться с аборигенами, и браки заключались в основном среди своих, внутри общины. Естественно, надо допускать, что среди первых поселенцев были женщины — жены и сестры, а возможно, и дети. Уходить от грозящей беды в России мужчины должны были не только выручая себя, но и спасая своих близких. А то, что жители Поморья нередко уходили в плавание со своими жёнами, общеизвестно. Колония поселенцев могла свободно расти и развиваться только при наличии внутри неё русских женщин. Хотя за столетия связи русско-устьинцев с женщинами местных племен все же имели место.

То, что в колонии поселенцев многие годы мирно уживались люди с разными характерами, не случалось между ними серьезных раздоров и междоусобиц, можно объяснить разве что чудом. История расселения по земле людей знает немало случаев, когда в среде первых поселенцев возникала неодолимая вражда, разделение на группы одних против других, что приводило к гибели сообществ. Среди русских первопроходцев в Якутии — казаков, стрельцов и промышленных людей — тоже имели место частые ссоры, доходящие иногда до кровавых разборок. Известна, к примеру, вооруженная стычка мангазейских казаков Мартина Васильева с енисейскими казаками и служилыми людьми атамана Галкина, которая произошла летом 1632 года в устье Вилюя и продолжилась позднее в долине реки Алдан. Непримиримыми врагами стали вместе работавшие до этого на Индигирке, на Колыме и на Анадыре Семён Дежнев и Михаил Стадухин. Причиной раздора стало первооткрывательство Чукотского носа, которое Стадухин приписывал себе, в то время как первым его обошёл в 1648 году Семен Дежнев.

Опись документов истории воссоединения Якутии с Россией пестрит жалобами одних служилых людей на других, казаков на сотников и атаманов, промышленных людей на воевод и казаков. Распри были во множестве. Но это и не удивительно, если принять во внимание независимый характер многих пришельцев, не желавших терпеть никакой власти над собой. Распри между русскими сильно повредили их репутации в глазах местных жителей.

Русско-устьинцы не враждовали между собой. Во всяком случае, их цепкая память не сохранила случаев вражды между отдельными фамилиями или «дымами». Мягкость и деликатность их в общении друг с другом поразила Владимира Зензинова. В лексиконе русско-устьинцев отсутствовали бранные слова (они не знали мата!), самыми обидными считались лишь «собачья кила» и «варнак», но и те редко пускались в ход. Воровство у них считалось большим преступлением, разве что кто мог позариться на шкурку песца, вытащив его из чужой ловушки. Но и тот наказывался лишь штрафом или посадкой на несколько дней в «караулку».

Такая терпимость и дружелюбие в общении друг с другом были заложены в души индигирцев, по-видимому, изначально, под влиянием незаурядных вожаков первопроходцев, умных и совестливых людей. И безусловно, свою лепту внесла религия. Все русско-устьинцы были глубоко верующими людьми, блюли заповеди христианства, воспитывали детей в любви и послушании к Богу и к родителям. Авторитет старших в семьях был непререкаем и во многом способствовал духовному здоровью сообщества. Их не коснулась староверческая ненависть к православной церкви, хотя все они по сути были староверами.

Умозаключение В. Зензинова о том, что пришельцы якобы вытеснили с усть-индигирки обитавших там аборигенов, неправильно. Эти суровые прибрежные места не имели до прихода русских постоянного населения. Скотоводов якутов тундра не прельщала, не было там условий для содержания скота. Оленеводы тунгусы посещали приустьевую тундру только в летнее время, кочуя вслед за стадами оленей. Рыбалка на бурной реке их не прельщала, им хватало рыбы в небольших спокойных озерах лесной зоны. Русское «жило» обустраивалось практически на ничейной земле, не затрагивая интересов аборигенов. Антагонизм возник только после развития песцового промысла, столетие спустя. Лишь тогда прибрежная тундра стала очагом раздора.

Восхищаясь жителями Русского Устья, Владимир Зензинов отмечает и некоторые негативные стороны их быта: приверженность к карточной игре, узость кругозора (еда, карты, промысел и собаки), отсутствие любознательности, интереса к предметам и событиям, выходящим за пределы их мира, их промысла, их повседневных забот.

Что касается карточной игры, то она была широко распространена среди жителей европейского севера России, по-видимому, с древних времен. Редкая семья в Вологодской и Архангельской областях не имела карт. В карты гадали, раскладывали пасьянсы, и играли обычно дети и подростки. Иногда подключались и взрослые, но на деньги в крестьянских семьях не принято было играть. Да собственно денег у крестьян и не водилось. На деньги играли аристократы, дворяне, что красочно описано в литературе. Ничего удивительного, что карточная игра пришла вместе с переселенцами и в Русское Устье. Тем более, что коренные народы тоже увлекались картами и, возможно, не раз встречались за карточным столом с русско-устьинцами. Но это не было повседневным увлечением, ибо русско-устьинцам некогда было играть в карты. Жизнь их была до предела наполнена повседневным упорным трудом, требующим напряжения всех физических и духовных сил. Только рождество и святочная неделя были для мужчин более или менее свободными от труда, когда они собирались в центральном поселке. Тогда, возможно, они и играли в карты, ибо других развлечений русско-устьинцев не было.

Владимир Зензинов отмечал и склонность русско-устьинцев к выпивке, но тоже не выходящей за пределы разумного. Любопытна деталь, что организм любителей выпить не позволял принимать большие дозы спиртного: одной-двух рюмок взрослому мужчине хватало, чтобы он опьянел. Вероятно, воздержание от спиртного во многих поколениях повлияло на гены, и они утратили способность противостоять одуряющей силе алкоголя, свойственной современному русскому человеку.

Русско-устьинцы (это тоже отмечает В. М. Зензинов) не знали слова «тоска». На праздный современный вопрос, как живешь, они смогли бы ответить: «Если не задумываться, то жить можно». Им некогда было «задумываться», скучать и тосковать (душевные переживания не в счёт): всё их бытиё было наполнено разнообразным, подвижным и в целом интересным трудом, благодаря которому крохотная колония первопроходцев сумела выжить в немыслимо тяжелых природных условиях и сохранить себя в течение трех веков.

* * *

1. Актовые источники по истории России и Сибири XVI—XVIII веков в фондах Г. Ф. Миллера. Описи копийных книг. Т. 2. — Новосибирск: Сибирский хронограф, 1995. — 303 с.

2. Биркенгоф А. Л. Потомки землепроходцев. — М.: Мысль, 1972. — 222 с.

3. Зензинов В. М. Старинные люди у холодного океана. — Якутск, Изд-во «Якутский край», 2001.

4. Каменецкая Р. Н. Русские старожилы в низовьях Индигирки // Фольклор Русского Устья. — Л., 1986.

5. Ксенофонтов Г. В. Ураангхай-сахалар: Очерки по древней истории якутов. Т. 1. 2-е изд. — Якутск, 1992.

6. Мостахов С. Е. Русские путешественники — исследователи Якутии (XVII — начало XX в.). — Якутск: Кн. изд-во, 1982. — 192 с.

7. Распутин В. Г. Русское Устье // Писатель и время: Сб. документ, прозы. — М., 1989. — С. 4—50.

8. Сафронов Ф. Г. Русские промыслы и торги на северо-востоке Азии в XII — середине XIX вв. — М.: Наука, 1980. — 142 с.

9. Фольклор Русского Устья. — Л.: Наука, 1986.

10. Чикачев А. Г. Русские на Индигирке: Ист.-этногр. очерк. — Новосибирск: Наука (Сиб. отд-ние), 1990. — 189 с.

11. Шинкарев Л. И. Сибирь: откуда она пошла и куда она идет. — М.: Советская Россия, 1978. — 464 с.