16. Как-то так выходит в межчеловеческих отношениях, что каждый раз, высказывая свое мнение, человек ошибается. Ведь на самом деле мнение носит черты мимолетности, некоей одноразовости, как правильный ход в шахматах. Ход может иногда быть идеальным в конкретной партии, в данной ситуации. Тогда изменяется соотношение сил на доске. И прежний правильный ход уже больше ни на что не годен. Это не патентованное решение, а всего лишь ход. Своей правильностью он преобразует ситуацию и требует искать другой правильный ход. Так и выигрывают. В шахматах.

Почему мы не хотим понять, что наши мнения не могут быть всегда верными?.. Мнение как расфасовочная оценка человека? Хм. Если уже иметь такие мнения, то только свежие, каждый раз совершенно новые.

Именно так. В июне мы носим сандалии, но когда приходит зима, лучше поменять их на сапожки. А как часто мы пересматриваем свои мнения? Только тогда, когда нас вынуждают к этому собственные ошибки.

Я часто беседую об этом со слушателями моих курсов – полицейскими и тюремными надзирателями – в ходе авторских лекций на тему разницы культур.

Но кое о каких сюжетикax из ярких примеров я умалчиваю, потому что мне стыдно.

Вот, наконец, судья выносит окончательный приговор в деле Арека Сынульского:

– …punishment by imprisonment… and the sentence will be one of a four years!

Дословно это означает: приговаривается к лишению свободы… сроком на четыре года. Четыре года тюряги, чувак!

Да, это не восемнадцать месяцев, на которых настаивала защита, а динамик на скамье подсудимых настолько плохо работает, что, хотя я видела губы говорящего и знала это дело вдоль и поперек, а в моей фотографической, моторной и эмоциональной памяти отпечатались все шестьсот семьдесят девять страниц показаний, справок и отчетов, девять свидетелей и весь состав сторон обвинения и защиты, от разницы между ожиданиями и действительностью я теряюсь и перевожу дословно, изрекая что-то в этом роде:

– …приговаривается на один и четыре года. На шестнадцать месяцев, что ли? Год и четыре.

Весь зал замер в удивлении. Даже королевская прокуратура поражена суровостью приговора. Судья удалился. На Арека немедленно надели наручники и повели в подвал, в казематы, в камеру. Он спускается по лестнице как-то неловко и выглядит просто жалко. Наручники у него на запястьях, но почему-то из-за этого ноги отказываются идти по ступенькам; нарушена координация движений. Когда за ним захлопывается решетка после разблокировки дверей «клетки» со скамьей подсудимых, я выхожу из нее и спрашиваю нашего попугая в парике:

– Сколько?

– Четыре года…

– Как четыре?! Я думала, год и четыре десятых… О боже!

Я бегу в камеру, прошу о немедленном свидании, чтобы сообщить об ошибке. Что я наделала!

– Арек! Прости! Я спорола глупость. Не расслышала толком. Тебе дали четыре года.

– Четыре?..

– Ну да. У меня в голове что-то замкнуло! Прости! О боже!

– Да что вы нервничаете-то? Я знаю, что четыре года.

– Знаешь?… Откуда?

– На это и моего английского хватило.

– Но я ведь сказала… в такой важный для тебя момент!

– Вы сказали: четыре года. Это у вас сейчас что-то с нервами.

– Я оговорилась. То есть это я сейчас оправдываюсь, что просто не расслышала. Надо было попросить судью повторить приговор. У меня реакции не хватило. Отсюда ошибка.

– Нет! Это я. Я ошибся, что не признался сразу. За это и буду сидеть. Дали четыре года, выйду через два. Выучу английский.

Я смотрю на него и вижу этого человека в каком-то другом свете. Как будто впервые. После семи месяцев разбирательства дела. Вдруг я ощущаю тюремный смрад. Вижу каждую выщербленную плитку на стене и цементные швы между плитками. Грязные полосы на узком стекле подвального окошка. Черточки, как следы реактивных самолетов, на бетонном небе потолка.

– Ты поменял шампунь? – спрашиваю я.

– Что?…

– Где твоя перхоть? У тебя она была на плечах…

– Никогда у меня ее не было.

– Арек! Ведь ты можешь меня заложить! Можешь написать жалобу, и за эту ошибку меня выгонят с работы.

– Еще этого на моей совести не хватало, ёжкин клёш! Идите уже себе спокойно домой, но сперва попросите, чтобы меня отвезли в тюрьму побыстрее. Сегодня там киоск, может, еще успею. Хочу купить фруктов. Телефонную карточку.

– Ты меня прощаешь?…

– Да конечно! Спасибо за помощь. И за то, что вы никогда меня не осуждали. А могли бы. Прощайте.

Я выхожу с поджатым хвостом и с легким поклоном. Как сегун от императора, перед тем как совершить харакири. Я обессилена. Мне холодно. Отвратительно пахнет от стен и потолков, пропитанных нервным потом сотен обвиняемых, ожидающих вердикта. Моим тоже. Сегодня мне повезло – я услышала от Арека: «Невиновна». В какой-то части механизма Высшей Справедливости что-то заскрежетало и сдвинулось с места. Вызвав нарушение неизъяснимого извечного равновесия. С этой минуты я должна считаться с простым фактом: неудавшийся насильник проявил ко мне больше великодушия и понимания, чем я заслуживала. Больше чисто человеческого умения прощать, чем то, на что я была способна по отношению к нему.

В начале перечня моих профессиональных обязанностей большими буквами из чистого золота написано: СОХРАНЯТЬ НЕЙТРАЛЬНОСТЬ, НЕ ПОЗВОЛЯТЬ ЭМОЦИЯМ БРАТЬ ВВЕРХ НАД СОБОЙ, НЕ ПОДДЕРЖИВАТЬ НИ ОДНУ ИЗ СТОРОН – НИ ОБВИНЕНИЕ, НИ ЗАЩИТУ, НИ ЖЕРТВУ. Свой профессиональный долг я выполнила. Но только поверхностно. А если копнуть глубже? Я осудила человека. Не была нейтральна. Приняла сторону обвинения, что проявилось в моей неприязни к Ареку. Взращивала эту неприязнь. Любовалась ею. Запорошила себе глаза романтичной перхотью отвращения к Черному Характеру. И, таким образом, наверное, упустила шанс по-настоящему узнать человека, может лучшего, может худшего, чем мне представлялось, но другого.

А сейчас мне за это воздается. Я сгораю со стыда. Это ужасное ощущение. Такое внутреннее отвращение и презрение к самой себе, когда протестуют все части тела. О таких эпизодах я на курсах не рассказываю…

То есть не рассказывала до вчерашнего дня. Но теперь уже буду.

Мне доставляет удовольствие окинуть взглядом группу моих слушателей перед тем, как сказать им:

– Ну что, начнем?

Я вижу десять или двадцать человек, знания которых о межкультурных различиях находятся во фрагментарном состоянии. А я беру эти кусочки, эти обрывки из отрывков, и собираю в целое. Структурирую, систематизирую, фокусирую, мотивирую, убеждаю. А потом направляю стрелу прямо в сердце и разум. И меняю жизнь этих людей. Навсегда. Теперь они просвещены. По крайней мере, в этой области.

Вчерашняя группа была очень неоднородной по возрасту. Две новые молодые стажерки-надзирательницы только что после училища; санитар из медчасти в возрасте Христа; персонал межконфессиональной часовни, то есть имам, диакон, католическая монахиня и буддист – все лет под сорок; заместительница начальника тюрьмы по вопросам охраны – единственный человек, который может отменить любое распоряжение начальника! – дама бальзаковского возраста с рубенсовскими формами; старший повар, тоже лет под пятьдесят; и наконец, направленный на тренинг в последний момент помощник надзирателя Эд – пенсионер. Что он тут делает? Мы уже получили от него приглашения на прощальный ужин: пиво с сосисками в прекрасном тюремном саду. Он состоится в мае. На нашем Острове так организуются все серьезные дела. В нашем графстве церковные бракосочетания планируются, например, за два-три года. Если же не терпится сковать себя брачными узами или хочется сэкономить, можно махнуть в Лас-Вегас (так сделали мы с моим почти уже бывшим, я – потому что хотела обойтись без свидетелей, он – экономии ради).

С каких это щей я должна просвещать и обучать завтрашнего пенсионера? Любопытно.

Рассказываю слушателям о бесчисленных ошибках, которые совершила в отношениях с людьми других культур. О том, как много типично английских норм поведения являются для меня непонятными и чужими, как часто поражает здешний «здравый смысл», ибо в моей Книге Понятий о Жизни такое поведение проходит по графе мелочности и скупости. Мы переехали сюда в 1999 году суровой зимой. В Москве неделю стоял мороз минус 27 градусов, в Лондоне – плюс 7. В Москве замерзло тридцать пьяных, в Лондоне – почти триста пенсионеров в собственных неотапливаемых домах. И это при том, что государство каждому пенсионеру выделяет в ноябре пособие на отопление. И большинство тратит эти деньги на рождественские подарки, а то и на пиво, но никак не на газ или электричество и живет всю зиму в единственной отапливаемой комнате четырехкомнатного дома. Рассказываю белорусский анекдот: исследователи деревенской жизни добрались до деревушки, расположенной в густом лесу на берегу Припяти. Они обратили внимание на отсутствие бани. Спросили одного дедка:

– Где вы моетесь, дедушка?

– Летом в реке.

– А зимой?

– Да сколько ее, той зимы?..

Утверждаю, что в каждом обществе существуют все типы межчеловеческих отношений, но в каждой культуре – в разных пропорциях.

Мы часто критикуем эмигрантов за установление на чужбине новых отношений только на основе общности языка; бывает, что на чужбине выходим замуж за кого-то такого, с кем на родине просто бы и не сели посрать на одном поле! Сколько преступлений совершается из-за ошибок, незнания, сильного стресса, неверно истолкованного контекста, комплексов и межкультурных различий! Бывает, что человек совершает предосудительный поступок только потому, что за границей никто его не знает, а в родной деревне ему такое никогда бы и в голову не пришло. Даже католическая мораль, основанная на поучениях ксендза и на соседско-общественных связях, куда-то бесследно испаряется в условиях полной анонимности и какой-никакой финансовой независимости. Эта самая наученная мораль как-то отделяется от человека и проявляется, как гордость у грузин, при первом благоприятном случае. Спрашиваешь грузина:

– Когда тот назвал вас «черножопой обезьяной», вы настолько обиделись, что ударили его ножом?

И слышишь в ответ:

– Да я совсем не обиделся. Это моя национальная гордость была оскорблена.

Так, например, от казахов можно получить на орехи за громкий смех в их присутствии – потому что в их культуре громко может смеяться только начальник и обязательно над кем-то, а не потому что смешно. Норвежцы могут предложить секс из чисто практических соображений, например, вместо «спасибо» за хранение зимней одежды в течение полугода. Они считают, что это лучше букета роз и билетов в кино, ну и вообще, приятнее и дешевле. Только литовцы могут так владеть своим телом, что когда лгут, говорят медленнее, смотрят в глаза собеседника, не моргая, а над простым ответом задумываются на бесконечность. Задаешь вопрос киргизу «Как вас зовут?», и полчаса уходят на то, чтобы выслушать племенной эпос: «Еще дед моего прадеда по матери…». Белорусы не дают следователям ни одного шанса задать вопросы – признаются во всем и сразу, ибо последние отважные и ловкие представители этого народа были повыбиты еще задолго до битвы под Грюнвальдом. Поляк, скажем, бьет жену на улицe, прохожие пробуют вступиться, а жена на них бросается: идите себе, не ваше дело! Русские изначально убеждены, что наиболее результативным способом разрешения проблемы является устранение ее участников. Нет человека, нет проблемы. Сталин только это сформулировал и расширил круг дел, к которым применима такая методика.

Мы обсуждаем различие национальных концепций. То, что для одного общества является проторенной дорогой мышления, для другого – едва видная тропка, которой лишь иногда пользуется пара яйцеголовых. Церковные хоругви одних прекрасно подходят другим на портянки – безо всякой задней мысли.

Рассказываю, как во время моего второго пребывания в Польше (в роли журналистки времен перестройки) на дружеской пирушке в курортном комплексе «Под елями» в Рабке какой-то чего-то Начальник спросил меня:

– Что вы, русские, думаете о поляках? Ну, например, вы, пани? Только искренне, положа руку на сердце!

А я, закусывая сто грамм водки чудесной, ни разу до этого не пробованной «Бабушкиной ветчинкой», отвечала:

– Ничего.

– Как это?

– Правда, ничего.

– Вы боитесь сказать.

– С чего бы? Не обижайтесь, но почему я должна думать о поляках? Или о чехах, или, там, о словаках? Думать о каждом из них? Из вас? Это…

– А я о русских и о России часто думаю. Собственно, все время.

– Ага. Ну, давайте за это еще по кусочку ветчины!

На следующее утро после того разговора мне пришло в голову, что насильник реже думает о своей жертве, чем жертва о насильнике: таков закон инстинкта самосохранения. Тогда я впервые засомневалась в братстве народов стран – участниц Варшавского договора. На радаре российского мышления Польша – маленькая точка с краю, такая же, как и множество других точек. А иногда ее вообще нет. Зато на польском радаре Россия находится в самом центре, это пульсирующая и вздымающаяся масса, заслоняющая почти весь горизонт.

– Знаю. Мне это знакомо! – смеется одна из молодых надзирательниц. – Я из смешанной семьи: отец – венгр, мать – англичанка. Когда мы живем здесь, в Ю-Кей, все ОК. А как приезжаем в Сехешфехервар к дедушке с бабушкой, там всегда проблемы. Дед во время обеда хочет разговаривать о литературе, а мать – о распродаже колготок. Отсюда и напряженность. А у папы гастрит. И отец у себя на родине совсем другой. У нас разные родины…

В перерыве я на минутку ухожу в соседнюю комнату. Снимаю с шеи цепочку со стилизованным крестиком чудной итальянской работы и надеваю вместо него амулет сахарских кочевников, купленный на верблюжьем базаре в Эль-Шелатине при египетско-суданской границe – серебряную табличку, поделенную на девять квадратиков, в каждом из которых одно из различных имен Всемогущего Аллаха.

Мы еще полчаса забавляемся случаями из жизни и анекдотами и, наконец, я спрашиваю:

– После перерыва что-нибудь изменилось в вашем восприятии моей личности?

В этот раз только один человек не заметил никаких изменений. Остальные пытаются угадать: «Ты говоришь с другим акцентом? Как-то неприязненно на меня смотришь? Может, ты устала, а то рассказываешь не так интересно. Я вот думаю, почему ты не любишь ни нас, англичан, ни даже русских? В тебе ничего не изменилось, но я как-то внезапно ощутила усталость».

– Может, что-то изменилось в моем виде?

Зам по охране, соколиный глаз, отвечает:

– Ты поменяла цепочку с крестиком на какую-то арабскую табличку.

И вся группа в один голос выдыхает:

– А-a-a!

За исключением той женщины никто не заметил подмены кулончика. Три человека сейчас же припомнили, что действительно – на мне был крестик. Ну и теперь со всех сторон посыпалось:

– У тебя, наверное, жених-араб, это ведь уникальная вещица.

– В какого бога ты веришь? Ты что, перешла в ислам?

– Может, ты слишком много ездишь и поэтому не можешь понять привязанности к родине, к какому-то одному народу?

– Ты что, принадлежишь к какой-то неправительственной организации?

Мы говорим о невербальных знаках других культур; о том, как влияют на восприятие всякие символы. О том, как под влиянием стереотипов можно не разглядеть живого человека и не заметить того, что не укладывается в эти стереотипы. О том, что средства массовой информации являются создателями стереотипов. О том, что содержание газет направлено на одно – продать их любой ценой! Даже ценой временной дезинформации читателя, лишь бы только он купил этот утренний номер.

И постепенно нам становится ясно, что искусство общения с иностранцем – это процесс осознания новых непонятных сигналов, своей неуверенности, своих вопросов, добродушное признание самому себе в собственном невежестве и прощение возможных собственных ошибок. И при этом нейтральное отношение к собеседнику даст тебе защиту от конфликта на почве взаимонепонимания, убережет от ошибок.

– Но не всех.

Кто-то произнес эти слова совсем тихо, но на фоне случайной паузы они прозвучали как выстрел.

В комнате установилась мертвая тишина.

Что-то произошло. Внезапный холод в воздухе. Чьи-то рыдания.

Лицо Эда-пенсионера, мокрое от слез.

Теряю дар речи. Англичанин плачет… при посторонних!

Так бывает только на футбольных матчах. Или на похоронах принцессы Ди.

Не знаю что делать.

А что я советую делать всей группе слушателей, когда их удивляет поведение иностранца? Сделать глубокий вдох и воздержаться от дальнейших действий…

Через пятнадцать минут мы заканчиваем. Первый раз за два часа сажусь за стол слева от экрана и, сидя, прощаюсь с каждым.

Эд не двигается с места. Его лицо уже высохло, кожа на нем немного сморщена.

– Вы помните этого Игоря Мережко… – скорее утверждает, чем спрашивает он.

– Ну конечно. Вы отправили его в психбольницу. Принудительно.

– Как раз я с ним ездил. Неделю назад, в пятницу. Он уже на всех кидался, даже с водой никого к себе не подпускал. Так боялся! Потребовалось четверо надзирателей, чтобы вынести его из камеры в фургон…

– Он сидел в исправительной колонии в Литве. Когда туда попадает новичок, то в первые сутки его «испытывают» – нападают несколько человек на одного. Если он отбивается, причисляют его к «мужикам», а если не может или теряет сознание, то насилуют и зачисляют в «петухи». Когда он оказался тут, то все время ждал такого же испытания. Ждал и ждал, ждал и ждал. Ну и крыша у него от этого совсем поехала. А так как он с восьми лет курил травку, то и не слишком соображал. Это хорошо, что отправили его в больницу, разве нет?

– Тед был за рулем, а я сидел рядом с ним в качестве охранника. Мы слушали репортаж с матча, а тот парень встревал. Что-то там говорил по-своему, а потом спрашивает меня: у вас дети есть? Ну есть, говорю, и дальше слушаю репортаж. Во время перерыва этот Игорь снова меня спрашивает: а вы христианин? И через решетку тыкает меня пальцем в плечо. Вежливо, лишь бы обратить на себя внимание. Конечно, говорю я. Ну и дальше разговариваю с Тедом, тут как раз игрок «Арсенала» едва не забил в свои ворота. А парень снова говорит: я хочу с вами поговорить. Ты уже целый час разговариваешь, говорю. Лучше помолчи, второй тайм начинается. А тут нашему вратарю желтую карточку показали…

Мы молчим, потому что Эд снова чуть не плачет.

– Когда мы доехали до больницы, я вывел его из фургона. Через двор вел, пристегнув к себе наручниками. Его левую руку к моей правой. Потому что он левша. В приемном отделении снимаю наручники, показываю ему на кресло, говорю – садись. А он, спокойно так и удивленно, говорит: «Bы меня застрелите сидящим? Так что, легче попасть? Может, разрешите мне стоя?». О господи! Он в течение двух с половиной часов пути был уверен, что мы везем его на расстрел, слушая футбольный репортаж. Не знаю, как мне дальше с этим жить…

– Эд…

– Что со мной будет? Я четверть века честно проработал. У нас с женой двое сыновей, они уже самостоятельные. Удочек себе накупил, чтобы на пенсии рыбачить, каких-то там лесок, крючков. И отказал парню в последнем разговоре! Слушал радио, а не этого несчастного мальчишку. Он был болен, измучен. Со страху три дня не ел и не пил. Мы не сказали ему, что везем в психушку, чтобы он не разозлился, а у него в голове был кошмар куда похуже! Нашему бы такое на ум не пришло. А он был другим! Обращался к нам вежливо и тыкал пальцем в плечо через решетку…