В главном зале кафе «Вернисаж» – самом большом и «приличном» кафе поселка Кумахта – стоял обычный для этого места гул, слагавшийся из негромких разговоров да стука ножей и вилок. Необычными в этот раз были и посетители, а по меркам сотрудников кафе – так и вовсе идеальные. Ибо их было много, но вели они себя очень пристойно. Не буянили и даже не напивались (ну, почти не напивались). Повара и особенно официанты, привыкшие за время своей работы к тому, что едва ли не каждый второй вечер в их почтенном заведении сопровождается попытками устроить массовую драку, взирали на сегодняшних своих гостей как на явление едва ли не чудесное. И ради этого были готовы им простить даже то, что, по взаимной договоренности, большую часть еды они принесли с собой.

Необычные посетители праздновали Успение Пресвятой Богородицы, престольный праздник кумахтинского прихода. Епископ Евсевий утром совершал архиерейское богослужение, закончившееся весьма продолжительным, около пяти километров, крестным ходом, после которого началась «братская трапеза» для духовенства, прихожан и некоторых гостей.

Отец Аркадий Ковалишин, назначенный настоятелем Кумахтинской Успенской церкви год назад, старательно готовился к визиту архиерея. Ранее, при епископе Евграфе, он был вторым человеком в епархии и считался большим специалистом по хозяйственным делам.

Кое-какими успехами на этом поприще он и вправду мог похвастаться. Вершиной же его трудов стало восстановление Свято-Воскресенского храма после пожара, случившегося незадолго до того, как Мангазейск покинул Владыка Пахомий. Отец Аркадий не только сумел быстро провести ремонт (который он самоуверенно именовал «реставрацией»), но даже пристроил на крышу дополнительный декоративный купол, обшитый жестью. (Шаг довольно дерзновенный, если учесть, что церковное здание официально числилось в местном списке памятников истории и культуры – но все как-то обошлось.) За эти труды его наградили паломнической поездкой в Иерусалим (что по меркам Мангазейска 1990-х было делом почти столь же уникальным, как полет на Марс), а епископ Евграф приблизил его к себе, поручив заниматься разного рода хозяйственными делами.

Для Ковалишина это было время расцвета, когда во всей полноте раскрылись его организаторские способности, а с ними и некоторые другие его качества. По характеру он был, в сущности, добрым и милым человеком, но в какие-то моменты начинал, как говорили его собратия-сослужители, «блажить».

Всякий раз «блажь» принимала новые формы. Например, во время очередных ремонтных работ, когда потребовалось подкрасить в некоторых местах стены Свято-Воскресенского храма, отец Аркадий возмутился тем, что вместо светло-синей краски, которую он велел купить, купили лазоревую.

– Так ведь они одинаковые! – глядя выпученными глазами, отвечал церковный сторож, отправленный за краской в магазин.

– Действительно, отче… – попробовал вступиться за него отец Игнатий.

– Да что вы все! Да что вы как эти! – возмущенно, глотая слова и едва не срываясь на крик, перебивал Ковалишин отца Игнатия. Остроконечная пепельно-седая бороденка его тряслась, как у бегущего козла, а стекла очков сверкали, как солнечные батареи. – Я же сказал! А это что? Светло-синюю же было сказано!

И тут уже никакие уговоры и логические аргументы не действовали – отец Аркадий становился невменяемым, как берсерк, и вывести из этого транса его мог только архиерей или, если повезет, благочинный.

Такие приступы самодурства с ним случались регулярно, и никогда было нельзя предугадать заранее, за что он зацепится в очередной раз.

Во всем остальном, впрочем, с ним проблем почти не возникало.

Еще во времена архиерейства Евграфа от финансово-экономических рычагов его начал оттеснять отец Васильев. А после приезда Евсевия Ковалишин окончательно утратил всякое влияние и, что характерно, «блажить» стал тоже гораздо реже и гораздо тише.

Новый Преосвященный, узнав, что отец Аркадий считается выдающимся хозяйственником, решил проверить его в деле, отправив за пятнадцать километров от Мангазейска, в Кумахту, обустраивать тамошний приход – а точнее, создавать его с нуля. Ибо храма в тот момент еще не было (было лишь старое складское помещение, переданное местными властями под церковь), а прихожан насчитывалось меньше десятка.

И вот, в августе исполнялся год, как отец Аркадий заведовал кумахтинским приходом. И, надо сказать, год этот он потратил не совсем зря. В бывшем складе были настелены новые полы, починена крыша (над которой снаружи появился небольшой и простенький, но все-таки купол-луковица с восьмиконечным крестом), появился и скромный иконостас. Значительно больше стало прихожан: некоторые люди стали специально ездить на службы к отцу Аркадию из Мангазейска, да и местных в общине прибавилось. В общем, пастырские, а равно и хозяйственные успехи иерея Ковалишина были очевидны, и теперь их предстояло продемонстрировать архиерею на престольный праздник.

Подготовку к торжественному богослужению отец Аркадий начал загодя. Храм старательно убирали и украшали. Чтобы не ударить в грязь лицом, свой хор в этот раз решили не привлекать, сговорившись, что на Успение прибудет более опытный и профессиональный хор кафедрального мангазейского храма. Наконец, по окончании крестного хода, который планировался от церкви до центральной площади Кумахты, была запланирована трапеза в находившемся там же кафе, что стало весьма удачным завершением и крестного хода, и Успенского поста.

Церковные полы, подоконники и стены надраивались, облачения стирались и наглаживались, салаты для предстоящей трапезы заготавливались ведрами – словом, делалось все для того, чтобы Евсевий после торжественной службы дал пастырским и экономическим талантам отца Аркадия наивысшую оценку.

И вот теперь, когда праздничная литургия и крестный ход под жарким августовским солнцем завершились, а кумахтинское кафе открыло для всех участников торжеств свои прохладные, наполненные съестными ароматами недра, казалось, настала пора эту оценку получить. Так считал и отец Ковалишин, и его паства.

* * *

Посреди гула, повисшего в кафе «Вернисаж», раздался звонкий и резкий звук: архиерей несколько раз стукнул кончиком столового ножа по полупустому стакану, сигнализируя собравшимся, что требуется их внимание.

– Ну, Фотинья, скажи нам что-нибудь назидательное! – с улыбкой обратился Евсевий к сидевшей невдалеке от него женщине. Дама была немолода, одета неброско. Но опытный глаз мог сразу увидеть, что наряд ее, несмотря на простоту, был не из дешевых, да и вообще его обладательница выглядела, что называется, «ухоженной».

Гул стих, и лишь на самом дальнем конце стола продолжали звенеть вилки – пономари истребляли всю доступную им еду «в режиме нон-стоп», не считаясь в этом деле даже с архиерейскими указаниями.

– Ваше Преосвященство! – Фотиния поднялась, крепко сжимая в руках бокал с минералкой и, шумно вздыхая, добавила: – Дорогой вы наш Владыко!

– Не волнуйся, Фотиния! – с добродушной иронией сказал Евсевий. – Поставь рюмку, выдохни – и продолжай!

Сидевший за столом народ заулыбался, кто-то засмеялся. Дама, именуемая Фотинией, тоже широко улыбнулась и, поставив на стол бокал, продолжила уже более свободно:

– Дорогой Владыка! Честные отцы, братья и сестры! Какое же это счастье – здесь, у вас, на мангазейской земле, встречать этот великий праздник – Успение Пресвятой нашей матушки, Владычицы нашей Богородицы, вместе с нашим Владыкой! И на службе с ним помолиться, и крестный ход такой… – Фотиния на пару секунд замешкалась, пытаясь сообразить, какой «такой» был крестный ход. – Молитвенный такой, что ли… Все благодаря нашему Владыке Евсевию!

«Ну, началось!» – подумал отец Игнатий, сидевший за одним столом с архиереем. На лице его застыла сдержанная, восковая улыбка, а взгляд как будто остекленел. Язвительные мысли, начинавшие роиться в его голове, надежно укрывались маской вежливой почтительности.

– Я вот посмотрела, так вот честно скажу: как много Владыка за последний год сделал! Столько всего появилось! Места ведь такие были, необустроенные, дикие, можно сказать…

На лицах прихожан, склонившихся над тарелками и сосредоточенно слушавших тостующую, начали появляться кривые ухмылки. Гостья из Центральной России (а Фотиния была именно оттуда) не могла, конечно, не подчеркнуть «дикий» характер того края, куда она прилетела…

– А столько всего сделано! Сколько уже всего построено! А собор какой замечательный, прекрасный какой собор Владыка строить собирается! – продолжала Фотиния, глядя на архиерея глазами, полными обожания. – Какие вы, мангазейцы, счастливые!

Тут она приостановилась, ощутив в горле спазм восторга. Отец Игнатий смотрел на нее все с той же мягкой улыбкой, но в глазах его появилась какая-то мрачная, засасывающая тоска.

Преодолев набежавшую на нее волну умиленной эйфории, Фотиния наконец оторвала взгляд от архиерея и обвела им всех собравшихся в зале.

– Но я вот что должна вам сказать, – продолжила она, и в голосе ее появились нотки нравоучительного ехидства. – Сказать прямо, по-христиански! По-православному! Вы, мангазейцы, Владыку Евсевия совсем не цените! Он ведь как для вас старается! Столько всего делает! А вы!.. На службе, вот ко кресту хотя бы – мужчины, женщины, все вперемешку пошли! Ручку Владыке не целуете! А на крестном ходу!.. Нет чтобы чинно, друг за другом – все в толпу какую-то сбились… Хор одно поет, а все – другое, кто во что горазд. Да и хор, на службе тоже, прямо сказать, путался. Владыка так старается, так много делает, а у вас… Непорядок у вас какой-то, вы уж простите, прямо говорю…

Прихожане кумахтинского прихода смотрели все больше в пол, придавленные грузом обвинений, высказанных в порядке поздравительного тоста. Отец Игнатий по-прежнему улыбался, мысленно спрашивая себя: «Заткнет уже архиерей эту дуру или нет?»

Однако Евсевий не только не пытался прервать филиппику Фотинии, но, наоборот, очень серьезно и внимательно ее слушал.

– Поэтому сегодня, в великий праздник Успения Пресвятой Владычицы, матушки нашей Пресвятой Богородицы, хочу вам пожелать милости Божией, и чтобы по Божией милости все у вас было хорошо, чтобы вы Владыку нашего не огорчали, чтобы ценили его, чтобы порядок у вас был, все чтобы, как он вас учит! Спаси Господи! – закончила Фотиния.

– Нашей Фотинье многая лета! – весело провозгласил Евсевий. Многолетие тут же подхватил хор, а за ним и все собравшиеся. На глазах у гостьи блестели слезы восторга и радости.

– Ну, отец Василий! – обратился к благочинному архиерей после того, как все выпили за многая лета Фотинье. – Скажи нам что-нибудь от лица мангазейцев!

– Благословите, Владыко! – ответил отец Василий, вставая. – Ваше Преосвященство, честные отцы, братья и сестры! – начал он ответную речь. – Вот, наша уважаемая гостья прямо, по-христиански, указала нам на наши недостатки.

«Очень по-христиански», – мысленно откомментировал отец Игнатий.

– Что по этому поводу нам следует сказать? – уверенно продолжал отец Василий. – Мы, как православные, должны поблагодарить нашу уважаемую сестру во Христе. Действительно, указанные недостатки и упущения имеют место быть. И спаси Господи за то, что нам на них прямо, нелицемерно указали. К сожалению, мы все, действительно, в первую очередь, конечно, священники, я вот в первую очередь, мало ценим нашего Владыку. Мало ценим его труды на благо нашей епархии.

«Вот те раз!..» – подумал отец Игнатий.

– Простите нас, Ваше Преосвященство! – сказал благочинный, повернувшись всем корпусом к архиерею. Евсевий кивнул, и лицо его при этом выглядело очень серьезным.

– Нашему Владыке многая лета! – провозгласил отец Василий. Многолетие тут же подхватил хор. Потом сразу пропели многая лета и «нашему отцу Василию», и ставшее уже традиционным шутливое – «так выпьем же, выпьем, выпьем за это!»

Вместе со всеми, улыбаясь, пел и отец Игнатий. Однако настроение его было весьма мрачным. Он чувствовал: вокруг, в епархиальной атмосфере, что-то изменилось, точнее – что-то оборвалось. Как в горах иногда срывается маленький камешек и никто этого не замечает. Но этот камешек неизбежно, уже через несколько секунд, сорвет лавину – и когда эта лавина пойдет, остановить ее будет невозможно. И очень нехорошо придется тем, кто окажется у нее на пути.

* * *

Трапеза окончилась. Евсевий, благословив по очереди всех, кто этого пожелал, в сопровождении келейниц, Георгия и избранных гостей двинулся к своему джипу, который совсем недавно заменил старенькую, оставшуюся еще от Пахомия, «Волгу». Джип был относительно скромный, то есть подержанный и праворульный. Когда Евсевий известил своего старого знакомого, пастора Майера, о том скандале, что приключился с протоиереем Джамшадовым (а сообщить об этом Евсевий постарался оперативно), тот, естественно, уже не думал оказывать какую-либо финансовую помощь детскому приюту отца Виктора. И после некоторого размышления пришел к выводу, что раз мангазейскому Владыке приходится часто и много ездить по своей епархии, то лучше подкинуть ему денег на скромный внедорожник, каковой и был совсем недавно закуплен во Владивостоке и пригнан в Мангазейск.

Хотя внешне Евсевий был, как обычно, добродушно-сдержан, настроение у него основательно подпортилось. Фотиния (по паспорту и в миру Светлана Кокина), принадлежавшая к числу старых его, еще со времен Павловского монастыря, духовных чад, попала своим антимангазейским тостом едва ли не в самое больное место архиерейской души.

Как ни старался отец Аркадий подготовиться к приезду Владыки, как ни тщательно все намывалось и наглаживалось, Преосвященный Евсевий остался недоволен. От его взгляда не ускользнула ни пыль, скопившаяся на люстре, заменявшей паникадило, ни облупившаяся кое-где на стенах краска. В алтаре к тому же обнаружилась старая большая просфора, успевшая покрыться плесенью. Этого Евсевий уже не стерпел, и когда священнослужители после причастия подходили к нему под благословение, сделал выговор отцу Аркадию. Во время богослужения хор особых ляпсусов не делал, но вот Ковалишин, непривычный к архиерейской службе, допустил несколько досадных промашек.

– Что ж ты, отец, лапти-то плетешь? – не выдержав, спросил Евсевий отца Аркадия после очередного сбоя. – Ведь не первый год служишь. До этого с Евграфом так же, что ль, сослужил?

– Простите, Владыко… – растерянно ответил Ковалишин. Действительно, он много раз служил с предыдущим епископом. Но не будешь же рассказывать новому Преосвященному, что его предшественник архиерейского чина толком не знал и потому не любил, и почти всегда служил как обычный священник, без всех этих рипид, дикириев-трикириев и торжественных облачений посреди храма…

Евсевий уже давно размышлял над тем, что его епархиальное духовенство, не говоря уже про мирян, живет и служит как-то уж очень вольно. И вот теперь об этом же самом заговорили его духовные чада, приехавшие к нему сразу из нескольких городов Центральной России, среди которых была и Москва.

– А сурова ты, Фотиния, к здешним жителям! – полушутливо сказал Евсевий, обращаясь к своей гостье и духовной дочери. Та немного смутилась, но тут в разговор вклинилась архиерейская келейница – монахиня Варвара.

– Ой, Владыко! – привычной тараторящей скороговоркой начала она. – Так ведь если это все правда! Вон, мы на службе стояли – чего там отец Аркадий читает? Какое Евангелие? Непонятно ничего! Девицы вон какие пришли – кто в брюках, кто в чем. Фотиния, я так думаю, еще пожалела их, не все сказала. О-о-ой, у нас в Покровском монастыре такого никогда не было! Никогда!

Фотиния-Светлана смущенно улыбалась, ободренная Варвариной поддержкой. Архиерей молчал. Но тем, кто его знал, было ясно: несмотря на шутливое замечание, сам он и с Варварой, и с Фотинией был согласен.

– Простите, Владыко, – тихо обратился к архиерею еще один его гость и духовное чадо, молодой и весьма успешный предприниматель (и сын Фотинии) Ростислав Кокин. – Герасимов вам просил поклон передать.

– Так, – так же тихо ответил Евсевий. – И ему поклон.

– Он по поводу Аллы спрашивал, – продолжал Ростислав.

– Что там с ней?

– Да все то же…

Архиерей покачал головой:

– Понятно… Значит, все чудит?

– В общем, да, – ответил Ростислав. – Александр Матвеевич просил узнать, можно ли Аллу к вам отправить? Чтобы она хоть немного в себя пришла, да и обстановку сменила. Там ей сейчас неудобно оставаться…

Евсевий замолчал, выдержав паузу секунд в десять. Так же молчали и Ростислав, и келейницы, и гости, из вежливости чуть подотставшие (хоть предмет разговора им всем в общем и целом был известен).

– Пусть приезжает, – негромко ответил Евсевий и начал усаживаться в джип, дверь которого уже открыл Георгий.

Ростислав, чуть улыбнувшись, поклонился и вместе с остальными духовными чадами архиерея пошел к минивэну, который должен был всех их доставить в Мангазейск.

* * *

В тех краях, где располагался Павловский Покровский монастырь, Александр Матвеевич Герасимов был личностью очень известной, хотя и не особо публичной. В советские времена он начал карьеру как рабочий-нефтяник, но быстро выбился в комсомольские, а там и в партийные работники. В этом качестве он и пребывал до 1991 года, когда сумел конвертировать свои старые связи среди партийной номенклатуры, а также и в нефтяной отрасли, в несколько успешных бизнес-проектов. Как-то так получилось (о том, как именно это произошло, Александр Матвеевич предпочитал не распространяться), что ему перепала небольшая, но все же довольно сочная доля сразу в двух нефтехимических заводах. Позже к этому добавились сопутствующие виды бизнеса – разные мелкие магазины, один рынок и еще немного разной мелочи. Герасимов единожды избирался в Законодательное собрание в своей родной области, пытался даже баллотироваться в губернаторы, но проиграл. В конце 1990-х годов, когда новое, молодое и голодное поколение госчиновников и неразрывно с ними связанных коммерсантов начало щипать его провинциальную бизнес-империю, он, по здравом размышлении, решил в войну с ним не ввязываться. Что-то было продано, что-то и вовсе отдано даром. По результатам этой капитуляции Александр Матвеевич существенно потерял в статусе и влиянии, но все же сохранил изрядные запасы финансовых жиров и некоторые позиции в местных органах власти, а с ними и зацепки в Роснефти.

И мог бы почтенный господин Герасимов жить да радоваться, сидя у окошка в собственном загородном особняке и попивая виски Blue Label, если бы не две главных проблемы его жизни. Проблема номер один звалась Алевтиной Львовной. Это была его любимая, законная и венчанная жена – иссушенная постоянными нервными припадками истеричка с претензией на высокую культурность и чрезвычайно глубокую интеллигентность. Александр Матвеевич, большой и круглый, как плюшевый медведь, на протяжении десятилетий вынужден был, как подушка безопасности, поглощать бьющую фонтаном психопатическую энергию своей супруги. Но это оказалось бы не столь страшно, если б во время оно проблема номер один не породила проблему номер два – единственную дочь Александра Матвеевича, Аллу Александровну Герасимову.

Ранняя юность Аллы пришлась на начало 1990-х годов, то есть как раз на то время, когда границы открылись, различные советские запреты и ограничения рассыпались в прах, а финансовое благополучие ее родителей начало стремительно расти. По этой причине она не только окончила школу, считавшуюся лучшей в городе, но и поступила в самый престижный в городе университет, на самый престижный (естественно, юридический) факультет. Ничто не мешало ей учиться и в Москве, но родители не захотели отпускать ее далеко от себя.

Поскольку Алла была девушкой ленивой и сообразительной, то на учебу она времени тратила не слишком много. В университетские годы учебный процесс был вытеснен на периферию ее бытия, центром которого стал непрекращающийся праздник жизни в гуще местной «золотой молодежи». Банкеты, которые ее отец устраивал для своих бизнес-партнеров из Москвы и из-за рубежа, первые туристические поездки в Европу и торжественно обставленные визиты в храмы и монастыри сменялись отвязными вечеринками в кругу сверстников, открывавшими новые горизонты как в сексуальном, так и в химико-фармакологическом отношении. Жизнь неслась этаким карнавалом, в котором официозные обеды были разбавлены буйством в ночных клубах, а на все на это накладывались самые простые и обычные вещи – первая-вторая-энная любовь, подруги и «друзья», предательства, измены и прочие страсти, коими расцвечена юность практически любого человека.

Алла находилась в самом центре этого карнавального мира, и ей это нравилась. Положение родителей обезпечивало ей изначально высокий статус среди местной золотой молодежи, а открытость, общительность и известный авантюризм – симпатии окружавших ее сверстников, помноженные на демонстративную любовь (и тайную ненависть) сверстниц, завидовавших ее звездному статусу. К тому же Алла считалась красавицей – и небезосновательно. Высокая, черноволосая, с не очень изящными, но по-своему приятными чертами лица, внешне она походила на уроженку Кубани или Черноморского побережья Украины. Что касается фигуры, то тут тоже ни в чем не ощущалось недостатка, скорее даже слегка наоборот. В перспективе все это грозило обернуться совсем уж кустодиевскими чертами, но пока до этого было далеко. В общем, как и все в ее тогдашней жизни, выходило «в самый раз».

Разумеется, у нее всегда было множество поклонников и ухажеров, и нельзя сказать, что она была к ним равнодушна. Однако она не воспринимала по-настоящему всерьез никого из своих золотомолодежных друзей, с кем у нее случались более или менее длительные отношения. Жизнь вокруг проносилась нескончаемым фестивалем, и все ее друзья были кем-то вроде актеров и аниматоров на этом празднике – кто-то первого плана, кто-то – второго, а некоторые и вовсе не поднимались в ее глазах выше статистов. Но в конечном счете, это были именно актеры, развлекавшие ее. Это были хорошие и интересные мальчики, на которых она и смотрела как на мальчиков, но не как на мужчин.

Но все изменилось в 1995 году, когда на чьем-то дне рождения ее познакомили с одним очень немногословным, поначалу даже показавшимся ей скромным, тридцатипятилетним человеком мужеского пола. Был он сухощав, даже по-спортивному подтянут, выбрит чрезвычайно гладко, редкие волосы на его голове были аккуратно подстрижены и уложены. В те годы в моде была одежда ярких цветов (желтыми и малиновыми пиджаками не брезговали даже и иные политики), но новый знакомый Аллы предпочитал темные костюмы – настолько же неброские, насколько и дорогие. Лицо его, казалось, почти никогда не озарялось никакими эмоциями. Улыбался он очень редко, да и самая эта улыбка походила скорее на невротическую ехидную усмешку, производившую в сочетании с немигающими рыбьими глазами довольно жуткое впечатление.

Разумеется, Алла, как и большинство ее знакомых (и, конечно же, ее отец) ранее слышала об этом человеке – и была сильно и даже приятно удивлена, ибо представляла его себе совсем по-другому. Новым ее знакомым, а также и поклонником, в которого она очень скоро влюбилась со всей страстностью, был Юрий Мозжухин, в более узких кругах известный как Мозжа. На его визитке было указано, что он занимается автомобильными перевозками и наружной рекламой. Однако все знали его как молодого и весьма влиятельного криминального авторитета, резко поднявшегося в конце 1980-х – начале 1990-х благодаря чрезвычайно изворотливому уму и чрезвычайной же жестокости.

– Очень приятно с вами познакомиться, – тихо сказал Мозжухин, когда его представили Алле.

– Мне тоже! – сказала она, и кокетливо добавила: – Интересно познакомиться с таким страшным человеком!

– Ну что во мне страшного? – Мозжухин чуть улыбнулся, обнажив два ряда маленьких и редких зубов, отчего стал окончательно похож на какую-то рептилию. – Просто небольшой бизнес. Ничего другого.

– Да ну, конечно! – так же кокетливо продолжала Алла. – Весь город о вашем небольшом бизнесе говорит!

– Пустая болтовня, – по-прежнему тихо и безцветно сказал Мозжухин. – Просто кое-какие дела делаем.

И уже со следующего дня начался их роман – начался стремительно и ярко, как кустуричный фильм. Юрий стал присылать Алле огромные охапки цветов – и домой, и в университет, каждый день встречал ее после занятий в вузе или еще где-то (ибо на занятия она ходила далеко не каждый день) – разумеется, встречал не как какой-нибудь нищебродский студент-интеллигент, а сразу на двух машинах, одном мерседесе и одной «девятке» (в последней сидела охрана из числа «братков» Мозжухина). Обеды в лучших ресторанах города, самые дорогие ночные клубы – все это стало ежедневным фоном их отношений.

Впрочем, удивить Аллу фешенебельными кабаками было довольно трудно – она знала их задолго до знакомства с Мозжухиным. В ее новом поклоннике Аллу прельщали и очаровывали не деньги, которых у него было немало, и даже не те многочисленные знаки внимания, кои он ей постоянно оказывал. Самым сильным, обезоруживающим и притягательным было ощущение исходящей от него спокойной и одновременно огромной силы. Алла впервые сумела прочувствовать смысл выражения «как за каменной стеной». А Мозжухин казался даже не стеной, а некой скалой, которую ничто не могло поколебать. Он стал ее героем, и ее не смущал даже тот факт, что ранее он был женат и развелся менее чем за месяц до знакомства с ней.

Они поженились пять месяцев спустя после первой их встречи. Отец Аллы был против этого брака, но всерьез перечить своей дочери, как всегда, не смог. Свадьба прошла с подобающим размахом – венчание в главном городском соборе, масштабное застолье на шестьсот человек в лучшем ресторане города, фейерверк в ночном небе и прочее в этом роде – по местным меркам, это была свадьба если не столетия, то десятилетия-то уж точно.

А потом началась их супружеская жизнь – ровно такая, о какой Алла и мечтала: солнечно-счастливая, беззаботная и веселая. Но такой она была ровно пять месяцев.

Мозжухин, как и было принято среди людей его круга, постарался максимально оградить Аллу от каких-либо соприкосновений с его «бизнесом». Однако сделать это было не так-то просто, а точнее – невозможно. Самыми частыми гостями в их доме были друзья и «бизнес-партнеры» мужа – в большинстве своем персонажи в дорогих пиджаках и с золотыми цепями на шее. На пальцах у них, помимо золотых перстней-печаток, можно было видеть и иные «перстни» – синие зековские татуировки, вроде «дороги через малолетку» и т. п. При ней они о делах не говорили, но очень скоро для нее эти дела перестали быть секретом. И они оказались весьма далеки как от автоперевозок, так и от наружной рекламы.

Поначалу Алла старалась относиться к этому спокойно – на дворе были 1990-е годы, и она довольно ясно отдавала себе отчет, что богатый человек сейчас едва ли может быть честным человеком. Определить, где кончается бизнес и начинается бандитизм, было не так-то просто. Но как ни старалась она быть спокойной и понимающей, когда однажды ей попалась на глаза белоснежная рубашка ее мужа, перемазанная в крови – в чьей-то чужой крови – с ней случилась истерика.

– Что это такое?! – кричала она на Юрия, сжимая в кулаке его окровавленную сорочку.

– Да так… Испачкался немного, – с мягкой улыбкой, глядя на нее стеклянными глазами, отвечал Мозжухин.

– Юра… Но ведь это же… кровь?! – прокричала она. Муж, не говоря ни слова, снова криво улыбнулся. Потом молча вырвал у нее рубашку и бросил в камин (который в их загородном доме – аляповатом особняке с зубчатыми башенками – разумеется, имелся).

– Может, кровь, а может, и нет, – сказал он раздраженно. – А ты девочку-целочку из себя не строй. И не лезь не в свое дело.

Она постаралась не строить и не лезть. Но выходило плохо. Вскоре выяснилось, что она забеременела – и тогда муж, как и полагается любящему супругу, постарался сделать все необходимое, чтобы облегчить ее заботы по дому. В частности, нанял домработницу – молодую грудастую девицу, облаченную в фартук, которая стала пылесосить ковры и вытирать пыль. Вскоре после того, как живот Аллы заметно округлился, по причине чего интимные отношения у нее с Юрием прекратились, Алла стала натыкаться на использованные презервативы, забытые или на полу, или в щели между подушками на диване. Домработница ходила по дому уверенной походкой «от бедра» и на Аллу смотрела уже свысока.

В этой ситуации Алла не смогла изобрести решительно ничего нового и попыталась исправить дело так, как это сделали бы 99 % женщин на ее месте – то есть стала закатывать истерики своему мужу. Мозжухин старался быть ровным и сдержанным, но она видела, что чем дальше, тем хуже у него это получается.

Наконец, в один очень не прекрасный для нее день, Алла вернулась домой после поездки к родителям – вернулась на несколько часов раньше, так как отец задержался на какой-то важной встрече, а общаться с матерью – эгоистичной истеричкой, по-настоящему увлеченно говорившей только о самой себе, сейчас было слишком тягостно. Дверь она отперла сама, своим ключом, ибо никто ее в это время не ждал. Обычно она сразу же, входя в дом, всех оповещала о своем прибытии: кричала мужу, что она уже приехала и очень соскучилась, начиная тут же громко рассказывать о том, как у нее прошел день. Или же громко и с порога начинала давать распоряжения слишком уж хорошо прижившейся в их доме горничной. Но в этот раз она почему-то вошла молча и, не раздеваясь, так же молча пошла дальше. Почему? Она и сама не знала. Как-то так вышло.

Лестница, обычно скрипевшая под тяжестью шагов поднимавшихся по ней людей, в этот раз не издала ни звука (а может, ей так просто показалось). Второй этаж, коридор… Напротив открытой двери в их супружескую спальню – полоска вечернего, но все еще яркого солнечного света. Шаг, еще один шаг – и вот уже слышны звуки, а там уже видны и два тела – в той позе, про которую прозаики XIX века говорили как про «не оставляющую сомнений».

Алла на пару секунд застыла на пороге. Мозжухин с домработницей ее даже не заметили. Наконец, чуть придя в себя, она с шумом втянула воздух, и громко выматерилась.

Юрий приостановился и посмотрел на нее.

– Юра, это чо, б***?! – громко, так, что голос ее эхом отразился от стен, спросила Алла. Она никогда не была робкой и тихой пай-девочкой, и сейчас, преодолев первый шок, стала изъясняться в обычной своей манере.

Мозжухин выпрямился, уверенным движением подтянул трусы. Потом, ни слова не говоря, подошел к Алле, всей пятерней, очень крепко, схватил ее за лицо и резким движением выбросил в коридор. Затем развернулся и так же молча вернулся к прерванному занятию. При этом дверь в спальню даже не закрыл – явно специально.

Естественно, сразу же после этого Алла уехала к родителям. Естественно, ее отец порывался тут же поехать и убить Мозжухина, но, естественно, не поехал…

Через несколько дней Алла получила от своего мужа очередную огромную охапку цветов. Были попытки примирения, она убеждала себя, что это необходимо хотя бы ради ребенка, который вот-вот должен родиться. Но при этом ощущала: отношения их надломились, и это уже не поправить.

Затем родился сын, названный в честь деда Александром. Попытки наладить семейную жизнь странным образом привели к тому, что времени на новорожденного Александра оставалось совсем немного, и потому основной груз забот о нем лег на плечи бабушки с дедушкой. Впрочем, дед этому был даже рад. Довольно скоро Алла пришла к мысли, что для восстановления брака им с мужем будет «полезно пожить отдельно». И она начала жить отдельно – сначала в родном городе. Но получалось плохо: после поисков работы, после попыток найти себя в каком-то бизнесе (благо, отцовских денег на разные безумные стартапы хватало) все как-то незаметно упиралось в одинокий вечер над стаканом виски или французского коньяка, телефонную трубку и звонок мужу… Потом появилась уверенность: пожить отдельно получится, если уехать в Москву. Скоро сценарий повторился в Москве: какая-то как бы деловая суета – стакан – телефон. Затем был следующий дубль, на этот раз уже в Сербии (тогда еще доживавшей последние годы в качестве Югославии), в Белграде. Modus operandi, однако, остался неизменным. При этом стадия стакана незаметно стала основной.

Алла не думала о том, что употребление алкогольных напитков – тех напитков, которые предпочитала она, вроде качественного коньяка или виски – может перерасти в проблему. Слово «алкоголизм» с ними как-то плохо вязалось. С детства в ее сознании был укоренен стереотип, что алкоголик – это бомж в грязной майке или ватнике (смотря по сезону), сосущий паленую водку или стеклоочиститель. А французский коньяк, виски, да еще Johnny Walker Blue Label… Такое пили успешные люди, которые с образом алкаша не вязались никак.

По этой причине даже после того, как во время ее московской гастроли пришлось дважды вызывать бригаду скорой помощи, посредством капельницы изгонявшую остатки виски и коньяка из ее обмякшего организма, Алла все еще не думала о том, что некая грань уже перейдена.

Белград ничего не изменил. И в конце 2000-го года Герасимов-старший, после очередного извещения о том, что дочь его превратилась в алкоголичку, в ультимативной форме потребовал от нее вернуться домой. Противиться воле отца Алла не могла (кроме всего прочего, он был единственным источником средств к существованию, ибо ее бизнес-проекты крайне редко приносили что-то кроме убытков).

Так она снова оказалась в родном городе – не разведенная с мужем, которого она не видела несколько лет, но которого продолжала надрывно любить, рядом с сыном, после возвращения из Белграда назвавшим ее «тетей», без сколько-нибудь ясного представления о том, как и зачем жить дальше…

Отец, разумеется, прилагал все возможные усилия, чтобы вернуть Аллу к нормальной жизни (а заодно и избавить от привязанности к коньячной бутылке). Однако все попытки, связанные с трудоустройством дочери и поиском для нее женихов, прорывных результатов не давали. Между тем Герасимов к тому времени уже воцерковился (как и его жена). Поэтому, когда ему в очередной раз пришла в голову мысль, что Алле надо «сменить обстановку, но не так, чтобы…» – он вспомнил о настоятеле Покровского монастыря, которого недавно назначали епископом на мангазейскую кафедру. Тут будет и новая среда, причем среда очень благотворная (Александр Матвеевич был в этом убежден), и контроль. Правда, Алла – девица непростая… И Владыке Евсевию это добавит хлопот… Ну да с другой стороны, это его долг архипастыря – помогать нуждающимся! А что касается технических расходов, то он, Герасимов, их покроет. И с лихвой.

* * *

– Ну, как учебный процесс? – спросил архиерей Владимира Ревокатова, который среди прочих алтарников подошел к нему под благословение во время всенощного бдения. Ревокатов был одним из учащихся, поступивших на годичные Пастырские курсы и совсем недавно, в первых числах сентября, приступивших к обучению.

– Все хорошо, Владыко! – сбивчивой скороговоркой, но при этом уверенно, отвечал тот. – Все хорошо!

Евсевий одобрительно кивнул головой. И добавил:

– Ты давай, учись, изучай службу. А там посмотрим… Скоро собор построим, а там одних священников по штату двенадцать надо! Так что готовься…

Ревокатов довольно улыбнулся, издал какой-то окончательно невнятный звук и отошел. А отец Игнатий, стоявший рядом, незаметно поправил клобук (который, как и полагалось по Уставу, в этот момент службы был снят с головы и находился на плече) – так, чтобы архиерей не видел его лица. Впрочем, в таких предосторожностях особой нужды не было. Просто сработала выработанная годами привычка становиться как можно более незаметным в тот момент, когда окружающие могли считать с твоей физиономии хотя бы слабые признаки недовольства. Или неуместного удивления.

В данном случае было именно последнее – неожиданное благоволение Евсевия к Ревокатову показалось отцу Игнатию как минимум странным, а как максимум – сулящим в будущем определенные неприятности. Ибо за те несколько недель, что новый «послушник Владимир» находился при Свято-Воскресенском храме, отец-настоятель успел изучить его довольно-таки хорошо. Впрочем, тревожные предчувствия у него возникли еще раньше – ровно в тот момент, когда он узнал о предыдущем жизненном пути Ревокатова.

Среди учащихся мангазейских Пастырских курсов с самого момента их основания всегда были люди разных возрастов. Изначально преобладала молодежь – семнадцати-двадцатилетние алтарники, приезжавшие в Мангазейск с разбросанных по области или Тафаларии приходов, реже – кто-то из мангазейской молодежи. Почти всегда было несколько мужчин постарше, от тридцати до сорока лет. Как правило, это были уверовавшие и воцерковившиеся в сознательном возрасте люди. (Не были редкостью случаи, когда они приходили поступать на курсы спустя несколько месяцев после крещения.) Во времена Евграфа среди них иногда встречались представители местной интеллигенции – например, был один историк, преподаватель местного университета, и даже один физик-ядерщик, ранее работавший в Торее. Но преобладали все же люди «попроще» – со среднетехническим образованием, и особенно часто почему-то встречались выпускники местного спортфака.

В первый год пребывания Евсевия на мангазейской кафедре социальный срез Пастырских курсов выглядел в общем так же, как и при Евграфе. Однако в 2002-м наметились изменения, которым рационального объяснения ни отец Игнатий, ни кто-либо другой подобрать поначалу не могли. Выпускники спортфака по-прежнему имелись, имелись и парни из райцентров, рекомендованные настоятелями тамошних храмов. Но возникла и новая, ранее на Пастырских курсах невиданная категория: отставные офицеры Российской армии. Было их всего двое, но с учетом того, что всего «курсантов» было двенадцать человек, это получался уже довольно существенный процент. Одним из этих двух и был майор запаса и военный пенсионер Владимир Владиславович Ревокатов.

* * *

Родился Владимир Ревокатов под Воронежем в 1954 году. Его отец всю жизнь отдал армии, закончив службу прапорщиком, а мать трудилась в разных местах, успев побывать продавщицей, воспитательницей в детском саду и много кем еще, но особых карьерных высот достигнуть не смогла, да и никогда к ним не стремилась.

С самого раннего детства Володя Ревокатов был уверен, что он станет военным. Изначально он хотел быть летчиком-испытателем, на худой конец – летчиком-истребителем. Немного повзрослев, он, однако, решил, что авиация ему не совсем подходит. Точнее, ему, может быть, авиация и подходила, но вот он ей – как-то не очень: суровые требования по здоровью (а в начале 1970-х, когда ему как раз предстояло делать свой жизненный выбор, они были весьма жесткими) оставляли мало шансов на успех. Поэтому, осознав, что быть летчиком ему не придется, Володя решил стать политруком. Выбор был одобрен его отцом:

– Оно тебе самое то, языком молоть, – коротко сформулировал свою мысль Ревокатов-старший. Ревокатов-младший тоже полагал, что ему это очень подходит. Порассуждать о международном положении, агрессивных намерениях империалистических стран и блока НАТО он к тому времени уже мог, и в комсомоле он (официально) был на хорошем счету. Правда, тут надо внести поправку: сей хороший счет объяснялся отнюдь не ораторскими или организаторскими способностями Володи, а особыми свойствами его характера и специфическими навыками, которые уже во время ранней юности у него были выдрессированы до блеска. Так, Володя твердо усвоил: всякому начальству следует всячески угождать и проявлять по отношению к нему рабью ласку и нежность.

– Начальство – оно начальство, – с детства учил его отец. – Рассоришься с ним – со свету сживет.

Кроме того, Володя твердо знал, что все вокруг «стучат».

– Ты всегда смотри, – наставлял его родитель. – Скажешь чего-нибудь, а товарищ твой возьмет – и донесет. И все!..

Что «все», Ревокатов-старший не уточнял, но Володя с детства привык думать об этом «всем» как о чем-то ужасном, некоем абсолютном и фатальном конце. Которого, насколько можно, следует избегать. Но вот как? На этот счет, однако, у его отца также имелась некая инструкция, не столько практическая, сколько философская:

– Тут уж изворачиваться приходится… Тут уж как извернешься!

«Изворачивание» предполагало самый широкий спектр действий, о которых отец Володе кое-что рассказывал, но не слишком много: сын-то он хоть и родной сын, но сболтнет чего лишнего в школе или еще где – и вдруг потом кто донесет? Ревокатов-старший всегда жил с ощущением всепроникающего и всепронизывающего страха – страха перед властью и перед всеми, кто тебя ей может «сдать». За что? Об этом он даже и не думал, ибо аксиомой, выведенной им из жизненного опыта, было то, что власть – как паровой молот, который дробит все, что под него попадает. Такие понятия, как «виновен» или «невиновен» и прочие моральные категории никакой роли не играют. И единственное, что следует делать – это избегать ударов этого молота.

И он избегал, как умел. То есть на службе, когда это возможно, всегда пристраивался поближе к кухне (в широком смысле слова) и тащил домой все, что попадало под руку. Но лишь тогда, когда был уверен, что за это ничего не будет. «Сомнительных» разговоров не поддерживал, с «сомнительными» людьми не знакомился – и заповедал сыну поступать так же.

Володя и поступал – всячески почитал школьных учителей, а когда пришел срок – то и комсомольское начальство. Начальству это нравилось. И очень скоро Володя выяснил еще одну замечательную вещь: многие проблемы, с которыми он сталкивался на своем жизненном пути, можно решить, если в нужное время подойти к своему начальству, склониться к его ушку и твердым, но при этом очень почтительным голосом сказать туда нужные слова. Иногда, конечно, приходилось и кое-кого закладывать… Но тут уж ничего не поделаешь: такова жизнь, о которой ему рассказывал с детства его суровый отец! Нужно изворачиваться – вот он и изворачивается. А кто не изворачивается?..

Поэтому в комсомоле он был на хорошем счету. И смог, пусть и не с первого захода, но получить рекомендацию для поступления в Донецкое высшее военно-политическое училище инженерных войск и войск связи. Некоторая проволочка возникла не потому, что Володе Ревокатову кто-то не хотел давать хода. Проблема оказалась в другом: комсомольское руководство довольно ясно оценивало его навыки. В том, что у него есть способность, по выражению его родителя, «молоть языком», сомнений не было. Но поступление в военно-политическое училище предполагало сдачу экзаменов, и старшие товарищи побаивались, как бы их протеже не опозорился, тем самым выставив дураками и их самих. Но бумага в конце концов была подписана.

– Ну, ты уж смотри… Не подведи нас! – напутствовали Володю.

– Ой, спасибо! – отвечал он, с благоговением принимая в руки письменную рекомендацию. – Ой, спасибо! Это уж конечно! Не подведу! Это уж конечно!..

Все складывалось хорошо. Прибыв в Донецк, Ревокатов, как и прочие поступающие, перед экзаменами пожил в казарме, приобщаясь к курсантскому образу жизни. За эти дни он успел понравиться уже новому, училищному начальству. По-собачьи преданный взгляд, вкрадчивый голос, которым он скороговоркой повторял слова благодарности за все на свете, постоянная готовность фонтаном энтузиазма встретить любое командирское желание – все это буквально за несколько дней конвертировалось в неплохой имиджевый капитал. Правда, в глазах других поступающих в училище это имиджевое богатство имело скорее отрицательный знак, но решать его судьбу должны были не они.

Беда приключилась, как и боялись рекомендовавшие его комсомольцы и партийцы, на экзамене. Поначалу все шло идеально. В большой, залитой летним солнцем аудитории за столами, покрытыми зеленым бархатом, сидела солидная приемная комиссия. Выглядела она сурово, но Володя уже знал, что о нем успело сложиться хорошее впечатление. Билет тоже попался замечательный: первым вопросом стояли знаменитые «три источника и три составляющие марксизма», о которых много раз говорили и в школе, и на комсомольских собраниях – где только ни говорили!.. Ошибиться в столь общеизвестной теме было невозможно, такое не нужно даже повторять перед экзаменом.

С первой частью – про исторический материализм – Володя справился очень хорошо.

– Маркс наиболее остро раскрыл философию материализма через научное завоевание – исторический материализм, – тихо, с плавной уверенностью, излагал он. Некоторые члены приемной комиссии чуть скривились от своеобразия речевых конструкций Ревокатова, но засчитали ответ ему в плюс. Парень, как видно, со всех сторон способный. Зачем же его валить?

Но со второй частью начались проблемы. Из головы Ревокатова куда-то выпала классическая марксистская формулировка – «прибавочная стоимость» – и он безнадежно погряз в «трудовой стоимости», каковую Ленин относил к достижениям Адама Смита и Давида Рикардо. Суровые политруки, однако, были настроены милосердно, и председатель приемной комиссии попытался спасти положение:

– Все верно, начало трудовой теории стоимости положили Рикардо и Адам Смит. А Маркс развил их учение о стоимости… – тут председатель комиссии сделал паузу, давая возможность Ревокатову с этой полуподсказки дать правильный ответ.

– Да-да, Рикардо и Адам Смит… – скороговоркой пробубнил Володя.

– Что Рикардо и Адам Смит? – председатель комиссии начал терять терпение.

– Рикардо и Адам Смит… – снова повторил Володя. Сообразив, что экзаменаторы начинают закипать, он, судорожно пытаясь вспомнить, как именно Маркс продолжил дело Рикардо и Смита, решил воспользоваться давно опробованным приемом: уверенно начать произносить как бы умную фразу, а там… Там, глядишь, либо он вспомнит, либо комиссия забудет, о чем речь.

– Карл Маркс наиболее полно развил теорию Давида Рикардо и Адама Смита… – солидно и размеренно начал Ревокатов. Но тут у него в голове, как он впоследствии говорил, что-то «переклинило». И тем же солидным тоном, уверенно, он выдал в лицо экзаменаторам:

– Как пишет в своей классической работе Владимир Иванович Ленин…

Раздалось несколько смешков, которые, однако, тут же были подавлены, и лица членов приемной комиссии приняли подобающе хмурое и возмущенное выражение. Если Адама Смита, под хорошее настроение, еще могли простить, то такого кощунства, как переименование Ленина во Владимира Ивановича, ветераны политической работы спустить с рук не могли. Экзамен был провален с оглушительным треском. А Ревокатов отправился проходить срочную службу в мотострелковые войска Мангазейской области. Завершив ее через два года с почетным званием ефрейтора, он остался на сверхсрочную и через некоторое время дорос до прапорщика. Жизнь начала как-то устраиваться, но тут случилась очередная неприятность – как он впоследствии говаривал своим самым близким знакомым, из-за «сердечных», или «амурных» дел.

По внешним своим данным Владимир Ревокатов едва ли мог считаться обаятельным мужчиной. Невысокого роста, говорящий сбивчивой скороговоркой, да еще и не склонный ежедневно принимать ванну (к чему, впрочем, располагало перманентное отсутствие горячей воды в той части, где он служил), в обычных условиях на оглушительный успех у женщин он рассчитывать мог едва ли. Но, на его мужское счастье, их военный городок стоял посреди мангазейских степей. Даже до ближайшей деревни, не говоря уж про город, нужно было добираться автотранспортом. И если некоторые офицерские жены находили себе развлечение, а равно и кое-какой доход, устроившись на работу в местный клуб или магазин, то другие прозябали на положении домохозяек и в свободное от варки борщей время были готовы выть на луну от тоски. Со своей стороны, тогда еще неженатый молодой прапорщик Ревокатов, терзаемый своим холостяцким статусом, начал присматриваться к местным офицерским женам, ища, кому можно излить накопившуюся в его душе тоску и скорбь.

Очень скоро он таковой объект и обнаружил. Технически выбор был достаточно удачный: тридцатипятилетняя жена сорокалетнего майора, все свободное время проводившего на рыбалке и на охоте (что, в специфической атмосфере воинской части, означало более-менее хронический алкоголизм), находилась как раз в той жизненной стадии, когда интимно-романтических приключений хотелось очень сильно, но при этом уже созрело твердое понимание того, что предаваться им нужно без лишней огласки. Опять же, по советским меркам уже серьезный возраст основательно понижал ее котировки в глазах мужского сообщества, почему особой требовательностью она не отличалась. Собственно, отношения с Ревокатовым именно она и начала.

– Ой, Володя! Здравствуйте! – с кокетливым смущением поприветствовала она молодого прапорщика, зашедшего в подъезд их двухэтажного жилого дома. Зачем туда Ревокатов пошел, он сам потом уже и не мог вспомнить – то ли по служебной надобности, к кому-то из офицеров, то ли по неслужебной, к кому-то из корешей. Оно и неважно было.

– Здравия желаю! – поприветствовал он командирскую супругу, стоявшую в дверях своей квартиры. Прическа супруги была только что освобождена от «бигудей», а продранный в районе подмышек старый засаленный махровый халат был соблазнительно полураспахнут, открывая взору слегка уже отвисшую грудь, туго схваченную серым застиранным лифчиком.

От столь соблазнительного зрелища прапорщик Ревокатов споткнулся о первую ступеньку лестницы. Майорская супруга, довольная произведенным эффектом, продолжила:

– Володя, вы не зайдете посмотреть, что-то свет выключился… Может, проводку нужно поправить?

– Это можно! Проводочку поправить… Это можно! – твердо и весело сказал Ревокатов и проследовал внутрь квартиры.

Некоторое время он регулярно поправлял проводочку. Но по неопытности делал это слишком часто. И потому его визиты скоро были замечены и стали предметом обсуждения среди местного офицерства. Наконец слухи докатились и до обманутого супруга, который, на беду Володи Ревокатова, проявил редкостное для людей его круга хладнокровие и даже изобретательность. Сообразив, что прапорщик гарантированно придет к его жене, когда он на несколько дней поедет на очередную охоту или рыбалку, майор старательно, всерьез, начал соответствующие приготовления. Лесы и удилища были тщательно проверены, охотничья гладкостволка (и пара армейских карабинов) начищены, костюм химзащиты, столь сподручный на рыбалке, проверен на наличие новых дыр. Наконец было закуплено десять бутылок водки, и компания из четырех офицеров во главе с жертвой супружеской измены выехала вечером на УАЗе за ворота части – якобы чтобы поспеть к вечерней зорьке. Однако поехали они отнюдь не к речке, а встали в нескольких километрах от гарнизона, где и пробыли два с небольшим часа, успев за это время истребить свыше половины всех водочных запасов и некоторое количество закуски. После чего, бросив в чахлую степную травку бутылки и окурки, влезли в УАЗ, который с визгом, отчаянно петляя, понесся к недавно оставленному дому.

Как и предполагалось, товарищ майор, внезапно пинком ноги распахнувший дверь, обнаружил товарища прапорщика на своей супруге.

– Убью, сука! – раздалось в ночном небе над одиноко стоящим гарнизоном.

– Я не виноватая, он меня снасильничать хотел! – отчаянно завизжала неверная жена.

Окна в заснувших было домах начали вспыхивать тусклым желтым светом, а их обитатели, стремительно вываливавшиеся из кроватей, прильнули к стеклам. Мужчины, предвкушая долгое зрелище, начали зажигать сигареты.

Зрелище не заставило себя долго ждать. Раздался сухой треск, который обычно издает табурет, ломаемый о человеческую спину, а через несколько секунд после этого из подъезда дома пробкой вылетел прапорщик Ревокатов. Из одежды на нем были только кальсоны цвета хаки. Следом за ним выскочил майор в компании своих друзей по лжерыбалке (дожидавшихся развития сюжета на лестничной площадке).

– Убью, сука! Застрелю! – конкретизировал свою мысль обманутый муж. И, действительно, схватился за табельный ПМ. Однако тут его друзья, сообразив, несмотря на выпитое, что вечеринка принимает какой-то не тот оборот, схватили его за руку с пистолетом, и задрали ее вверх. Вскоре прозвучало несколько выстрелов, но пули улетели в ночное небо.

Но Володя Ревокатов не увидел, что стреляют не по нему, ибо убегал от своего преследователя и потому был обращен к нему спиной. Услышав выстрелы, он судорожно сообразил, что палить могут только в него, и палить на поражение. И тут ноги его как-то сами собой подкосились. Ревокатов упал на потрескавшийся асфальт плаца, вжался в него всем своим тощим телом и отчаянно, слезливо запричитал:

– Не убивайте! Не убивайте!..

Именно эта развязка сделала его дальнейшую службу в части окончательно невозможной, ибо теперь открыто посмеиваться над ним стали даже солдаты-срочники. Дело, впрочем, решили замять. В принципе, Ревокатову можно было пришить изнасилование, но если бы его стали наказывать всерьез, то досталось бы не только ему. Влетело бы и ответственному за воспитательную работу, и командиру части – а им это совсем не требовалось. Поэтому прапорщику Ревокатову, без порочащих его честную совесть отметок в личном деле, по-тихому организовали перевод в стройбат.

Там он довольно скоро приобрел репутацию человека толкового и разумного – главным образом потому, что пил умеренно, а также, что называется, «на общем фоне». Ревокатов заочно отучился в высшем военном училище (на этот раз уже по строительному профилю) и получил офицерские погоны. Вершиной же его карьеры стало назначение на должность заведующего складом сантехники. Получив в свои руки самый настоящий качественный блат – то есть возможность кому-то поставлять унитазы и ванны по блату, взамен на ответные блатные подношения – Ревокатов вступил в свой золотой век. В скором времени у него появились собственные красные «жигули» – а о большем… А о большем он как-то и не мечтал, да и что круче красных «жигулей» могло быть в середине 80-х годов? Тогда же, в период своего цветения, он женился на местной девушке, которая вскоре родила ему дочь.

В отличие от многих своих сослуживцев, 1991-й год и последовавшие за ним перемены Ревокатов встретил относительно спокойно. То есть, конечно, за державу ему было обидно, и крушением ее он возмущался едва ли не за каждой рюмкой и стаканом.

– Это все ЦРУ, да! – со знанием дела говорил он, обхватив непропорционально большой, грубой ладонью граненое тельце стопарика. – Каждый год они выделяли восемьдесят миллиардов долларов на подрывную работу против Советского Союза!

Собутыльники и сотрапезники хмурили брови и горестно кивали головами. На восемьдесят миллиардов долларов можно было купить так много всего, что не оставалось сомнений – против этой суммы устоять невозможно, и борьба была безчестной и подлой.

Но, ругая ЦРУ, Пентагон и прочих «господ с берегов Потомака» (эту чудесную фразу Ревокатов подцепил еще в молодости из телепередач Зорина), умом он понимал, что, кажется, в его жизни все не так уж плохо. Да, денег стало меньше, и выплачивать их стали с задержками, иногда большими. Но зато никакого контроля за вверенным ему складом не было. Унитазы, ванные и душевые головки можно теперь было растаскивать в неограниченных количествах, почти без всякого риска.

По этой-то причине в первой половине 1990-х, когда иные российские офицеры пускали себе пулю в лоб, будучи не в силах прокормить семью, Ревокатов и иже с ним процветали пуще прежнего. Были не только еда и вода, но и появились кое-какие свободные деньги. И дальше Ревокатов – к тому времени майор – оказался перед выбором: либо уйти со службы и податься в бизнес, либо же использовать имеющиеся денежные средства для продвижения по карьерной лестнице, к еще большим залежам унитазов и открывавшимся через них горизонтам.

– Сначала на полковничью должность, а там и про генеральскую можно поговорить! – искрясь лукавым и тщеславным весельем, говорил он своей жене. Та мысленно материлась и беззвучно качала головой.

– А? А чего? Чем черт не шутит? – продолжал Ревокатов.

Выбор, однако, сделали за него: в 1996 году на склад неожиданно налетела комиссия, которую не успели вовремя ублажить охотами-рыбалками и всем остальным, чем их обычно ублажают. В итоге выявилось вопиющее несоответствие между наличием по описи и наличием фактическим, и Ревокатова вышвырнули на пенсию. Он, однако, полагал, что это было сделано несправедливо: просто начальству потребовалось устроить на его должность своего человека, и потому натравили на него комиссию безо всякого предупреждения.

Когда его спрашивали, почему он ушел с воинской службы, ведь мог бы еще служить и служить, Владимир Владиславович всегда отвечал одинаково. А именно замолкал, хмурился и, испустив вдаль слегка подернутый слезой мужественный взгляд, тихо, но твердо, отвечал:

– Пострадал за правду! Пострадал за правду!

От описания подробностей своих страданий он, подобно Монте-Кристо, воздерживался.

В это же время он развелся с женой, а точнее, с ним развелась жена, уехавшая от него вместе с дочерью в родной ПГТ. Все их знакомые и друзья были единодушны во мнении, что рано или поздно это должно было случиться. Однако они едва ли бы могли ответить на вопрос, из-за чего конкретно этот брак распался. Ревокатов хотя и выпивал, но алкоголиком отнюдь не был, семья его жила хоть и небогато, но и не голодала, что, по меркам 1990-х, было уже немалым достижением. Подруги его жены о причинах случившегося развода говорили туманно:

– Нельзя с таким, ни рыба ни мясо…

Мужчины выражались несколько иначе:

– А может, и правильно ушла. Нельзя с таким м*** жить…

Оставшись в полном одиночестве, да еще и с кучей свободного времени, Ревокатов попытался реализовать план «Б», то есть заняться бизнесом. Он последовательно пробовал заниматься торговлей сантехникой («дело привычное»), перегонять подержанные японские машины из Владивостока и перепродавать цветмет с черметом. И то, и другое, и третье в итоге кончилось провалом. В результате Ревокатов остался обладателем однокомнатной квартиры в Мангазейске, старой подержанной «японки» (как называли в Сибири и на Дальнем Востоке японские автомашины) и воинской пенсии, благодаря которой он мог не голодать, не работая.

Дальнейшие перспективы казались Владимиру Владиславовичу не слишком радостными. Для госслужбы – например, в милиции – он был явственно староват. Что касается бизнеса, то он у него горел в руках – в плохом смысле слова. Работать руками – скажем, в качестве плотника или слесаря? Этот вариант он отмел сразу. Во-первых, возраст уже дает о себе знать, а во-вторых он хоть и пенсионер, но офицер, а офицеров бывших не бывает, и потому работать – это ниже его достоинства. В-третьих, чтобы что-нибудь делать, нужно что-нибудь уметь, а Ревокатов умел лишь одно – руководить.

Пару лет он промыкался, то не работая нигде, то сидя вахтером в разных конторах. А потом его осенило: если больше нельзя ни в армию, ни в милицию, ни в бизнес, то надо идти в Церковь! На дворе стоял 2001-й год, Московская Патриархия набирала вес, и Ревокатов носом учуял, что священником быть отныне не постыдно, но солидно и почетно. Как ему казалось, попу особо ничего делать не надо. Опять же, прихожане, уважение… Говоришь проповедь, а ее все слушают эдак внимательно – не хуже, чем в былые времена, когда политрук политинформацию проводит. Опять же пожертвования, иногда едой, а лучше деньгами… Да и «отец Владимир» – это звучит солидно!

Пережил ли Ревокатов некое религиозное обращение? Или же был просто циничнейшим аферистом, который хотел использовать чужую веру? Ни то, ни другое – по крайней мере в чистом виде. Просто в очередной раз сработала уникальная гибкость его сознания, способного принимать ровно те формы, которые требовались обществом, точнее, тем его слоем, в котором Ревокатов видел начальство. Мама Владимира Владиславовича была верующей «в меру». И не чаще пары раз в год на службу в храм все-таки заглядывала. А на Пасху пекла куличи, красила яйца, и Ревокатов-старший, будучи однозначным атеистом, садясь за праздничный стол и беря в руку яичко, громко говорил:

– Христос воскрес!

В детстве Володя не задумывался о том, верует он или нет. То есть, конечно, он, как приличный ученик и хороший комсомолец, если б его спросили на сей счет, ответил бы, что он атеист. Ведь он всегда говорил так, как от него требовали. Какими были его взгляды на самом деле? Никакими. Он просто не думал об этом.

Но, не споря с отцом и всевозможным начальством, он никогда не спорил и со своей матерью. И даже, если она его просила, мог украдкой, судорожно-неуверенным движением, перекрестить лоб.

Теперь же, когда для жизненного успеха потребовалось декларировать не свое неверие, но свою веру, Ревокатов как-то незаметно для себя ощутил, что он всегда был православным. Что так его с детства воспитывала мать. Что это было частью его семейной истории. И что вот теперь-то наконец он возвращается к истинным корням и истокам.

И надо сказать, что он отнюдь не лгал, когда начал говорить немногочисленным знакомым о смене своих ценностных приоритетов. Он сам в это верил. Ибо на жизненном горизонте появилось новое начальство, с которым он связывал свои надежды, и это начальство, как он полагал, требовало от него веры. А раз так, то не поверить он не мог. Во что? Это было еще неясно. Это еще предстояло узнать – у нового начальства, каковому отныне следовало стать стержнем его новой жизни.

* * *

Одним из последних под благословение, во время всенощного бдения, подошел Алексей Сормов – второй «курсант» из числа бывших военных. Как и Ревокатов, он был невысокого роста, но намного тучнее его, и потому простенький стихарь, сшитый из той же материи, из какой в брежневском СССР шили шторы, туго охватывал его солидную фигуру, напоминая большой колокол-благовест.

Сормов ради смирения хотел подойти последним, однако старший иподиакон Григорий (простой и дерганый человек) грубо подтолкнул его, чтобы шел впереди двух мальчиков-пономарей – мол, раз старший по возрасту, то и иди вперед, не нарушай порядка.

– Благословите, Владыко! – сказал Алексей, низко кланяясь перед архиереем. Обычно подходили молча, и было заметно, что Григория такое «своеволие» заметно напрягло. Однако Евсевий благожелательно улыбнулся и широким жестом благословил нового послушника.

– Так ты, значит, и китайский знаешь? – спросил архиерей.

– Знаю. Не в совершенстве, но разговор могу поддерживать, а также имею навыки чтения, – отрапортовал Сормов.

– О как! – с улыбкой ответил Евсевий, однако продолжать разговор не стал. И Сормова, который не успел сообразить, что ему нужно отойти, за рукав стихаря отдернул в сторону старший иподиакон.

Он и вправду владел китайским языком – хотя, как он и сказал, не идеально. Но в достаточной мере для того, чтобы свободно изъясняться на бытовые темы. А сейчас, после поступления на Пастырские курсы, начал старательно изучать лексику, связанную с религиозно-богословской спецификой, в будущем мечтая отправиться в Китай миссионером.

Алексей Алексеевич Сормов, как и Ревокатов, был майором запаса, но его семья и военная карьера сильно отличались от ревокатовских. Деда своего он не знал – отец в раннем детстве попал в детдом, где и жил, и учился, и воспитывался вплоть до совершеннолетия. В результате этого воспитания Алексей Сормов-старший вырос убежденным коммунистом, искренне, с религиозной горячностью верящим в идеалы коммунизма, которые для него были священными (безо всяких кавычек). В отличие от абсолютного большинства своих товарищей по комсомолу, труды «классиков» он читал не из-под палки, а по собственному желанию и буквально запоем. Что же касается выбора профессии, то тут у него не было ни малейших сомнений – только в армию, защищать Отечество трудящихся!

И он пошел в училище, откуда выпустился лейтенантом и поступил на столь милую его сердцу военную службу. А через несколько лет произошло событие, о котором он начал мечтать еще школьником – его приняли в Коммунистическую партию Советского Союза!

Парторг даже умилился, глядя на молодого лейтенанта, отличника боевой и политической подготовки, со слезами на глазах и дрожью в обычно твердом голосе принимавшего из его рук партийный билет. «Достойная смена растет!» – подумал он тогда про себя.

Но не прошло и года, как тот же парторг инициировал исключение из КПСС лейтенанта Сормова. Поводом стало то, что он, по мнению руководства партийной организации, намеренно, последовательно и целенаправленно искажал линию партии как в партийной своей работе, так и на воинской службе. Действительная же причина оказалась несколько необычной. Нет, Сормов-старший не стал за этот год диссидентом или антикоммунистом. Он не проявлял халатности и не совершал аморальных поступков. Проблема была в том, что он как раз таки и был искренним коммунистом, свято верящим в осуществление коммунистического идеала на земле, в частности, в Советской армии, в частности, в той воинской части, где он служил. И потому искренне пытался бороться за соблюдение социалистической законности, а равно и норм «Морального кодекса строителя коммунизма».

В результате очень скоро он начал отравлять жизнь и товарищей по партии, и всех вообще офицеров в своей воинской части.

И его действительно постановили из партии исключить. Но с огромным трудом Сормов-старший сумел добиться своего восстановления в рядах КПСС. Впоследствии эта история, с исключением и восстановлением, повторялась три раза. Помимо партийных взысканий, его единожды понизили в звании (за «халатное отношение к воспитательной работе») и раза два пытались подвести под трибунал – на почве все той же мнимой халатности.

Вся жизнь Сормова превратилась в сплошную, непрерывную трагедию, что он очень ясно осознавал. С одной стороны, он искренне, с религиозным пылом верил во все то, что с детства ему внушали коммунистические пропагандисты. Что человек человеку друг, товарищ и брат. Что коммунизм близок и неизбежен. Что он, Сормов, как и каждый советский человек, не щадя своих сил должен работать на родное государство и решительно выступать против всякого нарушения социалистической законности, перегибов и очковтирательства, ну и прочее в этом роде.

С другой стороны, он, будучи честным и здравомыслящим человеком, ежедневно и даже ежечасно наблюдал вопиющие противоречия между реальной жизнью и всем тем, что лилось из динамиков телевизоров, радиоприемников и разверстых ртов политруков. Пропаганда вещала о скором изобилии «потребительских товаров», загнивании Запада и коммунизме к 1980 году – но никуда не девались ни длиннющие очереди в магазинах, ни очереди на квартиру, а немногие вещи, привезенные с загнивающего Запада, почему-то были самыми хорошими и престижными, превращаясь в предмет какого-то почитания на грани культа. Как он мог объяснить этот разрыв, оставаясь искренним коммунистом? Ответ был один: все дело – в недостаточной сознательности людей, в их ограниченности и эгоизме, неглубоком знакомстве с учением партии или, того хуже, внутреннем неверии в него. И, подобно странствующему проповеднику, внезапно услышавшему мистический призыв, он все силы без остатка бросил на борьбу за то, что сам он почитал абсолютной истиной. Он кидался исправлять всевозможные «упущения и отдельные недостатки», обличать «формальное отношение к делу» и «очковтирательство», устраивал дискуссии на партийных собраниях относительно того, какое именно понимание решений последнего съезда КПСС является наиболее правильным, и т. д., и т. п. Борьба эта была безнадежной и окончилась закономерно быстрым износом нервной системы и всего организма в целом, с финалом в виде инфаркта со смертельным исходом в 1964 году. Его сыну, названному в честь отца Алексеем, было тогда двенадцать лет.

Ранняя смерть отца стала для Сормова-младшего самым большим потрясением детства – и одним из самых больших потрясений в его жизни. Несмотря на то что отец почти все свое время тратил на службу и безответно любимую им партию, его отношения с сыном всегда оставались прекрасными. Они понимали друг друга с полуслова и любую свободную минуту старались проводить вместе. Ссор меж ними не случалось (может быть, потому, что Сормов-старший умер до того, как его чадо успело войти в пору полноценного подросткового бунта). И теперь, когда отца не стало, для сына и он, и его жизненные ценности стали абсолютным идеалом, и он с неюношеской энергией и последовательностью решил посвятить им свою жизнь.

Первым следствием этого стало решение связать свою судьбу с воинской службой. Это вызвало вполне рациональные протесты матери: Алексей подавал очень серьезные надежды в гуманитарной, главным образом – языковой сфере. И похоронить очевидный талант и сравнительно высокий уровень культуры на дне какого-нибудь заброшенного гарнизона казалось безумием. В конце концов был найден пристойный компромисс: Алексей шел на воинскую службу, но в соответствии со своими талантами – поступал в Военный институт иностранных языков (ВИИЯ).

Сделать это было не так-то просто – учебное заведение считалось весьма престижным. Но тут счастливо сработали три фактора. Во-первых, Сормов-младший был действительно способным и трудолюбивым юношей. Во-вторых, после наведения справок, поступать он решил на факультет восточных языков. Заниматься ими ему не то чтобы хотелось, но пролезть туда было проще из-за сложности предмета и меньшей привлекательности для большинства абитуриентов (со знанием китайского или корейского попасть на службу в западную группу войск было несколько сложнее, чем со знанием английского и немецкого). В-третьих, несмотря на карьерное фиаско отца (а может, и благодаря ему?..), среди его знакомых и друзей были люди, искренне его уважавшие и любившие. И сохранившие о нем добрую память даже спустя годы после его смерти. Один из таких людей к тому моменту, когда Алексей окончил школу, был знаком с начальником восточного факультета ВИИЯ. Третий фактор и оказался решающим.

Мать, превозмогая душившие ее принципы, набралась сил и позвонила этому человеку – позвонила по номеру, записанному в старой, истрепанной записной книжке покойного мужа. Номер оказался рабочий, и нужный человек взял трубку.

– Здравствуйте, Петр Иванович… Это вас Вера Сормова безпокоит, вдова Алексея Агафоновича…

– А, да, здравствуйте, Вера… – на том конце провода абонент явственно начал хватать ртом воздух, судорожно пытаясь вспомнить, какое у этой самой Веры отчество.

– Как поживаете, Петр Иванович?

– Да ничего, потихоньку, потихоньку… А как ваш сын? – последовал встречный дежурный вопрос.

– Да вот, школу, заканчивает, поступать собирается, – с нотками лукавой скромности сказала мать Алексея.

– Ага… – ее собеседник, будучи человеком опытным, сразу сообразил, куда клонится разговор.

– Вот, по стопам отца собрался, на воинскую службу…

– Так, так, хорошо!

– Хочет в ВИИЯ поступать, на восточный факультет…

– Так, так, понятно!

– Я хотела… уточнить… – тут уже Вера Сормова стала запинаться, с трудом подбирая выражения и сгорая от своего интеллигентского стеснения.

– Я понял, – избавил ее от дальнейших мучений голос с той стороны провода. – Он же у вас хороший мальчик? Учится хорошо?

– Да, да, отличник!.. – быстро заговорила мать.

– А, ну тем более! Пусть приезжает, а я… Сделаю, что смогу.

Так среди курсантов ВИИЯ в 1969 году появился Алексей Алексеевич Сормов. Он очень быстро увлекся китайским языком, а равно и китайской историей и культурой. Первые полтора года обучения стали для него счастливейшим временем, несмотря на все сложности обучения в военном советском вузе. Алексей с радостью поглощал новые знания, за что его ценили преподаватели, и был добрым и отзывчивым товарищем, за что его очень скоро полюбили другие курсанты. У него появились новые друзья – в том числе и из непростых семей. Одно такое знакомство и определило всю его последующую судьбу.

С Александром Мартыновым Алексей как-то быстро подружился на втором курсе, хотя и по характеру, и по образу жизни они казались едва ли не полной противоположностью. Если Сормов был прилежным и усидчивым, то Мартынов менее всего отличался прилежанием и вообще имел репутацию разгильдяя, хотя и одаренного от природы. Первое было верно безусловно, второе – до известной степени. И, быть может, курсант Мартынов не смог бы доучиться и до конца первого курса, если бы начальник факультета не был в свое время подчиненным генерала Ивана Мартынова – отца означенного курсанта. И не был бы этому генералу многим обязан. По этой причине Александру сходили с рук выверты, одной десятой которых хватило бы для того, чтобы выкинуть из ВИИЯ любого другого.

Неразлучным другом, своего рода пажом и добровольным адъютантом Мартынова был курсант Жданок – такой же балбес, только значительно менее шумный и яркий, не имевший породистой советской родословной. После того как Сормов подружился с Мартыновым, и в коридорах родного института, и на улицах Москвы во время увольнительных они почти всегда появлялись вместе – Сормов с Мартыновым и вьющийся вокруг них мухой Жданок. В октябре 1971 года Александр отмечал свой очередной день рождения, и среди приглашенных, конечно же, оказался и Алексей. Празднование по советским меркам получалось очень торжественным, с такой едой и выпивкой, которую обнаружить в обычном, даже московском, гастрономе было очень затруднительно. И это было приятно. Но не менее значимым и приятным было то, что отец Александра, отставной генерал Мартынов, обратил внимание на нового друга своего сына, удостоил его долгого, вдумчивого разговора и остался им очень доволен.

– Учитесь, молодой человек, учитесь… – сдержанно, но с явным благоволением, произнес он под конец беседы. – Думаю, будущее вас ждет хорошее.

Казалось, все складывается прекрасно. А на следующий день Александр Мартынов, встретив перед занятиями Алексея, схватил его за рукав и, оттаскивая в сторону, на ходу стал говорить:

– Леха, слушай! Пойдем сегодня в кабак, в честь моего юбилея?

Сормов замялся. Поход в ресторан его не особо прельщал, и он как-то сразу, нутром, почуял, что добра из этого не выйдет.

– Я проставлюсь! – продолжал убеждать его Александр.

– Может, чуть позже… – попытался увильнуть Алексей.

– Да ну тебя к черту! – обиделся его друг. – В чем дело-то? Пойдем, познакомлю с моими друзьями, интересно будет! Там с ВГИКа будут парни. Да и не только парни! – многозначительно добавил Мартынов.

Алексей тихо вздохнул.

– Пойдем! – продолжал Александр. – Ну, мне без тебя нельзя!

– Почему?

– Да папаша мой считает, что ты на меня благотворно влияешь. Если я скажу, что с тобой – то ничего. А если нет, и он узнает… Ну, давай, чего ломаешься-то? Я ж тебя не картошку зову копать!..

– Ладно… – нехотя ответил Сормов.

И вечером, втроем (Мартынов без своего неизменного пажа Жданка пойти, конечно, не мог) они отправились в один из самых знаменитых ресторанов тогдашней Москвы. В увольнение их, по-хорошему, отпускать не должны были, но благодаря пиетету начальника факультета к Мартынову-старшему этот вопрос был благополучно разрешен.

Поначалу все шло так, как и расписывал Александр. Денег у него при себе оказалось достаточно (даже более чем достаточно), так что расплачиваться за еду и выпивку нужды не было. Компания тоже подобралась очень интересная, да и веселая. И все было бы хорошо, если б в определенный момент Алексей не заметил: Александр, употребивший грамм четыреста водки и запивший их основательным количеством шампанского, «поплыл». Друзья и знакомые, тоже заметившие это, стали под вежливыми предлогами покидать их столик. Ну а вскоре начались пьяные вопли, и Александр, размахивая полупустой бутылкой, отправился знакомиться с какими-то женщинами, сидевшими неподалеку. Остановить его Сормов не успел. Раздался визг, крики, послышался звон битой посуды. Через несколько минут после этого последовало неизбежное явление милицейского лейтенанта, который посмотрел на Мартынова в высшей степени презрительно и через губу бросил:

– Пройдемте, товарищ.

– К-куда? – с вызовов, сжимая пустую бутылку из-под советского шампанского, спросил Александр.

– В отделение, куда же еще, – так же презрительно ответил милиционер.

– Куда? Т-ты!!! – заорал Мартынов. – Ты знаешь, кто я такой?! Да т-ты знаешь… Чей я сын?!

Лейтенант снова глянул на него пренебрежительно, безо всякого страха и тем паче почтения. Может, на какого иного мента в другом месте это и могло бы подействовать. Но здесь, при дорогих ресторанах, милиция была – какая надо милиция. Всех действительно серьезных людей они знали в лицо, а что до менее серьезных – так у здешних милицейских сотрудников разных коррупционных подвязок было столько, что менее серьезным с ними связываться, как минимум, не стоило.

– Вот в отделении и выясним. Пройдемте, гражданин, – повторил лейтенант, издевательски заменив в обращении «товарища» на «гражданина».

И тут произошло нечто совсем непредвиденное. Александр Мартынов, дико заорав, наотмашь заехал бутылкой из-под шампанского по милицейскому лицу. Лейтенант, не ожидавший такого поворота, не успел увернуться и, потеряв сознание, рухнул на пол. Вертевшийся рядом Жданок кинулся к нему – то ли помочь, то ли совсем уж непонятно зачем – но было поздно. Через две минуты в ресторанный зал вломился уже усиленный наряд милиции, и все трое курсантов отправились в отделение, где пробыли до утра.

Случай был настолько скверный и неординарный, что поначалу Сормова не только не подвергли никаким наказаниям, но даже и не стали всерьез отчитывать – институтское руководство было слишком озадачено и не могло сообразить, что же в этой ситуации делать. Лишь на вторые сутки его вызвал к себе начальник факультета. Начало беседы было стандартным:

– Разрешите? – твердо, хотя и не без некоторого смущения, сказал Алексей, входя в кабинет.

– А, Сормов! – из кабинетных недр раздался недовольный голос с легкими вкраплениями рыка. – Ну, заходи!

Он и зашел. Вступительная часть (изрядно затянувшаяся) оказалась вполне типичной и ожидаемой:

– Что это вы, Сормов, себе позволяете? По ресторанам, значит, ходим? Да не только ходим, но еще и дебоши устраиваем! Вам что, Сормов, учиться надоело?! Так никто не держит, на ваше место полно желающих!

Алексей, скорбно потупив очи, слушал обращенную против него филиппику. Хотя дебош он не устраивал, но вот от похода в кабак с Сашкой Мартыновым действительно стоило воздержаться. Разумеется, начальник факультета, гневно отчитывавший его за посещение ресторана, не вспоминал о том, что это он лично отпустил туда всю их компанию не далее как два дня назад.

– Вы же будущий офицер! Это-то ты вы хоть понимаете?! Вы же позорите свое звание – и свое звание курсанта нашего института, и те погоны, которые вы должны надеть! Да мало того, что дебош, что скандал… Мордобой устроили! Телесные повреждения!.. Средней тяжести!.. Лейтенант милиции, на хорошем счету… Отец его, между прочим, орденоносец, ветеран, полковник МВД!.. Это же уголовная статья! Срок! Вы это-то хоть понимаете, Сормов?!

Алексей, конечно, понимал и молча продолжал выслушивать монолог начальника факультета. Поток его красноречия, однако, начал иссякать.

– Ну, что скажешь? – обратился он к Алексею.

– Виноват. Этого больше не повторится! – постарался он ответить как можно четче, но вышло как-то не очень молодцевато. Он понимал, что судьба его повисла на волоске и что его запросто могут выкинуть из института. Не раз помянутой уголовной статьи он не боялся: он же никого не трогал. Но вот вылет из ВИИЯ был более чем реалистичен.

– Гнать вас надо, Сормов! – сказал начальник факультета. – Гнать…

И на некоторое время замолчал. Молчал и Алексей, вытянувшийся в струнку. Он понимал, что сейчас может решиться его судьба. То, что с ним проводят воспитательную беседу вместо того, чтобы сразу дать пинка под зад, – это добрый признак. Возможно, и удастся отвертеться. Но ничего еще не решено.

– Ладно, – почти примирительно сказал начальник факультета. – Твое счастье, что так вышло и что нам все известно. Жданок… Идиот! Связался же с ним Сашка… В общем, дашь показания, как все было… Что так и так, курсант Жданок напал на сотрудника милиции… Понимаешь?

– Никак нет, – тихо, но ясно ответил Алексей.

– Что никак нет?

– Курсант Жданок на сотрудника милиции не нападал!

– То есть как?

Алексей замолчал. Его собеседник, в чьих руках находилась его курсантская судьба, начал по новой:

– Я тебе уже сказал: все уже установлено. Насчет Жданка в том числе… А тебя вызовут на днях, допросят… Вот и скажешь: так, мол, и так, Жданок… Бутылкой шампанского ударил сотрудника милиции…

– Товарищ полковник! Курсант Жданок никого и ничем не бил! – выпалил Алексей. Ему уже было ясно, что от него требуется: Мартынов явно нарвался, и нарвался крепко. Силенок его родителя, чтобы его отмазать, явно не хватает (к тому же, судя по некоторым оговоркам начальника факультета, милицейский лейтенант тоже попался какой-то непростой). Стало быть, вместо Мартынова решили сделать козлом отпущения Жданка, благо ни связей, ни какой-либо иной особой ценности у него не было.

– Хочешь сказать, что я вру?

– Никак нет.

– Ну тогда и… Сообщи все что нужно, – полковник говорил заметно тише. Алексею показалось, что ему это тоже дается с трудом.

– Нет! – ответил Сормов.

– Да ты думаешь, что ты говоришь, щенок?! – внезапно сорвался начальник факультета. – Ты понимаешь, что сам под суд пойдешь?! Пошел вон, кретин!

Алексей выскользнул за дверь. Следующие два часа были одними из самых тяжелых в его жизни. Он отказался оговаривать Жданка. А что будет, если Жданок его оговорит? Если ему предложат то же самое, но он – согласится? И не лучше ли было согласиться самому? «Ну, это уж нет!» – много раз мысленно повторял Алексей. И во время беседы с начальником своего факультета, и после нее, оглушенный угрозами и требованием оговорить товарища, он все время вспоминал своего отца. Отца, подражая которому, он и решил идти на воинскую службу. И который с детства повторял ему:

– Нужно бороться со всякой несправедливостью! Со всяким нарушением законности! Именно к этому призван каждый коммунист!

Алексей сам себя считал коммунистом (комсомольцем он, конечно же, был). Но всего важнее было то, что бороться против несправедливости, бороться всегда и везде, от него требовал его отец, столь рано покинувший этот мир, и которого он продолжал любить в равной степени и сильно, и болезненно. Предать товарища? Пусть даже и дурака? «Нет!» – вновь и вновь повторял он.

Через два часа его снова вызвали к начальнику факультета.

– Разрешите? – снова сказал он в открытую дверь. Вместо ответа ему кивнули. Несколько секунд в комнате царило молчание. Потом хозяин кабинета неожиданно тихо сказал:

– Садись.

Алексей осторожно сел на краешек стула.

– Ну что, надумал?

– Да… Нет.

– Что «да-нет»? – с усталой, но беззлобной иронией переспросил начальник факультета.

– Курсант Жданок… Не бил! – выдавил из себя Алексей. Его собеседник махнул рукой.

– Послушай, Сормов, – начал он тем же тихим, спокойным голосом. – Ты же не дурак. Сам видишь, как оно закрутилось… М-да… Ты не думай, что с ним из-за этого что-то такое страшное случится. Ну, вылетит этот Жданок из института, так и давно пора, я таких знаю, все равно не доучится. Вытянут его там на условный срок или еще как-нибудь. А может, и условного не будет. Еще и служить будет, только, слава Богу, не военным переводчиком! Ты там, главное, подтверди, что скажут, и все…

Алексей продолжал молчать.

– Прямо говоря, мне лично ты симпатичен, – продолжал начальник факультета. – Ивану Герасимовичу, кстати сказать, тоже.

Иваном Герасимовичем звали генерала – отца Александра Мартынова.

– В институте ты на хорошем счету. Все преподаватели о тебе хорошо отзываются, – продолжала течь успокоительная, даже льстивая речь. – Будущее у тебя светлое. Ну и сам должен понимать: хорошим людям поможешь – хорошие люди в долгу не останутся. В Москве устроишься, в загранку поедешь…

Сормов не отвечал, внимательно, не шевелясь слушая обращенные к нему слова.

– Петр Иванович, помню, за тебя просил… Хороший человек, неудобно получается. Мать, говорил, у тебя одна осталась, кроме тебя и помочь некому. О ней бы тебе подумать надо, Леша! – с неожиданно фамильярной теплотой завершил полковник.

Снова в кабинете повисла тишина. Было слышно, как за окном завывает осенний ветер, а где-то вдалеке изредка раздаются автомобильные гудки.

– Ты в эту историю сам влез, – резюмировал начальник факультета. – И теперь только от тебя зависит, как ты из нее выйдешь: либо все у тебя будет хорошо… Прямо скажу, даже очень хорошо, либо вылетишь вон из института. Решай.

– Нет, – тихо ответил Алексей.

– Уверен?

– Уверен.

И опять в кабинете воцарилось молчание. Прошла минута, другая. Наконец начальник факультета снова обратился к нему:

– Не передумал?

– Нет.

Немолодой уже полковник тяжело вздохнул.

– Что же, уговаривать не буду. Выбрал сам. Можешь идти.

Алексей уже взялся за ручку двери, когда услышал у себя за спиной тихие слова:

– Правильный ты парень, Леша. Но дурак. Дурак!

Он не стал оборачиваться.

Через несколько дней «за устроенный в ресторане дебош» Алексей Сормов был отчислен из ВИИЯ и весной следующего года призван в ряды Советской армии. Потом остался на сверхсрочную, а спустя несколько лет смог заочно окончить военное училище, что принесло ему офицерские погоны. При этом он старался, сколько мог, не бросать занятия языком и, кочуя по гарнизонным городкам Средней Азии, неизменно таскал с собой самоучитель китайского языка вкупе с объемным словарем и парой справочников по грамматике. Все командиры, под началом которых он служил, ценили его как толкового и исполнительного офицера, к тому же почти непьющего, но при этом считали его немного «не от мира сего». И в общем, они были правы. Сормов не гонялся за дефицитными вещами, у него не было вкуса к деланию карьеры. Зато в свободное время, помимо занятий китайским языком и фарси (которым он увлекся, находясь на службе в Таджикистане), он собирал гербарии и ловил насекомых, составляя из них внушительные коллекции, которые, впрочем, все раздаривал или просто оставлял в тех воинских частях, где служил.

По партийной линии ходу ему не дали: подобно своему отцу, он очень хорошо изучил марксистко-ленинский книжный канон и был искренним, можно сказать, верующим коммунистом. И по этой-то причине его было невозможно подвязать на любое сомнительное дело, заставить на что-то закрыть глаза, что-то «замазать» или «подмазать». Он неизменно отвечал формулировками из Устава партии… И отказывался. Правда, в отличие от своего родителя, не начинал борьбу за правду и не пытался искоренить беззаконие, а просто отходил в сторону, зарубая себе всякую перспективу карьерного роста и еще более укрепляя свою репутацию советского юродивого.

Женился он тоже «не как все» – тогда, когда ему было уже далеко за тридцать, что, по тогдашним советским меркам, было очень поздно. Но, однако, женился удачно – в том смысле, что зажили тихо и мирно, без ссор и скандалов.

Развал Советского Союза стал для Алексея Сормова личной трагедией. В буквальном смысле: он перестал спать ночами. После службы он мог часами листать газеты, пытаясь понять, почему все это происходит. Почему самый лучший, самый прогрессивный социально-экономический строй оказался на грани краха? Что случилось с советским народом – новой общностью, в существование которой он свято верил и которая теперь стала разваливаться на куски? Почему капиталистический мир, который погряз в кризисе и скоро должен рухнуть – ведь это было очевидно из марксистско-ленинской теории, очевидно, как дважды два четыре – стоит крепко и, более того, грозит уничтожить лагерь социализма? Почему… Таких «почему» было много, и они жуткой тяжестью давили на сознание. Мир и раньше представлялся ему не особенно радостным (он прекрасно понимал, что самый лучший путь для него закрылся тогда, когда он отказался оговорить своего товарища-курсанта, и с тех пор жизнь его, по большому счету, сломана). Но раньше все было ясно. Была четкая картина мира. Была четкая система ценностей. И была ясная и великая цель. К которой он шел вместе со всеми – пусть не так, как ему хотелось, но все-таки шел.

Теперь же вместо этой геометрически совершенной ясности возникла огромная черная дыра, состоящая из множества вопросов, на которые он не находил ответов…

А потом случился политический кризис, а за ним и война в Таджикистане. И Сормов, кадровый офицер, впервые оказался на настоящей линии огня (война в Афганистане его, по счастливой случайности, миновала). В 1995 году, сопровождая очередной караван с беженцами, он попал под минометный огонь. Двое его друзей, с которыми он прослужил десять и пятнадцать лет, погибли мгновенно. Он отделался контузией.

Потом были полгода госпиталя, медицинская реабилитация, за которой последовала пенсия. Денег у Сормова не было. Квартиру в родном городе, где жила его мать, благополучно забрало государство в 1987 году, после ее смерти. Поэтому после коротких размышлений было решено ехать на родину жены, в Мангазейск, где еще была жива теща, счастливая обладательница небольшой двушки.

Отчасти из-за того, что воинская пенсия была совсем невелика, отчасти из-за нелюбви к безделью Сормов устроился в школу учителем китайского (китайский тогда как раз начинал входить в моду в Мангазейске, и такие специалисты были очень востребованы). И продолжал читать и размышлять о том, почему коммунистические идеалы, верой в которых с раннего детства заразил его родной отец, так и не были реализованы в СССР.

Когда-то, изучая историю Китая, он читал про восстание тайпинов, но этот сюжет как-то не произвел на него особого впечатления. Ну, еще одна крестьянская война, которая не смогла добиться успеха из-за отсутствия предпосылок и т. д. Но когда в 2000 году в его руках оказалось небольшое китайское издание, посвященное Тайпин Тяньго, он испытал чувство, подобное озарению. Ему показалось, что он наконец обрел абсолютную истину, обрел ответ на вопрос, мучивший его все эти годы. Коммунистический идеал не удалось реализовать, потому что для этого не было необходимой духовной основы! Он много раз слышал расхожую в первые постсоветские годы фразу о том, что коммунизм и христианство-де очень похожи, про то, что «первым коммунистом был Христос», ну и прочие премудрости потерянных в новых реалиях советских людей. Но теперь, вновь читая про тайпинов, он утвердился в мысли: именно так и есть! Коммунистические идеалы не могут быть реализованы, не будучи дополнены христианской верой. Например, православием. Да и чем же еще в России их дополнять, как не православием? Мы же русские люди…

Загоревшись этой идей, он пошел в Свято-Воскресенский храм, где, поймав отца Игнатия, начал его расспрашивать о родстве православия и коммунизма.

– Ведь христианские ценности – они, можно сказать, коммунистические! – с жаром говорил Сормов.

– Ну, в каком-то смысле – наверное… – мягко, желая поскорее отвязаться от очередного странного визитера, отвечал отец Игнатий.

– Ведь «Моральный кодекс строителя коммунизма» – это те же десять заповедей!

– Ну, да… Отчасти.

– Так вот и выходит, что коммунистический идеал и православие прекрасно совмещаются! – восторженно резюмировал Сормов.

– Ну, может быть… – нехотя отвечал отец Игнатий, явственно тяготясь очередным безтолковым разговором.

Но большего Сормову и не требовалось. Он окончательно утвердился в своей новой великой идее и стал регулярно ходить на службы, изучая купленный в иконной лавке томик «Закона Божия» и некоторые книги святых отцов. Противоречий с коммунистической доктриной там было немало, но он был слишком увлечен своим новым идеалом, чтобы их заметить. И в 2002 году поступил на Пастырские курсы, собираясь стать священнослужителем и миссионером в Китае.

* * *

Отцу Игнатию показалось, что Евсевий благоволит к двум новым «курсантам» – отставным военным. И он не ошибся. У архиерея и вправду были на них самые серьезные виды. Он давно уже размышлял о том, что сейчас, когда епархия вплотную подошла к строительству кафедрального собора, в ней следует подтянуть дисциплину и вообще навести порядок. «Покончить со всей этой дерьмократией, которую тут Евграф развел!» – как про себя формулировал задачу Евсевий. Окончательно в намерении быстро и круто завинтить гайки он утвердился после визита своих духовных чад, которые, вкупе с его келейницами, жестоко раскритиковали либеральные мангазейские нравы.

Но вот как это сделать? Организовать из какой-нибудь другой епархии десант благочестивейшего консервативного духовенства представлялось невозможным – никто сюда, в Восточную Сибирь, из Центральной России не поедет. Особенно из крепких, строгих священников. Разве отдельные исключения, да и на тех надежды мало… В любом случае, погоды они не сделают. Искать кандидатов на священнические места на месте? Но среди кого? Интеллигенция? «Боже упаси!» – всякий раз мысленно повторял Евсевий, вспоминая про этот вариант. Спортфак? Эти – как глина. В основном молодые ребята, в какую среду попадут, та их и сформирует. А среда была не та… И внезапно архиерея осенило: идеальный вариант – отставные военные! Уже сформировавшиеся люди, причем сформировавшиеся безо всякой примеси гнилого либерализма, приученные к дисциплине и четкому исполнению приказов. Да, это скорее офицеры, чем попы, но для наведения порядка, по мнению архиерея, они вполне подходили. По крайней мере, на первое время.

«Этим не нужно объяснять ни про рабочий день, когда он там закончится, ни про то, что исполнять нужно, а не обсуждать! – думал Евсевий, радуясь найденному решению кадровой проблемы. – Лучше бы, конечно, чтобы монахи, после монастыря… Но, Бог даст, все еще будет! А пока порядок нужно наводить, строгость нужна! Разболтались совсем, а сейчас, когда собор надо начинать строить – нужен порядок! Порядок! Так что, раз отцов-пустынников пока нет, пусть, значит, отцы-командиры побудут!..»

Собор, пока еще окутанный сумраком воображения, постепенно продвигался из мира архиерейских мечтаний к реальности. Совсем тонкая хронологическая грань отделяла это огромное («второе после храма Христа Спасителя!»), впечатляющее здание от здешнего мира. Совсем немного, и после расчистки территории на месте приговоренного «Ударника» оно войдет в здешнюю реальность. Сначала самым краешком – закладным камнем, который появится на дне котлована. А потом… Потом сваи, первые ряды кирпичной кладки, потом еще, еще, первые перекрытия, цокольный этаж, и выше, выше – на десятки метров в небо, туда, к покрытым нитридом титана куполам, под которыми будут висеть колокола, и благовест, конечно, тоже будет самым большим – самым большим от Урала до Камчатки!

Скоро новорожденный собор должен появиться в этом мире. И, как и младенца, принять его должны заботливые, но твердые руки. Сейчас, по мнению Евсевия, необходимо добавить твердости, дабы удержать драгоценное дитя. И теперь он был уверен: он нашел тех, кто эту твердость сможет обезпечить.