– Сормову звонил? – спросил Евсевий благочинного, пришедшего к нему по обыкновению ближе к вечеру с очередным отчетом.

– Да, – ответил отец Кассиан. – Не подходит к телефону.

– Не подходит? Вот как?

– Да, Владыко!

Архиерей недовольно фыркнул.

– И чего ж он добивается? – спросил он благочинного. Тот чуть улыбнулся кривой улыбкой и слегка развел руками:

– Не могу знать!

Евсевий покачал головой.

– Ну, ясно… – сказал он. – Значит, позвони ему еще раз, скажи, чтобы в ближайшее воскресенье приходил на службу. А еще лучше сам к нему домой съезди. Понял?

– Благословите! – в фирменном стиле, с интонацией ружейного затвора, ответил отец Кассиан.

– И скажи, что если не придет, мы на нем ставим крест.

– Благословите!

– Все!

В действительности понять, чего добивается отец Алексий Сормов, было не так уж и сложно. После конфликта во время поездки в Хостонор Сормов перестал ходить на богослужения. С ним пробовали связаться по телефону – он не брал трубку. Потом отправляли к нему различных посланцев от Епархиального управления – Наталью Юрьевну, Зинаиду Юрьевну, и даже отец Кассиан единожды доехал. Но ни с кем из них Сормов разговаривать не стал. Такое поведение выглядело достаточно резким и даже вызывающим. Оно означало, что отец Алексий будет говорить только с Преосвященным.

– Человек он своеобразный, – в доверенном кругу откомментировал ситуацию отец Игнатий. – Но понять его можно: не мальчик уже – на побегушках быть. Архиерей его обидел – он только с архиереем и говорить станет. В общем, логично…

Однако Евсевий встречаться со своим диаконом не считал необходимым. И уже твердо решил: если отец Алексий, несмотря на многочисленные приглашения, не явится на службу или к нему на прием, если не отреагирует на последнее его предостережение, то далее последует запрет. А там и извержение из сана. «Нечего с ним дерьмократию разводить! – не без некоторой злобы думал архиерей. – Хватит с нас одного Панасюка!..»

Документы об извержении отца Евгения из сана уже были отправлены в Синод. Сейчас продолжались Святки, и до начала Великого поста 2004-го года архиерей рассчитывал получить утвердительный ответ. Официальная причина была все та же – как бы изнасилование девицы Юлии. Реальной же была наступательная стратегия обороны, выбранная Панасюком.

Сообразив, что договориться с Евсевием «по-хорошему» не выйдет, отец Евгений решил нанести ответный удар. Для начала он вознамерился слить в местную прессу сведения о разных теневых сторонах жизни епархии. С этой целью он отправился в редакцию местной «независимой общественно-политической» газеты «В фокусе», в просторечии именуемой просто «Фокусом». Договориться о встрече с редактором, уже немолодым, опытным, но безталанным ветераном региональной журналистики Валерием Ильичом Заваловым оказалось несложно – друзья-бизнесмены снабдили и телефоном, и рекомендацией. Отец Евгений был уверен, что объект выбран верно: Валерий Ильич был большим другом Марата Яковлевича, «мракобесие» ненавидел изо всех своих душевных сил, а в вопросах морали и этики его взгляды отличались свинской широтой.

– Здравствуйте, Валерий Ильич! Очень рад знакомству! – радостно сказал отец Евгений, заходя к нему в кабинет.

– А, отец Евгений! Здравствуйте! Тоже рад! – Завалов, дабы показать свое расположение, даже вышел из-за стола и протянул опальному священнику руку. – Ну-с, присаживайтесь, рассказывайте, что привело вас в наши многогрешные дебри!

– Валерий Ильич! – почти торжественно начал Панасюк. – Ваша газета известна как очень авторитетное и действительно независимое издание…

– Не буду спорить, не буду спорить! – отозвался Завалов.

– И потому я уверен, что именно вам может быть интересен тот материал, которым я хотел бы с вами поделиться. У вас хватит и компетентности, и, скажем, широты взглядов, чтобы его правильно осветить…

– Так, так! И что за материал?

– Я мог бы вам рассказать о некоторых темных, прямо сказать, неприглядных… очень неприглядных сторонах жизни Мангазейской епархии…

Завалов едва не поперхнулся – такого поворота он не ждал. Панасюк, решивший, что он с первого захода поразил цель, начал подробно описывать открывшуюся перспективу: рассказал и историю о Джамшадове, и об отце Филимоне, которого, якобы, Евсевий «изгнал» из Мангазейска в Вену, упомянул о финансовых «схемах» и, конечно же, о себе.

– Все это, так сказать, только верхушка айсберга, – подытожил он.

– Мда… – выдавил Завалов. – Все это, конечно, очень интересно…

– Валерий Ильич! Люди ведь страдают! Сколько судеб поломано… Кроме вас, рассказать обо всем этом некому!

Завалов посмотрел на Панасюка рыбьими глазами. Разумеется, идея расписать самыми мрачными цветами мангазейских попов редактору «Фокуса» очень нравилась. Но он также понимал, что сейчас, когда областная администрация начала наконец активно включаться в процесс строительства собора, когда вся местная элита уже ждала патриаршего визита, запланированного на лето, подобные журналистские удачи наверняка обернутся определенными проблемами. Ибо именно сейчас, бросая камень в мангазейского архиерея, легко было попасть в губернатора. Или, скажем, в управляющего местной железной дорогой. И в погрануправление, и в УФСБ, кстати, тоже… Может, особой беды бы и не случилось, но рисковать не стоило.

– Видите ли, отец Евгений… Все это очень интересно, конечно… Но у нас светское издание, мы в этих вопросах некомпетентны… Так что, к сожалению, я вынужден отказаться! – отрезал Завалов.

Панасюку не оставалось ничего другого, кроме как извиниться за потраченное на него время и уйти. Но история на этом не закончилась. Редактор «Фокуса», само собой, рассказал о визите Панасюка своим коллегам в курилке – причем рассказал так, что запомнили даже и не слишком памятливые. И один из них, придя домой, поведал эту историю своей жене – просто так, в виде забавного анекдота:

– А к нам тут один поп приходил! Чего только не понарассказывал!

Жена выслушала его весьма внимательно, ибо была постоянной прихожанкой Свято-Иннокентьевского храма и ей все это было интересно. А заодно и узнала фамилию священника, который тайком хотел слить компромат – и на следующий же день сигнализировала отцу Кассиану. Который, в свою очередь, незамедлительно информировал архиерея.

После чего, столь же стремительно, было написано ходатайство в Синод об извержении отца Евгения из сана.

Евсевий был настроен решительно. Оставались последние полгода, за которые нужно успеть еще очень многое. Собор уже покрыли крышей, уже привезли и готовились монтировать первые купола. Само здание, тело нового кафедрального храма, выглядело почти законченным. Но архиерей знал, что это лишь видимость. Предстояло еще достроить колокольню, да и тот же монтаж куполов требовал не таких уж малых средств. Ведь готовы – и то, лишь относительно готовы – были только стены и крыша. Ко внутренней отделке еще не приступали, а уж о таких вещах, как облагораживание прилегающей территории, нечего было и думать. И губернатор, и иные сановные гости, которые теперь (после того как им посулили патриарший визит!) стали частенько наведываться на стройку, с удовлетворением кивали, глядя на высоченные, серые бетонные стены, на огромные оконные проемы – и, конечно же, выражали уверенность, что строительство завершится в срок. Но Евсевий, постоянно думавший о стройке и только о стройке, понимал: это почти невозможно. Слишком хорошо он разбирался в строительстве, слишком хорошо знал собственные финансовые возможности, чтобы не видеть, что, несмотря на очень впечатляющий темп, они отстают от графика. Конечно, к лету будут и купола, и штукатурка на стенах, но вот с отделкой успеть почти невозможно. Точнее, невозможно в принципе, и если это удастся сделать, то только чудом Божиим.

Об этом чуде он теперь часто и регулярно молился. И, верный своему правилу духовной мобилизации, стал еще чаще совершать продолжительные всенощные с акафистом. А отец Игнатий, ранее жаловавшийся на то, что трудно тридцать суток подряд служить литургии, уже боялся и жаловаться… Собор требовал новых жертв, и духовных, и материальных. И Евсевий был готов приносить их без малейшего промедления.

В этой ситуации всякая расхлябанность среди духовенства и мирян была недопустимой, не говоря уже про подковерные вылазки наподобие той, что позволил себе отец Евгений. «Остался последний рывок… – думал архиерей. – Тут как на войне: последний бой – он трудный самый! А на войне с дезертирами не нянчатся, не говоря уж про открытых врагов! Вот я и нянчиться не буду!..»

У дверей раздался голос Зинаиды Юрьевны, привычной скороговоркой прочитывающей Иисусову молитву.

– Аминь! – громко сказал Евсевий.

– Благословите, – сказала в щель Зинаида Юрьевна. – Владыка, вам из Торея звонят, из колонии…

– Откуда?

– Из колонии, ну, для заключенных. Администрация звонит. Звонок вам переводить?

– Да, конечно! – быстро ответил архиерей, уже почуявший недоброе.

Через три секунды у него на столе звякнул телефон.

– Да! – сказал он в трубку.

– Здравствуйте! Это епископ Евсевий, управляющий… – голос с той стороны провода прервался, видимо, чтобы зачитать официальную должность, – управляющий Мангазейской епархией Русской Православной Церкви Московского Па… Па-три-арх-хата?

– Да!

– Это начальник исправительной колонии номер одиннадцать полковник Гурулев. У меня к вам вопрос.

– Да-да, я слушаю!

– Вы давали указание священнику Георгию Тарутину не проводить освящение здания администрации колонии в связи с тем, что в колонии находится Раскин, которого Тарутин характеризует как политзаключенного?

* * *

До поры до времени жизненный путь Юры Тарутина был самым обыкновенным. Родился он в 1953 году, буквально через несколько месяцев после смерти лучшего друга физкультурников, в обычнейшей рабочей семье, в бараке на окраине Кыгыл-Мэхэ. Отец его был инвалидом (отсутствовала одна нога – до колена), по причине чего он в свое время не попал на фронт, и алкоголиком. Когда Юре было три года, его родитель выпил совсем уж лишнего и помер – что называется, сгорел. Как это выглядит, Юра Тарутин узнал много позже, когда находился в ссылке и когда на его глазах один из соседей по общежитию буквально в несколько глотков опустошил водочную бутыль, потом внезапно и резко покраснел – и рухнул замертво. Но, даже и не видев кончины своего отца, он уже в раннем детстве понимал, что ничего героического в ней не было. Впрочем, не было и ничего особо позорного – по меркам той среды и того района, где они жили, это считалось обычным делом. Оставшись одна, его мать более замуж не выходила. В отличие от своего супруга, алкоголя она практически не употребляла, и это, без сомнения, благотворно сказалось на личностном развитии ее сына.

До определенного времени Юра рос обычным подростком – а затем обычным юношей – с рабочих окраин Кыгыл-Мэхэ. Вернее, почти обычным. Он проводил много времени среди своих сверстников, вместе с ними познавая науку дворово-блатной жизни, выясняя отношения с обитателями соседнего двора, соседней улицы или же соседнего района. А отдельным, специфически местным пунктом был регулярный мордобой с «лицами тафаларской национальности».

Сколько-нибудь серьезных межнациональных столкновений между русскими и тафаларами в Кыгыл-Мэхэ, да и по всей Тафаларской республике, не случалось. На бытовом уровне представители двух народов также сосуществовали достаточно спокойно, да и межэтнические браки случались частенько. Среди местной интеллигенции КГБ также не фиксировал сколько-нибудь заметных националистических настроений. И тем сильнее сотрудники кыгыл-мэхинской госбезопасности удивились, когда «национализм» нарисовался совсем с другого – не интеллигентского, а вполне себе пролетарского направления.

Несмотря на абсолютное спокойствие в сфере межнациональных отношений, в рабочих кварталах драки между русскими и тафаларами случались постоянно. Однако власти не рассматривали их как межэтнический конфликт и попросту не обращали внимания. И, надо сказать, не были совсем уж неправы. Ибо участвовали в этих драках местные гопники, которые месили друг друга по всякому поводу: за то, что с чужого «раёна», за то, что иногородние зачем-то к ним зашли, за то, что где-то «наших бьют», как кто-то сказал, а кто – потом и не доискаться, и еще из-за миллиона разных причин. Был в этом миллионе также и такой пункт, что русские били тафаларов, а тафалары – русских. Но в рамках дискурса национальность имела ровно такое же значение, как и проживание в «чужом» районе. И само собой, никакой идеи, а тем паче националистической или какой иной, за этими драками не стояло. Рабочая молодежь колошматила друг друга, но до тех пор, пока в драках никто не погибал, милиция на это не обращала внимания. Что же до увечий, то их в расчет не брали.

Юра Тарутин, как и полагалось молодому человеку его круга, регулярно участвовал в подобных драках. Но, на свою беду, он пил водки несколько меньше своих сверстников, а книг читал – намного больше. Отчего приобрел способность думать и связно говорить, за что пользовался особым уважением среди своих друзей. И в какой-то момент ему показалось, что под их уличную деятельность можно подвести идейную базу.

– Мелко это все! – заявил он в начале марта 1971-го года своим товарищам по дракам с тафаларами.

– Чего? – недоуменно спросили его.

– Ну, вот с тафаларами этими, – пояснил он.

– А чего?

– Ну, вот бьем мы их, то там, то сям… А что толку?

– Как что? Да как их не бить?! – возмутились его друзья.

– Обожди! – остановил он их волну возмущения. – Мы же их бьем не просто так, а за дело! Потому, что они тут, в нашем городе, все места захватывают! Вон, в больницах что ни главврач – то их! И на заводах то же самое! И в партии! А нас, русских, здесь больше половины жителей!

– Какая половина! Считай, три четверти! – поддержали его.

– Ну вот… Выходит, нас на своей же, на русской земле давят! Ходу нам не дают!

Высказанные Юрой мысли его приятелей заинтересовали. Проблемы русско-тафаларского мордобоя вырисовалась перед ними в совершенно новом свете: если до того они били тафаларов потому что они – тафалары, то теперь это выглядело как акт национального сопротивления.

– А то! Конечно, не дают! Мать их! – горячо поддержали Юрия друзья.

– Ну! Так что нам надо делать? – задал он им вопрос. Вопрос повис в воздухе.

– Бить их, козлов! – вновь прозвучала не слишком свежая мысль.

– Это понятно! – сказал Юрий. – Но ведь мы ж не просто их бьем. Мы боремся за свои права! Стало быть, надо все правильно поставить. Надо людям объяснять, что мы, мол, не какая-нибудь шелупонь, что мы боремся за правду! Отстаиваем законные права русских людей, которые, между прочим, нам гарантированы советским законодательством!

– Объяснять?..

И вот тут-то Юра и рассказал о том, о чем он уже давно думал. По его плану, для разъяснения окружающим сути их «борьбы» следовало заняться пропагандой – а именно, изготовить некоторое количество листовок и раскидать их по почтовым ящикам и расклеить по стенам. Пару лозунгов можно было и просто написать на стене. В результате всей этой деятельности, по замыслу Юры, должна была сформироваться организация (он даже придумал ей название: «Русская народная воля»), которая поведет наступление на тафаларов. Как именно – он пока еще не придумал. Да это было и не так-то уж важно. Через несколько месяцев, с весенним призывом, он должен был на два года отправиться в Советскую армию, и потому о стратегической перспективе особо не задумывался. Что же до его друзей, то им инициатива с листовками тоже показалась интересной. И вскоре такая листовка была сочинена и написана в двадцати экземплярах. (На большее, ввиду отсутствия какой бы то ни было множительной техники, взойти не удалось.)

О том, что из-за всего этого могут быть какие-то проблемы с милицией, Юра и его друзья не задумывались. Во-первых, как и почти все молодые люди с рабочих окраин Кыгыл-Мэхэ, они росли с сознанием того, что в тюрьму попадают если не все, то почти все «нормальные пацаны» и «мужики». Разговоры о том, кого судят, кто сел, а кто недавно «откинулся», были обычными во дворах, где они проводили большую часть времени. Поэтому к риску попасть на зону здесь относились без восторга, но и без особого страха – примерно так, как относятся к неизбежной плановой операции. Во-вторых, уличные драки, если в них участвовала только рабочая молодежь и если обходилось без летальных исходов, по умолчанию считались нормой и никак не преследовались. А в-третьих, не только Юра, но и многие его друзья должны были в этот год отправиться в армию – не весной, так осенью. И милиционеры в таких случаях проявляли особую снисходительность, предоставляя вооруженным силам СССР выполнять функцию исправительного учреждения и не задерживая будущих призывников даже в случае довольно явной уголовки – по крайней мере, не задерживая всерьез.

Надо сказать, что расчет Юры Тарутина по-своему оправдался. С милицией у него проблем не возникло. Проблемы возникли с КГБ.

До тех пор, пока речь шла об уличных драках – пусть даже иногда происходивших по национальному признаку, – госбезопасность это никак не интересовало. Ежели рабочий класс вышибает сам себе зубы, так это его, класса-гегемона, право. А вот написание листовки, в которой перечислялись претензии к тафаларам, да еще и разговоры о какой-то новой «народной воле» – это уже шло совсем по иному ранжиру. Это уже было создание антисоветской организации и ведение антисоветской националистической пропаганды. А поскольку в Тафаларии антисоветчиков было совсем немного, то вся кыгыл-мэхинская гэбэшная «пятерка» тут же встала на дыбы.

Юра старательно приклеил на торец одной из хрущевок в своем районе написанное от руки воззвание с требованием «обуздать тафаларов» и «запретить притеснение русских». Была половина второго ночи, неразбитых фонарей вокруг не было, как не было и прохожих, и можно было не опасаться посторонних глаз. Он еще раз, от середины к краям, взялся разглаживать листовку, как за его спиной раздался голос:

– Юрий Денисович!

Сначала он даже не сообразил, что это обращаются к нему – впервые в жизни его назвали по имени-отчеству. Потом сверкнули вспышки фотоаппарата, свет фонарей – в общем, «антисоветчик и националист» Юрий Денисович Тарутин был взят с поличным. Чему, по наивности, очень удивился. Хотя ничего удивительного здесь не было – и он, и его затея были обречены на провал с того момента, как он поведал об этом своим друзьям. Среди которых оказался и один гэбэшный сексот, который «сигнализировал» о намечающемся «акте» в тот же день. В результате арест Тарутина стал делом техники – причем совсем нехитрой техники.

Вместе с Юрой было арестовано и трое его друзей, участвовавших в обсуждении текста листовки и ее изготовлении. Получалось скверно, ибо речь шла уже об организации. Но хуже всего для Юры Тарутина оказалось то, что если его друзья еще только собирались праздновать свои восемнадцатые дни рождения и потому формально шли как несовершеннолетние, то он собственное восемнадцатилетие отметил за десять дней до того. И потому мало того что числился организатором, но еще и должен был отвечать «по всей строгости». А насчет строгости сомневаться не приходилось: делом заинтересовались в Москве, тафаларский обком поставил его «на контроль», и теперь остановить завертевшиеся жернова местного управления КГБ было бы очень трудно даже людям с большими связями.

К числу которых ни Юра, ни его мама никогда не принадлежали.

* * *

– Интересно у вас, Юрий Денисович, получается, – мягко, размеренно ронял фразы Петр Никандрович – майор госбезопасности, занимавшийся делом «группы Тарутина». – Помогать готовы, и в содеянном раскаиваетесь, а вспомнить ничего не можете…

Дело двигалось к своему логическому завершению. Юра почти сразу дал признательные показания, так же обстояли дела и с его друзьями, ввязавшимися с историю с «русской народной волей». Петр Никандрович, самый старый сотрудник местной «пятой линии» УКГБ, был весьма опытным опером и потому сразу же сообразил, что никакого реального «националистического подполья» здесь и близко не было. А были большие дети, решившие сыграть на той территории, на которой играть было категорически запрещено. А потому и работать с ними надо как с подростками. То есть сначала как следует напугать, а потом – подружиться и стать для них в одном лице и мамой, и папой, и учителем жизни. После чего уже можно и документы для суда оформлять.

Сейчас этот процесс уже почти завершился. Юра Тарутин давно уже признался в том, что «организованную группу» замыслил он, и уже много раз заявил, что он об этом очень сожалеет и что и в мыслях у него не было идти против советской власти.

– Мы же за Родину! За советскую власть! – горячо повторял он вовремя допросов.

– Это хорошо, – примирительно и тактично отвечал Петр Никандрович. – Но только как-то странно получается. Вроде бы за советскую власть, а в листовке пишете, что тафалары все захватили, что русских якобы притесняют. Что же получается? Говорите, что за советскую власть, а на деле выступаете против ленинской национальной политики? А значит, и против советского строя?

– Нет… Не против, ничего подобного! – с той же горячностью протестовал Юра. – Мы ж не против дружбы народов, что все люди братья… Мы ж против перегибов… Злоупотреблений… Против национализма, на самом деле! За то, чтобы законы советские соблюдались!

Петр Никандрович глядел на него большими, влажными и лучистыми глазами и понимающе кивал, изредка делая пометки в лежащем перед ним блокноте. И, выслушав не перебивая, после небольшой паузы сказал:

– Видите ли, Юрий Денисович, – он всегда, в соответствии с требованиями закона и неписанными нормами чекистской властной вежливости, именовал Юру по имени-отчеству и на «вы». – Я вас очень хорошо понимаю. И то, что вы говорите, да и ранее говорили… Если так посмотреть, то нельзя не признать – сами понимаете, мы ведь тоже не слепые и не гестаповцы какие-нибудь – есть и перегибы отдельные, и напряженность кое-какая в межнациональных отношениях. Есть, в общем, проблемы. Но одно дело – видеть эти проблемы, сообщать о них как полагается, в установленном порядке, обсуждать – на комсомольских собраниях, например, обсуждать, как положено комсомольцам, честно, открыто, без обиняков… А другое – тайную деятельность начинать, пропаганду среди людей вести. Это же на деле выходит в обход власти! А значит, прямо против советского государства действовать!

Юра слушал, виновато потупив взор. Когда он только замышлял всю эту историю с «народной волей», ему как-то не пришло в голову, что все это может быть оценено именно так. Ведь не против же советской власти выступали, а против тафаларов! Но он был уже достаточно взрослым для того, чтобы теперь, уже постфактум, сообразить: старый чекист прав – по всем советским нормам и правилам это был антисоветский заговор. И спорить с этим безполезно. Оставалось лишь признаться и раскаяться – что Юра и сделал. И заслужил тем одобрение Петра Никандровича, сказавшего:

– Вы поймите, Юрий Денисович, мы вам не враги… Я-то, уж поверьте, за время службы повидал людей и знаю, кто настоящий враг, а кто – так, кто надолго к нам, а кто – случайный… Запутались, по молодости лет… Но ответственность, конечно, нести придется, – строго добавил чекист.

Юра беззвучно кивнул.

– Но тут тоже, сами понимаете, по-разному может быть, – продолжал Петр Никандрович. – Вот вы уже и сознались, и раскаялись – все это вам на суде зачтется. А если вы и дальше поможете, то и совсем хорошо. Врать я вам не буду: срок, конечно, дадут. Но срок ведь разный может быть: может, и десять лет, а может, и три года. Да и те три года можно полностью отсидеть, а можно и условно освободиться…

Юра, разумеется, все это знал и понимал. И рассказал все, что можно, но вот когда зашла речь о том, чтобы назвать имена и фамилии своих друзей, которые вместе с ним создали «организацию», вышла заминка: Юра Тарутин был воспитан в суровых дворовых традициях, и стукачество было для него наистрашнейшим грехом.

И Петра Никандровича, который уже было решил, что клиент спекся, это несколько раздосадовало и удивило: он уже было собирался завершать вербовку Тарутина в качестве сексота – и тут, поди ж ты, не хочет своих закладывать!

– Я помогать готов… – тихо ответил Юра. – Только…

– Только? – чуть насмешливо спросил Петр Никандрович.

– Ну, не могу я как-то… Нехорошо… – невнятно ответил Юра.

Петр Никандрович снова замолчал. С одной стороны, подобное упорство на последнем рубеже было совсем некстати. А с другой, никому, кроме самого Юры Тарутина, который в данном вопросе отказывался сотрудничать со следствием, это не вредило. Его друзья – «подельники» – были изобличены и без его показаний (их также взяли с поличным, и они сами во всем сознались). Для суда этого более чем достаточно. А с третьей стороны, вербовка – вербовкой, но, как по своему опыту знал Петр Никандрович, окончательно ломать агента не всегда полезно. Надавить-то легко, тут большого ума не надо. Но подлинное оперское искусство состоит в том, чтобы вывести будущего сексота на добровольную вербовку. Чтобы сам попросился. Чтобы в кураторе своем не надзирателя видел, а спасителя и благодетеля.

– Ну, дело хозяйское! – все еще с некоторым недовольством, но уже примирительно, ответил Петр Никандрович. – Это ваше право. Хотите – помогаете следствию, не хотите – не помогаете! Вы не думайте, Юрий Денисович, я вас по-человечески очень хорошо понимаю… Но тут тоже понимать надо, что вы нам поможете, мы – вам. Тюрьма, зона – это-то не так и страшно. Везде люди, в конце концов! – почти весело завершил он.

Юра снова, с готовностью, кивнул.

– Но у вас-то ситуация будет особая… – посерьезнев, добавил Петр Никандрович.

– Какая? – настороженно спросил Юра.

– Ну как какая… У вас же дело об антисоветской деятельности. Поэтому в обычную зону вас, конечно же, не отправят.

– А куда же меня отправят?

– Куда следует… Есть у нас в стране специальные места лишения свободы для антисоветских элементов, вот, кстати, и для националистов тоже…

Заметив протестующий взгляд Юры, Петр Никандрович быстро оговорился:

– Да нет-нет, я все понимаю, что у вас случай другой… Но тут ведь как: есть порядок. И я его изменить не могу.

– И что же… будет? – уже испуганно спросил Юра.

– Одна из соответствующих колоний будет. А там, я вам скажу, контингент-то особый… Это вам не обычные воришки и не бандиты. Там у нас действительно антисоветчики сидят, фашисты разные. Помните про Хатынь?

– Да, конечно! – ответил Юра, разумеется, о Хатыни слышавший.

– Ну, вот… А такая Хатынь, к величайшему сожалению, не одна была… Специальные каратели этим занимались. И немцы, и наши предатели. И после войны этой недобитой фашистской сволочи порядочно осталось. Вот таких в спецзонах и держим. Убийцы, насильники, садисты. Настоящие фашисты, словом. Бандеровцы, власовцы, лесные братья и прочие в этом духе.

– Еще с войны, что ли?.. – удивленно спросил Юра.

– Кое-кто и с войны, кого-то уже годы спустя удалось поймать. А кто-то, прямо скажем, и после войны начал действовать. Такие тоже бывают.

Уловив удивленно-испуганный взгляд Юры, Петр Никандрович продолжил:

– Да-да, и такое, к сожалению, бывает. Редко, но бывает. Ваш-то случай что!.. Говорить не о чем: нормальный советский парень. Ну, запутался, оступился. Случайный человек, собственно говоря. А вот те… Те действительно зверье. Нелюди. Фашисты, одним словом.

– Почему же их там держат? – спросил Юрий. Вопрос прозвучал глупо, хотя и был, в рамках тех мировоззренческих координат, в которых существовал советский юноша, вполне естественным. Ведь «фашисты» казались какими-то инопланетными, потусторонними монстрами, чем-то вроде голливудских живых мертвецов. Которым в принципе не место на земле. И представить себе, что они все еще существуют, и не где-нибудь, а здесь, в СССР, на этой земле, было очень трудно. А уж вообразить, что его, «нормального», отправят к ним…

– А где же их еще держать? – вопросом на вопрос ответил Петр Никандрович. – У нас есть закон. По закону они свои срока получили, вот и отбывают в соответствующих местах. На обычные зоны мы их пускать не можем, дабы они на тамошних заключенных разлагающего влияния не оказывали. Да и не только влияния… По сравнению с ними матерые уголовники – просто дети малые. То, что эти творили, что в войну, что после войны, в Прибалтике, на Западной Украине… Страшное дело!

– Что же мне делать? – окончательно испугавшись, спросил Юра.

– А вот это вопрос! – ответил чекист. – Там, на этих спецзонах, такие порядки, что с вами все что угодно сделать могут. Прямо скажу: могут и изнасиловать, и убить – я не преувеличиваю! – и никто вас там потом не найдет. Даже мы.

– Петр Никандрович, так что же делать?!

– Что ж… Можно, конечно, кое-что и сделать… Ну да вы устали, наверное, да и я, честно говоря, тоже подустал, – тут чекист прижал ладонь к области сердца, слегка массируя пальцами грудную мышцу. – Завтра продолжим!

По замыслу Петра Никандровича, к утру Тарутин должен был окончательно дозреть, и тогда уже он бы провел его вербовку – легко и красиво. Но этого не случилось. Ночью у Петра Никандровича прихватило сердце, да так, что врачи его еле-еле откачали. После этого он провел полтора месяца в больнице и три месяца в санатории, а затем был отправлен на пенсию. А дело Юрия Денисовича Тарутина ушло в суд, где он получил свои четыре года лагеря и два года административной ссылки. Информация о нем как о «перспективном» с точки зрения вербовки объекте осела в бумагах, но вспомнили об этом гэбисты много позже – когда Юра уже прибыл в мордовские политзоны…

* * *

– Здравствуйте! Вас как зовут?

– Юра…

– А по батюшке?

– Юрий Денисович…

– Рад знакомству, Юрий Денисович! А я – Евгений Леопольдович! – и высокий широкоплечий человек в серой лагерной спецодежде протянул Юре руку.

– Очень… приятно, – с трудом выдавил из себя Юра. Первый его по прибытии в лагерь диалог был совсем не похож на то, что он себе представлял. И следующий вопрос тоже его удивил:

– Скажите, Юрий Денисович, а вы кто по национальности?

– Я?

– Да, вы.

– Я – русский…

– Ага! Ну, значит, вам к нам!

Через несколько дней суть вопроса о национальности прояснилась. Политические, как и уголовники, имели свою внутреннюю систему самоорганизации, которая, однако, не имела ничего общего с социальной иерархией мира блатных. Единая масса политзеков делилась на национально-религиозные общины – русскую православную, украинскую православную и украинскую униатскую, а также армянскую, грузинскую, латышскую, эстонскую и многие другие. Особняком держались те, кого именовали правозащитниками – их, впрочем, никогда не бывало много. Все вопросы решались либо в рамках отдельной общины, либо, если того требовали обстоятельства, на специальных сходах, где собирались делегированные представители каждого сообщества. По этой-то причине вопрос о национальности был всегда одним из первых и ключевых, ибо от ответа на него зависело, с кем ты будешь в первую очередь взаимодействовать, общаться, дружить. Впрочем, это не отменяло ни дружбы, ни общения, ни тем более солидарных действий вместе с представителями «чужих» общин – просто такая система была естественной и потому простой и эффективной формой самоорганизации. А самоорганизация была обязательным условием выживания: без этого ни связь с волей (в том числе и с зарубежьем), ни сопротивление лагерной администрации стали бы невозможны.

Буквально через несколько часов после прибытия в лагерь Юра стал замечать, что среда, в которую он попал, сильно отличается от того, что ему описывал «заботливый» Петр Никандрович. «Нелюди» и «фашисты» общались на «вы» (на «ты» были только старые приятели и друзья), в большинстве своем говорили на чистом литературном русском языке, в котором не то что мата, но даже и жаргонизмов почти не присутствовало. Впрочем, не только на русском: на второй день после прибытия Юра услышал, как встречавший его Евгений Леопольдович что-то живо обсуждает по-немецки с другим политзеком – старым, но стройным и по-военному подтянутым, чего не могла скрыть даже безобразная серая зековская роба.

– Евгений Леопольдович, так вы и немецкий знаете? – восхищенно спросил Юра.

– Да, более или менее, – ответил тот. – Не вполне идеально, но читать и говорить могу.

– Ух ты! – не смог сдержать своего восторга Юра и немного настороженно продолжил:

– А можно спросить?

– Спрашивайте.

– А с кем это вы говорили?

– А, это Анри Бонье! Он вообще-то бельгиец, валлон, но я не знаю французского, зато мы оба знаем немецкий. Так что говорим на немецком.

– А как же он сюда попал?

– Осенью сорок четвертого под Дерптом получил контузию, попал в плен.

– И он с того самого времени в лагерях?

– С того самого.

Историю старого валлона Юра Тарутин узнал несколько позже: в 1956 году Бонье должны были отправить на родину, но по каким-то причинам этого не сделали. А когда снова вспомнили о нем, то стало неудобно: пришлось бы объясняться и с бельгийским посольством и, возможно, даже и с посольством ФРГ – мол, почему не освободили вместе с остальными? Вот и решили оставить его на политзонах, регулярно продлевая срок заключения.

История эта, поначалу поразившая Юру, была, однако, далеко не единственной в своем роде – и не самой фантастической. Практика продления срока, по факту делавшая заключение пожизненным, в 1970-е годы еще оставалась в ходу. Разумеется, сие было весьма сомнительно даже и с точки зрения советского законодательства, но КГБ такие мелочи не смущали никогда. Дольше всех – по тридцать и даже по сорок лет – сидели священники и монахи из числа катакомбников. Это были те, кто отказался принять Декларацию митрополита Сергия 1927 года и считал Московскую Патриархию «советской церковью», прислужницей богоборческой власти. Попавшие за решетку еще молодыми (а подчас и совсем юными), теперь катакомбники казались глубокими стариками. Однако ни сталинская мясорубка, ни «либеральный» подход хрущевского периода, ни брежневское свинцовое безвременье не смогли угасить их веры. По всем расчетам, они вообще не должны были бы выжить – но они были живы. И не только сохранили свою веру, но и проповедовали ее среди других.

Именно отцы-катакомбники и стали для Юры Тарутина первыми учителями православной веры. О религии он впервые задумался именно в лагере, увидев, сколько культурных и образованных людей верили в Бога – причем верили искренне, всей душой. До этого он не думал над религиозными вопросами, по советской привычке полагая, что все это не более чем опиум для народа, удел «темных» старушек и наживающихся на них безсовестных попов. Здесь же все решительно противоречило этой точке зрения. Тот же Евгений Леопольдович, который помогал Юре разобраться в лагерной жизни с момента его прибытия. Образованный человек, петербуржец (он очень не любил, когда его называли ленинградцем), севший в тридцать лет, но к тому времени уже успевший опубликовать цикл своих стихотворений. Поэт и сын поэта, получивший первоклассное, по меркам СССР, образование – к тому же дополненное самообразованием. Уже в лагере, заочно, он стал членом британского Пэн-клуба – за свои репортажи о жизни политзон, которые тайно переправлялись на волю и за границу, а затем звучали на «голосах». «Темным» назвать такого человека было невозможно. А он был православным христианином, искренне и глубоко верующим.

Или отец Антоний, седовласый старец, катакомбный монах. Из своих семидесяти трех лет он тридцать один год провел в лагерях и ссылках. Он совершал богослужение для православной русской общины – за одним из бараков, после того, как мимо проходил патруль… Со старым, дореволюционной печати маленьким служебником, уцелевшим вопреки многочисленным обыскам, отец Антоний начинал молитву – и с ним вместе молились все остальные, ныне зеки, а в прошлом профессора и студенты, заводские рабочие и восставшие против колхозного рабства крестьяне, бывшие власовцы и бывшие красноармейцы. Так же – в своих местах – молились где-то и православные украинцы, и латышские баптисты, и литовские католики. И было ясно Юре, что если Евгений Леопольдович точно не является дураком, то отец Антоний так же точно не может быть мошенником и прохиндеем. Но тогда неизбежно возник вопрос: если это не глупость и не мошенничество, то что? Что дает силу этим людям? Почему ради этого они готовы идти и на смерть, и на то, чтобы десятки лет провести в лагерях (а это, возможно, похуже самой смерти)?..

Он стал задавать вопросы – и стал получать ответы. Именно политзона в Мордовии стала для него тем местом, где он обрел православную веру – сознательную и искреннюю.

Но и не только веру. Несмотря на ежедневный и тяжелый труд, несмотря на жесткий режим, политзеки прилагали все силы для того, чтобы обезпечить себе и культурную, и интеллектуальную жизнь. Тайком от «начальства» проводились собрания – по сути, лекции и семинары, на которых обсуждались исторические, политические, философские и религиозные вопросы. Существовало правило: учиться друг у друга. Тот, кто был специалистом по истории, делал доклады по истории. Кто знал философию или богословие, просвещал соузников по этим дисциплинам. Кто-то, наконец, учил иностранные языки. Впоследствии, вспоминая годы заключения, Тарутин поражался: откуда только находились силы на то, чтобы после изматывающей и тупой работы, несмотря на вечную нехватку нормальной еды, читать доклады, устраивать дискуссии, обсуждать те или иные новинки в искусстве – и, конечно же, регулярно молиться.

Но силы находились. В итоге лагерь заменил Юре университет, а в действительности дал даже гораздо больше: он стал для него путешествием в иной, несоветский мир. Нигде в СССР, кроме как в политзонах, где были собраны вместе все антагонисты советской реальности, такое путешествие совершить было невозможно. И пребывание там стало для Юрия временем колоссального личностного роста. В лагерь он попал советским ксенофобом, почти гопником, разве что прочитавшим несколько книжек «сверх нормы». А покинул его православным христианином и патриотом старой, дореволюционной и несоветской, России.

Через два месяца после прибытия Юры на зону им наконец заинтересовались местные оперативники. То ли из Кыгыл-Мэхэ поступили какие-то новые данные о нем как о перспективном объекте вербовки, то ли они просто раскачивались – но, однако, его вызвали и сделали то самое предложение:

– Вы у нас человек новый, – начал местный опер. – Личное дело я ваше посмотрел… Впечатления очень хорошие: раскаиваетесь, готовы сотрудничать… Так?

– Так, – ответил Юра.

– Ну, тогда подпишите вот это… – тут опер положил перед ним стандартный бланк подписки с обязательством «сотрудничества».

– Нет, – сказал Юра.

– Что «нет»?

– Я не буду.

– Вот как! То готовы, то не буду! Вы уж определитесь как-нибудь!

– Я определился. Не буду.

– Уверены?

– Уверен.

– Ну, смотрите, не пожалейте!

После этой беседы Юра сразу же отправился к Евгению Леопольдовичу и рассказал ему все: и о том, как он еще в Кыгыл-Мэхэ был уже почти согласен на вербовку, и о том, как все это сорвалось, и о том, что произошло сейчас.

– Я как посмотрел, что здесь за люди, с вами вот пообщался – понял, что не смогу… Что врали мне все, – закончил свое повествование Юра.

Евгений Леопольдович ничего не ответил. Посмотрел в глаза, кивнул и пошел дальше, по каким-то очередным делам. Но Юра понял: он все сделал как надо.

Отказ от сотрудничества даром не прошел: свои четыре года лагеря и два года ссылки Юрий Денисович Тарутин отсидел от звонка до звонка. Освободившись, он не захотел возвращаться в Кыгыл-Мэхэ, где слишком много людей помнило историю с его арестом, а поселился в Мангазейске. Там он сначала работал грузчиком, потом рабочим на машиностроительном заводе и, наконец, устроился водителем троллейбуса. В начале 90-х успел поучаствовать в работе разных патриотических организаций, которые в Мангазейске представлял Шинкаренко, а потом стал алтарником при Свято-Воскресенском храме и вскоре был рукоположен Пахомием во священника. А уже при Евсевии отец Георгий Тарутин был назначен настоятелем прихода в городе Торей.

* * *

Появление Виктора Иосифовича Раскина в торейской исправительной колонии, да еще и в качестве заключенного, предсказуемо стало сенсацией и событием года. Еще бы! Вся страна тогда с ленивым удовлетворением наблюдала за тем, как олигархов стали оттирать от власти. А некоторых не просто оттирали, а скидывали с самых высот – и финансовых, и государственных. Зрелище грело душу и было эпичным – и этого было более чем достаточно.

И вот теперь живой участник этого эпического шоу этаким метеоритом свалился в мангазейскую глушь. И даже не в сам Мангазейск, а в Торей, в тамошнюю ИК-11! Само по себе это уже стало сенсацией, сопоставимой с высадкой инопланетян. Но мало того. Раскин был человек весьма богатый – не топовые места в российском Форбсе, но несколько сотен миллионов долларов у него по-прежнему имелось. Люди с такими деньгами в Торее никогда не жили, а тем более не сидели на зоне. И о Раскине тут же стали ходить легенды: рассказывали, какие подарки он делал сокамерникам, когда был еще в московском СИЗО, и о том, что он сразу же, дабы не скучать, выписал себе всю прессу, которая была в каталоге Роспечати, что он собирается произвести ремонт в колонии за свой счет, и прочее в этом роде. Надо сказать, что эти рассказы не были совсем уж чистым вымыслом: Раскин действительно выписал себе весь каталог Роспечати и действительно обещал, если ему позволят, помочь обустроить колонию, куда он попал, и даже город.

В итоге в Торее сложилась трагикомическая ситуация. С одной стороны, отцы города и администрация ИК, как и полагается лояльным гражданам, публично не ставили под сомнение правомерность вынесенного Раскину приговора и всячески заверяли читателей и телезрителей в своей полной лояльности государственному курсу и лично президенту. С другой, они уже мечтали о том, сколько дел, которые не могли сдвинуться годами, удастся осуществить с помощью Виктора Иосифовича. Городские власти всерьез рассчитывали, что он отремонтирует участок дороги на Мангазейск (что-то около семидесяти километров), по которому на машине из мангазейского аэропорта ездила на свидания к Раскину супруга. Эта дорога не видела капитального ремонта со времен кончины Константина Устиновича Черненко. Администрация колонии уже наметила целый план ремонтных и строительных работ, которые они хотели «предложить» профинансировать опальному полуолигарху. Ну и, конечно же, множество более мелкой публики, также алчущей получить свою финансовую подкормку с раскинских пажитей, потянулась в колонию номер одиннадцать, дабы попросить поддержки у «уважаемого Виктора Иосифовича». Тут был и директор местного техникума, которого Раскин ошарашил предложением почитать лекции в его учебном заведении, и директриса музыкальной школы (естественно, обшарпанной и разваливающейся), и редактор местной как бы независимой газеты, и многие другие. Был среди них и священник Георгий Тарутин.

Главной причиной, заставившей его искать свидания с Раскиным, была вечная нехватка денег. Поиск спонсоров давно уже превратился едва ли не в основное его занятие, а с благодетелями в Торее было туго. Меж тем Епархиальное управление, ведомое твердою рукою отца Кассиана, продолжало вышибать из приходов если не последнюю, то предпоследнюю копейку. Но ладно бы лишь это! Храм в Торее еще только строился, и если отец Кассиан требовал в срок выплачивать назначенные взносы (объем которых все возрастал), то Преосвященный регулярно интересовался тем, как идет строительство. И был явно недоволен тем, что нерасторопный отец Георгий не может найти новых – столь необходимых! – финансовых источников.

К самому Раскину Тарутин поначалу относился скептически (как и большинство российских граждан, живших более или менее нище, олигархов и иже с ними он недолюбливал). Но если б опальный миллионер согласился хоть немного поддержать торейский приход, это стало бы для отца Георгия спасением. И даже давало надежду на основательное повышение котировок в епархиальном мире: с человеком, который держит связь с почти что олигархом, наверняка стали бы считаться и благочинный, и архиерей! И потому он должен был попытаться установить с ним некие (в идеале – дружеские) отношения.

Кроме того, несмотря на скепсис, отец Георгий не мог не отметить того факта, что Раскина многие считают политическим заключенным. Сам бывший политзек и к тому же довольно мягкий и добродушный человек, Тарутин не мог совсем уж не сопереживать новому обитателю ИК-11, оказавшемуся за решеткой пусть и с кучей оговорок, но все-таки «за политику».

Добраться до Раскина оказалось не так-то просто. Желающих повидаться с ним было предостаточно, а время, отведенное для таких свиданий-аудиенций – ограничено. Помог случай. Местное управление исполнения наказаний, следуя общегосударственному тренду на установление тесных контактов с РПЦ МП, стало активно приглашать священников на зоны и в изоляторы – как для общения с заключенными, так и для иных, все больше празднично-протокольных, мероприятий. Приглашали и отца Георгия. И вот, через полтора месяца после прибытия в торейскую ИК Раскина Тарутину позвонил начальник колонии:

– Здравствуйте, отец Георгий! Это Гурулев безпокоит!

– Здравствуйте, Сергей Петрович!

– Отец Георгий! Я что звоню! У нас тут небольшое мероприятие запланировано. Юбилей: шестьдесят пять лет основания колонии!

– Ясно, – кротко, но безо всякого восторга ответил священник (и бывший политзек, имевший довольно ясное представление о героической истории учреждения).

– Так вы это! Мы прошлый раз говорили, чтобы колонию нашу освятить! Вы как, придете?

– Да, конечно… Раз вы просите, то что же… Дело благое. Богоугодное.

– Значит, договорились!

– Да. Сергей Петрович! У меня к вам просьба есть одна.

– Говорите.

– Хотелось бы с Раскиным встретиться…

– С Раскиным? А вам-то он зачем? Он же еврей! – хихикнул полковник.

– Ну как… – растерялся Тарутин.

– Ладно, ладно! Понятно все. Поспособствуем. Но только это…

– Да-да!

– Это если он захочет. Он у нас тут на особом счету. Тут все добровольно. Так что если откажется – то откажется. Тогда ничем помочь не сможем.

Однако Раскин не отказался, и в тот день, когда было намечено «мероприятие» и отец Георгий явился в колонию, чтобы освятить здание администрации, их свидание и состоялось – за полтора часа до «мероприятия» и освящения. Тарутин ожидал увидеть нечто вроде нувориша – бандюка из 90-х, разве, может, несколько более лощеного и к тому же озлобленного на весь мир. Однако когда он зашел в комнату для свиданий, навстречу ему поднялся худой и подтянутый человек в зековской черной робе, ничего общего с архетипическим образом «крутого» не имеющий. Тонкие черты лица, большие глаза, седина, тронувшая уже его волосы и мягкая добрая улыбка – если бы его одеть в джинсы и свитер, получился бы классический интеллигент из ленинградских коммунальных кухонь конца 1980-х годов. И держался он в похожей манере, но, однако, и жесты, и слова его были более изящными и мягкими, чем у большинства таких продвинутых ленинградцев.

– Здравствуйте, отец Георгий! – первым поздоровался он. – Я очень рад, что вы пришли.

Тарутин был несколько удивлен таким началом.

– Здравствуйте, Виктор Иосифович, – чуть смущенно ответил он. – Вот, решил вас навестить… Раз вы не против…

– Я очень рад! – снова повторил Раскин. – Вы понимаете, в моем положении общение всегда важно. Но со священником, с духовным лицом – особенно.

И заметив, что Тарутин чувствует себя неловко, и тут же вычислив, что его смущает, он добавил:

– К сожалению, я человек не слишком церковный. Но себя считаю христианином. И православным.

– Слава Богу! – ответил отец Георгий. – Понимаю, вам очень тяжело пришлось. Вам выпали очень тяжелые испытания. Но Господь никогда не посылает их напрасно…

– Да, именно так! – ответил Раскин. – Потому-то я и хотел с вами встретиться, что священник очень хорошо должен понимать суть моего нынешнего положения.

– Ну, я не только как священник… Я ведь сидел в свое время.

– Вот как? – удивился Раскин. – Простите за вопрос…

Отец Георгий чуть улыбнулся:

– В начале семидесятых. На политзонах в Мордовии четыре года. И потом еще два года административной ссылки в Пермском крае.

– Так вы были политзаключенным?

– Выходит, что так…

– Удивительно! Да, действительно, не без Божиего промысла мы встретились!

Раскин попросил отца Георгия рассказать немного о себе и, главным образом, о том, как он попал на политзоны. Что тот и сделал. А потом уже сам Виктор Иосифович поведал ему вкратце свою историю: как замышляли «идти в политику», как их сначала предостерегали, потом запугивали, как прозвучали последние предупредительные сигналы и как они попали под каток…

– Вы священник, я и хочу быть с вами искренним, – в заключение их беседы сказал Раскин. – Как на исповеди – хотя, конечно, это не исповедь в точном смысле слова. Я не буду вам говорить о том, что все, что мы делали, было абсолютно законно и правильно. Не все, разумеется. Да и не было в начале девяностых годов никаких законов, которые бы определяли в нашем деле, что законно, что нет. Жизнь слишком быстро шла вперед, мы все делали буквально на ходу. В том числе и юридические нормы, и прецеденты. Но ничего такого, чего не делали бы наши конкуренты, чего не делало бы наше государство, мы не совершали. Я вам рассказал, как мы заботились о наших рабочих, о персонале. Скажу откровенно, я этим горжусь – такого, как у нас, ни у кого не было. И если бы не наши планы на участие в выборах, если бы не позиция… Позиция понятно каких лиц… То меня бы здесь не было. Я грешный человек, и я это признаю…

– Все мы грешны… – вставил отец Георгий.

– Но здесь я нахожусь не из-за того, что мы кого-то ограбили или обманули. А совсем по иным причинам. И в этом смысле – в этом смысле – совесть моя чиста.

– Что же, это самое главное… – чуть помолчав, сказал отец Георгий. – А с Божией помощью, годы вашего срока пройдут, и вы освободитесь. Нельзя сказать, что они пролетят, но пройдут… С Божией помощью, вы справитесь…

– Отец Георгий! Время нашего свидания заканчивается. Я вижу, что вы очень… благородный человек. И вы не станете просить у меня сейчас о чем-либо… Но если я могу вам быть чем-то полезным – обращайтесь! Я скажу своему адвокату, и он с вами свяжется.

Тарутин грустно улыбнулся. «Абсурд какой-то! – подумал он. – Я, свободный, прихожу просить помощи у него, заключенного… У своего же брата, политзека!..»

– Скорее я должен бы спрашивать, чем вам могу помочь! – ответил отец Георгий.

– Вы уже мне помогли, придя на встречу. Поверьте, для меня это очень важно, – серьезно сказал Раскин. – Но я буду вам благодарен, если вы помолитесь за мою семью. За мою маму, за жену, за детей. За меня.

– Конечно, обязательно!

– Буду рад увидеться с вами снова! Спасибо, что пришли. И, повторяю – обращайтесь, если что-то потребуется!

Отец Георгий, пожав руку олигархического зека, молча вышел из помещения для свиданий. Сзади лязгнул замок. Ну да, конечно, ему все это знакомо! Этот лязг замков и грохот металлических дверей, окрики конвоиров и «начальства», эти стены, выкрашенные то синей, то зеленой – но всегда уныло-тошнотворной – краской… И этот человек. Он ожидал увидеть наглого и злобного нувориша, от скуки решившего поглядеть на попа, а встретил вежливого, тонко чувствующего собеседника, который как будто читал его мысли, отвечая на его вопросы еще до того, как они были высказаны. И отвечал всегда именно то, что он хотел услышать, что он, Тарутин, считал самым правильным ответом. (О том, что Раскин может быть очень опытным психологом, которому ничего не стоило «расшифровать» и «обаять» простоватого и доверчивого провинциального священника, отец Георгий как-то не подумал.) Умный, тонкий, правильно мыслящий и правильно говорящий человек. И к тому же – свой брат, политзек. «Такой же, каким был когда-то я…»

А теперь он, бывший заключенный Тарутин Юрий Денисович, 1953 года рождения, безпартийный, национальность – русский, особых примет не имеется, а ныне – иерей Георгий Тарутин, идет на «торжественное мероприятие» к надзирателям…

Когда он зашел в актовый зал, вышеназванное торжество уже началось. Собрался почти весь здешний «личный состав», а также старики – тутошние ветераны, было даже несколько журналистов и съемочная группа МГТРК. Все места были заняты, и отец Георгий сел в заднем ряду. С официальным докладом выступал полковник Гурулев. Рассказывал, сколько и чего было отремонтировано, что запланировано построить, какие улучшения будут произведены в ближайшее время… Упомянул, конечно, и о «славном пути», пройденном за шестьдесят пять лет, о служении Отчизне. После доклада включили газмановскую песню про офицеров-россиян и про то, что «свобода воссияет». Все встали, кое-кто из уже не вполне трезвых прапорщиков пытался подпевать. Тарутин погасил горькую усмешку, невольно изобразившуюся на его лице при мысли об анекдотичности строк про воссиявшую свободу в стенах данного учреждения. А потом, само собой, на сцене появился председатель ветеранской организации ИК-11.

– Уважаемые товарищи! – начал он, сделав демонстративный акцент на слове «товарищи». – Сегодня мы отмечаем славный юбилей нашей исправительно-трудовой колонии. За шестьдесят пять лет, вместе со всем аппаратом министерства внутренних дел, вместе со всей нашей Родиной, под руководством коммунистической партии, ныне, к величайшему сожалению, несуществующей, нами был пройден славный путь!

Тут он прервался, дабы сглотнуть накопившиеся во рту слюни. Зал же взорвался аплодисментами. Далее глава ветеранской организации помянул, как водится, славные годы Великой Отечественной войны, когда сотрудникам НКВД, служившим в лагере, было особенно тяжело, но они справились… Выстояли… Не дрогнули… И снова и снова аплодисменты. О том, было ли тяжело заключенным, никто, разумеется, не говорил. А перед мысленным взором Тарутина проносились картины его политзековской юности. «Заботливые» следователи, ласково и умело ломавшие его волю, дабы превратить его в стукача… Евгений Леопольдович, которому четверо оперативников скрутили руки за спиной, чтобы снять нательный крестик, после чего он отправился в карцер на сутки (карцер не отапливался, а было это в декабре месяце, и на улице стояло двадцать пять градусов мороза)… Отец Антоний, после очередного обыска аккуратно выкапывающий из земли зарыты й туда старенький служебник, завернутый в специально припасенный полиэтиленовый пакет…

«Господи!.. Где я?.. С кем я?.. – спрашивал он себя, когда зал раз за разом взрывался аплодисментами. – Ведь ничего не изменилось! Вот, снова здесь сидит политзаключенный! Все те же вертухаи на сцене, говорят о тех же своих достижениях и своих героях-кровососах! Но почему я сегодня здесь? Среди них?..»

После выступления председателя ветеранской организации на сцену поднялся детский хор, прибывший из подшефного детдома. После того как он спел несколько песен про войну, Родину и еще что-то как бы патриотическое, начальник колонии вышел на сцену и объявил:

– Сейчас в работе исправительных учреждений особое внимание уделяется вопросам духовности, вопросам взаимодействия с традиционными конфессиями. На протяжении всей истории России именно Православие было основой нашей государственности, скрепляло наш народ. И потому мы сегодня позвали отца Георгия для того, чтобы он провел обряд освящения здания нашей администрации. Отец Георгий, пожалуйста! – пригласил его Гурулев, и кто-то даже захлопал в ладоши.

Тарутин встал со своего места и медленно пошел к сцене.

«А ведь все как тогда! – мысленно отметил он. – Либо предаешь своих, и за это тебе помогут, либо… Либо не предаешь… А ведь тогда-то было проще! Яснее! А как сейчас? Что скажут в епархии? Что потом?..»

Как бы медленно он ни шел, но сцена приближалась со стремительной быстротой. Еще несколько секунд, и он будет там. И нужно будет что-то говорить и делать. Например, поблагодарить всех за… За что? За что-нибудь, не так уж и важно. И начать служить молебен, а потом с чашей и кропилом пойти по коридорам. Или?

Отец Георгий поднялся на сцену. Помолчал несколько секунд и обратился к залу:

– Меня позвали сегодня для того, чтобы освятить здание администрации колонии. Освящение – это значит призывание Божиего благословения на тех, кто здесь находится, на то, что они делают. На богоугодное дело. Но я только что говорил с Виктором Иосифовичем Раскиным. Он – политзаключенный. Я в этом теперь уже совершенно не сомневаюсь. То, что у нас есть политические заключенные – это недопустимо. Это – преступление. А преступление не может быть богоугодным. Поэтому я отказываюсь освящать здесь что-либо!

И, произнеся эти слова, отец Георгий сошел со сцены, под вспышки фотоаппаратов и под объективом телекамеры.

* * *

– Ты что натворил? – сразу после беседы с Гурулевым Евсевий перезвонил Тарутину и задал ему этот вопрос.

– Благословите, – раздалось с того конца провода. – Вы, Владыка, наверное, про то, что в колонии случилось?

– Конечно! – ответил архиерей. Он говорил, не повышая голоса. Но те, кто его хорошо знали, по тону наверняка бы догадались: он очень сильно раздражен.

– Я отказался освящать здание администрации колонии, потому что нельзя призывать благословение Божие на преступное деяние.

– Какое преступное деяние? Ты там совсем с ума сошел?! – Евсевий почти сорвался.

– Там находится политический заключенный. Это – преступление, – спокойно ответил отец Георгий.

– Ну, хватит! – отрезал архиерей. – Значит, так! С завтрашнего дня ты в запрете. Уяснил?

– Да, – ответил Тарутин. В таком, как будто спокойном, ответе присутствовал намек на явное недовольство: вместо обычного в церковной практике «благословите» – благословите исполнять – отец Георгий ответил просто «да». То есть уяснить-то уяснил, но правильным это не считал. И Евсевий, конечно, это заметил.

– Завтра же приезжай сюда. Во-первых, получишь указ о запрещении в священнослужении. Во-вторых, объяснишься лично, что там у тебя. А там будем решать, что с тобой делать.

– Владыка, я завтра не смогу…

– То есть как не сможешь?

– Мне жену нужно встретить, с внучкой надо побыть… Не раньше чем через три дня смогу приехать.

– Ты еще пререкаешься! – возмутился Евсевий. – Тебе сказано: завтра же прибыть сюда, в Мангазейск. Не приедешь – пеняй на себя! Понял?

– Понял…

И Преосвященный бросил трубку. Завтра с утра во всех СМИ поднимется не то что волна, а настоящее цунами. Уж мимо такого ядреного сюжета, как священник-диссидент, выступивший в поддержку Раскина, они, конечно, не пройдут!

– Вот искушение!.. – тихо прошептал Евсевий. Такое событие не могло не принести множества проблем. Но именно сейчас демарш Тарутина мог стать фатальным. До окончания строительства собора – точнее, до намеченной даты окончания строительных работ – оставались считанные месяцы. Уложиться в оставшийся срок можно только чудом. Не хватало времени, не хватало денег. Но сейчас, наконец-то, к строительству активно подключились местные власти. Губернатор стал наведываться на стройплощадку, областная администрация начала проводить «работу с бизнесом» и устраивать как бы добровольные благотворительные марафоны среди бюджетников. После истории с отцом Кассианом наладились взаимоотношения с УФСБ и пограничниками, этот денежный ручеек даже слегка увеличился. Да и вообще спонсоров стало больше: все видели, что «в центре» власти и РПЦ МП налаживают все более тесные отношения. Денежная публика, уловив перемену ветра, спешно меняла курс. И хотя в Мангазейске этот процесс явно запаздывал, сейчас, наконец, и власти, и бизнес как будто раскочегарились.

И тут такое!..

Выступить в поддержку одного из главных врагов действующей власти! И как раз в тот момент, когда над ним готовится расправа, когда его шельмуют все правительственные СМИ! Выступить в поддержку того, кого большинство народа если не ненавидит, то точно не любит! Да еще и сделать это едва ли не от лица всей Церкви!

За это могли взгреть не то что епархиального архиерея – за такое могли спросить в Москве и с самого Патриарха! Что, понятное дело, вдребезги разбило бы архиерейскую карьеру Евсевия. А уж про соборное строительство и говорить нечего! Как только власти решат, что Мангазейская епархия, хотя бы даже и неявно, поддерживает Раскина, все денежные поступления прекратятся. Останутся лишь самые верные духовные чада, да и те могут отказаться, страха ради административного… Собор моментально превратится в долгострой, а Евсевия сместят с кафедры и выкинут на покой в какой-нибудь монастырь.

Перед глазами Преосвященного снова возникла соборная стройка. Когда-то, когда он только прибыл на мангазейскую кафедру, это был всего только замысел – эмбрион, родившийся в его уме. Он постепенно вызревал, принимая формы первых проектных чертежей, эскизов, презентационных файлов. Потом пришлось выдержать первую настоящую битву за это дитя: доказать, что Мангазейску нужен свой, непременно большой («второй по величине после храма Христа Спасителя в Москве!») кафедральный собор. Затем – выбить под него место. И вот наконец настал тот день, когда был заложен первый камень в основание нового соборного храма. Дитя пришло в этот мир.

А дальше, чтобы оно росло – и росло быстро, потребовалось окружить его поистине материнской заботой – и материнской же ревностью. Все, что только было, каждую копейку, каждую крупицу влияния, каждую минуту времени – все это отдавалось только ему. Все остальные должны были подождать, ибо по-другому нельзя. По крайней мере, Евсевий не представлял, как это могло быть иначе.

И вот, наконец, его дитя и его творение приблизилось к той черте, когда для него начнется собственная, самостоятельная жизнь. Красные кирпичные стены, с таким трудом приподнявшиеся некогда над кромкой котлована, теперь устремились ввысь. Монтировались первые купола, был уже поднят на колокольню огромный благовест. Остался последний, решительный рывок – и новый кафедральный собор во имя Казанской иконы Божией Матери будет впечатан в реальность во всем своем совершенстве и великолепии!

И в этот момент, на самом взлете, Тарутин пытается его срезать. Пусть даже и по глупости, пусть и искренне заблуждаясь – но пытается…

Евсевий был убежден: самую попытку нанести этот удар нужно не просто пресечь – ее нужно растоптать, испепелить, изничтожить! Завтра Тарутин будет у него в кабинете и завтра же, уже запрещенный в священнослужении, покается в своем поступке. Скажет, что его обманули, что он просит прощения и так далее. Иначе… Иначе придется растоптать его самого.

* * *

Утро следующего дня, как и предполагал Евсевий, началось со множества звонков. Причем не только ему: журналисты РИА Новости где-то добыли номер отца Игнатия и позвонили отцу игумену в половине седьмого утра:

– Как вы можете прокомментировать поступок священника Георгия Тарутина?

– Какой поступок?.. – недоуменно спросил отец Игнатий, еще лежавший в кровати.

– Отказ освятить колонию, в которой находится Раскин, так как Тарутин считает его политзаключенным.

– Послушайте, я от вас об этом впервые слышу… Никак не отношусь…

Большинство, впрочем, дозванивалось куда надо – до епархиального архиерея. Им Евсевий отвечал одинаково:

– Свои действия иерей Георгий Тарутин со мной никак не согласовывал. Это грубое нарушение канонических правил, устава Русской Православной Церкви, запрета на вмешательство в политическую деятельность. Сразу же, как только меня уведомили о случившемся, мной было принято решение отстранить Георгия Тарутина от священнического служения…

Но журналисты были не самыми неприятными собеседниками. Ведь утро в Мангазейске – это еще ночь в европейской части России. А вот ближе к трем часам дня начнет просыпаться Москва. А вместе с Москвой проснется и Патриарх, и патриархийный управделами – к этому моменту ситуация должна быть как-то разрешена…

По этой причине до полудня Евсевий самостоятельно обзвонил всех «кого следует» – начальника областного УИНа, главу УФСБ, губернатора – и перед всеми извинился, всех заверил в том, что Тарутин занимался партизанщиной и будет за это сурово наказан, что сам он, лично, полностью поддерживает президента, а к Раскину ни малейших симпатий не испытывает. Оставалось последнее: принять отца Георгия и заставить его публично и эффектно покаяться. В начале первого Евсевий набрал по мобильному своего диссидентствующего попа:

– Ну, ты где?

– Владыка, благословите, – как ни в чем ни бывало, ответил отец Георгий.

– Ты где, я спрашиваю?

– Я? Я в Торее.

– Я же тебе сказал, чтобы ты сегодня прибыл в Мангазейск!

– Владыка, но я же говорил, я не могу…

Отец Георгий прекрасно понимал, что его отказ приехать архиерея, мягко говоря, расстроит. Но он также понимал, чего от него будет добиваться Евсевий. А отказываться от своих слов Тарутин не собирался. Кроме того, у него в Торее и вправду оставались неотложные дела. И он решил положиться на волю Божию: глядишь, удастся пересидеть эту бурю подальше от кафедрального града, ну а если не удастся… То пусть будет то, что будет.

– Ну, смотри! Ты сам выбрал! – сказал Евсевий и бросил мобильник. После чего вызвал по внутренней связи благочинного. Через несколько секунд отец Кассиан стоял перед архиерейским столом.

– Вот что, – обратился к нему Евсевий. – Сейчас же сделай указ о запрещении Тарутина в священнослужении и ходатайство в Синод об извержении его из сана. Прямо сейчас. Понимаешь?

– Благословите!

Однако отец Кассиан не двинулся с места. Архиерей посмотрел на него вопросительно.

– Простите, Владыка, – ответил тот. – Какое каноническое основание писать?

Вопрос этот застал Евсевия врасплох. То, что отца Георгия нужно было извергнуть из сана, представлялось ему самоочевидной истиной. О том, на основании каких канонов это делать, он даже не задумывался. И лишь сейчас он подумал об этом… И увидел: собственно говоря, никаких канонических оснований для извержения из сана отца Георгия нет. Отказался освящать здание колонии? Это вообще не является каноническим преступлением. Мотивировал это политически? Собственно, политической эту мотивировку тоже можно назвать не без натяжки… Но даже и это трудно подвести под какое-либо соборное постановление или апостольское правило. Разве только нарушение Устава РПЦ МП, запрещающее клирикам заниматься политической деятельностью, да и то – притянуто за уши… Однако извергать из сана было надо.

– Пиши: аще досадит архиерею… – сказал благочинному Евсевий, вспомнив любимую епископатом и универсально применимую каноническую норму. – И сразу пересылай бумаги факсом в Синод. Чтобы к девяти утра по Москве там уже все было.

* * *

– Будете кофе?

– Ой, спасибо… – смутившись, ответил Тарутин. – А можно чаю?

– Конечно! – ответил ему радиоведущий, тоже священник. Правда, был он не из Московской Патриархии, а из одной микроскопической юрисдикции, и в прошлом был довольно известным диссидентом, а в последние годы стал среднего калибра звездой на «Радио “Свобода”». С того момента, как отец Георгий Тарутин отказался в знак протеста освящать здание администрации ИК-11 в Торее, прошло два месяца. Решение о его извержении из сана было принято Синодом, и теперь он формально был уже не отцом Георгием, а простым мирянином Юрием Денисовичем. Сам он, однако, не считал это решение канонически законным и намеревался продолжить священническое служение. Правда, пока он еще не знал, к какой церковной юрисдикции примкнуть, но не сомневался, что этот вопрос скоро решится.

Вообще, он был уверен – уверен почти абсолютно, – что мрачная полоса в его жизни, наполненная скорбями и испытаниями (а как знать, не была ли вся его жизнь, до недавнего времени, такой полосой?), миновала – отныне и навсегда. Решение о запрете в служении он воспринял спокойно – он этого ожидал. Подлинным ударом для него стало известие об извержении из сана. Это было и неожиданно, и даже жестоко. Ведь он не совершал ничего такого, что по канонам карается лишением священства. По большому счету, даже отправлять его в запрет оснований не было – но к такому повороту он был готов, ибо понимал, что архиерея его поступок, мягко говоря, рассердил. Но чтобы извергнуть из сана… Да еще столь поспешно! Эта новость его шокировала. Однако к тому времени вокруг него появилось уже множество людей, готовых его поддержать. Помимо журналистов, едва ли не каждую минуту звонивших ему и просивших вновь и вновь рассказать о том, почему он отказался освящать административные помещения на зоне, ему начали звонить и писать самые разные люди, восхищенные его поступком. Все они заверяли его в своей поддержке, благодарили за то, что он сделал, а очень скоро с ним связалась Ирина Раскина – супруга Виктора Иосифовича. И не просто позвонила, а лично встретилась с ним в Торее.

– Вы не представляете, как для нас это важно! – снова и снова говорила она, обеими руками, наманикюренными своими пальчиками, сжимая его мясистые, мужицкие ладони. – Для меня! Для Вити! Для всей нашей семьи! Мы так вам благодарны! Поверьте, мы никогда этого не забудем!..

И действительно, не забыли. Через неделю ему предложили прилететь в Москву, дабы принять участие в нескольких радио– и телеэфирах.

– Да я бы рад… – ответил он на приглашение. – Но у меня нет денег в Москву ехать. Да и жить негде.

– О, об этом и речи нет! – заверил его телефонный собеседник. – Самолет, гостиница, проживание – все это мы вам оплатим!

И он вылетел в Москву. Правда, в этот раз Ирина Раскина с ним встретиться не смогла, но позвонила ему на мобильный и опять долго говорила о том, как она ему признательна, и даже сказала, что они с мужем его никогда не забудут и он всегда может к ним обращаться за помощью. Московская же реальность показалась Тарутину и вовсе сказочной. Для него, привыкшего к съемным квартирам с ободранными стенами и полуразвалившимся домам в частном секторе, четырехзвездочная гостиница стала подлинным дворцом, а тамошний шведский стол – пиршеством. С ним постоянно хотели пообщаться как журналисты (в том числе и весьма известные, некоторых из них он ранее видел по телевизору), так и некоторые политические и общественные деятели. Все эти люди пожимали ему руку и говорили:

– Спасибо! Спасибо за то, что вы сделали! Вы – очень мужественный человек! Вы – пример для нас всех!

И даже священническое служение, как выяснилось в Москве, оказалось возможным: мир альтернативного православия, как в консервативно-фундаменталистских, так и в либеральных своих проявлениях, всегда был весьма разнообразен. И сейчас представители разных юрисдикций старались наладить с ним контакт, предлагая присоединиться именно к ним…

А сейчас он сидел в студии знаменитой «Свободы», которую начал слушать еще в советские времена. И скоро должен был начать рассказывать – в очередной раз – о своем поступке и о том, что его к этому толкнуло.

– А скажите, отец Георгий! – обратился к нему вежливый радиоведущий. – Вы, кажется, на политзоны попали по каким-то националистическим делам?

– Да, – ответил он. – Можно сказать, был одним из родоначальников движения скинхедов. Мы там против тафаларов выступали. Ну, точнее, собирались только.

– А скажите, отец Георгий! – снова спросил ведущий. – Вы и сейчас придерживаетесь националистических убеждений?

Тарутин знал, какого ответа от него ждет радиоведущий. Да и не только и не столько он, сколько его слушатели, а равно доброжелатели и потенциальные благодетели самого Тарутина. Те, кто привез его в эту сказочную, чистую, красивую, интересную жизнь. Те, кто поставил его под телевизионные софиты. На мгновение он задумался: может, стоит им попытаться все объяснить? За что он попал в лагеря, что там пережил и как это его изменило? Что ожидал там встретить и что в действительности встретил? Но все это было слишком сложно. Особенно же сложно это было выразить в коротком ответе. Чтобы все поняли, и чтобы приняли, чтобы не обиделись. Чтобы не оттолкнули. Ибо если оттолкнут они, то куда тогда?.. И он решил просто сказать то, что от него хотели услышать:

– Нет. Националистом я был только до того, как стал православным. А православие и национализм несовместимы, ведь в Царствии Божием нет ни эллина, ни иудея!

– Вот и хорошо! Вот и хорошо! Вы это во время передачи обязательно скажете, да?

– Да, конечно!

* * *

Когда Тарутин готовился к полуденному эфиру в Москве, на Мангазейск уже опустились сумерки. Архиерей сидел у себя в кабинете, в очередной раз перелистывая подготовленную отцом Кассианом справку по доходам и расходам епархии. Что ж, в сравнении с тем, с чего начинали, успехи выглядели впечатляюще. Когда он прибыл на кафедру, о таких поступлениях нельзя было и мечтать. Но все равно – мало! Ничтожно мало для того, чтобы успеть достроить собор. А самое скверное, что начинало не хватать уже не только денег, но и времени…

Вновь пробежав глазами первую страницу кассиановской справки, Евсевий вдруг понял, что на ближайший час дел у него нет. Чувство необычное: он уже давно привык, что едва ли не каждая минута у него расписана. И вдруг – пауза. Внезапное свободное время.

Евсевий глянул в окно – на Свято-Воскресенский храм, очертания которого уже терялись в темноте. На проходящих мимо людей. «Нет, расслабляться нельзя!» – вспомнил он о правиле, усвоенном еще со времен семинарии. Если навалились проблемы и есть время – надо читать Псалтирь!

Он подошел к аналою, который стоял в красном углу под иконами Спасителя и Богородицы. На аналое висела старенькая епитрахиль, которую он надевал, когда кого-то исповедовал. Но сейчас она не нужна. Тут же и томик Псалтири, слегка пообтрепавшийся от частого использования. Закладка лежала на сто сороковом псалме – там, где он остановился в прошлый раз.

Евсевий быстро, по памяти проговорил начальные молитвы и приступил к чтению. Впрочем, и псалом этот он тоже произносил почти по памяти, ибо не запомнить его за десятилетия монастырских служб он не мог.

«Господи, воззвах к Тебе, услыши мя…» – знакомые слова проносились быстро и легко. Но, возможно, именно из-за этой легкости они начали перепутываться с другими мыслями.

«На месяц денег хватит, а потом как?.. Опять придется выпрашивать! Может, еще отчисления с приходов повысить? Или монастырских благодетелей на собор переключить?»

«Яко к Тебе, Господи, Господи, очи мои: на Тя уповах, не отыми душу мою. Сохрани мя от сети, юже составиша ми, и от соблазн делающих беззаконие…»

«Нет, монастырских лишний раз трогать не стоит! Монастыри нам нужны, ой как нужны! Без молитовки никакой собор не построится… Нет. Тут других надо тормошить…»

«Изведи из темницы душу мою, исповедатися имени Твоему. Мене ждут праведницы, дондеже воздаси мне…»

«Опять Герасимова? Да, пожалуй… Слава Богу, что Тарутина тогда вовремя… нейтрализовали. Вот ведь гаденыш! Говорят, ему Раскин пообещал персональный собор построить! Выше, чем у нас! Ничего, Господь тебя окоротит! И тебя, и твоего жи…!»

«Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу…»

«Выше, чем у нас!..»

«И ныне, и присно, и во веки веков…»

«С попами напряженно… В тот же Торей непонятно, кого ставить. Кого-то надо, а кого?..»

Евсевий перелистнул страницу, на секунду задумавшись. И начал читать следующий псалом. Однако слова пролетали мимо сознания, переполненного мыслями о ближайшем будущем – и собора, и епархии, и самого Евсевия.

«Может, монахов на приходы поставить? Зосиму, да и Савватия. Денег на них меньше надо. Может, монашествующему священству вообще оклады отменить? На приходах не отменишь, конечно, а вот в Мангазейске – надо подумать… Да и куда им деньги? Пусть напрямую в епархию обращаются, если что…»

«Слава, и ныне», – треть кафизмы уже прочитана.

«Так кого все-таки в Торей? Андрейко нельзя, жирно ему будет, пусть пока на другом приходе посидит. Лагутин? Тем более! Больно наглый, пусть сперва пообломается… Ревокатов? Боязно… Как бы лаптей не наплел. Пусть пока здесь побудет. Игнатий? Этого можно, а кого вместо него?.. Отца Аркадия? Дуралей он, для настоятеля…»

Архиерей не заметил, что уже перестал читать Псалтирь, и молча, невидящим взглядом, смотрел в окно. В Свято-Воскресенском храме зажгли огни – видимо, служат всенощную. Теперь едва ли не каждый день служили всенощные.

«Одни проблемы, со всех сторон… – печально подумал Евсевий. – Да, тяжеленько им всем пришлось… Нам всем. Ну, да ничего! Сейчас главное – собор! Ничего важнее сейчас нету. Ничего-ничего! Пусть тяжеленько, но прорвемся. Построимся, с Божией помощью. А что попов не хватает, что сил нет тянуть – так то все ерунда. Будет еще все, обязательно будет. А сейчас на это смотреть нечего. Сейчас все – на стройку!»

Евсевий устало вздохнул и посмотрел на часы. Через пять минут его позовут к ужину. Что ж, пора. Он закрыл Псалтирь, выключил свет и вышел из кабинета.

* * *

– Так вас здесь высадить? – спросил отца Игнатия водитель. Старый знакомый, а вернее сказать – один из его многочисленных друзей, в очередной раз подвозил до дому отца игумена. Правда, в общей массе знакомых и приятелей Игнатия он несколько выделялся: он был откровенным безбожником – в отличие, впрочем, от собственной жены, весьма религиозной и при этом не страдающей неофитской неадекватностью. Возможно, именно это сочетание и привело к тому, что настоятель соборного храма как-то быстро и удивительно крепко подружился с этой семьей. Сам для себя он причину определил почти сразу:

– Хоть среди нормальных людей побыть…

Действительно, безбожник хоть и был безбожником, но – по-человечески честным и совсем не агрессивным. А с его супругой можно говорить на церковные темы, не обходя острые углы, причем без лицемерно-елейных оговорок и «благочестивого» закатывания глаз к потолку. Вот и сейчас, пробыв два часа в гостях – благо, в кои веки выдался свободный вечер – и основательно отведя душу, отец Игнатий возвращался восвояси. Но неожиданно попросил остановиться вблизи строящегося кафедрального собора.

– Да, здесь! Спасибо! – ответил он своему приятелю.

– Ну, всего вам!

– Ага! И вам также!

ВАЗ-«пятерка» с хриплым тарахтением снялся с места и поехал дальше. А отец Игнатий остался стоять перед громадой строящегося собора.

Он и сам толком не знал, почему он захотел выйти именно здесь. То есть, с одной стороны, все было логично. В Мангазейске то ли потихоньку заканчивалась зима, то ли потихоньку, в микроскопических масштабах, начиналась весна. Время, по правде сказать, так себе: начинали дуть степные ветры, поднимавшие песчаные облака, и ветры эти выдували тепло из-под самой теплой одежды, а песок начинал хрустеть на зубах после пяти минут прогулки. Но все же зимние морозы отступали. И раз выдался свободный вечер, то не воспользоваться возможностью и не прогуляться было просто глупо.

Вместо того чтобы сразу пошагать в сторону дома, отец Игнатий остановился перед собором. «Вот, значит, венец всех наших трудов! Земля обетованная!» – иронически размышлял он.

Красно-кирпичная громада нового собора возвышалась в темно-синем вечернем небе. Скоро должны были зажечься тусклые, желтые фонари. И казалось, что эта громада слышит слова, мысленно к ней обращенные – и своим молчанием отвечает на них.

«Здесь каждый кирпичик святой водой окроплен!» – отец Игнатий вспомнил, как его наставлял архиерей во время очередной аудиенции. Мол, все делать надо с «молитовкой». «Да, каждый кирпичик окроплен… Святой водой, конечно… Но вот только ли ей одной?» – вдруг подумалось отцу Игнатию.

Почему-то ему вспомнились занятия по библейской истории и вавилонские зиккураты. Каждый из которых суть маленькая (или не очень маленькая) вавилонская башня – место, где соединяется небо и земля. Или должны соединяться, по замыслу строителя. Храмы древнего Вавилона – они почитались не местом, где поклоняются Богу, но местом, где бог живет. И которые сами обретали божественные свойства, и поклонение себе, как божеству…

Цвет кирпича, из которого были возведены соборные стены, в сумерках все больше напоминал цвет свежего мяса. «Только ли святой водой? Уж не жертвенной ли кровью?» – спросил сам себя отец Игнатий и даже не удивился собственной формулировке. Сколько человеческих сил впитали в себя эти стены? Сколько людских судеб было переломано и перепахано ради того, чтобы они поднялись над землей? Чтобы здесь, в Мангазейске, встал этот новый соборный храм – «второй по величине после храма Христа Спасителя в Москве»? И начинало казаться, что здесь, на этой стройплощадке, уже совершается богослужение. Но не почитание евангельского Пастыря и даже не служба будущему грозному, но справедливому Судье-Вседержителю. Это совсем иной, очень древний, вырастающий из самых глубин земли культ. Древний и страшный. Страшный не жестокостью и не чем-то еще, что можно описать языком человеческих чувств. Страшный как раз своей древней, нечеловеческой, хтонической природой. Который принимает жертвоприношения с безстрастностью одноклеточного, засасывающего бактерии. И продолжается безостановочный рост, и продолжается поток бактерий…

«Ну да, – подумал отец Игнатий. – Это многое объясняет». Ведь вправду, как же так? Как благочестивый, искренне верующий архиерей, как все его помощники – часто ведь тоже вполне искренние – могли прийти туда, куда пришли? «А разве неискренни были жрецы Ваала? Разве они не были благочестивы – по-своему, конечно? – продолжал спрашивать себя отец Игнатий. – И эти, в Латинской Америке, как их… С обсидиановыми ножами, которые людей тысячами резали. Тоже ведь веровали. И тоже служили алтарю. Только вот алтарь у них был свой…»

Кроваво-красная кирпичная громада, казалось, продолжает смотреть на него. На своего – своего! – священнослужителя. И в этом молчании как будто слышался ответ, и ответ этот был как будто утвердительным, даже одобряющим – мол, наконец-то ты, поп, все и понял.

«Так, значит… Значит, так… – продолжал уже в каком-то лихорадочном смущении думать отец Игнатий. – Вот, значит, как… Вот что у нас превыше всего. Превыше всего на свете! Вот эти стены! Эти кирпичи…»

– Мда… – уже вслух произнес игумен. – Мда…

Нервное напряжение, было совсем его прижавшее, чуть отпустило. Он слегка встряхнул головой и, не поднимая более глаза на собор, пошел мимо бетонного забора в сторону дома.

– Мда… Чего только в голову не лезет… – прошептал он и ускорил шаг.