Когда на могилу Повиласа был положен последний венок и люди пропели «вечную память», Тереса Астрейкене, стряхнув с колен землю, вполголоса, но строго сказала Ляонасу:
– Отойдем в сторону. Дело есть.
И хотя жили они по соседству, Тереса впервые за столько лет решилась поговорить с Лабжянтисом с глазу на глаз.
Они свернули за угол полуразвалившейся кладбищенской ограды. Тереса шла впереди, и когда она остановилась и повернулась лицом к Ляонасу, тот невольно отпрянул, испугавшись, нет ли при ней ножа или еще чего-нибудь. Но Астрейкене сжимала в одной руке лишь промокший от слез носовой платочек, а другой стала обдирать мох с камней, из которых была выложена ограда.
– Ну, так говори, не тяни, – нетерпеливо сказал Ляонас. – Чего ради ты на меня взъелась?
– Постой, налюбоваться на тебя дай… Давненько вот так, нос к носу, с тобой не сталкивались. А ты и полысеть вон успел…
Лабжянтис нахлобучил картуз, который все еще держал в руке.
– Супруга навощила или сам оплешивел, когда фрицам в задницу лазил? – не унималась Тереса.
– Да будет тебе, не место тут для таких разговоров… Уж не на меня ли всю беду взвалить хочешь? Ведь Повилас и мне был как брат. Сколько раз ему говорил: «Чего ради ты связался с этой еврейкой?..» Завлекла солдата, а теперь воет.
– А у тебя вечно другие виноваты… Только бы других поучать… Может, не знаешь еще, что ублюдка твоего я со свету сжила, а потом всю молодость, жизнь свою за этот грех загубила… А ты, клещ ненасытный, совесть, у тебя, видно, жиром заплыла… Скажешь, не из-за тебя Йонас без ноги остался? А из-за Йонаса и Повилас. Да если бы не та нога, будь спокоен, Юдита ни за что бы не сунулась к немцам. Видали, Юдита ему виновата!.. Гадючье отродье! Лучше бы твоя мамаша руты наглоталась, чем такого выродка на свет производить!
– Послушай, Тереса, – выдавил Ляонас, – давай покороче: что тебе от меня нужно?
– Спросить хотела – ты исповедоваться ходил после того, как у материнской могилы велел мне дитя свое загубить? Любопытство меня разбирает, что тебе на это настоятель сказал… Получил отпущение грехов? Сколько велел молитв прочитать?
– Сколько надо, все мои… Каждому за себя.
– Ну, нет, дорогуша! Я тебе твои грехи не простила. И не прощу, покуда не искупишь их одним добрым делом.
– Вряд ли угрозами чего добьешься…
– Я пока и не угрожаю. Через недельку-другую большевики вернутся… А теперь слушай. Что хочешь придумай, а того немца, что Повиласа застрелил, убери. Да не таращь ты зенки-то и не вздумай снова со своими проповедями… Или ты с тем Фрицем расквитаешься, или я тебе все припомню, дай только срок!
– Что ты болтаешь, Астрейкене! Таруте!.. Да ты в своем уме?! Немца, к тому же вооруженного… Ведь его выследить, подкараулить надо! Я его и в глаза-то ни разу не видел!
– Ничего, я покажу. Он в твоем лесу грибы собирает. Вот и ты сходи по грибы… Или еще чего придумай. Да не забудь топор прихватить… Рядом торфяник, топи… Никто больше знать не будет – только ты и я.
– И взбредет же на ум такое, ей-богу! – передернул плечами Ляонас. – Может, он и без нас домой не вернется. Зачем же грех на душу брать, совесть марать?..
– Совесть?! А ты бы спросил у тех, кто людей сотнями к яме сгонял да расстреливал. Ведь ты с ними запанибрата, вот и поинтересовался бы, куда они совесть свою подевали. Отрубил хоть один из них после этого себе руку? Камень на шею привязал? Это я нюни распустила – из-за твоего ублюдка жизнь загубила. А теперь твой черед. За то дитя, за меня, за Повиласа…
– Пошла ты к черту! – осмелел наконец староста. – Известно тебе, где он по утрам бывает, вот и действуй. А я руки марать не стану.
– По-твоему, я все равно замаралась, мне можно, да? Хватит, наблеялась за свою жизнь овечкой, пора и когти выпустить!..
Осторожно переступая через лужи, опасаясь задеть юбкой за лопухи, из-за угла появилась Изабела.
– Что вы тут делаете оба? Вас уже хватились – слащавым голоском произнесла Лабжянтене. – Никак Астрейкене вздумалось мужа моего с пути сбивать… хи-хи-хи…
– Хочешь, давай поменяемся, – предложила Тереса, – ты с Горбатеньким моим поживи, а я с твоим. Говорят, старая любовь не ржавеет…
Однако Изабела прикинулась, что не слышит или не понимает ее слов.
– Люди спрашивают, куда ты подевался, – обратилась она к Ляонасу, даже не взглянув на Тересу. – Контаутасы всех непременно зовут к себе. Если ехать, так ехать.
Лабжянтис пообещал, что скоро приедет, а сам все думал, как бы полюбовно закончить разговор с Тересой.
– Я с тобой уже давно хотел… – сказал он, – сблизиться, что ли… Да подумал: чего прошлое ворошить, молодо-зелено… Повилас, царство ему небесное, мог бы подтвердить, что и я тогда локти грыз.
– Хватит чепуху болтать! Зароешь немца, тогда и Повиласа помянем.
И тут Тереса заметила приближающегося к ним Горбатенького.
– Ну, и чего ты притащился? – крикнула она ему издалека. – Садись да поезжай домой, к детям. А я и пешком доберусь. Слышишь, что я сказала?
Станисловас съежился, словно от удара, хотел что-то сказать, но сдержался и заковылял прочь. Тересе вдруг стало жалко мужа, на сердце будто тяжесть навалилась оттого, что так несдержанно вела себя сегодня – излила на окружающих всю накопившуюся в ней желчь. Но сделанного не воротишь. Бросив Лабжянтису: «Убирайся», она размашистой мужской походкой зашагала, словно за плугом, в противоположную сторону.
Ляонас хотел нагнать ее и сказать: «Ладно, согласен. Только покажи мне того немца». Ведь по нынешним временам можно что угодно наобещать. А как до дела дойдет – ищи ветра в поле…
Так оно и случилось. Когда люди вернулись с кладбища домой, немцев в Палакяй не было ни слуху ни духу. Там, где стояли опутанные сеткой машины и пятнистые палатки, сновали ребятишки – все выискивали, не оставили ли им солдаты что-нибудь интересное. Горбатенький сходил к своей горушке, в которой немцы оборудовали железобетонный бункер. Вернувшись, застал Тересу дома и поделился с ней своей радостью: у них теперь будет замечательный погреб! В том бункере можно будет хранить свеклу, картошку, летом квашеную капусту, а весной можно набрать бочку древесного сока. Выходило, что только сейчас они и заживут по-настоящему…
Он понял это и смутился. Похоже, Станисловас радовался тому, что им оставили за Повиласа эти… Тяжело вздохнув, Астрейкис потер ставший вдруг неожиданно тяжелым горб на груди и, бросив взгляд на вздутый живот жены, неожиданно закончил разговор так:
– Шестой, видно, родится уже не при немцах. Как по-твоему?
– Ты что, на седьмого нацелился? – натянуто улыбнулась Тереса, и Станисловас с радостью подметил, что в голосе ее нет злости. Горбатенький больше не чувствовал вины за то, что сделал ее несчастной на всю жизнь.
…Уже который день подряд по большаку в сторону Клайпеды с ревом двигались немецкие танки, урчали машины, вереницей тянулась самая разношерстная военная техника. По грохоту пушек люди угадывали, где русские. Те, кто жил неподалеку от дороги, словно кроты, зарывали в землю или прятали в подполье старинные сундуки, набитые одеждой, постельным бельем, копчеными окороками и даже мешками с зерном. На худой конец, если избы сгорят, под землей кое-что уцелеет.
И вот однажды, в самый разгар таких «кротовых работ», как бабахнет!.. Казалось, мурашки не только по телу, по земле прошли. Грохнуло где-то совсем близко – над лесом высоко взметнулся черный столб дыма. У Лабжянтисов по одну сторону избы повылетали все стекла. Монах Контаутас потом рассказывал, что его едва не засыпало в погребе, а рядом с Горбатеньким вонзился в землю бог весть откуда залетевший кусок черепицы.
Спустя час в Пашакяй заявился пономарь из соседнего местечка Леплауке, весь покрытый копотью, оглохший от взрыва. Из его бессвязного рассказа можно было понять главное: русские уже под Тельшяем. Это они обстреляли застрявший в Леплауке немецкий состав, который волочил за собой огромный плуг – рельсы разворачивать, а еще там было несколько вагонов с минами, чтобы мосты взрывать…
– Только тра-ба-бах!.. Пресвятая богородица!.. Оба паровоза, как спичечные коробки… От станции – горстка пепла… Полместечка в щепки разнесло. От дома моего вот такая горсточка… Все пораскрошило… Курам поклевать. А колокол в костеле так раскачался, что и теперь звонит – слышите?.. Пресвятая богородица!.. Нету больше у меня дома, жены нет – вот и пошел куда глаза глядят… А вы чего стоите?! Уходите тоже! В землю заройтесь! Падайте ниц, пригнитесь пониже!..
Контаутасы, Лабжянтисы и тот пономарь, что нагнал на всех страху, поспешили укрыться в бункере Горбатенького. Барыню Сребалене усадили в ее любимое кресло-качалку, и мужчины так и принесли ее сюда, потому что Серапине нездоровилось после вчерашнего купанья.
Это Ляонас предложил ей вчера помыться, а Изабела велела подыскать барыне что-нибудь из своей одежды, Серапинино же плюшевое пальто столетней давности приказано было засунуть со всей ползающей по нему живностью в печку или закопать. Купаться Серапина Петровна согласилась с удовольствием, а от хозяйкиных тряпок отказалась:
– Платье с чужого плеча?.. Фу-фу!.. Вот придут русские, снова рубли появятся, деньги настоящие в ход пойдут, тогда и куплю.
Сребалене стала рассказывать людям в бункере о том, какой удалью отличались русские казаки, как вежливо обходились с женщинами офицеры и как довелось ей однажды побеседовать с красными.
– И за что их так называют? – раскачиваясь в кресле, удивлялась вслух барыня. От волнения она сбивалась на русский язык. – Люди как люди… Разве только происхождения незнатного да воспитания другого. Все мамашей меня называли, о здоровье справлялись. А я им в ответ: «Благодарю за внимание, только меня здесь все барыней величают. Мамашу свою, говорю, вы, видно, дома оставили…»
– Самое главное, барыня Сребалене, скажите им, что здесь все свои, – вежливо перебил ее Контаутас-Одноногий.
– И что брата нашего ироды те застрелили… – добавил Антанас, которого все звали теперь не иначе, как Монахом.
– А как же! Непременно расскажу, – любезно пообещала Серапина Петровна.
– Не будь мы тут все заодно, – громко возвестил Лабжянтис, – не только Повиласа, всех бы вас за Юдиту на тот свет отправили. Так и скажите им, Серапина Петровна: друг за дружку горой стояли!
– В самом деле, а где же та девочка? – поинтересовалась Сребалене.
– Ушла… Подальше от вашего хваленого братства, – ответила Тереса, поскольку многие не знали, что Юдита прячется у сестры Горбатенького.
– Я им все как следует растолкую, никого в обиду не дам, – уверяла Сребалене, впервые почувствовавшая себя счастливой оттого, что в ней нуждаются, почитают ее. – Они меня еще по прежним временам помнят. Знают, что живет здесь ветхозаветная барыня…
Потерявший рассудок пономарь, который сидел понурившись и не обращал внимания на остальных, вдруг встрепенулся и горько расхохотался.
– Что это ты? Чего развеселился? – спросил Одноногий.
– Подумал-подумал и вспомнил, что нет у меня ни кола ни двора… Может, и жены нету… И так легко стало – сам не пойму, отчего… Я, пожалуй, пойду…
– Далеко ли ты уйдешь? Дорога немцами забита. Чего доброго, за шпиона примут.
Пономарь снова рассмеялся, свернул из обрывка газеты самокрутку, но вместо того, чтобы курить, стал ковыряться ею в ухе.
– По-вашему, он сбрендил? Заговаривается? – опять громко проговорил Лабжянтис. – А я все его речи насчет жены и прочего, ох, как прекрасно понимаю. И на меня порой находит… Барыня, как ваши ножки, не мерзнут? Поставьте их сюда, на узел. От цемента холодом тянет… Вот и я себя порой спрашиваю: когда же ты был счастлив? А тогда, когда не было у меня ни хозяйства, ни этой ребячьей капеллы… Всего-то богатства одна концертинка! Сколько песен я тогда насочинял!.. Помнится, был у нас один юбочник по фамилии Даукинтис. Ужасно нос задирал, что у него одного на всю округу велосипед есть… А я возьми да сыграй на вечеринке такую песенку:
– Фу-фу-фу! – брезгливо прервала его Сребалене.
– Не бранитесь, барыня. Я и без того за свою польку от Юргиса по шее получил. Не успел как следует оклематься, а тут дядя Сребалюс меня призывает и говорит: «Плохи мои дела, Ляонелис, банк да хвори за глотку держат, дохнуть не дают. Детей мне бог не дал, так что бери себе мое хозяйство и тащи его, словно тот крест в гору…» Сами подумайте, да разве ж тогда можно было не брать, коли давали!.. Помните, барыня, как я вам тогда ручки целовал?
С громким хрипом переведя дыхание, Сребалене смахнула слезу.
– Так и пролетели годы мои молодые, – продолжал сокрушаться Ляонас. – И попал я, словно кур в ощип, словно колодник на каторгу. Я не слепой, вижу, как за моей спиной пересмеиваются… Ладно! Могу откромсать по нескольку гектаров кому угодно! Тереса, бери, не жалко! Хоть и сегодня, при свидетелях…
– Отдайте вы ему, бога ради, его концертинку – ехидно сказала Тереса Контаутасам, которым некогда досталась эта гармоника. – Пусть наяривает, раз от этого он счастлив.
– В земле копаться мы тут все не охотники, – подал голос бывший машинист. – Нам бы деньжат побольше да зерна с той земли. И скотинка не помешает…
– И чтобы других можно было в кулаке зажать, да? – снова съязвила Тереса.
Увидев, что людей не проймешь воспоминаниями, Ляонас снова обратился к своей тетке:
– Заступитесь хоть вы, Серапина Петровна, за меня. Расскажите русским все как есть. Ведь сам я голытьба был, как крот жил, кротом и останусь. Правда, порой забывал я про вас, тетушка, ведь день-деньской в поле надрывался, зато вот пусть полюбуются они на мои руки. Чем не свидетельство? Паспорт, что сама земля горемыкам выдает…
Он взял старуху за руку и испуганно отшатнулся.
– Барыня Серапина!.. Барыня!.. Антанас, дай сюда свечу! Она что-то затихла… Боже, да что же это!.. Серапина Петровна! Серапина Петровна!..
По углам бункера слабо мерцало несколько свечек, засунутых в бутылки, прилепленных к лавке или прямо к полу. От каждого взрыва, движения руки или громкого слова они будто вздрагивали вместе со всеми. Прикрыв ладонями фитили, люди столпились вокруг кресла. Вцепившись в подлокотники костлявыми пальцами, мечтательно откинув голову, в нем покачивалась мертвая барыня Сребалене.
Когда бывший монах запел молитву по усопшей, к бункеру подкатил танк, упершись пальцем своей пушки прямо в дверь. Мощные прожектора осветили люки и с любопытством скользнули по входу в бункер, рядом с которым Горбатенький воткнул в землю своего деревянного голубя.
Насколько он помнил, эти пестрые птицы всегда были к добру…
1974