Диалог творческого сознания А. А. Фета с Востоком (Фет и Хафиз)

Саяпова Альбина Мазгаровна

«Потаенное сущее» как «сущностный источник» в картине мира А. Фета

 

 

М. Хайдеггер, определяя духовную связь между народами времени «осевой эпохи» (Ясперс), говорит о «потаенном сущем» – «сущностном источнике» как общем «доме бытия», поскольку человек под «картиной мира» подразумевает сам мир, сущее в целом. Картина мира, сущностно понятая, означает, таким образом, не картину, изображающую мир, а мир, понятый в смысле такой картины. По Хайдеггеру, сущее в целом только тогда становится сущим, когда «поставлено представляющим и устанавливающим его человеком», т.е. картина мира субъективна. «Быть сущим» для средневекового человека – «значит принадлежать к определенной иерархической ступени сотворенного бытия и в таком подчинении отвечать творящей первопричине» [1: 49]. Философия Ибн Араби, Николая Кузанского – тому доказательство. Так, у Араби континуум бытия един, самодостаточен и в самом себе множествен, причем множественность не возникает из единства, а наличествует внутри него [2: 129–131].

Лирика Хафиза, являющаяся художественным выражением картины мира с философской мыслью Средневекового Востока в духе того же Ибн Араби, и привлекает к себе внимание Фета тем «потаенным сущим» как «сущностным источником», который и является основой духовной связи между народами. Дело в том, что восточное искусство следующего этапа – Возрождения – в отличие от западного ренессанса, сохранило и приумножило древние образцы проникновения в мир природы и единения с ней. Западное искусство, как пишет М.А. Мамонова, «совершая скачок в своем развитии, противопоставляло себя средневековому мировидению, отрицало его каноны и выдвигало новые способы восприятия. Объект воспринимается и понимается не просто как нечто, обладающее свойствами, но обладающее ими в силу наших концептуальных структур и способов видеть мир. В итоге образ предмета столько же говорит о наблюдателе, сколько и о самом предмете». Таким образом, для западного восприятия мир есть картина: художник пишет картину с позиций наблюдателя – с позиций познающего субъекта [3: 101].

Стихотворение Фета «О, если бы озером был я ночным...» («Из Гафиза») отчетливо выражает основное положение средневековой философии Востока: наличествование множественности в самом единстве и есть необходимое условие полноты и гармонии бытия. Гармония бытия в картине мира средневекового поэта и является выражением сущего в целом. «Потаенное сущее» как «сущностный источник», которое увидел Фет в картине мира Хафиза, и покорило его: оно соответствовало его представлениям картины мира. Дух подобного толкования мира содержит и другое стихотворение из цикла «Из Гафиза» – «Звезда полуночи дугой золотою скатилась...» Приведем его полностью:

Звезда полуночи дугой золотою скатилась,

На лоно земное с его суетою скатилась.

Цветы там она увидала и травы долины

И радостной их и живой пестротою пленилась.

Она услыхала звонки говорливые стада

И мелких серебряных звуков игрою пленилась.

Коня увидала она, проскакавшего в поле,

И лошади статной летучей красою пленилась.

И мирными кровами хижин она и деревьев,

И даже убогой гнилушкой лесною пленилась.

И все полюбя, уж на небо она не просилась, –

И рада была, что ночною порою скатилась.

В рифмующихся «скатилась», «пленилась», «не просилась» – «сюжет» стихотворения о «звезде полуночи»: небесная звезда «скатилась на лоно земное», пленившись красою земли, «на небо она не просилась». «Лоно земное» характеризуется в бытийных определениях: «На лоно земное с его суетою...» «Суета» – это человеческая жизнь, которая подчинена извечным законам бытия, «суета» – это тот хаос, без которого невозможна гармония. Гармония земной жизни («лона земного») – в бесконечности форм красоты самого бытия. Таким образом, если воспользоваться термином средневековой философии, в «наличествовании множественности» – само единство. «Лоно земное с его суетою» репрезентируется в своей множественности, чем и определяется полнота бытия, гармония его сущности, ибо, как утверждает философия Ибн Араби, Бог – высшая реальность, абсолютное совершенство, из которого истекают, эманируют, но в котором «утоплены», (т.е. заключены) все сущие реальности [4: 195]. Таким образом, гармония земной жизни («лона земного») – сама божественная реальность.

Этот «перевод» Хафиза перекликается со многими другими стихотворениями Фета, прежде всего, формой выражения смысла состояния мира, когда он – этот смысл – сводится к частным случаям его проявления. Таково, например, известное безглагольное стихотворение «Это утро, радость эта...» В нем – симфоническая репрезентация множественности макрокосма человеческого бытия. В отличие от стихотворения «Из Хафиза», в нем нет предикативного определения лирического героя, он как бы за «сфотографированной», «записанной» картиной мира. Вместе с тем лирический герой во всей своей сущности, узнаваем и эмоционально определяем – он за указательными местоимениями «это», «эта», «эти», в которых не только констатация, фотографирование, указание на мир, в них прежде всего – эмоции лирического героя, восторг его души, ощущение полноты и гармонии бытия, ощущение безграничности и беспредельности этого бытия; с другой стороны, в этих указательных местоимениях – ощущение причастности к этой бесконечной множественности бытия, его необъяснимости.

В «переводе» из Хафиза «звезда полуночи» (лирический «герой») отчетливо определяется в своей предикативности по отношению к «лону земному»: она «скатилась», «увидала», «пленилась», «услыхала», еще раз «пленилась», «увидала», еще раз «пленилась», «не просилась» и, наконец, «рада была, что ночною порою скатилась». Предикативность, во-первых, определяет «сюжетную» канву стихотворения, во-вторых, в формах выражения этой предикативности – полнота восприятия жизни: зрительное восприятие в сочетании со слуховым и создает гармонию полноты жизни.

Выражение гармонии, полноты бытия характерно для стихотворений «Цветы», «Вечер» и многих других, стоящих в одном ряду с рассмотренным выше «Это утро, радость эта...» Подобная форма как выражение фетовского типа творческого сознания присутствует в лирике и с другими смысловыми контекстами. В стихотворении «Цветы» «фотографирование», схватывание мгновенных состояний мироздания («несется голос стада», «малиновки звенят», «струится аромат» и т.д.) тоже до последнего четверостишия «скрывает» лирическое «я». В последнем четверостишии – обращение лирического субъекта к «сестре цветов, подруге розы» с просьбой: «очами в очи мне взгляни». Диалог с миром – условие гармонии, полноты бытия, «живительных грез».

Как видим, диалог с миром в природной лирике Фета является пейзажем-картиной в восточном смысле слова (запечатлевание мимолетных и зыбких мгновений), в котором не открывается зрителю, а внутренне проявляется момент сущности в субъект-объектной неразделенности человека и природы. М.А. Мамонова, обобщая опыт Н.И. Конрада по исследованию китайского Возрождения, заключает, что восточная эмпирическая наука – это бесконцептуальная фактография и рецептура, как бы слепок с индифферентной Природы; живопись дзэн – внемасштабная, внесубъективная, запечатлевающая мимолетное и зыбкое мгновение, схваченное в перцептивной перспективе. Ведущий жанр – пейзаж, но не в европейском смысле слова: не открывающийся зрителю, а внутренне проявившийся момент сущности [3: 90].

Представляется интересным рассмотреть достаточно раннее стихотворение Фета «Каждое чувство бывает понятней мне ночью...» (1843).

Пограничное эмоциональное состояние (состояние перед засыпанием) способствует обострению ощущений лирического субъекта («Каждое чувство бывает понятней мне ночью...», «Самые звуки доступней...»), в результате меняется восприятие мира самим сознанием (Все невозможно-возможное, странно-бывалое...»). Последние строчки стихотворения дают понять, что эмоциональный тон стихотворения – своеобразная медитация: «Так между влажно-махровых цветов снотворного маку / Полночь роняет порой тайные сны наяву».

Пограничное состояние обостряет звуковое восприятие мира – «Самые звуки доступней, даже когда неподвижен...» Именно звуки имеют свойство медитации, настроя на своеобразную духовную волну:

А в отдалении колокол вдруг запоет – тихонько

В комнату звуки плывут; я предаюсь им вполне.

Сердце в них находило всегда какую-то влагу,

Точно как будто росой ночи омыты они.

Вместе с тем звуки пробуждают и мысли лирического героя, содержание которых «иное совсем»:

Звук все тот же поет, но с каждым порывом иначе:

То в нем меди тугой более, то серебра.

Странно, что ухо в ту пору, как будто не слушая, слышит;

В мыслях иное совсем, думы – волна за волной...

Звук для лирического «я» Фета – возможность диалога между миром и им, живущим в нем. Благодаря звуку действительность реального мира соотносится с душой. Чувственное восприятие создает мир лирического субъекта Фета, микрокосм с неповторимыми ощущениями, переживаниями. И состоявшийся диалог – свидетельство того, что мир, представляющийся общим для всех, у каждого свой. Так, предикативность мира в воспринимающем сознании лирического субъекта начинает формироваться благодаря звуковому образу («колокол вдруг запоет»), причем звуковое восприятие доминирует над зрительным. Любопытно, что ощущения ритма в музыке («То в нем меди тугой более, то серебра») определяют характер интенции сознания лирического субъекта: он «не слушая, слышит», в то время как думы – «волна за волной». Чувственное восприятие мира, таким образом, создает и мир душевного состояния лирического «я», новый, однократный с неповторимыми переживаниями.

Как всегда в жанре стихотворного произведения, основная смысловая конструкция произведения находится ближе к концу, в последних четырех строках:

А между тем еще глубже сокрытая сила объемлет

Лампу, и звуки, и ночь, их сочетавши в одно.

Так между влажно-махровых цветов снотворного маку

Полночь роняет порой тайные сны наяву.

«Сокрытая сила» – это извечная тайна бытия; в ней, в этой силе, – законы существования макрокосма. Пограничное состояние настроило лирического героя Фета на ощущение этой «тайной силы», которая «объемлет / Лампу, и звуки, и ночь, их сочетавши в одно», объемлет весь макрокосм человеческого «Я», поскольку континуум бытия един («сочетавши в одно»), самодостаточен, абсолютно гармоничен и в самом себе множествен («лампу, и звуки, и ночь»). Вещный мир, природа, человек со своими ощущениями, мыслями – такова корреляция устроения бытия человеческого существования.

В стихотворении «Любо мне в комнате ночью стоять у окошка...» (1847) зрительные образы создают картину гармонии мироздания. Вертикаль взгляда переходит в горизонталь («луна с высоты прямо глядит на меня», «нарисует квадраты лучами»), в этом некая корреляция дальнего с ближним: луны как центра ночного мироздания с земным содержанием «Я» лирического субъекта. Дается зрительная игра с пространством: «...Нарисует квадраты лучами / По полу, комнату всю дымом прозрачным поя...» – передний план обозреваемого; «А за окошком в саду, между листьев сирени и липы...» – дальний план. Лучи луны («золоченые стрелы») определяют характер пейзажного рисунка и дальше («А за окошком в саду <...> зыбким проходит лучом»), в котором доминирует вертикаль взгляда.

Стихотворение завершается восклицанием: «блажен, трижды блажен, о Диана, / Кто всемогущей судьбой в тайны твои посвящен!», семантика которого – приближение к той «сокрытой силе», «тайне», на чем стоит мироздание.

Интерпретация лирических субъектов в этих стихотворениях в их отношениях к миру в его пространственно-временном выражении невольно отсылает нас к работе Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление» (1844) в переводе Фета. Лирика Фета являет собой мир художника как представление о мире. Пространство, время мира художника – в «Я» его лирического субъекта, т.е. они субъективны, зависят, если говорить на языке Шопенгауэра, от «представляющего существа», вместе с тем в творческом сознании Фета очевиден объективный мир, из которого выхватываются какие-то предметы, явления как «отправные точки» в интенции авторского сознания. Конечно, речь не о влиянии Шопенгауэра на Фета, а о том, что сближало их в воззрениях на мир, человека в нем. Фет нашел в нем подтверждение своим собственным поэтическим ощущениям.

Любопытно, что фетовское толкование Шопенгауэра перекликается со многими философскими парадигмами средневекового Востока, с мистицизмом суфизма, учением о мистическом переживании, интуитивном прозрении – с одной стороны, с рационализмом фальсафа, который предполагает опыт, связанный с размышлением, обобщением знаний, логическим доказательством, выводами из эксперимента – с другой.

В фетовском переводе мир как представление состоит «из двух существенных, необходимых и нераздельных половин. Одна из них объект, коего форма – пространство и время и через них – множество». В этой половине – объективно-рациональное постижение мира. Другая же половина – субъект – «не лежит в пространстве и времени; ибо она вполне и нераздельно в каждом представляющем существе...» В этой половине – субъективное, интуитивное постижение мира [5: 3]. Таким образом, корреляция устроения мира, по Шопенгауэру, как его толкует Фет, – это отношения каждого «представляющего существа» и объекта в их пространственных и временных определениях и через них в своей множественности (ср. у Ибн Араби: континуум бытия един, самодостаточен и в самом себе множествен).

По суфийской концепции, творчество предполагает умение «увидеть» образ прежде, чем воплотить его в жизнь. «По существу, – пишет М.Т. Степанянц, – согласно Ибн Араби, воображение служит интеллекту: выполняет посредническую роль, абстрагируя образы, возникающие при чувственном восприятии, прежде чем передать их разуму» [4: 199]. В переводе Шопенгауэра Фетом обнаруживается аналогичная цепочка: «всякое созерцание интеллектуально, следовательно, объект и представление – одно и то же» [5: 13].

Таким образом, через философию Шопенгауэра, перекликающуюся с философией Ибн Араби, можно осмыслить интенцию авторского сознания Фета в «конструировании» образа-концепта, коррелятом которого становится «представляющее существо» с его миром-объектом в его пространственно-временном определении и через них в своей множественности. Рефлектирующий лирический субъект Фета как «представляющее существо» интуитивно обнаруживает в себе феноменальное «Я» – «Я» самой личности, собственную волю. Происходит непосредственное постижение, если говорить на языке Канта, смысла понятия «вещь-в-себе», поскольку человек и есть эта «вещь», он как личность находится внутри «вещи-в-себе», т.е. лирический субъект как «представляющее существо» является коррелятом устроения мира. Об интуитивном пути познания, включающем разные формы интуиции, в том числе и мистическую интуицию, писал русский философ Н.О. Лосский.

Суфийская средневековая философия Востока с его мистицизмом тоже «знала» интуитивные формы работы личности над своим «Я» с целью его совершенствования, приближения к абсолютной Истине, в процессе которого обнаруживается, что, чем больше личность приближается к постижению этой Истины («вещи-в-себе»), тем больше она понимает, что Истина («вещь-в-себе») – само человеческое «Я», его представление о мире. Мир как представление – это феноменологическое понятие, поскольку созданное сознанием и есть мир.

Природа, внешний мир интересуют суфия лишь как «ткань символов», которые должны быть прочитаны в соответствии с их божественным значением: «<...>поскольку миропорядок появился по форме Его <...>, Всевышний, дабы познать Его, предложил нам знаки Свои» [2: 152]. Возможность понять эту «ткань символов», «намеки» Всевышнего определяет исключительное место и роль человека в мироздании. Он, по словам Ибн Араби, микрокосм («алам асгар»): универсум (макрокосм – алам акбар) без него подобен мертвому телу. Ключом к прочтению служит сам человек, на испытание самого себя направлено его сознание: «<...> по себе мы узнаем Его: каким бы атрибутом мы Его ни описали, мы сами – сей атрибут, кроме самосущностно-необходимого бытия. И вот, познав Его через и из самих себя, мы соотнесли с Ним все, что соотнесли с собой; так пришли к нам божественные вести через верных передатчиков. Он описал нам Себя через нас: видя Его, мы видим души свои, а видя нас, Он видит Себя Самого» [2: 152]. Таким образом, благодаря единству всего сущего, корреляции микро– и макрокосма, гностику достаточно перевоплотиться в «вещь» и изнутри себя обрисовать ее (вчувствоваться). И для этого у суфия есть «внутреннее око», «сердце», способность вкушения («заук»).

Стихотворение «На стоге сена ночью южной...» (1857) содержит художественные парадигмы представления о мире-макрокосме: Я-макрокосм, постигая себя, выстраивает свои пространственно-временные отношения с миром, который воспринимается, как некая, если хотите, загадка.

Как и в стихотворении «Каждое чувство бывает понятней мне ночью...», состояние внешнего покоя («На стоге сена ночью южной / Лицом ко тверди я лежал...») определяет характер предикативности лирического героя по отношению к миру, которая выражена через созерцание, благодаря чему представление о мире выстраивается как зрительная картина мироздания:

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал,

И хор светил, живой и дружный,

Кругом раскинувшись, дрожал.

Пространственная характеристика лирического субъекта – он в центре мироздания – способствует созерцанию, определению представления о мире. В этом представлении о мире – зрительная игра с пространством, в которой вертикали взгляда определяют отношения между лирическим героем и макрокосмом: «Земля... уносилась прочь...»; «Я ль несся к бездне полуночной, / Иль сонмы звезд ко мне неслись?» Игра с пространством завершается состоянием неподвижности: «Казалось, будто в длани мощной / Над этой бездной я повис». «Над этой бездной я повис» – это то переходное мгновение, которое одаривает лирического героя ощущением причастности микрокосма к макрокосму.

Как и в предыдущем стихотворении, ночь, ночное восприятие мира создает условие для погружения лирического субъекта в пограничную ситуацию («Казалось, будто в длани мощной / Над этой бездной я повис»). Эта «бездна», как и «сокрытая сила», – вечная тайна человечества, от которой зависит человеческое «Я», определение в нем «вещи-в-себе». И эта «бездна», глубина которой «с замираньем и смятеньем» измеряется взором, настолько таинственна и властна, что лирический субъект признается в полной охваченности тайной этой бездны («с каждым я мгновеньем / Все невозвратнее тону»).

Ощущение причастности микрокосма к макрокосму как основное содержание стихотворения содержит глубинный непостижимый смысл, который можно постичь только через метафизический язык символа. Причастность микрокосма к макрокосму свидетельствует не о том, что «есть» мир, а о том, что он – мир – значит для живущего в нем существа. Переходное мгновение – это момент экзистенциального пробуждения, когда, как сказал Шпенглер, «что-то обрывается для нас между некой точкой «здесь» и некой точкой «там» [6: 324]. «На стоге сена ночью южной / Лицом ко тверди я лежал...» – это точка «здесь», пространство бытия лирического субъекта. «Хор светил, живой и дружный, / Кругом раскинувшись, дрожал» – пространство чужое, параллельное земному, точка «там», которая переживается.

Ощущение лирическим субъектом своей причастности к макрокосму объясняется постижением протяженности мироздания, начинающимся как бы с «нулевой» точки, когда нет земли («Земля <...> уносилась прочь...»), когда он «один в лицо увидел ночь». С «нулевой точки» и начинается игра с пространством, когда вертикали пространства со встречным движением («Я ль несся к бездне полуночной, / Иль сонмы звезд ко мне неслись?») и создают переживание переходного мгновения, за которым момент экзистенциального пробуждения. Зрительная игра с пространством завершается символическим образом «длани мощной», который содержит невольное впечатление, связанное с внутренним переживанием ребенка в люльке, колыбели, содержащим «колыхательно-колебательную» стихию, восходящую к «пренатальному» сознанию (В.Н. Топоров). Экзистенциальное же значение этого образа расшифровывается через образ бездны.

Образ бездны в подобной художественной интерпретации присутствует и в стихотворении «Как нежишь ты, серебряная ночь...» (1865(?)):

Мой дух, о ночь, как падший серафим,

Признал родство с нетленной жизнью звездной

И, окрылен дыханием твоим,

Готов лететь над этой тайной бездной.

Основным мотивом обоих стихотворений является мотив ночного неба, который можно осмыслить через архетипический комплекс моря, описанный В.Н. Топоровым, поскольку небо, как и море, можно характеризовать как «колыхательно-колебательную стихию», сохранившую память о праистоках, что было в первобытном человеке, в котором, как и в ребенке, выступает некое внутреннее переживание, связанное с рождением «Я». Это внутреннее переживание в стихотворении «На стоге сена ночью южной...» выражено мифологической парадигмой: «И я, как первый житель рая, / Один в лицо увидел ночь».

Перед взором лирического субъекта, как перед взором «первого жителя рая», вырисовывается картина ночного неба как мир упорядоченных, «осмысленных» протяженностей:

И хор светил, живой и дружный,

Кругом раскинувшись, дрожал.

Эмоциональным переживанием этого ночного неба как мира протяженностей становится ощущение непреложной противоположности этого внешнего мира собственному внутреннему миру, выражающегося во внезапно осознанном чувстве одиночества, пробуждающего прачувство тоски, в котором – прачувство пространства, связанного с актом рождения. Это и есть тоска «первого жителя рая», которая экзистенциальна по своему содержанию: постижение протяженности мироздания как ощущение тоски перед вечным таинством мироздания: «И с замираньем и смятеньем / Я взором мерил глубину».

Зрительное постижение пространства, протяженности мироздания не просто определяет время, оно (у Фета мгновенье) поглощается пространством: «Я взором мерил глубину, / В котором с каждым я мгновеньем / Все невозвратнее тону». Результатом зрительной игры с пространством становится ощущение тоски как реакция на постижение пространства, протяженности. Символический образ бездны («Над этой бездной я повис») и является художественным выражением единства времени и пространства в ощущении тоски перед тем неуловимым Ничто, в котором время, рожденное пространством, поглощается этим пространством.

Таким образом, через экзистенциальное ощущение тоски Фет выразил мировой страх, который Шпенглером определяется как «наиболее творческое из всех прачувствований», «ему обязан человек самыми зрелыми и глубокими формами и ликами не только своей сознательной внутренней жизни, но и ее отражения в бесчисленных образованиях внешней культуры». Этот страх, по мнению Шпенглера, проходит «сквозь язык форм каждого подлинного творения искусства, каждой прочувствованной философии, каждого значительного деяния...» [6: 233].

Внутренняя жизнь лирического субъекта Фета как «прочувствованная глубина», как прозрение и является осознанием жизни как судьбы («в длани мощной / Над этой бездной я повис»). Экзистенциальный смысл символического образа «в длани мощной» лежит в сфере протяженного – в ощущении глубины («Я взором мерил глубину»). Таким образом, Фет показал, что восприятие мира связано с феноменом глубины – дали или отдаленности. С постижения глубины (в нем прачувство пространства, связанное с актом рождения) и начинается мир. Через переживание глубины человек получает свой мир, свое представление о нем. Таким образом, умение создавать зрительную игру с пространством и позволило автору выписать ощущение тоски с прачувством страха как внутренний мир своего героя.

И наконец, следует обратить внимание на то, что глубина, выраженная бинарным образом «хор светил» – «длань мощная», имеет форму купола, купола ночного неба. Купол как выражение глубины, если воспользоваться определением того же Шпенглера, является «исконным гештальтом мира», прасимволом мира, врожденным и для русского человека, поскольку в нем – «душа той культуры, которая воплощается в нашей жизни» [6: 337]. Купол как символ протяженности обязан, по мысли Шпенглера, магической душе арабской культуры, «очнувшейся во времена Августа в ландшафте между Тигром и Нилом, Черным морем и Южной Аравией, со своей алгеброй, астрологией и алхимией, мозаиками и арабесками, халифатами и мечетями, таинственными священными книгами персидской, иудейской, христианской, “позднеантичной” и манихейской религии» [6: 346].

Фет в своем стихотворении показал этот гештальт мира и как приобретенный опыт, в котором есть закономерность постижения мира, поскольку каждый, пришедший в этот мир, на своем опыте повторяет творческий акт постижения глубины как пространства мира. Если говорить о личном опыте человека, то прасимвол глубины восходит к мирочувствованию, связанному с актом рождения и самыми первыми детскими впечатлениями.

Феноменология ночного неба, эмоционально-волевой тон его как явление творческого акта Фета объясняется, с одной стороны, «врожденным мироощущением» (В.Н. Топоров), с другой – приобретенным, субъективным опытом, который связан с образом моря. Оба образа содержат внутреннюю обусловленность – «трансперсональную доминантность», т.е. архетип, в основе которого лежит «морской» комплекс (В.Н. Топоров).

В стихотворении «Как нежишь ты, серебряная ночь...» (1865(?)), как в рассмотренном выше, переживание пространства (глубины ночного неба, которое, как океан) дает возможность не только чувственного, созерцательного восприятия мироздания как некоей «тайны», но и осмысления своего «Я» как силы, «способной лететь над этой тайной бездной».

Стихотворение написано в форме обращения лирического субъекта к «серебряной ночи», которая сразу определена в своей предикативной функции. В этой функции – связь души человека с мирозданием:

Как нежишь ты, серебряная ночь,

В душе расцвет немой и тайной силы!

Переживание пространства «серебряной ночи» приводит к мысли о конечности всего земного («Весь этот тлен, бездушный и унылый!»); в основе подобного переживания – врожденное мирочувствование пространства как убивающего время: человеческое «Я» неизмеримо ничтожно по сравнению с безграничным пространством мироздания. Вместе с тем то же переживание пространства воспринимается как безграничная мощь, способная «окрылить» человека, дать ему силы «превозмочь / Весь этот тлен, бездушный и унылый!»

Во второй строфе восторженное описание ночного неба, как и в стихотворении «На стоге сена ночью южной...», дается в зрительной игре с пространством, когда вертикали взгляда имеют направление то сверху вниз, то снизу вверх:

Какая ночь! Алмазная роса

Живым огнем с огнями неба в споре,

Как океан, разверзлись небеса,

И спит земля – и теплится, как море.

Эта зрительная игра с пространством дает возможность соединения неба с землей, моря с небом, земли с морем. Макрокосм как пространство в зрительном восприятии лирического субъекта предстает как нечто единое, взаимоопределяемое: земная «алмазная роса» определяется через явление небесное, «с огнями неба», земля сравнивается с морем, она, «как море». В ощущении мироздания как нечто единое основным врожденным понятием является восприятие земли кровным своему «Я», чем и объясняется очеловечивание образа земли: «спит земля – и теплится, как море».

В третьей строфе через принцип кольцевой композиции повторяется основная мысль стихотворения о родстве человеческой души с «жизнью звездной», художественно выраженной через интериоризацию :

Мой дух, о ночь, как падший серафим,

Признал родство с нетленной жизнью звездной <...>

Присутствие мифологического образа «падший серафим» определяет врожденный, архетипический опыт человечества в признании родства «с нетленной жизнью звездной». Разница в строфах следующая: если в первой строфе лирический субъект, обращаясь к «серебряной ночи», просит: «О, окрыли – и дай мне превозмочь / Весь этот тлен, бездушный и унылый!», то в заключительной строфе признание родства «духа» с «нетленой жизнью звездной» окрыляет его:

И, окрылен дыханием твоим,

Готов лететь над этой тайной бездной.

Экзистенциальный образ «тайны бездны», как и в предыдущем стихотворении, раскрывает смысл интериоризации как художественного приема, который заключен в том, что постижение пространства мироздания одаривает человека необходимым опытом («окрылен дыханием твоим»), способствующим готовности «лететь над этой тайной бездной». Таким образом, именно пространственное восприятие мироздания, переживание глубины пробуждает в человеке основной инстинкт – инстинкт страха и вместе с тем то же переживание, в котором ощущение родства с этим мирозданием, одаривает человека силой, способной преодолеть этот страх.

Весьма любопытным в контексте основной проблемы нашего исследования представляется цикл стихотворений А.А. Фета «Море».

Начнем с того, что у Фета в цикле «Из Гафиза» есть стихотворение «Грозные тени ночей...», эмоциональное настроение, экзистенциальное содержание, а также «морская» образность которого найдут свое развитие в цикле «Море». Вот это стихотворение «Из Гафиза»:

Грозные тени ночей,

Ужасы волн и смерчей, –

Кто на покойной земле,

Даже при полном желаньи,

Вас понимать в состояньи?

Тот лишь один вас поймет,

Кто, под дыханием бурь,

В неизмеримом плывет

От берегов расстояньи.

Морская тема с «прозаическим» значением образа моря не характерна для Хафиза – поэта-мыслителя, в силу обстоятельств географических, он не маринист. Но образ моря присутствует в некоторых его газелях. Любопытно, что бейт газели «Вновь пусти по кругу чашу, – кравчий, все страдальцы в сборе!»:

Ночь темна, свирепы волны, глубока, страшна пучина, –

Там, на берегу, счастливцы, знают ли, что тонем в море?

(Перевод С. Липкина)

перекликается с фетовским стихотворением «Из Гафиза», процитированным выше.

И в двустишии Хафиза, и в «переводе» Хафиза Фетом символический образ моря оказывается явной метафорой тех ситуаций в жизни человека, которые в художественно-философском выражении того и другого получают свое отражение в универсальных парадигмах искусства вообще – «Человек – Мир». Символический образ моря становится «универсальным» способом корреляции сущностного и экзистенциального бытия как парадоксальной смысловой структуры, в которой бесконечное выражается в конечном, вечное – во временном и т.д.

«Морской» комплекс и свойственная ему образность могут быть прокомментированы через мотивную систему, в которой доминантным является мотив одиночества, покинутости, выражающий смысл экзистенциально осмысленного бытия. Переживание сущностного как противостоящего человеческому «Я» и зарождает экзистенциальное переживание этого сущностного как бытия.

Образ берега у Фета в контексте того же «морского» комплекса дополняет семантику основного мотива стихотворения: переживающего чувство покинутости, одиночества, поймет лишь тот, кто, как и он, заброшен в «ужасы волн и смерчей», «Кто, под дыханием бурь, / В неизмеримом плывет / От берегов расстояньи». Берег в контексте основной мысли произведения становится разъединяющим локусом: есть те, кто «на покойной земле», и те, кто «плывет от берегов расстояньи». Образ берега с подобной семантикой становится знаком полного отсутствия диалога между теми, кто разъединен «берегом»: «Кто на покойной земле, / Даже при полном желаньи, / Вас понимать в состояньи?»

Таким образом, семантика метафорического образа моря как некоей стихии у Фета, как и у Хафиза, достаточно прозрачна. Интериоризированная стихия морская у того и другого выражает «стихию» человеческого бытия и «стихию» человеческой души. Сознательное или подсознательное чувство «родственности» самой «морской» темы и способа ее «разыгрывания» непроизвольно «сидит» во внутренней психологической, ментальной структуре автора. «Морской» комплекс, восходящий к «пренатальному сознанию», о чем пишет В.Н. Топоров, является настолько «родственным», своим для каждого человека, что интериоризация образа моря невольно выражается через «комплекс» моря, который переживается, как неотъемлемая часть своего «Я».

Символический образ моря в парадигматическом ряду фетовских валентностей находит свое выражение в этом цикле в двух основных парадигмах поэта: «Я и Мир как мои ощущения» и «Я и Ты».

Если говорить о первой парадигме, то внутреннее содержание образа моря в стихотворениях с концептом «Я и Мир как мои ощущения» во многом «родственно» душе поэта; «родственность» эта и определяет содержание духовного в произведении. В стихотворениях «Морская даль во мгле туманной...», «Прибой», «На корабле», «Буря», «После бури» «прозаическое» значение образа моря, благодаря интериоризации, получает романтическое звучание.

Стихотворение «Морская даль во мгле туманной...» (1857(?)) является необычным в своем эмоциональном содержании: напряжение романтического драматизма, присутствующее уже в первой строфе, не получает своего развития:

Морская даль во мгле туманной;

Там парус тонет, как в дыму,

А волны в злобе постоянной

Бегут к прибрежью моему.

Зрительный образ морской дали «во мгле туманной» с одиноким парусом, который «тонет, как в дыму», создает романтический образ одиночества. В следующих двух строках мотив одиночества наполняется ощущением страха: волны «в злобе постоянной / Бегут к прибрежью моему». Образ волн «в злобе постоянной», а также образ берега настраивают читателя на ситуацию ожидания чего-то драматического. Однако со следующей строки (первая строка второй строфы) снимается это ощущение тревожного, драматического. Катарсис «добывается» благодаря созерцательному восприятию морской стихии без интериоризации.

Из них одной, избранной мною,

Навстречу пристально гляжу

И за грядой ее крутою

До камня влажного слежу.

Взгляд лирического героя, сфокусированный на одной, «избранной» им, волне и снимает напряжение, присутствующее в первой строфе. Начинается, характерная для Фета, зрительная игра с пространством со встречным движением: волна, «избранная» лирическим героем, катится к его «прибрежью», взгляд лирического героя движется «навстречу» волне и «пристально» следит за ней «до камня влажного»:

К ней чайка плавная спустилась, –

Не дрогнет острое крыло.

Но вот громада докатилась,

Тяжеловесна, как стекло...

Описание морской пары «волна – чайка» еще раз поднимает эмоциональное напряжение, выраженное не только семантикой слов «дрогнет», «громада», но и их звуковым содержанием – повтором согласных – аллитерацией. Однако драматической развязки нет, союз «но» не отрицает союза волны с чайкой, он всего лишь констатирует финал движения волны («громада докатилась»). В последней строфе мгновенье удара волны-«громады» о «каменную стену» выражено уже не только через зрительное восприятие, но и звуковое, благодаря чему создается картина гармонии красоты:

Плеснула в каменную стену,

Вот звонко грянет на плиту –

А уж подкинутую пену

Разбрызнул ветер на лету.

Созерцательное восприятие движения волны состоит у Фета из «схваченных» мгновений, благодаря которым и передается динамика движения, игра с пространством.

В стихотворении «Прибой» (1856 или 1857) опять морская волна в ее колыхательно-колебательных движениях становится романтически представленным центральным образом. Эмоциональная волна в этом стихотворении выстраивается по схеме, отличной от предыдущего. Нейтральный, созерцательный тон, присутствующий в первой строфе, характеризует пейзажную зарисовку с определением главного «предмета» поэтического взгляда: «И вдалеке земной твердыне / Морские волны бьют челом». В следующей строфе «предмет» конкретизируется: взгляд лирического героя из всей массы «морских волн» выхватывает одну, которая уже не просто волна, а «Средиземный вал», правда, «уже безвредный», в последних своих колыхательно-колебательных движениях: «И, забывая век свой бурный, / По пестрой отмели бежит...»

Следующая строка, начинающаяся с союза «но», резко поднимает эмоциональный тон повествования «поведения» Средиземного вала, который вдруг на пути своем встречается с «преградой»: «Но вот преграда – он кипит». Тире, делающее предложение буквально афористичным, вносит дополнительные оттенки в его семантику: в «поступке» Средиземного вала нет каких-либо переходных, подготовительных движений. Он, этот вал, уже «преломленный и лазурный», «забывая век свой бурный, / По пестрой отмели бежит...», «но вот преграда...»

В следующем мгновении своей «жизни» он уже в битве со скалой: «Жемчужной пеною украшен, / Встает на битву со скалой». Последние две строчки – «фокусовая»точка произведения, в которой апофеоз «жизни» этого морского вала:

И, умирающий, все страшен

Всей перейденной глубиной.

Таким образом, в этом стихотворении образ морской волны предстает не только в созерцательно-описательном тоне, но и в интериоризации: волна становится метафорой человеческого духа в «пороговой» ситуации. Образ морской волны – экзистенциален, образ «перейденной глубины» позволяет феноменологическую игру воспринимающего сознания, основа которой – то невыразимое, что определит семантику центральной «фокусовой» точки стихотворения.

Стихотворение «На корабле» (1856 или 1857) начинается с описания эмоциональных ощущений человека, ступившего на корабль и оказавшегося в «стихии чуждой». Эти ощущения – ощущения «пороговой» ситуации, экзистенциально переживаемые:

Летим! Туманною чертою

Земля от глаз моих бежит.

Под непривычною стопою

Вскипая белою грядою,

Стихия чуждая дрожит.

И в унисон со «стихией чуждой» «дрожит и сердце» лирического героя. И «напрасно моря даль светла»... Ощущения «пороговой» ситуации приводят к мысли о безвозвратной потери «родимой земли»: «Душа в тот круг уже вступила, / Куда невидимая сила / Ее неволей унесла». «Невидимая сила» – метафора судьбы, рока, в воле которого человек совершенно безволен.

Заключительная строфа, выписанная в стиле романтизма с образами неземного, трансцендентного, которые и привлекли к себе внимание символистов, например К. Бальмонта, А. Белого, тоже содержит глубинную метафору человеческой жизни.

В стихотворении «Буря» (1854) через архетипический морской комплекс с колыхательно-колебательными движениями («И пена плещет на гранит – / То прянет, то отхлынет прочь») передается состояние бури на море. Мифологические образы «буруна» и «бога морского» олицетворяют морскую силу, представляющую угрозу для человека:

Как будто бог морской сейчас,

Всесилен и неумолим,

Трезубцем пригрозя своим,

Готов воскликнуть: «Вот я вас!»

Через 16 лет пишется стихотворение «После бури» (1870), которое может восприниматься продолжением первого, образуя тем самым своеобразную дилогию, через морской комплекс выписывающую два состояния моря как природный цикл: состояние бури и состояние после бури.

Пронеслась гроза седая,

Разлетевшись по лазури.

Только дышит зыбь морская,

Не опомнится от бури.

Спит, кидаясь, челн убогой,

Как больной от страшной мысли,

Лишь забытые тревогой

Складки паруса обвисли.

Освеженный лес прибрежный

Весь в росе, не шелохнется, –

Час спасенья, яркий, нежный,

Словно плачет и смеется.

Уже первая строка стихотворения (с глаголом «пронеслась», с прилагательным «седая») становится смысловым конструктом, в котором важную роль играет первым стоящий глагол «пронеслась», выражающий действие свершившееся, действие с этого мгновения остающееся в прошлом. Следующие глаголы выражают первые мгновения состояния природы после того, что только свершилось. Именно глагол «пронеслась», благодаря образовавшейся фразеологической единице «пронеслась гроза», расширяет семантику первой строки: она воспринимается не только как вступление к пейзажной зарисовке состояния природы после бури, но, прежде всего, как выражение ментальности человеческого сознания.

Все следующие конструкты с глаголами содержат семантику оживания, возрождения. Так, строка «только дышит зыбь морская» выражает «состояние» морской волны как одно действие из целого ряда возможных действий, «спит, кидаясь, челн убогой» определяет «состояние», в котором сохранена еще память о прошлом действии, в конструкте «складки паруса обвисли» – последствия действия, ушедшего в прошлое, и, наконец, конструкт «освеженный лес... не шелохнется» выражает полное отсутствие какого-либо действия в то первое мгновение, когда «пронеслась гроза». С этого мгновения и начинается «час спасенья, яркий, нежный».

Определяя феноменологию авторского сознания, остановимся на принципе кольцевой композиции стихотворения: как и в первой строфе, фразеологическая единица последней строфы «словно плачет и смеется», содержащая два глагола с выражением двух противоположных действий, отражающих не оппозицию, а бинарность бытия в его предикативности, является выражением ментальности человека, пережившего экстремальные, «пограничные» ситуации.

Адъективная лексика стихотворения, состоящая в основном из контрарных прилагательных, семантизирующихся по принципу «иметь / не иметь N» (В.В. Волков) выражает эмоционально-психологическое состояние человека: «гроза седая», «челн убогой», «как больной от страшной мысли», «освеженный лес», «час нежный». Прилагательное «забытые» («забытые тревогой») с временным отношением, прилагательное с пространственным отношением («лес прибрежный»), а также дополнительное субстантивное определение «леса прибрежного» – «весь в росе» подводят к мажорно звучащему финалу: «Час спасенья, яркий, нежный, / Словно плачет и смеется».

И, наконец, стихотворение весьма любопытно своей метафорической системой, тяготеющей к олицетворению, основанной на антропоморфическом понимании природы, когда природное состояние выписывается «на языке» эмоционально-психологических, физических состояний человека («гроза седая», «дышит зыбь морская», «не опомнится от бури», «спит челн убогой, как больной от страшной мысли», «лес не шелохнется», «час, словно плачет и смеется»). Подобный принцип метафоризации характерен для арабской поэзии [7: 156]. В персидской поэзии суфийский подтекст еще более усложняет метафорическую систему, что можно без труда увидеть на примере творчества Хафиза – поэта любви, в котором образно-понятийная игра имеет двойной уровень по той причине, что персидская поэзия закодировала истину бытия в понятие «любовь». Через язык любви к земной женщине она говорит о любви к Богу, с другой стороны, о земной женщине она сумела сказать, как о богине. Сквозные образы розы, соловья, ветра, жемчуга, родника и др. у Хафиза – метафора любви, близкая к олицетворению. Смысл образно-понятийной игры в авторском сознании Хафиза объясняется универсальным пониманием любви как сути природы. Антропоморфизм в понимании природы как раз и заключается в обожествлении земной женщины, когда она становится сутью природы как таковой в целом.

Природа как мир у Хафиза сужается до пространства двоих, мужчины и женщины:

О, если б улица твоя сделалась тропой,

Я увенчал бы дни свои одним свиданием с тобой!

<...>

В развалинах моей души гнездится по тебе тоска, –

Скитаясь, видно, не нашла она обители иной.

(Перевод С. Липкина)

Пространство любимой становится метафорой любви. Антропоморфическое понимание природы у Хафиза присутствует при описании мира души в диалоге (возможном или состоявшемся) с любимой, который и содержит истину бытия, поскольку мужчина и женщина и есть две сущности Бога.

В цикле «Море» у Фета есть еще три стихотворения («Вчера расстались мы с тобой», «Море и звезды», «Качаяся, звезды мигали лучами...»), в которых образы моря, неба, выраженные через «морскую» стихию, становятся метафорой человеческих чувств, семантизирующихся в контексте основного мотива этих стихотворений – диалога «Я – Ты».

В стихотворении «Вчера расстались мы с тобой» (1864) море в двух его состояниях (когда «морская бездна бушевала» и когда «волна светла») является явной метафорой человеческих чувств в двух ситуациях (расставания и встречи), темпорально определенных через образы «вчера» и «ныне».

Контекст образа «вчера» определяет эмоционально-душевное состояние лирического героя в ситуации, когда «расстались». После резкого, рубленного определения «Я был растерзан» идет образ морской бездны, который является коррелятом сущностного и экзистенциального бытия:

Вчера расстались мы с тобой.

Я был растерзан. – Подо мной

Морская бездна бушевала.

Волна кипела за волной

И, с грохотом о берег мой

Разбившись в брызги, убегала.

Обращает на себя внимание синтаксическое оформление этой части стихотворения. В первых трех предложениях, предельно лапидарных, выражен основной смысл ситуации. Тире между вторым и третьим предложениями и есть знак коррелята между «стихией» человеческой души и стихией моря.

Подчеркнем, что подобное экзистенциальное осмысление образа моря есть и у Хафиза («Ночь темна, свирепы волны, глубока, страшна пучина, – / Там, на берегу, счастливцы знают ли, что тонем в море?»), и у Фета в цикле «Из Гафиза» («Грозные тени ночей, / Ужасы волн и смерчей, – / Кто на покойной земле, / Даже при полном желаньи, / Вас понимать в состояньи?»).

Вторая часть стихотворения, темпорально определенная через образ «ныне», начинается со сравнения души лирического героя с морской волной, которая «светла». В основе поэтизации морской волны лежит принцип антропоморфизма:

А ныне – как моя душа,

Волна светла, – и, чуть дыша,

Легла у ног скалы отвесной...

Таким образом, образ «светлой» морской волны становится метафорой гармонии, любви. В великолепной картине ночного моря с луной образ «светлой» морской волны, «погруженный» в лунный свет, становится олицетворением всего земного и небесного, поскольку земное и небесное и есть две ипостаси божественной сущности:

В ней и земля отражена,

И задрожал весь хор небесный.

В стихотворении «Море и звезды» (1859) гармония как основной смысл его присутствует уже в первой строке: он в событие (в бахтинском определении) лирических героев («мы оба глядели»). Напряжение, имеющееся во второй строке («Под нами скала обрывалася бездной»), снимается романтическим описанием «затихавших волн» и ночного неба.

Обычная для Фета зрительная игра с пространством, в которой море и небо – явления одной стихии, приводит к символическому образу трансцендентного «края родного» – образу, буквально, символистскому, характерному для А. Белого, А. Блока:

Любуясь раздольем движенья двойного,

Мечта позабыла мертвящую сушу,

И с моря ночного и с неба ночного,

Как будто из дальнего края родного,

Целебною силою веяло в душу.

Морская стихия своими колыхательно-колебательными движениями «затихавших волн» оказывает успокаивающее, убаюкивающее воздействие, стилистически выраженное повторяющимся «как будто»:

Всю злобу земную, гнетущую, вскоре,

По-своему каждый, мы оба забыли,

Как будто меня убаюкало море,

Как будто твое утолилося горе,

Как будто бы звезды тебя победили.

Известно, что мир в картине мира художника выступает в то же время образом самого субъекта. Как свидетельствует вышеприведенный анализ стихотворений, художественная картина Фета как мироздание не является картиной в западном смысле этого слова, когда художник «пишет картину с позиций наблюдателя, что сообщает картине прямую (линейную) перспективность изображения, масштабность относительно положения рисовальщика, обуславливает видимость или невидимость предметов» [3: 101]. Художественная картина Фета – это не антропоцентрически выстроенный мир, характерный западному художнику, а мир сам по себе, со «встроенностью» в него субъекта восприятия, что является свойством восточного художника. Художественная картина мира Фета как картина мироздания – это мимолетное и зыбкое мгновение, схваченное как представление, восприятие мира. Мгновение у Фета – внутренне проявившийся момент сущности, в котором прозрение мироздания, в нем – «процесс» «встроенности» субъекта восприятия как необходимое условие при создании картины мира. Не случайно, фетоведы говорят о стремлении поэта «запечатлеть вечность в одном мгновении» через создание поэтом видения макрокосмоса через микрокосмос [8: 36].

Мгновение как внутренне проявившийся момент сущности – это дар художника, дающий ему свободу творчества. В этом даре – способность в мгновение представить свой творческий замысел как целое, прозреть его. (По Гартману, целое дается гениальному замыслу в мгновение [9: 92].)

Белый называет мгновением «временную форму индивидуального содержания» («индивидуальное содержание» поэта – это его творчество). Мгновение, по Белому, не предел делимости времени, а «совокупность моментов, объединенных индивидуальным единством содержания; это единство протекает перед нами как замкнутый сам в себе мир; погружение в этот мир есть процесс переживания; пережить мгновение – пережить индивидуальный процесс как процесс, замкнутый со всех сторон <...>» [9: 60]. Чрезвычайно важным для нас является определение Белым символа как исходного образа в тех структурно-семантических отношениях, которые позже были названы как синтагматические, парадигматические. Он пишет: «Символы определяли мы со стороны метафизики как единство форм и их содержаний; символическое содержание, являя нам разнообразие единого (линейное развертывание образа в парадигматических его определениях. – А.С.), находится в противоречии с содержаниями имманентной действительности; эта последняя является новой в каждом индивидуальном комплексе (смысловые, синтагматические определения. – А.С.); мир с этой точки зрения есть собрание индивидуальностей» [9: 60].

 

ЛИТЕРАТУРА

1. Хайдеггер М. Время и бытие: Статьи и выступления. М., 1993.

2. Смирнов А.В. Великий шейх суфизма. Опыт парадигмального анализа философии Ибн Араби. М., 1993.

3. Мамонова М.А. Запад и Восток. Традиции и новации рациональности мышления. М., 1991.

4. Степанянц М.Т. Суфизм: оппонент или союзник рационализма // Рационалистическая традиция и современность. Ближний и Средний Восток. М., 1990. С. 193–205.

5. Шопенгауэр А. Мир как воля и представление / Пер. А. Фета. СПб., 1844.

6. Шпенглер О. Закат Европы: в 2 т. Т. 1. М., 1993.

7. Шидфар Б.Я. Образная система арабской классической литературы. М., 1974.

8. Шеншина В.А. А.А. Фет как метафизический поэт // А.А. Фет. Поэт и мыслитель: сб. науч. тр. М., 1999.

9. Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994.