Диалог творческого сознания А. А. Фета с Востоком (Фет и Хафиз)

Саяпова Альбина Мазгаровна

Стихотворение-поэма «Соловей и роза»: парадокс любви как основная форма человеческого существования

 

 

Стихотворение-поэма «Соловей и роза» (1847, 1848) из цикла «Подражание восточному» представляется нам интересным в плане концептуального осмысления художественно-философской системы поэта. Это стихотворение может стать ключом к осмыслению всей духовной биографии Фета. Фетовед В.Н. Касаткина, имея в виду включение этого стихотворения в «Вечерние огни», называет его «обширным стихотворением, объединившим 40-е и 80-е годы» [1: 77]. Мы же хотим расширить смысловое содержание этого высказывания: произведение дает возможность целостного осмысления многих художественно-эстетических особенностей творчества поэта, оно объединяет то, с чего начал Фет свое творчество, с тем, к чему пришел в конце творчества.

В стихотворении использован парный восточный образ соловья и розы, через который выписан диалог – «Он» и «Она». Местоимения «Он» и «Она» очеловечивают созданный диалог, придают ему характер рассуждений о любви, жизни, вечной дисгармонии в ней.

Если в стихотворениях «О, если бы озером был я ночным...» (цикл «Из Гафиза»), «Восточный мотив» (цикл «Подражание восточному») Фет, используя принцип двучленного параллелизма, выстраивает парадигматический ряд парных образов, свидетельствующих о гармонии, полноте бытия, то в данном стихотворении, при наличии как идеального содержания, так и идеальной формы любви (любовь соловья и розы), гармонии, полноты бытия нет. В этом парадокс любви как основной формы человеческого существования, который заложен в сути самой природы.

Построчный анализ стихотворения дает интересные наблюдения. Смысловая, философская нагрузка произведения возложена на лирического субъекта, рассуждения которого о пантеистически представляемом «саде мироздания» предваряют диалог между «Он» и «Она»:

Небес и земли повелитель,

Творец плодотворного мира

Дал счастье, дал радость всей твари

Цветущих долин Кашемира.

И равны все звенья пред Вечным

В цепи непрерывной творенья,

И жизненным трепетом общим

Исполнены чудные звенья.

Эта часть стихотворения в смысловом своем содержании перекликается со стихотворением «О, если бы озером был я ночным...» – она о полноте, гармонии мира «Творца плодотворного». Философская мысль этой части – в интенции «Творец плодотворного мира / Дал счастье, дал радость всей твари...» Однако появившийся в третьей строфе образ «дрожащей бездны», определяющий суть мироздания («дыханье полудня и ночи»), исподволь в контекст гармонии вводит мотив не просто восторга, но восторженного ужаса, страха:

Такая дрожащая бездна

В дыханьи полудня и ночи

Что ангелы в страхе закрыли

Крылами звездистые очи.

Следующая часть стихотворения, начинающаяся с противительного союза «но», представляет собой описание любви соловья и розы, которые там же, «в саду мирозданья, где радость и счастье – привычка», но они «забыты, отвергнуты счастьем...» Выписывается своебразная философия «Но», философия закономерности абсурда, через которую только и возможно осмысление мира «Творца плодотворного». Соловей и роза вопреки всеобщему закону не равны «пред Вечным / В цепи непрерывной закона»:

И любят друг друга, – но счастья –

Ни в утренний час, ни в вечерний.

В следующей строфе («И по небу веки проходят, / Как волны безбрежного моря, / Никто не узнает их страсти, / Никто не увидит их горя») метафорическое выражение вечности как бы закрепляет утверждение, высказанное выше.

Диалог «Он – Она» – свидетельство дисгармонии отношений:

Ты поешь, когда дремлю я,

Я цвету, когда ты спишь;

Я горю без поцелуя,

Без ответа ты грустишь.

Следующий фрагмент произведения:

Я дремлю, но слышит

Роза соловья;

Ветерок колышет

Сонную меня.

Звуки остаются

Все в моих листках;

Слышу, – а проснуться

Не могу никак.

Заревые слезы,

Наклоняясь, лью.

Пой у сонной розы

Про любовь мою!

Все стихотворение проникнуто чувством трагической неизбежности дисгармонии как абсурдного закона бытия, которая и определяет характер диалога.

Эстетически воспринятый парный образ соловья и розы, олицетворяющий идею гармонии-красоты как одухотворение природы, всего мира, содержит одновременно и чувство трагической неизбежности дисгармонии. Эмоциональное воздействие этого образа – освобождение человека от неизбежного страдания, мучительного опыта жизни, приближение к опыту экзистенциального прозрения: гармония-красота мимолетна, слишком хрупка, мысль о трагической неизбежности дисгармонии выверяется чувством красоты, гармонии. В то же время ясно, что одна красота есть смысл жизни. Во всем этом Фет близок к Шопенгауэру.

В контексте сказанного любопытно рассмотреть стиховую форму этого произведения. Ощущению дисгармонии, несоответствия способствует размер стихотворения – сочетание амфибрахия с хореем и ямбом, амфибрахия с анакрузой, сочетание длинных строк с короткими. Ритмический «сбой» художественно оправдан, в диалогах «Он – Она» мы буквально физически ощущаем эту дисгармонию отношений.

Рассмотрим стиховую форму этого произведения. Первая часть, в которой даются ключевые определения-сентенции «плодотворного мира», философия «Но», когда по логике вещей должно быть одно, но жизнь преподносит другое, написана трехстопным амфибрахием, с нерифмующимися первыми и третьими строками, зато рифмующимися вторыми и четвертыми. Ритмический рисунок этой части, образованный трехстопным амфибрахием с женской клаузулой, способствует выражению эмоционального тона рассуждений, философствования.

Первая часть первого диалога «Он – Она» состоит из шести строк, написана четырехстопным хореем. Третий и шестой стихи усеченные, создают мужскую клаузулу. Вторая часть тоже состоит из шести строк, четыре строки (первая, вторая, четвертая, пятая) написаны четырехстопным хореем, а две строки (третья и шестая) – короткие, усеченные, их размер – трехстопный хорей с мужской клаузулой, тогда как остальные стихи имеют женскую клаузулу.

Вот первая часть диалога:

Он

Рая вечного изгнанник,

Вешний гость я, певчий странник;

Мне чужие здесь цветы;

Страшны искры мне мороза.

Друг мой, роза, дева-роза,

Я б не пел, когда б не ты.

Она

Полночь – мать моя родная,

Незаметно расцвела я

На заре весны;

Для тебя ж у бедной розы

Аромат, краса и слезы,

Заревые сны.

Первая часть второго диалога состоит из двух строф-четверостиший, написана пятистопным ямбом с рифмующимися первыми и третьими строками с женской клаузулой, вторыми и четвертыми с мужской клаузулой. Пятистопный ямб с дополнительной внутренней рифмой придает стихам напевность, мелодичность. Если в первом диалоге Он, как бы характеризуя себя («вешний гость я, певчий странник»), представляет себя «другу» своему, «деве-розе», то во втором диалоге его обращение к «деве-розе» – выражение чувств влюбленного сердца:

Он

Ты так нежна, как утренние розы,

Что пред зарей несет земле восток;

Ты так светла, что поневоле слезы

Туманят мне внимательный зрачок;

Ты так чиста, что помыслы земные

Невольно мрут в груди перед тобой;

Ты так свята, что ангелы святые

Зовут тебя их смертною сестрой.

Вторая часть диалога состоит из двух четверостиший, написанных четырехстопным хореем, с рифмующимися первыми и третьими, вторыми и четвертыми строками, женская клаузула чередуется с мужской. В этой части выстраивается антитеза «Ты – Я»: «Ты поешь, когда дремлю я, / Я цвету, когда ты спишь; / Я горю без поцелуя; / Без ответа ты грустишь», смысловое ее содержание – дисгармония. Второе четверостишие, начинающееся с «но», придает дополнительную семантику парному образу: вопреки всему – желание гармонии, любви: «Но ни грусти, ни мученья / Ты обманом не зови: / Где же песни без стремленья? / Где же юность без любви?»

Первая часть третьего диалога состоит из двух четверостиший. Как и во второй части первого диалога, в ней – сочетание четырехстопного хорея с трехстопным с короткими, усеченными вторыми и четвертыми строками, с мужской клаузулой. В этой части – обращение соловья к «деве-розе», по которому можно судить о главной формуле-тезе жизни «Я – Ты» («дева-роза» – соловей), которая и должна формировать мир отношений.

Вторая часть третьего диалога – пространный, пятистрофный монолог «девы-розы». Вся часть написана трехстопным амфибрахием, причем с анакрузой в каждой строке: «за», «но», «на», «что» – в первой строфе, «за», «го», «ве», «не» – во второй и т.д. Анакруза затрудняет ритм стиха, который художественно оправдан, соответствует авторскому замыслу: создается эффект неторопливого, «полусонного» повествования. Анакруза, тем самым, становится средством художественного, эмоционального воздействия на читателя. «Дева-роза» как бы укачивает своего возлюбленного, сторожит его сон, а перед тем как заснуть самой, будит своего возлюбленного:

Зацелую тебя, закачаю,

Но боюсь над тобой задремать:

На заре лишь уснешь ты; я знаю,

Что всю ночь будешь петь ты опять.

Закрываются милые очи,

Голова у меня на груди.

Ветер, ветер с суровой полночи,

Не тревожь его сна, не буди.

Я сама притаила дыханье,

Только вежды закрыл ему сон,

И над спящим склоняюсь в молчаньи:

Все боюсь, не проснулся бы он.

Ветер, ветер лукавый, поди ты,

Я умею сама целовать;

Я устами коснуся ланиты,

И мой милый проснется опять.

Просыпайся ж! Заря потухает;

Для певца золотая пора.

Дева-роза тихонько вздыхает,

Отпуская тебя до утра.

Последний диалог «Он – Она» – тоже «нестройный», прежде всего в своих частях: в первой части (голос соловья) чередуются четырехстопный хорей с трехстопным, вторые и четвертые стихи в каждой строфе усеченные (трехстопный хорей) с мужской клаузулой, размер следующей части (голос «девы-розы») – трехстопный хорей, вторые и четвертые стихи усеченные с мужской клаузулой. И здесь ритмический «сбой» художественно оправдан: он передает диссонанс форм «бытия» «девы-розы» и соловья и ассонанс их чувств.

Заключительные слова «девы-розы»: «Заревые слезы, / Наклоняясь, лью. / Пой у сонной розы / Про любовь мою!» – свидетельство взаимности чувств.

Ритмический «сбой» последней части произведения (четыре строфы) оправдан заключительными рассуждениями автора о дихотомии «соловей – роза»:

И во сне только любит и любит,

И от счастья плачет и спит!

Эти песни она приголубит,

Если эхо о них промолчит.

Эти песни земле рассказали

Все, что розе приснилось во сне,

И глубоко, глубоко запали

Ей в румяное сердце оне.

И в ночи под землею коренья

Влагу ночи сосут да сосут,

А у розы росой умиленья

Бриллиантами слезы текут.

Отчего ж под навесом прохлады

Раздается так голос певца?

Роза! Песни не знают преграды:

Без конца твои сны, без конца!

Первая строфа состоит из двух стихов с четырехстопным хореем и двух – с пятистопным, последний стих усеченный, создает мужскую клаузулу, первый стих с женской клаузулой.

Вторая строфа состоит из двух стихов с пятистопным хореем, с женской и мужской клаузулами, и двух – с трехстопным амфибрахием, с анакрузами «и», «ей», последний стих усеченный, создает мужскую клаузулу.

В третьей строфе первый стих – трехстопный амфибрахий с анакрузой «и», с женской клаузулой; второй стих – пятистопный хорей, усеченный, следовательно, с мужской клаузулой; третий стих – трехстопный амфибрахий с анакрузой «а», четвертый стих – опять трехстопный амфибрахий, усеченный, мужская клаузула.

И, наконец, четвертый стих состоит из двух стихов с трехстопным амфибрахием, с анакрузами «от», «раз», второй стих усеченный, мужская клаузула, и двух стихов с пятистопным хореем, четвертый стих усеченный, мужская клаузула.

Кроме общего анализа эмоционального, идейно-художественного содержания произведения представляется интересным более внимательно рассмотреть семантическую парадигму дихотомии «соловей – роза», через которую можно представить всю духовную биографию поэта.

Парный образ «соловей – роза», как мы говорили, создает мотив любви, гармонии и дисгармонии в ней. Фет – поэт любви. Традиционно его любовную лирику связывают с его биографией. С одной стороны, это естественно. Вместе с тем биография и творчество – это разные понятия, хотя рассмотрение некоторых фактов биографии поэта и того, что такое его художественное слово на фоне этих фактов, и дает возможность постижения более глубинного смысла этой дихотомии. При этом, естественно, надо помнить о том, что герой-человек может совпадать с автором-человеком, но герой произведения никогда не может совпадать с автором-творцом его, поскольку, автор и герой находятся в эстетической деятельности, в эстетическом «событии», диалоге [2: 82]. Вместе с тем, как пишет Бахтин, «человек есть условие возможности какого бы то ни было эстетического видения, все равно, находит ли оно себе определенное воплощение в законченном художественном произведении или нет, только в этом последнем появляется определенный герой<...>» [2: 86].

Фетоведы пишут о беззаветной любви Марии Лазич к Фету и о том, что любовь молодого Фета отступила перед прозаическим расчетом. Б.Я. Бухштаб своим риторическим вопросом «Не был ли Фет вообще способен только на такую любовь, которая тревожит воображение и, сублимируясь, изживает себя в творчестве?» говорит о том, что биографический факт – толчок к творчеству [3: 29].

Роман Фета с Марией Лазич кончился разлукой, за которой вскоре последовала смерть возлюбленной. Б.Я. Бухштаб совершенно справедливо пишет: «Воспоминание об этом трагическом романе во всю жизнь не утратило для Фета своей остроты, и ряд замечательных стихотворений связан с этим воспоминанием» [3: 30]. Мария Лазич стала для Фета-поэта, если воспользоваться определением Бахтина, тем «условием возможности эстетического видения», которое способствовало рождению его героя, вернее, его вечной героини.

Обратим внимание на то, что многие современники поэта, вслед за ними биографы и исследователи творчества Фета, приводят слова поэта о равнодушии. Так, тот же Бухштаб цитирует письмо А. Фета к И.П. Борисову, в котором дается трезвое, земное обоснование своему отказу жениться на Марии Лазич. Слова: «Давно подозревал я в себе равнодушие, а недавно чуть ли не убедился, что я более чем равнодушен» – на первый взгляд имеют отношение к событию женитьбы, на самом же деле они – свидетельство творческой натуры, для которой Мария Лазич, став героиней лирики Фета, дается в реакции автора на нее; автор интонирует многие черты своей героини, в этом смысле можно говорить о сублимации, изживании себя в творчестве, поскольку, чтобы создать образ, нужно сначала вжиться в чувства, мысли того, кто будет героем, а потом войти в отношения, как говорил Бахтин, «вненаходимости автора всем моментам героя, пространственной, временной, ценностной и смысловой вненаходимости, позволяющей собрать своего героя, который изнутри себя самого рассеян и разбросан <...>, собрать его и его жизнь и восполнить до целого теми моментами, которые ему самому в нем самом недоступны <...>» [3: 98].

Так вот, то состояние Фета, о котором говорили как о равнодушии, и есть настраивание творческой натуры на авторскую вненаходимость, которая трансформировала Марию Лазич в героиню лирики поэта.

Понятие «равнодушие», нам думается, может быть использовано и при осмыслении глубинного подтекста дихотомии «соловей – роза», а через нее – всей любовной лирики поэта. В данном случае мы говорим о духовной сущности Фета-поэта, выраженной, как и у Хафиза, через образ соловья.

Н.Н. Скатов приводит высказывание Ап. Григорьева, в котором дается определение всего духовного эмоционального строя Фета: «С способностью творения росло в нем равнодушие. Равнодушие ко всему, кроме способности творить, – к божьему миру, коль скоро предметы оного переставали отражаться в его творческой способности, к самому себе, как скоро он переставал быть художником. Так сознал и так принял этот человек свое назначение в жизни...» [4: 157].

Вот это равнодушие ко всему, кроме способности творить, т.е. отказ от всякого сущностного отношения к чему бы то ни было другому – к миру ли, к индивиду, возникает из сущностного отказа от всего сущего, кроме самого Высшего (Абсолюта) и самого «Я». «Я» как самость, связанная с другой самостью, составляет противоположность, т.е. союз, и созидает форму во плоти социальной жизни. При таком союзе не может быть сущностного отношения ни к «Я», ни к другой самости. Как пишет М. Бубер, которого занимала проблема диалога, бытия «Я – Ты», сущностное отношение к другой самости имеет лишь тот человек, который стал одиночкой, т.е. самостью, действительной личностью, и что это сущностное отношение не ниже, но выше проблематики связи человека с человеком [5: 207].

По мнению М. Бубера, подлинная и достаточная самость зажигает искру самобытия всюду. Искра самобытия Фета зажглась в его любовной лирике, она стала для него образцом завершенного отношения его «Я» к своей самости, поскольку в ней его душа, вполне довольствующаяся общением с самой собой. Для него его слово – свидетельство души, которая, пребывая наедине с собой, помышляет о «Ты» как тождественной своей душе, своей самости; мир бытия его «Ты» тождественно бытию его «Я». За диалогом «Я – Ты» – субъектный синкретизм, или нарасчлененность автора и героя. У Фета дихотомия «Я – Ты» – это непосредственное отношение сущности к сущности, в котором разрушается человеческая замкнутость и прорываются границы самобытия. Об отказе сущностного отношения к чему бы то ни было другому, о сущностном отношении к «Ты», равном сущностному отношению к Богу пишет М. Бубер, анализируя понятие «сущностное отношение» у Кьеркегора.

Таким образом, отношение к «Ты» (возлюбленной) у Фета становится совершенным сущностным отношением к другой самости, поскольку в нем отсутствует сущностное отношение к индивиду (Марии Лазич). Остается сущностное отношение к «Ты», равное сущностному отношению к Богу. Для Фета каждый акт творчества – внутренне проявившийся момент сущности.

В основе философии суфизма, которая во многом определила словесное творчество Востока, лежит понятие о том, что источник Истины – сам человек. Так, основой суфийской темы «путешествие» является понятие «я» («ман»). Состояния «ман» человек достигает, «путешествуя» в себя («сафар андар ход»). «Путешествие» в себя – это «путешествие» одиночки в свою самость, благодаря которому и постигается сущностное отношение к «ман». На вопрос: «Что такое ман?» – адепт суфизма Шабистари, как пишет востоковед И. Павлова, дает три его определения: 1) абсолютное бытие, 2) проявившаяся суть бытия, 3) определившаяся истина [6: 127].

В газели, основном поэтическом жанре персидской литературы, основными мотивами всегда были любовь, вино, красота, которые восходят к суфийскому мистическому толкованию. Суфизм способствовал рождению в литературе системы символических образов, которые связаны с переживаниями суфия, ищущего Истины, стремящегося к постижению и слиянию с ней.

Шопенгауэр, изучив мистические учения мира, приходит к выводу, что не только религия Востока, но и подлинное христианство имеет тот основной аскетический характер, который его философия истолковывает как отрицание воли к жизни [7: 163]. Таким образом, сущностное постижение «Я» («ман») в суфийской философии, если воспользоваться определением Шопенгауэра, содержит квиетизм – отречение от всех желаний, аскезу – намеренное умерщвление собственной воли, и мистицизм – сознание тождества нашего собственного существа с существом всех вещей или с ядром мира. Все эти три момента, по мнению философа, находятся между собою в самой тесной связи, так что те, кто исповедует какой-нибудь один из них, постепенно склоняются к исповеданию и остальных, даже помимо собственного желания» [7: 160]. Высказывание Шопенгауэра о том, что писатели, исповедующие это учение, несмотря на различие стран, эпох и религий, вполне согласны друг с другом, и что «эта солидарность сопровождается незыблемой уверенностью и сердечным доверием, с каким они раскрывают содержание внутреннего опыта» [7: 160]. Определение может стать базовым и при обнаружении схожих черт в философских суждениях Фета и Хафиза – с одной стороны, Фета, Хафиза, Бубера и самого Шопенгауэра – с другой.

Принципиально значимым в свете нашего толкования стихотворения-поэмы является мотив сна, сновидений в контексте мотива любви соловья и розы, фетовская интерпретация которого во многом восходит к хафизовской, о чем говорит само название цикла – «Подражание восточному».

Если следовать философии того же Шопенгауэра, то смерти в природе нет, поскольку воля к жизни «являет себя в бесконечном настоящем» [7: 99]. Следовательно, смерть в природе все равно, что сон для индивидуума. Или, что то же самое, сон индивидуума – маленькая смерть, т.е. отрицание воли к жизни. Отрицание воли к жизни – это и есть отказ от всего бытийного, когда всякое сущностное жизненное отношение достигает завершения, когда сущностное «Я» («ман») завершило «путешествие» к Истине-Богу.

Таким образом, мотив сна (сон – это подсознание человека), реализованный через парный образ соловья и розы, выражает сущностное «Я» личности, которая сознательно отказывается от всякого сущностного жизненного отношения к бытийному. Такого рода сущностное «Я», выраженное у Фета через образ соловья, определяет образ розы в восприятии соловья: «Ты так чиста, что помыслы земные / Невольно мрут в груди перед тобой...» Образ розы как выражение красоты, любви, что является синонимом жизни, данный в восприятии соловья как нечто выше «помыслов земных», свидетельствует об идеалах соловья, его представлениях о мироздании, о том как раз, что они выше сущностного жизненного отношения к бытийному.

Определим еще один сквозной мотив произведения, который обнаруживается в контексте восприятия «сада мирозданья» как дисгармонии («...в саду мирозданья, / Где радость и счастье – привычка, / Забыты, отвергнуты счастьем / Кустарник и серая птичка») – это мотив страдания по причине ощущения диссонанса отношений: «Ты поешь, когда дремлю я, / Я цвету, когда ты спишь; / Я горю без поцелуя, / Без ответа ты грустишь». Страдание, по Шопенгауэру, отвращает волю к жизни. Однако это отвращение воли к жизни, как мы говорили выше, является неизбежным условием проявления сущностного «Я», необходимого для постижения Красоты, Истины мирового бытия, Любви-жизни. Такого рода страдание и определяет у Фета отношение соловья к розе.

«Соловей любит розу» – весьма древний поэтический образ Востока. Этот образ приобрел устойчивый характер в мотивах (ма’ани) классической поэзии, арабской, затем персидской. Как правило, вокруг каждой из тематических частей касыды группировались определенные мотивы (ма’ани). Любовь соловья к розе для выражения различных состояний человеческой души становится распространенным мотивом в восточной поэзии. Разные поэты сочиняли бейты на один и тот же поэтический мотив «соловей – роза».

При интерпретации образа «соловей – роза» у Фета представляется интересным в контексте сказанного обращение к исследованию А.Е. Бертельса «Художественный образ в искусстве Ирана IX–XV вв.». В одной из глав он рассматривает мифологемы, связанные с некоторыми реальными свойствами птиц, а также традиции метафорического использования описаний свойств и образов птиц для изображения различных состояний души в текстах на персидском языке, относящихся к X–XV вв.

Как пишет А.Е. Бертельс, в поэме Аттара (ум. ок. 1229 г.) «Мантик ат-тайр» («Язык птиц», возможен и другой перевод – «Разговоры птиц») мифологемы, связанные с реальными свойствами птиц, служат метафорами, изображающими различные типы мистического богопознания [8: 120].

Сюжет поэмы следующий: птицы (числом условно тридцать, хотя поэт говорит только о 12) собираются, чтобы избрать или найти себе царя. Удод – согласно Корану (XXVII, 20–26), посланец Сулаймана, мудрец – говорит, что царь птиц, которого зовут Симург, существует и пребывает за мифической «горой Каф». Птицы охвачены стремлением найти Симурга, однако опасаются трудностей пути к нему. Далее, как пишет Бертельс, «следует перечисление “свойств” птиц, определяющих метафорическую “ценность” каждой птицы в структуре поэмы. В этом перечислении переплетаются реальные и фантастические, аллегорические черты птиц. Соловей – “любит розу” (весьма древний поэтический образ), у попугая – зеленые перья, делающие его подобным пророку мусульманской традиции, бессмертному Хызру, носящему зеленые одежды, утка не может обходиться без воды, охотничий сокол сидит обычно на руке царя, сова живет в развалинах, воробей очень слаб и не вынесет тягот пути. Можно заметить, что удод здесь вестник, “посланец царя Сулаймана”, очевидно, потому, что он на самом деле (“орнитологически”) летает быстрее почти всех птиц, соловьи, питающиеся червями, часто вьют гнезда в садах, где есть вскопанная земля (и розы), попугай живет очень долго и покрыт ярко-зелеными перьями (“как Хызр”), утка – действительно водяная птица, воробей – действительно слаб, плохо летает и т.п.» [8: 121].

Птицы Аттара, излагает А.Е. Бертельс ход религиозного мышления автора, – «прежде всего персонификации свойств и состояний души. Когда они проходят “семь долин” (семь стадий духовного совершенствования) и прибывают во дворец Симурга, им не удается его увидеть, ибо Симург – лишь символ божества, подобного зеркалу. Птиц явилось во дворец тридцать (си мург – по-персидски – «тридцать птиц»), и потому божество представилось им в одном зеркале как их собственное общее единственное отражение, а ранее мыслилась как одна таинственная птица Симург <...>» [8: 122]. Для сравнения можно привести схожее решение проблемы «общее-частное» в арабской мысли на примере философии Ибн Араби, у которого частное понимается не как видовое, детализирующее и конкретизирующее общеродовое, а как слепок с общего образца [9: 132].

Гора и птица – символы древнего духовного мира. Гигантская сказочная птица Симург, обитающая на дальней горе Каф, «окружающей землю» (или обитающая за ней, «по ту сторону горы»), – одно из общих мест персидской поэзии. Как отмечает А.Е. Бертельс, в этот сложный символ-метафору, по традиции, может вкладываться различный смысл, от внешне простого философского «ничто» (метафора небытия), до сложнейших категорий суфийской метафизики [8: 187].

А.Е. Бертельс приводит несколько дефиниций символа-метафоры и поэтических примеров, ее содержащих, взятых из специального издания.

Первая философская дефиниция такова:

«“Симургом” назвали Единую Абсолютную Суть [Божества], а “Горой Каф” [назвали] истинную сущность (“хакикат”) человечности, ибо она [“Гора”], есть полное проявление этой истинной сущности, и Истинный [Бог] весь в ней явлен и явен, в совокупности [Его] имен и атрибутов. А те, кто говорят, что “Гора Каф” ввиду ее огромной величины располагается вокруг мира (‘алам) и окружает мир в плане истинной сущности (хакикат) человека, то этот сокровенный смысл ясен, ибо истинная сущность [человека] охватывает все истинные сущности мира» [8: 187].

В данной дефиниции изложено распространенное в исламе Востока учение о макрокосме и микрокосме. «Птица Симург» может служить в этой дефиниции символом абстракции Абсолюта в макрокосме, а «гора Каф» – символом проявления, или эманации, Божественности в микрокосме. Суфий истолковывает «гору Каф» как символ «совокупного бытия», т.е. «тела и души вместе» путника, т.е. суфия, идущего по пути духовного совершенствования. Такое понимание иллюстрируется в источнике, который цитирует А.Е. Бертельс, бейтом из «Диван-и Шамс-и Табриз» Джалал ад-Дина Руми.

В иллюстрация бейта из «Маснави-йи ма’нави» Джалал ад-Дина Руми «гора Каф» метафорически обозначает «сердце» как центр самой возвышенной духовной деятельности, любви к Богу.

«Гора Каф» может также символизировать царственность, божественную власть, что подтверждается бейтами Хафиза [8: 188– 189].

Таким образом, «гора Каф», являющаяся аллегорией истинной сущности (хакикат) человека, а через него – всех истинных сущностей мира, является синонимом Любви к Божественному. Образ розы в восточной поэзии не просто символ красоты, роза – символ этой Любви, Царица, поскольку у истоков мирового бытия, сотворенного Божеством, обнаруживается ее прообраз. Как «Симург и гора Каф» у шейха Махмуд Шабистари в его суфийском произведении «Гулшан-и раз» (Цветник тайны») являются важнейшими в концепции пути, путешествия в себя (сафар андар ход), целью которого является достижение некоего пункта, обозначенного «я» – «ман», так у Хафиза парный образ «соловей – роза» в мистико-эротическом плане тоже говорит о путешествии в себя, достижении «я» – «ман». Возлюбленная символизирует Абсолют, а свидание с ней – обретение «ман», что равноценно полному слиянию с Богом, уподоблению абсолютной Истине (мистический суфийский термин «фана’»).

В контексте представленных восточных образов любопытно рассмотреть стихотворение Фета «Не дивись, что я черна...» из того же цикла «Подражание восточному», содержание которого принято характеризовать как эротическое.

Мы знаем, что восточная мистическая философская лирика использует богатейший арсенал любовной лирики. Аллегорическая семантика образа открывается только «посвященному», когда любовное стихотворение на самом деле является описанием экстатического единения с высшей истиной. Причем единение с высшей истиной происходит с помощью восхождения («пути»).

Названное стихотворение Фета содержит образы философской мистической поэзии Хафиза: возлюбленная – «опаленная лучами», она – «роза гор», влюбленный – красой возлюбленной «ужален», путь любимой к любимому – «незаметные пути».

Возлюбленная у Фета – не просто роза, она – «роза гор». Аллегорический смысл образа горы («гора Каф») в иранской мистической теософии и персидской поэзии, как рассмотрел А.Е. Бертельс, в том, что она, («Гора»), есть полное проявление истинной сущности («хакикат»), и Истинный (Бог) весь в ней явлен и явен. Таким образом, «гора Каф» является символом проявления, или эманации, Божественности в микрокосме, причем поскольку человек есть малый мир, в нем заключены все сущности большого мира – вселенной [8: 187–188].

Аллегория метафоры «птица Симург за горой Каф» дает возможность истолковать «гору Каф» как символ «совокупного бытия» (хасти, вуджуд, т.е. «тела и души вместе») «путника» (салик), т.е. суфия, идущего по пути духовного совершенствования [8: 188].

Смеем представить, что сказанное позволяет говорить о присутствии в метафорах стихотворения Фета аллегорической семантики в скрытом виде, которая во многом восходит к суфийской поэзии Хафиза.

«Роза гор» у Фета в прямом, или «внешнем», понимании – метафора любимой, которая придет к любимому в ночи «незаметными путями». Однако знание аллегорической символики восточной поэзии (арабской, персидской) позволит расширить интерпретацию этого и других названных образов произведения.

«Роза гор» как выражение истинной сущности мира является выражением Любви–Жизни–Женственности:

Розой гор меня зови;

Ты красой моей ужален,

И цвету я для любви,

Для твоих опочивален.

«Ужаленный» красой «розы гор» у Фета подобен влюбленному из суфийской поэзии, жаждущему экстатического единения с высшей истиной, что открывает ему смысл всего мироздания: «Целый мир пахнул весной...»

Образ женской груди («Я приду к тебе в ночи / Незаметными путями; / Отопрись – и опочий / У меня между грудями»), если следовать логике интерпретации образа «розы гор», может восприниматься метафорой с аллегорической семантикой, которую можно истолковать так: в ней – женской груди – частица Божества, она, как символическая «гора Каф», окружающая вселенную, является центром мироздания, в ней истинная сущность мира, о ней можно сказать так, как о «горе Каф» сказали: «Истинный [Бог] весь в ней явлен и явен» [8: 187]. Не случайно в строфе присутствует образ пути («незаметными путями»), который тоже можно воспринимать как метафорическую аллегорию пути к истине мироздания: она в Любви–Жизни–Женственности. Деталь в портретной характеристике восточной красавицы («Не дивись, что я черна, / Опаленная лучами...») – может стать еще одним образом-аллегорией «божественного света».

Таким образом, стихотворение Фета «Не дивись, что я черна...» должно восприниматься не только как стихотворение, в котором страстно-чувственный колорит создает образ женской чувственности, что является внешним слоем произведения, в нем – выражение высокого смысла мироздания, жизни.

Заметим, что подобная интерпретация стихотворения Фета в определенной мере противоречит осмыслению семантики его образной системы фетоведом К.И. Шарафадиной, которая в этом стихотворении видит «не столько развитие персидских мотивов, сколько парафраз ветхозаветной “Песни Песней” – “самой ароматичной и тайной поэмы во всемирной литературе” (В.В. Розанов)» [10: 36].

С утверждением, что каждому из стихов Фета можно найти «буквальное соответствие в первоисточнике», т.е. в «Песни Песней», можно согласиться в той мере, что «Песнь Песней», как и восточная философская поэзия, аллегорична, и в своем прямом, или «внешнем», понимании является эротичной. Отсюда неслучайно и определение этого явления культуры русским Фрейдом – В.В. Розановым. Однако исследователь вынуждена признать одно несоответствие, которое в концепции нашего толкования стихотворения становится ключевым: речь идет о центральном образе произведения – «розе гор». Этим несоответствием является присутствие образа «роза гор» у Фета и отсутствие его в «Песни Песней». К.И. Шарафадина, проанализировав мир флористики в «Песни Песней», признает: «...в канонических книгах этого образа нет, другие ветхозаветные упоминания этого цветка также единичны, а коннотации мистически отвлеченны» [10: 36]. Именно образ «роза гор», являющийся ключевым, «ведет» нас к толкованию стихотворения в контексте философско-художественной системы Востока.

Если вернуться к стихотворению-поэме Фета «Соловей и роза», то есть смысл рассмотреть его в сравнительно-сопоставительном плане с одной-двумя газелями Хафиза, в которых присутствуют образы соловья и розы.

Образы соловья и розы у Хафиза входят, во-первых, в сложнейший сплав традиционных образов любовной лирики с философскими аллегориями (если говорить о суфийской поэзии, то аллегорическая семантика определяется целым рядом символических образов, часто парных, которые становятся «штампами» в выражении тех или иных философских мыслей), а также эти образы определяют традиционные темы, где аллегория не является господствующей или присутствует в скрытом виде, вследствие чего стихотворения могут быть поняты двояко.

В газели Хафиза «Я вышел на заре...» есть лирический герой, который дан в предикативности к миру (пространственное определение мира – сад): «Я вышел на заре, чтоб роз нарвать в саду...»; «По той лужайке я прогуливался часто...» Повествование о любви соловья к розе ведется от лица лирического героя, который и представляет образ автора: «На розу я смотрю, на соловья и жду...» Причем соловей уподоблен лирическому герою: они оба «больны» любовью: «Несчастный, как и я, любовью к розе болен, / Среди лужайки он оплакивал беду».

Таким образом, в газели две любовные пары: соловей – роза, лирический герой – роза; через первую пару интериоризуется высокое-божественное откровение, если не в кораническом смысле, то в не менее высоком – пантеистически-божественном. И как рефлексии интериоризации – «Стенанья соловья мне в сердце болью пали, / И утешенья сам себе я не найду...»

Последние два бейта представляют из себя афористически выписанные две сентенции, в которых экзистенциально трезво определена концепция любви-жизни:

Так много роз цветет, но кто сорвать их может,

Не испытав шипов опасную вражду!

Хафиз, надежду брось на счастье в этом мире:

Нет блага в нем, и все нам к скорби и вреду!

(Перевод Е. Дунаевского)

Образ шипов в сентенции этой газели Хафиза далек от коранического его толкования как необходимого источника страданий в восхождении («пути») к Истине-Божеству.

В стихотворении-поэме Фета повествование, а также философские рассуждения о законах бытия «плодотворного мира» тоже ведутся от лица лирического героя, за которым – образ автора. Фет, как и Хафиз, в предельно лаконичной, отточенной форме, близкой к афоризму, представляет свою концепцию осмысления «плодотворного мира», созданного самим «повелителем Творцом». Концепция состоит из двух противоположных начал: с одной стороны – «И равны все звенья пред Вечным / В цепи непрерывной творенья...», с другой – «Но там же в саду мирозданья, / Где радость и счастье – привычка, / Забыты, отвергнуты счастьем / Кустарник и серая птичка». Как говорили выше, выстраивается экзистенциальная философия «Но», когда по логике развития этого «плодотворного мира», созданного самим Творцом, должно быть одно, на самом деле в этом «плодотворном мире» есть «забытые» «небес и земли повелителем». Смысловое содержание этой концепции – дисгармония (соловей и роза обречены на вечную полуразлуку по причине несовпадения сна и бодрствования).

Вводная философская часть произведения (семь строф) содержит трезвый взгляд на жизнь как на царство абсурда, дисгармонии; эмоциональная тональность взаимоотношений соловья и розы – трагизм: «И любят друг друга, – но счастья – / Ни в утренний час, ни в вечерний. / И по небу веки проходят, / Как волны безбрежного моря, / Никто не узнает их страсти, / Никто не увидит их горя». Следующие четыре строфы, предваряющие диалог соловья и розы, повествуют об ангельской «отметине» на их судьбе. В последних четырех строфах – итоговые рассуждения о любви розы, которая «во сне только любит и любит, / И от счастья плачет и спит!» Сон для розы стал замещением жизни, во сне она любит, слышит песни любви. Таким образом, образ сна вполне экзистенциален: являясь замещением жизни, он спасает от отчаяния, способствует гармонизации отношений.

Фетовед В.Н. Касаткина в работе «Лирика сновидений А.А. Фета» справедливо интерпретирует мотив сна в лирике Фета не как явление романтизма, а как признак постромантизма. Она пишет: «...оттолкнувшись от романтической традиции, поэт отошел от нее, в его лирике весь видимый и чувственный мир как бы погружен в состояние грезы-сна («все мечты почиющей природы»). Такого рода слияние сна и яви, реального и нереального и пребывание действительности в объятиях грезы-сна – важнейший признак уже постромантизма, которым отмечены больше всего сборники «Вечерних огней» [1: 78]. Экзистенциальный смысловой подтекст произведения, содержащийся, как и у Хафиза, в лаконичных метафорических суждениях-сентенциях, – еще одно доказательство справедливости этого положения.

Итак, очевидно, что образ соловья у Фета, как и у Хафиза («Несчастный, как и я, любовью к розе болен»), – своеобразный «заместитель» автора, в нем – выражение духовной сути самого поэта. Такое замещение было достигнуто, благодаря отказу от сущностного отношения к жизни ради стремления к Красоте, как к Всевышнему. Именно изживание себя в творчестве отстраняет Фета от сущностного отношения к другому (к возлюбленной Марии Лазич), благодаря чему и создаются лирические герои его произведений – соловей и роза. Отстранение от сущностного отношения к другому, другим, миру делает Фета автором – творцом своих героев. Лирического героя-человека у Фета по его мироощущению, мировосприятию можно воспринимать абсолютно равным автору-человеку, вместе с тем лирическое «я» как «продукт» автора не может совпадать с автором-творцом. Авторская позиция «извне» (Бахтин), позиция отстранения, которая началась у Фета с отказа от сущностного отношения ко всему, кроме процесса изживания себя в творчестве, способствовало тому, что образы соловья и розы стали доминантными в творчестве поэта, определили все мифологемы, философемы его лирики. Как мифологема и философема соловей – идеальный прообраз прекрасного, возвышенного, который, без сомнения, имеет русские корни (см., например, диссертацию на соискание ученой степени кандидата филологических наук А.В. Азбукиной «Образ-символ “соловей” в русской поэзии XIX в.» (Казань, 2001). Мы же говорим прежде всего о восточном контексте образа.

 

ЛИТЕРАТУРА

1. Касаткина В.Н. Лирика сновидений А.А. Фета // А.А. Фет. Поэт и мыслитель: сб. науч. тр. М., 1999. С. 69–82.

2. Бахтин М.М. Работы 20-х годов. Киев, 1994.

3. Бухштаб Б.Я. А.А. Фет. Очерк жизни и творчества. Л., 1990.

4. Скатов Н.Н. Н.А. Некрасов и продолжатели. М., 1986.

5. Бубер М. Два образа веры. М., 1995.

6. Павлова И. Трансформация суфийской темы «Путешествие» в маснави Икбала «Новый цветник тайн» // Творчество Мухаммада Икбала: сб. статей. М., 1982. С. 123–135.

7. Шопенгауэр А. Избранные произведения. М., 1992.

8. Бертельс А.Е. Художественный образ в искусстве Ирана IX–XI вв. Слово, изображение. М., 1997.

9. Смирнов А.В. Великий шейх суфизма. Опыт парадигмального анализа философии Ибн Араби. М., 1993.

10. Шарафадина К.И. Обновление традиций флоропоэтики в лирике А. Фета // Русская литература. 2005. № 2. С. 18–54.