Диалог творческого сознания А. А. Фета с Востоком (Фет и Хафиз)

Саяпова Альбина Мазгаровна

Поэтический концепт «Я – Ты»: «чистое созерцание Красоты»

 

 

Гегель, характеризуя пантеистический взгляд магометанского поэта как субъекта, пишет: «...одержимый жаждой видеть во всем божественное и действительно узревая его, поэт отказывается перед его лицом и от самого себя, признавая вместе с тем имманентность божественного своему расширенному таким образом и освобожденному внутреннему миру. Благодаря этому у него возникает та радостная интимность, то свободное счастье, то упование в блаженстве, которое свойственно восточному человеку, отрекающемуся от собственной особенности, всецело погружающемуся в вечное и абсолютное и познающему и чувствующему во всем образ и присутствие божественного» [1: 78]. По Гегелю, такое чувство проникнутости божественным граничит с мистицизмом. Любовь к божеству, с которым человек отождествляет свое «я» в безграничной самоотдаче, он видит в творчестве Дж. Руми, Хафиза. В последнем он видит способность восточного человека, не испытывая подавленности и не впадая в сентиментальность и ворчливую меланхолию, принимать приговоры судьбы и оставаться при этом уверенным в себе. «...Восточным народам, и главным образом магометанским персам, – продолжает Гегель свою мысль, – свойственна свободная, счастливая интимность чувства; они открыто и радостно отдают все свое самобытие как богу, так и всему, достойному похвалы, достигая в этой самоотдаче свободной субстанциальности, которую они умеют сохранить и по отношению к окружающему миру» [1: 79].

Низами, Саади (персидский Анакреон, так его звали), Хафиз знали это чувство отречения от «собственной особенности»: воспевая любовь к женщине, они находили небесную любовь в земной, которая будучи идеализированной, становилась подобной высочайшей любви, любви души к Богу.

Мартин Бубер (1878–1965) дал философское осмысление концепта «Я – Ты», концепта, который человечество выстраивало со времен Адама и Евы. На этой концепции, в основе которой чувство отречения, стоит вся философия суфийской поэзии, имевшей огромное влияние на средневековую поэзию Востока, Испании (лирика трубадуров, андалусская поэзия).

Так, арабо-испанская (арабско-андалусская) поэзия – мувашшах – как «смешанная поэтическая система» генетически связана с арабской и арабо-испанской классикой. Предпосылкой для изобретения мувашшаха явились персидские или арабские модели, строфическая архитектоника мувашшаха могла базироваться на чисто арабской основе и возникнуть под ее влиянием [2: 390–391]. По содержанию мувашшах, как считает И.Ю. Крачковский, примыкает к неоклассической поэзии, выдвигая на первый план мотивы любви несколько реже прославления покровителя. Мувашшахи писались на темы всех традиционных жанров арабской поэзии: мадх (восхваление), газель (любовная лирика), риса (оплакивание), хиджа (осмеяние) и т.п. Мувашшахом овладели и суфийские поэты [3: 511–512]. Традиция трубадуров нашла продолжение в итальянской поэзии «дольче стиль нуово», а затем – в поэзии Данте и Петрарки. В Новое время традиции суфийского поэта Хафиза находят свое выражение в творчестве В. Гете, «величайшего поэта-мистика» (Эллис). В России концепт «Я – Ты» гениально разработан А.А. Фетом.

Обычно стихи Фета – это монолог, но в поэтическом мире поэта, которого называли русским Петраркой, всегда есть другой, мир которого в той или иной мере в родстве с миром поэта, и вся лирика Фета – это диалог его «Я» с «Я» его возлюбленной, диалог в «рамках» души поэта. В лирике Фета – два мира, диалог двоих, иногда близких по душевному складу, мирочувствованию, иногда далеких. Иногда лирический герой Фета в этом другом видит себя, иногда себя – чужим ей.

Источник поэтического слова Фета – сам поэт, «источник» основного концепта его лирики «Я – Ты», как пишут биографы, – Мария Лазич, возлюбленная будущего поэта, которая трагически погибла. Она стала источником искусства Фета. Закономерность подобного в творчестве можно объяснить через определение «вечного источника искусства», данное М. Бубером: «...образ, представший человеку, хочет стать через него произведением. Этот образ – не порождение души его, но то, что явилось пред ним, подступило к нему и взыскует его созидающей силы». И если тот, кому предстал образ, «осуществит его, если изречет всем своим существом основное слово явившемуся образу, то изольется поток созидающей силы, возникнет произведение» [4: 20]. Все творчество Фета – и есть изречение «основного слова явившемуся образу».

Бубер понял, что созерцание не только удваивает, но и удесятеряет силы мистика. Г. Померанц, исследователь творчества М. Бубера, высказывает мнение о том, что Бубер был близок к прекрасному слиянию «Я – Ты» в духе Руми, но, вероятно, «не перешел известного порога, после которого созерцание само рождает порыв к действию. Но даже это неполное созерцание оставило в нем некоторый след, некоторую почву опыта, на который впоследствии опиралась его мысль» [4: 13].

Несколько лет (с 1904 по 1909 г.) Бубер посвятил изучению хасидизма, собирал и пересказывал предания о его учителях и подвижниках. Хасидизм, впитавший в себя высочайшие достижения еврейской мистики, – это, по словам Бубера, «кабалла, ставшая этосом». Для него самым достоверным источником были легенды, которые заключали истории «Я и Ты». Легенда – не хроника, но она, по мнению Бубера, «правдивее хроники» [5: 435–436].

В художественной концепции Фета «Ты» становится объектом чистого созерцания шопенгауэрского типа, порождением его искусства. «Ты» – «чистый субъект» познания, идея. Экзистенциальное, внутреннее, становится у Фета внешним, эстетическим, становится искусством, той силой, которая спасает поэта: трагическое его жизни становится искусством, в котором, если говорить на языке Шопенгауэра, остается один только мир как представление, а мир как воля исчезает. Гений поэта, если измерять его критерием философа, и состоит в преобладающей способности чистого созерцания: «...гениальность есть способность относиться вполне созерцательно, теряться в созерцании, и свое познание, предназначенное собственно к услужению воле, освобождать от такого служения, т.е. совершенно упускать из виду собственный интерес, собственное желание, собственные цели, и потому вполне отказываться на время от собственной особы, чтобы остаться чистым познающим субъектом, ясным оком мироздания...» [6: 415].

И.С. Нарский, делая обзор работам Шопенгауэра с целью толкования мировоззрения философа, пишет, что желанной находкой для философа стали древнеиндийские ведические «Упанишады», в которых с большой силой обрисовывалась противоположность высшего сущностного мирового начала, Брахмана, или Атмана, и порожденной им сферы видимости (она получила в «Упанишадах» название «майя» – «покров обмана»). Последняя, распадаясь, возвращает всех нас в бездну бессознательного. Шопенгауэр был знаком с «Пуранами» – мифологическим эпосом, который считается низшим вариантом ведической мудрости. Кроме «Упанишад», «Пуран», Шопегауэр читал в переводе работу Ишвара-Кришны «Санкхья-карика» (Книга о Сакхья). Свою практическую цель философия санкхья видела в указании пути к прекращению всех человеческих страданий и мучений, и в этой философии можно видеть непосредственную предшественницу буддизма. Нарский считает, что Шопенгауэр приобрел все основные сведения по буддийской философии, в том числе о знаменитой буддийской «нирване», то есть о достижимом каждым человеком состоянии просветленной умиротворенности души и полного покоя, граничащего с исчезновением сознания [6: 9–10].

В начале XVI в. в Бенгалии, уже около трех столетий находившейся под мусульманской властью, возникло и широко распространилось вишнуитское (точнее, кришнаитское) религиозно-реформаторское движение, по идеологии своей относящееся к категории бхакти. Центральная фигура бенгальского вишнуитского бхакти – Чайтанья (Чойтонно), ученый брахман, ставший проповедником новой веры, создавший ее основы. В русле этой идеологии возникла обширная литература, одна из основных частей которой – аллегорическая поэзия о любви Кришны и Радхи, символизирующей, согласно понятиям бхакти, взаимоотношения человеческой души и высшего начала [7: 460–461].

Известно, что суфийская средневековая поэзия, например, в лице персидского поэта Джалаледдина Руми (1207–1273), разработала целую систему символики тоже в аллегорической поэзии о любви с целью постижения человеком Истины. Возможность стать «совершенным человеком» (через состояние экстаза достичь «фана», раствориться в Боге), по философии суфизма, заложена в каждом человеке, поскольку совершенный человек появляется не по указанию Бога, а как проявление необходимости в вечном движении мироздания, которое и есть Бог. Любопытно заметить, что Шопенгауэр, называя суфизм «прекрасным явлением», подчеркивает, что оно «по своему источнику и духу безусловно индусское и насчитывает теперь уже больше тысячи лет» [6: 151].

Таким образом, два культурных явления (одно под влиянием буддийской философии, другое – суфийской философии) имели нечто общее в понимании путей к нравственному совершенству человека: состояние «нирваны» в первом случае и состояние «фана» – во втором. В обеих литературах взаимоотношение человеческой души и высшего начала дается в форме любовной поэзии, в форме диалога «Я и Ты».

Контекст нашего исследования обязывает нас увидеть, что шопенгауэровское «чистое созерцание» идеи «чистого субъекта» познания (возможное только в искусстве) перекликается с учением Ибн Араби об интуитивном созерцании (мушахада), благодаря чему, по мнению философа, и возможно выстраивание эстетических философем, т.е. системы образного философского знания. Творчество, по логике Ибн Араби, предполагает умение «увидеть» образ прежде, чем воплотить его в жизнь. Воображение абстрагирует образы, возникающие при чувственном восприятии, прежде чем передать их разуму. Человек, согласно Ибн Араби, с помощью разума, интуиции, воображения приближается к Истине [8].

Рассмотрим художественно-эстетическую суть поэтического концепта Фета «Я – Ты», когда «Ты» становится объектом чистого созерцания шопенгауэровского типа. С целью интерпретации того, что такое воображение, фантазия в концепте «Я – Ты» Фета возьмем достаточно раннее его стихотворение «Забудь меня, безумец исступленный...» (1855):

Забудь меня, безумец исступленный,

Покоя не губи.

Я создана душой твоей влюбленной,

Ты призрак не люби!

В концепте «Я – Ты» – обращение, если говорить на языке Шопенгауэра, «чистого субъекта», который становится объектом чистого созерцания, к тому, кто испытывает блаженство безвольного созерцания. И этот «безвольный созерцатель», кто в процессе фантазии, предчувствия прекрасного, полностью освобождаясь от своего «Я», созерцает «чистый субъект» – идею Любви, и называется «безумцем исступленным».

Во второй строфе ищущий идею Любви, «мечту свою воздушную» называется «мечтателем малодушным». «Предмет» созерцания поэта преподносит мораль:

Чем ближе ты к мечте своей воздушной,

Тем дальше от меня.

В преподнесенной сентенции – вечная тайна творчества, в которой выражение «двойного бытия» души, которая реализуется в фантазии, творчестве – с одной стороны, с другой – в земном «Я» человека. Поэзия романтизма, позже символизма (Фета многие и называли поэтом предсимволизма) и разработала художественное выражение этой концепции.

Стихотворение «Прежние звуки, с былым обаяньем...» (1862) перекликается с предыдущим: в нем тоже о безвольном созерцании «чистого субъекта». Созерцание характеризуется в темпоральном выражении: события прошлого определили предмет «чистого субъекта», память прошлого уводит в мир воображения, достигая тем самым освобождения от страдающей самости.

Первые же две строчки («Прежние звуки, с былым обаяньем / Счастья и юной любви!») определяют основную мысль стихотворения: прошлое – это то, чем жил и живет лирический герой, в нем сформировался образ «чистого субъекта». Прошлое прежде всего в звуковом наполнении становится фактическим условием фантазии-воображения. Однако отправной точкой в интенции авторской мысли является настоящее время, экзистенциально определенное: «Все, что сказалося в жизни страданьем, / Пламенем жгучим пахнуло в крови!» Таким образом, в первой же строфе определяется контраст между настоящим со страдающей самостью лирического героя и прошлым (памятью), в котором воспоминание минувшего проносится, как счастье. Память-воображение, естественно, возвращает одно желанное, а не индивидуально-субъективное, фактическое того времени, что осознается лирическим героем, и потому воображение («старые песни») и называется «сном безотвязно больным». Однако душа, вопреки страданиям самости в настоящем («Пусть обливается жгучею кровью / Сердце, а очи слезой!»), жаждет этого воображения-фантазии, поскольку только в нем, в памяти-воображении, она сможет отбросить страдания, стать «чистым субъектом познания», слиться с предметом «чистого субъекта»: «Пой! Не смущайся! Пусть время былое / Яркой зарей расцветет!» Однако это состояние – осознанная игра-воображение лирического героя, продолжающего оставаться в настоящем времени, полном страданий: «Может быть, сердце утихнет больное / И, как дитя в колыбели, уснет».

В стихотворении Фета «Я был опять в саду твоем...» (1857) образ аллеи («И увела меня аллея») становится отправной точкой в интенциональном акте воспоминания, в котором лирический герой оказывается ведомым миром, в котором были «Я» и «Ты», были «Мы» («Туда, где мы весной вдвоем»). Стихотворение начинается с определения мира лирического героя – «Я был» с экзистенциальной функцией глагола «быть» в настоящем времени в отличие от функции связочного «есть». Употребление экзистенциального «был» (быть) становится принципиально важным содержанием высказывания – ремой становится бытийный глагол, в нем смысловой центр всего поэтического высказывания.

Функция связочного «есть» предполагает предикативность бытия (Я есть...), определяет отношение «Я – Оно» – мир как опыт, поскольку жизнь человеческого существа не ограничена областью переходных глаголов; она не сводится лишь к такой деятельности, которая имеет нечто своим объектом: Я нечто воспринимаю, Я нечто ощущаю, Я нечто желаю и т.д. Экзистенциальное «был» создает отношение «Я – Ты», в котором он (лирический герой) есть «Ты» и потому все пространство мира заполнено им, все живет в его свете: «Как сердце робкое влекло / Излить надежду, страх и пени...» Однако фетовское «я был» дается и во временном концепте «был – теперь», который делит стихотворение на две части с двумя смысловыми концептами: в первой – концепт «возможности счастья», во второй – концепт «невозможности счастья» («Напрасно взор кого-то ищет»). Концепт «Я – Ты» разрушен, хотя время «теперь» определяется как абсолютно гармоничное: «Теперь и тень в саду темна, / И трав сильней благоуханье; / Зато какая тишина, / Какое томное молчанье!» И вместе с тем это «теперь» не может стать счастливым временем, поскольку нет «Ты» («Напрасно взор кого-то ищет»). Концепт «невозможности счастья» художественно решается через образ одинокого соловья («Один зарею соловей, / Таясь во мраке, робко свищет...»).

Таким образом, в этих стихотворениях, как, пожалуй, ни в каких других, представлены жизнь и творчество Фета, если мы говорим о нем, как о русском Петрарке. Первое, что понял Фет и что находит художественное выражение в этих стихотворениях, – жизнь отрицает себя самое, она сама источник страданий, второе – человек инстинктивно пытается освободиться от страданий, отчаяния, скуки и т.д. И в этом ему помогает, как сказал основоположник философии Нового времени А. Шопенгауэр, искусство, хотя Фет, как и философ-пессимист, понимал, что искусство – не более чем фрагмент бытия, жизнь не состоит из одного искусства.

В стихотворении «Прежние звуки, с былым обаяньем...» – и жизнь Фета с его страданиями, и его искусство, его песня Любви, пусть его искусство не вся его жизнь (не случайно исследователи жизни и творчества поэта говорят о «двойной» жизни Фета: Фета-поэта и Фета-человека), но его поэзия – самое лучшее доказательство основного шопенгауэровского положения о мире как представлении. Его любовная лирика продемонстрировала возможность исчезновения мира как воля и даже мира как «только моего Я» и возможность существования в мире, понятом как представление, поскольку мир как представление – это и есть то, чего жаждет сама душа человека, то, что освобождает человека от гнета мира как воли, дает возможность ощущения блаженства безвольного созерцателя.

Весьма интересным в смысле возможностей интерпретации смысловых единиц произведения в контексте сказанного выше представляется и стихотворение «Я видел твой млечный, младенческий волос...» (1884). Стихотворение состоит из двух строф, каждая представляет собой шестистрочье. В первой части стихотворения воображение автора через лирического героя организует восприятие мира через ощущения:

Я видел твой млечный, младенческий волос,

Я слышал твой сладко вздыхающий голос –

И первой зари я почувствовал пыл;

Налету весенних порывов подвластный,

Дохнул я струею и чистой и страстной

У пленного ангела с веющих крыл.

Вторая часть стихотворения, начинающаяся строкой «Я понял те слезы, я понял те муки...», говорит о «упорядоченности» чувств разумом. Каждая следующая строка этой части начинается с указательного местоимения «где», за которым функция определения не пространства, как требует того грамматическая норма этого слова, а выражения эмоционального состояния:

Где слово немеет , где царствуют звуки,

Где слышишь не песню, а душу певца,

Где дух покидает ненужное тело,

Где внемлешь , что радость не знает предела,

Где веришь, что счастью не будет конца.

Пять раз повторяющееся «где» создает ритм медитации, который настраивает на некое интуитивно-мистическое состояние, выраженное строкой: «Где дух покидает ненужное тело...» Ощущение трансцендентности души и способствует тому, что ипостась бытия как бы исчезает (потому и нет пространственного определения лирического героя). Если говорить о художественном времени произведения, то оно опять определяется воображением-памятью («Я видел...», «Я слышал...»), в котором эмоционально-чувственное восприятие субъекта воображения делает прошлое настоящим, хотя грамматически – «я почувствовал...» тогда, «дохнул я...» тогда.

Стихотворение выражает лирическое описание экстаза влюбленных (Я и Ты), когда «дух покидает ненужное тело», когда происходит забвение «Я» как индивидуума, когда чувства, которые и являются началом разума («Я понял те слезы, я понял те муки...»), возвышаются до чистого, безвременного, безвольного чистого созерцания. Тогда «слово немеет», «царствуют звуки», тогда «слышишь не песню, а душу певца». Лирический герой Фета в состоянии эстетического наслаждения: отбросив страдающую самость («Я понял те слезы, я понял те муки...»), он, как певец Любви, сливается со своей идеей Любви.

Связь лирики Фета с Шопенгауэром не только на уровне внешних признаков (эпиграф), но и на уровне философско-эстетических контекстов обнаруживается в стихотворении «Измучен жизнью, коварством надежды...» (предположительно датируется 1864 годом), который можно назвать программным. Эпиграф, взятый из Шопенгауэра: «Равномерность течения времени во всех головах доказывает более, чем что-либо другое, что мы все погружены в один и тот же сон; более того, что все видящие этот сон являются единым существом» – является ключом к расшифровке идеи произведения.

В первой строфе, на первый взгляд, очевидна романтическая антиномия: подлинное человеческое бытие, реальность жизни, контрастна сну-прозрению («Измучен жизнью, коварством надежды, / Когда им в битве душой уступаю, / И днем и ночью смежаю я вежды / И как-то странно порой прозреваю»). Однако вторая строфа тоже с антиномией, в которой уже не реальность-сон, а реальность и подлинное человеческое бытие в чистоте своей («Еще темнее мрак жизни вседневной, / Как после яркой осенней зарницы, / И только в небе, как зов задушевный, / Сверкают звезд золотые ресницы»), говорит о способности относиться к миру вполне созерцательно, благодаря чему и рождается искусство. Сон становится условием «прозревания», условием созерцания прекрасного, когда лирический герой свободен от слепого давления жизни, когда он способен предчувствовать красоту и безбрежность подлинного человеческого бытия:

И так прозрачна огней бесконечность,

И так доступна вся бездна эфира,

Что прямо смотрю я из времени в вечность

И пламя твое узнаю, солнце мира.

В последней строфе первой части стихотворения лирический герой повествует о том, что дает ему это умение «прозревать»:

И этих грез в мировом дуновеньи

Как дым несусь я и таю невольно,

И в прозреньи, и в этом забвеньи

Легко мне жить и дышать мне не больно.

Таким образом, мир как представление, или мир как воображение (Араби), – мир творчества имеет экзистенциальную функцию: он спасает от слепого давления жизни. Первая фраза первой части – «Измучен жизнью» – реакция лирического героя на беспощадное слепое давление жизни, последняя фраза первой части – «Легко мне жить и дышать мне не больно» – состояние «прозренья», которое достигнуто, благодаря забвенью своего «Я», что и освобождает человека от «битвы» с жизнью. Забвенье своего «Я» с целью глубокого проникновения в недра собственного Я – состояние мистическое, которое и дает состояние «странного» прозревания, о чем говорится в первой же строфе произведения:

И днем и ночью смежаю я вежды

И как-то странно порой прозреваю.

Образ, созданный в первой строчке («смежаю я вежды»), напоминает образ Майи – «покрова обмана» в «Упанишадах», благодаря которому создается мистическая сфера видимости. «Смежаю я вежды» Фета близко «златотканому покрову» Тютчева («На мир таинственный духов, / Над этой бездной безымянной, / Покров наброшен златотканый / Высокой волею богов»); правда, у Тютчева доминирует экзистенциальное наполнение семантики образа.

Если в первой части стихотворения лирический герой в состоянии «забвенья» всего земного, своего «Я», то во второй части он во власти земных реалий, во власти страданий своего «Я» – с одной стороны, мечтаний, желаний – с другой. Основной концепт стихотворения – «сон» – здесь содержит другое смысловое и эмоциональное содержание. Если в первой части сон – это «забвенье», дающее возможность прозрения Красоты-творчества, которая только и может спасти от «темного мрака жизни», то во второй части сон – смерть в земном, человеческом его понимании («И сон сиротлив одинокой гробницы...») – в первом случае и сон – желания, мечты страдающего, тоскующего человека («И снится, снится: мы молоды оба...») – во втором случае.

В каждой части есть почти полностью повторяющиеся двустрочья с концептом «небо», с метафорически одинаково определяющейся предикативностью («Сверкают звезд золотые ресницы»), но с разными сравнениями: в первой части «звезд золотые ресницы», «как зов задушевный», во второй – «как вечная дума». В этом различии сравнений – смысловое отличие частей: в первой части «звезд золотые ресницы» – «зов задушевный», зов души, жаждущей Красоты. Во второй части «звезд золотые ресницы» – «вечная дума» человека, обремененного страданием. Таким образом, заключительная вторая часть стихотворения содержит лирическое описание страдающей души, которая в «звездном хоре» «таинственной ночи» видит «знакомые очи», очи той, которая в «забытой могиле».

Мир грез, мир воображения, в котором нет «жизни вседневной», помещает лирического героя в центр мироздания, откуда он постигает смысл этого мироздания: «Живой алтарь мирозданья курится, / В его дыму, как в творческих грезах, / Вся сила дрожит и вся вечность снится». «Живой алтарь мирозданья» – это «солнце мира». Свет-солнце – центр и источник мироздания.

Любопытна предпоследняя строфа первой части с двойным смысловым подтекстом:

И все, что мчится по безднам эфира,

И каждый луч, плотский и бесплотный, –

Твой только отблеск, о солнце мира,

И только сон, только сон мимолетный.

Первый смысл в том, что мирозданье – «только отблеск» солнца мира, второй – в том, что это мирозданье – «только сон мимолетный». Таким образом, в рамках эстетической философемы «солнце – алтарь мирозданья» выписывается мистическая философема «все – только сон мимолетный». Мы уже сказали, что в первой части стихотворения образ сна определяет концепт «сон-воображение», но важно и то, что сон характеризуется, как «мимолетный»: состояние грез, забвенья своих страданий – состояние мимолетное. (Вспомним А.С. Пушкина, который состояние любовного экстаза, равное творческому вдохновенью, определял, как «мимолетное виденье, как гений чистой красоты».)

Кроме того, в процитированной выше строфе содержится еще одна философема с мистическим подтекстом – «все – только отблеск, о солнце мира». Слегка перефразировав, можно сказать: «все – только тень, о солнце мира». Образ отблеска-тени в этом стихотворении, на наш взгляд, близок толкованию этого образа мистической философией Ибн Араби, по которой этому образу, как пишет А.В. Смирнов, соответствует категория бытийно-возможного. «Вместилище тени» у Ибн Араби становится определением соотнесенности бытия с миром: «То, о чем говорится “кроме Бога”, или то, что именуется миром, – по отношению к Богу то же, что тень по отношению к человеку. Сие – тень Бога, и сие же – воплощение соотнесенности бытия с миром, ибо тень, несомненно, наличествует в чувстве, но лишь тогда, когда есть то, в чем появляется эта тень» [8: 66–67].

Подобное содержание образа тени (жизнь – тень) характерно для Ф.И. Тютчева: «И сладко жизни быстротечной / Над нами пролетела тень» (стихотворение «Я помню время золотое...»). Любопытным с точки зрения возможности интерпретации поэтического образа в контексте восточных традиций является и стихотворение Фета «Заря прощается с землею...» (1858), в котором присутствует образ тени. В нем, как и в стихотворении Тютчева «О, вещая душа моя!», образ тени воспринимается как «перешеек» между миров – мира дня и мира ночи. Вечерняя тень деревьев приоткрывает тайну бытия – «жизни двойной»:

И землю чувствуют родную,

И в небо просятся оне.

Г.П. Козубовская, характеризуя поэтику Фета, пишет: «Тень» у Фета двузначна: она знак материальности «мира» и одновременно инобытия» [9: 153–154]. По справедливому замечанию исследовательницы, именно в «двойном бытии» – истоки фетовского понимания человеческого существования.

Образ отблеска-тени в стихотворении Фета «Измучен жизнью, коварством надежды...», вписанный в контекст концепции Красоты, получает мистический оттенок, свободный от земного содержания. (Во многих других случаях Фет создает лирический мир земной красоты, мир природы, мир человеческой души: «Чтоб и я в этом море исчез, / Потонул в той душистой тени...» (стихотворение «Солнце нижет лучами в отвес...»), «Растут, растут причудливые тени, / В одну сливаясь тень...» (стихотворение «Растут, растут причудливые тени...») и др.)

Наконец, нельзя не заметить, что «забвенье-прозренье» лирического героя происходит при восходе солнца, когда в небе «сверкают звезд золотые ресницы», когда в «бездне эфира» узнается пламя «солнца мира» (рисуется великолепный пейзаж с восходящим солнцем), а ощущение тоски выписывается на фоне «тиши и мрака таинственной ночи». И если в первой части «бездна эфира», наполненная световыми образами («золотые ресницы», «прозрачна огней бесконечность», «бездна эфира», «пламя твое», «огненные розы», «алтарь... курится», «в его дыму» и др.), и создает ощущение причастности к Красоте мирозданья, то во второй «таинственная ночь», настроившая лирического героя на образ памяти, опускает его на землю, которая мертва: «Трава поблекла, пустыня угрюма». И на этом фоне – «сон сиротлив одинокой гробницы...» Следующая строка, начинающаяся со слов «И только в небе...», говорит о вечной антиномии живого и мертвого, земного и вечного, вдохновенья-экстаза и трезвого взгляда на жизнь. На этой антиномии зиждется философия творчества и философия жизни Фета, причем обе философии идут рядом, находя свое выражение часто в рамках одного произведения, как в вышерассмотренном.

Следует подчеркнуть, что созерцание Красоты, выраженного через созерцание света, Шопенгауэр называет «чистейшим и совершеннейшим родом созерцательного познания»; оно освобождает от всего земного. Философ пишет: «...эту радость должно выводить из того, что чистое, освобожденное и избавленное от всякого хотения познание в высшей степени радостно и, уже как таковое, принимает большое участие в эстетическом наслаждении» [6: 430].

Эстетические философемы средневековой поэзии Востока понятие Бог определяют через образ света. Так, у Ибн Араби Бог становится субъектом, на который льется свет. Как пишет А.В. Смирнов, «получается самоизлияние порождающего, самого себя дифференцирующего света», что, по мнению исследователя творчества арабского философа, не может не вызвать ассоциаций с эманацией неоплатоников [8: 67]. Природа, по Плотину, сотворена так, что через материю (тьму) проникает божественный принцип (свет).

Кроме того, нам представляется весьма интересным суждение Плотина о том, что основой всего существующего является сверхчувственный, сверхъестественный, надразумный божественный принцип. От него зависят все формы бытия. Этот принцип Плотин объявляет абсолютным бытием, являющимся непознаваемым, поскольку «это бытие есть и остается богом, не существует вне его, а есть именно сама его тождественность». Это единственно истинное бытие постижимо лишь путем проникновения в самый центр чистого созерцания и чистого мышления, что становится возможным лишь при «отторжении» мысли – экстаза. Все остальное, что существует в мире, производно от этого единственно истинного бытия [10: 192]. Таким образом, шопенгауэровское «подлинное человеческое бытие», в чистоте своем говорящее только в искусстве, совершенно очевидно перекликается с неоплатоническим «истинным бытием», постижимым через чистое созерцание, являющимся необходимым условием и у Шопенгауэра.

Образ сна в философско-эстетической концепции Фета занимает значительное место, о чем пишут, например, В.Н. Касаткина, И.Г. Козубовская. Так, В.Н. Касаткина, изучая лирику сновидений Фета в контексте эстетики романтизма XIX в., рассматривает стихотворения «Измучен жизнью, коварством надежды...», «Соловей и роза». Исследователем отмечается романтическая антиномия между реальностью жизни и сном-прозрением, в котором обращение к «солнцу мира». «Солнце мира» в философской концепции стихотворения трактуется как основа бытия, а не как «темная воля» (определение Шопенгауэра) [11: 75]. Мы же в своем анализе этого стихотворения пытаемся показать, что фетовское «воображение» этого образа, его смысловое содержание можно объяснить через шопенгауэровское понятие созерцания, освобождающего человека от «темной воли», дающего ему возможность в своем сне-прозрении понять, что все мироздание – «только отблеск» солнца мира.

Образ сна в концепте «Я – Ты» присутствует у Фета в цикле «Из Гафиза», в частности в стихотворении «В царство розы и вина – приди...», в котором в силу интуиции гения воспроизводится многое, характерное для поэзии Хафиза. Приведем его полностью:

В царство розы и вина – приди,

В эту рощу, в царство сна – приди.

Утиши ты песнь тоски моей:

Камням эта песнь слышна! – Приди!

Кротко слез моих уйми, ручей:

Ими грудь моя полна! – Приди!

Дай испить мне здесь, во мгле ветвей,

Кубок счастия до дна: – приди!

Чтоб любовь дотла моих костей

Не сожгла (она сильна!), – приди!

Но дождись, чтоб вечер стал темней!

Но тихонько и одна – приди!

Прозрачность смысла стихотворения Фета, его образная система исключают намек на какое бы то ни было переносное толкование. Любовная лирика с мотивом любовной тоски имеет форму газели, рифмы которой (рифмуются между собой все первые, все вторые строчки каждого двустрочия, рефреном повторяется в каждом двустрочии «приди») создают эффект медитирующего заклинания, усыпляющего, уводящего в царство сна – «в царство розы и вина». Естественно, что в процессе двойного перевода-толкования стихотворения Хафиза суфийский подтекст стерт, но вместе с тем очевидно, что в образе сна – «царстве розы и вина» – присутствует память жанра восточной суфийской поэзии, в которой ощущение мистического «слияния» с богом передавалось в лирических описаниях экстаза влюбленных (мистик-влюбленный признавался в любви богу-возлюбленному), требующих определенного эмоционального, психического настроя. Ритмика медитирующего заклинания и создает эффект эмоционального состояния подобного экстаза. Колдовские строки – строки заклинания, как всегда у Фета, дышат восторгом.

В цикле «Из Гафиза» есть стихотворение «О, как подобен я – смотри!», содержащее концепт «Я – Ты», в котором образ зари, на наш взгляд, соотносится с образом «солнце мира» из стихотворения «Измучен жизнью, коварством надежды...» Вот оно это небольшое стихотворение:

О, как подобен я – смотри! –

Свече, мерцающей впотьмах!

Но ты, в сияющих лучах

Восход зари, –

Лишь ты сияй, лишь ты гори!

Хотя по первому лучу

Твой яркий свет зальет свечу,

Но умолять тебя хочу:

Лишь ты гори,

Чтоб я угас в твоих лучах!

Присутствие памяти восточной суфийской поэзии в этом стихотворении, конечно, очевидно: выписан образ свечи и «угасание» в лучах зари. Правда, образ свечи у Фета дан не в традиционной восточной парности («свеча – мотылек, летящий в огонь»), символическая семантика которого – любить, значит сгореть, причем в суфийском контексте подразумевается любовь к Богу. Тем не менее, образ не претерпевает в транскрипции Фета больших художественных, смысловых трансформаций. Наличие в фетовском переводе Хафиза эмоционально выразительной эстетической пары образов «свеча – заря» (влюбленный лирический герой подобен «свече», «мерцающей впотьмах», а возлюбленная («ты») – «восходу зари», солнцу) придает произведению характер не только любовной лирики, но и философской, поскольку через уничтожение феноменального «Я» постигается Красота мирозданья. Как и в стихотворении «Измучен жизнью, коварством измены...», Фет говорит о безвольном созерцании Красоты и, наконец, о том, что только подобное состояние духовно-спасительно для человека.

Напомним, что мистические учения о совершенном человеке и давали образцы этого физического, земного освобождения «Я» человека. Так, суфийская философия необходимым условием возрождения человека (бака) считала прохождение через уничтожение (фана), которое воспринималось как физическое подвижничество, как полное подавление собственной воли. Через уничтожение «Я» достигалась всепоглощающая любовь к богу. Ощущение мистического «слияния» с богом передается в лирических описаниях экстаза влюбленных. Такого рода лирика характерна Руми, Саади, Хафизу. Так, у Руми мистик-влюбленный говорит Богу-Возлюбленному:

Я настолько поглощен тобою,

Что полон тобою с головы до ног.

Как пишет востоковед М.Т. Степанянц, «слияние с абсолютным бытием переживается столь полно, что возникает ощущение тождественности человека с богом»:

Истинно любящий Бога тот,

Кому Бог говорит: «Ты мой, и я твой!»

Однако, как подчеркивает исследователь, «слияние с абсолютом не означает принятия человеком божественного облика. Руми отвергает концепцию инкарнации (раи холул). Он ощущает ее как претензию на власть божью. Совершенный человек един с богом, но не тождествен ему» [12: 141].

Принято считать, что «несуществование для себя», «отвержение самости» в суфийском толковании этих понятий повторяется у Хафиза в трех образах: свечи, становящейся пламенем, сгорающего мотылька и в превращении неблагородного металла в золото [13: 66]. Конечно, эти образы, как считали сами приверженцы этой философии, могли понять только «посвященные», только те, кто не искал «ничего своего».

Вместе с тем отсутствие религиозного пафоса, дух свободомыслия, жизнелюбия во многих стихотворениях Хафиза способствует восприятию многих образов, содержащих суфийский смысловой подтекст, в романтической их окрашенности, свободными от религиозно-мистического груза. Именно так воспринимали Хафиза уже в Новом времени, например Гете. Газели Хафиза содержат не просто диалоги мистика-влюбленного с богом-возлюбленным, как принято в классических жанрах религиозной суфийской поэзии, в них этот диалог с целью постижения Красоты божественной реальности, а также с целью постижения Любви к существующей, земной реальности.

Так, к весьма любопытным наблюдениям приводит стихотворение Хафиза «Я так влюблен, что всем влюбленным огонь дарую, как свеча», в котором присутствует в своеобразной транскрипции суфийский парный образ «свеча – мотылек». В традиционном парном образе свеча – Бог, божественная сила, мотылек – мистик, сгорающий в пламене любви к Богу. (Напомним, что пары образов в суфийской поэзии почти не видоизменяются, лишь вступают в различные сочетания друг с другом, что расширяет смысловые их возможности.) У Хафиза же лирический герой (мистик-влюбленный) подобен свече; он часть существующей земной реальности, от любви к Богу – высшей реальности он возлагает на себя функцию дарения огня «всем влюбленным», он, «как свеча», сияет «всем безумцам праздным сквозь тьму ночную». «Подруга» – высшая реальность, мотылек же – «посредник подруги». Влюбленный лирический герой, обращаясь к своей «подруге», просит: «Пусть прилетит ко мне, подруга, как твой посредник, мотылек...» Следующая строка газели – «А если нет – повергну в пламя всю ширь земную, как свеча!» Вот он пафос бунтаря, буквально демонический. Как же так? В рамках одной газели содержатся два противоположных положения: в первой строке – лирический герой находится с Богом в любовных отношениях, стремится отдаться ему, во второй – бунт против мира божьего, в то время как в суфийской философии мир и есть Бог, поскольку исходный онтологический постулат суфизма – пантеизм и, находящийся с Богом в любовных отношениях человек стремится не обладать миром-богом, а отдаться ему (в отличие от христианства, в котором господствует аристотелевский взгляд, согласно которому природа создана для человека, следовательно, человек больше не является органической частью космоса, он вырывается из природной жизни, становится вне ее и над ней). Как пишут востоковеды, в частности Е.А. Фролова, «существует сложная “зеркальная” связь заманиваний, искусов со стороны Всевышнего, Истины и чередующихся с рефлексией погружения в нее – проникновение за поверхность “зеркала” идет за счет самопознания, самоистязания человека (но истязается он, а не природа!)» [14: 152].

Если же говорить о второй строке газели, содержащей настроение бунта, то необходимо обратиться к истории возникновения суфизма как общественного явления. И тут необходимо сказать, что мистическая ориентация на уход в себя была своеобразной реакцией на существовавшее в обществе зло, несправедливость, ложь и т.п. Как пишет М.Т. Степанянц, заложенная в суфизме «тенденция на самопознание, самосовершенствование в определенной мере содействует самоутверждению личности ее относительно независимому нравственному развитию. Но в то же время, в этом уходе в себя выражались беспомощность изменить окружающий мир несправедливости, оправдание социальной пассивности и квиетизма» [12: 140].

Мотивы любовного томленья, тоски, тайны в семантике своей восходят к самоотречению в любви, в «небытии», что означает не смерть, а существование не для себя («Я таю, таю, убываю – ведь я ревную! – как свеча»). «Не хотеть быть», подавить в себе самость – такова формула любви у Хафиза. И это подавление самости ради одного – постижения Красоты-мира Бога, основа которой и есть Любовь:

Красавица! Однажды ночью меня свиданьем награди,

Ты озари мой дом и душу мою больную, как свеча.

Известно, что европейская литература знала игру восточными образами, мотивами, персонажами. Филоориентализм (любовь к Востоку) был течением в европейской литературе XVI–XVII вв. Мысль о возможности соединить культуру Востока с западной культурой впервые высказал Гердер, и именно от Гердера Гете усвоил идею западно-восточного синтеза, которую поэтически воплотил в «Западно-восточном диване». Стоит напомнить любимое изречение Гете из Корана: «Богу принадлежит и Восток, Богу принадлежит и Запад», которое содержит мысль о единстве мира. В поэтической форме эта мысль выражена в стихотворении «Ginqo biloba» из «Книги Зулейки» («Западно-восточный диван»):

Этот листик был с Востока

В сад мой скромный занесен,

И для видящего ока

Тайный смысл являет он.

Существо ли здесь живое

Разделилось пополам,

Иль напротив, сразу двое

Предстают в единстве нам?

И загадку и сомненья

Разрешит мой стих один:

Перечти мои творенья,

Сам я – двойственно един.

Известно, что Гете был увлечен поэзией Хафиза. Как пишут биографы Гете, в 1813 году И.Ф. Котта, издатель Гете, подарил ему двухтомный, только что вышедший перевод стихов Хафиза. Через год Гете писал Котте: «Я давно уже занимался в тиши восточной литературой и, чтобы глубже познакомиться с нею, сочинил многое в духе Востока. Мое намерение заключается в том чтобы непринужденным образом соединить Запад и Восток, прошлое и настоящее, персидское и немецкое, так чтобы нравы и способы мыслить проникли друг в друга. Ваш прошлогодний подарок – перевод Хафиза – вновь возбудил меня, и у меня собрался уже довольно основательный томик...» [15: 500]. Речь шла о «Западно-восточном диване» Гете.

Парный образ мотылька и свечи – центральный в суфийской поэзии – через Хафиза нашел свою форму выражения и у Гете. Философско-смысловой подтекст, приведенной выше заключительной строчки из стихотворения «Ginqo biloba» «сам я – двойственно един», восходит к Гетевскому космологическому мифу: «мир был и есть не что иное, как вечное отпадение и вечный возврат к первоистоку», который отражен и в «Западно-восточном диване», и в «Фаусте», и в «Поэзии и правде» (8 книга).

Используя суфийский парный образ «мотылек – свеча» Гете и выражает на языке поэзии это «вечное отпадение и вечный возврат к первоистоку». В «Западно-восточном диване», в знаменитом «Блаженном томлении», воспринимающемся как переосмысление газели Хафиза, образ мотылька, летящего на огонь и в нем сгорающего, дается как олицетворение устремленности к свету, истине, что является «сопряженьем в высшем браке», который есть смерть и одновременно возрождение:

Речь моя – к одним лишь мудрым,

Чернь – она начнет глумиться!

Жизнь я славлю, что упорно

К смерти огненной стремится.

В ночь любви, в какую сам ты

Жизнь принял и жизни сеял,

Чувство странное нисходит,

Лишь огонь вдали зардеет,

С тенью ты уж не миришься,

Жить не можешь ты во мраке,

Ты стремишься упоенно

К сопряженью в высшем браке,

Мчишься, словно кем гонимый,

Путь не кажется далек,

Миг – и вот, до света жадный,

Ты сгораешь, мотылек!

Если ж зов: «умри и стань!»

Спит в душе смиренной,

Ты лишь горестный пришелец

В сумрачной Вселенной.

(Перевод В.В. Вересаева)

«Блаженное стремление» живого к смерти вписывается Гете в принцип «умри и возродись», который и объясняет извечный закон мироздания: «вечное отпадение и вечный возврат к первоистоку». «Блаженное стремление» живого к смерти есть стремление личности к совершенствованию собственного «Я»: через преодоление самости возврат к первоистоку, к единению с природой-богом в субъект-объектной неразделенности. В смерти Гете слышит голос жизни – утверждающей природы.

Как пишет Л.М. Кессель, «Гетевская концепция смерти пронизана духом гуманизма. Смерть – умножение жизни, ее обогащение, разрушение для творения. Она подобна «водопаду, разливающемуся на тысячи потоков». Он приводит слова Гете о смерти как «приеме природы, чтобы иметь много жизней», ибо «повсюду вечность шевелится»; в природе нет ничего «в готовом виде и налицо», ибо все творится» [13: 62].

Исследуя лирику Гете в контексте восточной философии, Л.М. Тетруашвили излагает точку зрения суфизма на человека, который в страстном стремлении к богу достигает определенного совершенства, осуществляя при этом принцип «высшего соединения» – слияния человека с Богом. Так, он пишет: «Для достижения высшей цели познающий должен пройти четыре ступени: овладение учением мудрецов и критическое отношение к нему, признание бога и мира соравными; настойчивое и страстное стремление к совершенству, т.е. в конечном счете к богу, полное возвышение человеческих сил для служения этой цели; поглощение своей индивидуальности “всеобщим”, всеобъемлющее познание совершенного в сверхчувственном (космическом) экстазе; приобщение к истине. На этой последней ступени познающий становится соравным богу и сливается с ним, т.е. “умирает”» [16: 61]. Суфий на пути к истине-богу должен пройти две ступени: уничтожение (фана) и возрождение (бака). Как сказал еще Е.Э. Бертельс, «ощутив уничтожение своего временного преходящего “я”, человек погружается в море абсолюта, а тем самым и ощущает отчетливо, что существует так же вечно, как вечна и божественная сущность. Это осознание бессмертия, понятно, высшее из состояний, достижимых для путника» [17: 65]. Присутствие логического следствия бака (вечность) отличает состояние фана от буддийской нирваны.

Л.М. Кессель, сравнивая-сопоставляя «Блаженное томление» Гете с переосмысленной им газелью Хафиза «Как свеча горит душа» в переводе Гаммера, находит, что тема «огненной смерти» у Хафиза полна суфийского мистицизма, «который устремлен к исчезновению своего “я” в едином и увековечению в бесконечном неземном». Ученый считает, что Гете же «возвращает этот образ на землю», реализуется мотив любви самоисчезновения в любимом деле, идее по формуле «умри и возродись» [13: 65]. Вместе с тем формула «умри и возродись», восходящая к космологическому мифу Гете, содержит философию жизни, в основе которой извечный закон мироздания в «вечном отпадении и вечном возврате к первоистоку».

Своеобразный «эротический пантеизм» в рамках диалога «Я– Ты» характерен как молодому, так и позднему Гете. Так, в стихотворении «Вездесущий» («Западно-восточный диван») божество юных лет обретает конкретность в лице любимой – Зулейки, которая предстает влюбленному в тысяче образов:

В тысяче форм ты можешь притаиться, –

Я, Вселюбимая, прозрю тебя,

Иль под волшебным покрывалом скрыться, –

Всевездесущая, прозрю тебя.

Эти строчки напоминают стихотворения молодого Гете, где бог является, как отмечает Л.М. Тетруашвили, «в конкретных образах то весны, то старого ласкового Океана, в сладком пении соловья, в спускающихся с небес облаках» [16: 62].

«Вселюбимая» лирического героя Гете в диалоге «Я – Ты» становится олицетворением неодолимого стремления к созерцанию-познанию Красоты мира-жизни, ее гармонии, в основе которой закон «вечного отпадения и вечного возврата к первоистоку» («В тысяче форм ты можешь притаиться...»). Гете заимствует не только символическую образную систему суфизма, но и, что важнее, основную пантеистическую идею философии суфизма, по которой каждая форма бытия – так или иначе отражение абсолюта, следовательно, «единое бытие можно найти в каждой пылинке». По философии Ибн Араби, бог – высшая реальность, абсолютное совершенство, из которого истекают, эманируют, но в котором «утоплены все существующие реальности» [8].

Концепт «Я – Ты» в фетовском переводе Хафиза – в стихотворении «О, если бы озером был я ночным...» – реализуется через парные образы («роза – куст», «зерно – птичка», «озеро – луна», «поток – былинка»), которые выражают, с одной стороны, эманацию из высшей реальности всего сущего в мире, а с другой, в них – универсальная любовь к божеству-возлюбленной, блаженное самоотвержение ради этой любви.

В контексте сказанного необходимо отметить еще одно обстоятельство: в приведенных шедеврах своеобразного «эротического пантеизма» не только Гете, но и Хафиза в переводе Фета «перемешано» высказываемое в адрес Бога и любимой. И именно эта черта придает им характер романтической лирики, в которой содержится и любовное томление, и томление по идеалу Красоты, то «чистое созерцание Красоты», дающее понимание и жизни и творчества. Свойство это было привлекательным не только для романтизма, но и для поэзии следующего века, прежде всего символизма.

 

ЛИТЕРАТУРА

1. Гегель Г.В.Ф. Эстетика: в 4 т. Т. 2. М., 1969.

2. Куделин А.Б. Арабо-испанская строфика как «смешанная поэтическая система» (гипотеза Х. Риберы в свете последних открытий) // Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада. М., 1974. С. 379–414.

3. Крачковский И.Ю. Арабская культура в Испании. М.; Л., 1937.

4. Бубер М. Два образа веры. М., 1995. С. 20.

5. Лезова С.В. Примечания // М. Бубер. Два образа веры. М., 1995.

6. Шопенгауэр А. Избранные произведения. М., 1992. С. 415.

7. Грибанов А.Б. Восточный жанр «обрамленной повести» в средневековой Испании // Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада. М., 1974.

8. Смирнов А.В. Великий шейх суфизма. Опыт парадигмального анализа философии Ибн Араби. М., 1993.

9. Козубовская Г.П. Поэзия Фета и мифология: учеб. пособие. Барнаул; М., 1991.

10. История философии в кратком изложении. М., 1994.

11. Касаткина В.Н. Лирика сновидений А.А. Фета // А.А. Фет. Поэт и мыслитель. М., 1999. С. 69–82.

12. Степанянц М.Т. Концепция «совершенного человека» в творчестве Джалал Ад-Дина Руми и Мухаммада Икбала // Творчество Муххамада Икбала. М., 1982. С. 134–141.

13. Кессель Л.М. Гете и «Западно-восточный» диван. М., 1973.

14. Фролова Е.А. Человек – мир – бог в средневековой исламской культуре // Бог – человек – общество в традиционных культурах Востока. М., 1993. С. 144–155.

15. Дмитриева Е.Е. Комментарии // И.В. Гете. Стихотворения. Страдания юного Вертера. Фауст. М., 2002.

16. Тетруашвили Л.М. Проблема пантеизма в лирике Гете // Гетевские чтения. М., 1991.

17. Бертельс Е.Э. Суфизм и суфийская литература. М., 1965.