И лун медлительных поток...

Сазонов Геннадий Кузьмич

Конькова Анна Митрофановна

Боги молчат, слепые…

 

 

1

Много заплатил Леська за Саннэ и заплатил бы больше, сколько бы ни запросил отец, — так ему нравилась невеста. Много собралось гостей — ели саламат, пили огненную воду. Только Саннэ сидела как каменная. Неподвижная, погруженная в себя, без слезинки, без стона и крика.

Такой она и ехала к Леське, в чужую деревню. Не помнит, сколько ехала, по какой дороге и когда прибыли, так и не вышла из нарты. Ее звали, уговаривали — она молчала. Леська и Юван взяли ее на руки и втащили в дом, где встретили молодую сестра Леськи и работница Лыкерья.

На столе уже стоял свадебный саламат, заправленный толокном, паром окутались вареные мозги, вареная говядина и жареная баранина, верхотурские пряники, шаньги, леденцы, цельная сахарная голова, всякая стряпня. Саннэ сидела не раздеваясь, молча смотрела перед собой, как будто зашла на минутку, вот сейчас поднимется и уйдет. Заклинала богов Саннэ, звала к себе Сандро. Вот ворвется сейчас любимый — и развеется наваждение…

— Ты не трогай ее, — сказала сестра Леськи. — Пусть осмотрится. Обвыкнет пусть. Из нищеты она, из гольной бедноты — разве когда видела столько угощения? И дичится оттого. Пусть обвыкнет.

Взяла сестра Саннэ за руку и молча увела ее за перегородку. Саннэ сбросила беличью шубку, закуталась в шаль, забралась на лежанку, прижалась спиной к стене и застыла. Несколько раз подходил к ней Леська, и каждый раз Саннэ вскакивала и принималась кричать.

Не признавала себя Саннэ женой Леськи, не смирилась и не обещала смириться. Она плевала в лицо, в узкие глаза Леськи, исцарапала ему щеки, бросала в него все, что попадало ей под руку. От нее прятали ножи, топоры, все острое, все тяжелое. Леська приводил к ней издалека шамана, тот камлал над ней, связанной, но не смог ничего сделать — Саннэ поднималась и в исступлении бросалась на Леську.

— Худо, совсем худо! Убить ее, наверно, надо, — размышлял Леська. — Но убить-то жалко. Больно дорого заплатил за нее и не знаю ее тела. Худо… Смеяться кругом начнут… пальцем показывать: Леська, мол, вовсе силу потерял, с бабой не совладает, наверное, издохнет скоро. Вот что страшно, — шепчет по ночам Леська и тенью шныряет по двору, не в силах сомкнуть глаз. — Из-за этой бабы дела, наверное, худо пойдут. Людишки пока боятся, а узнают, что Саннэ не поддается, перестанут признавать… — Пахнуло на Леську холодом, как со дна омута. — Силой-то взять можно, если связать… да разве за то такой калым платил? Нет, надо, чтобы сама сломалась, надо ее хитростью скрутить так, чтобы всю силу мою почуяла и брыкаться перестала. Такую хитрость… такую хитрость задумать… может, мне моя мать поможет. — И Леська вошел в юрту матери.

У матери истлели волосы от старости, свисали жесткими белыми прядями из-под платка. Глаза старухи утонули в морщинах, тускло отсвечивали бельмами, рот провалился — глуха она и слепа. Песни о ней пели, какая она была красивая. Не с красотой, с умом счастье уживается, да и то как судьба решит. Ни от мужа, ни от сына Леськи не видела она добра и женскую долю вызнала до дна. Знала старуха, что никто в этой жизни не поможет женщине, на которую обрушилась беда.

— Помоги, мать. — Леська присел на низенькую скамейку. — Не могу совладать с Саннэ. Совсем бешеная — глаза горят, и когти наготове. Помоги.

Старуха что-то варила в закопченном котелке и не повернула головы.

— Не могу взнуздать ее, — жалобным голосом протянул Леська.

— Саннэ — не лошадь! — отрезала старуха. — Ты выкупал ее у добрых родителей не для того, чтобы запрягать. Правду говорят, ты — Леська-Волк. Ты готов за каждую шкурку испить живой крови. Я рада за Саннэ, что не поддалась тебе. Берегись, Леська, кого-то ты обездолил, забрав Саннэ!

— Ты рада, что Саннэ не взнуздана?! — ноздри Леськи хищно шевельнулись.

— Иди! — властно крикнула мать. — Тебе, Леська, не взнуздать ее.

Долго думал Леська и на другой день во всеуслышание объявил сельчанам:

— Жена моя, Саннэ, шибко любила до замужества глядеть на других мужчин. Вы знаете, люди, что такое незамужней женщине много глядеть на мужчин?

— Знаем, — ответили сельчане.

— Оттого что женщина много смотрит на мужчин, она становится порченой, — взъярился Леська. — А порченая не может оставаться женой. И сейчас я не признаю ее женой. — Леська приподнял над головой круглый кулак. Так по закону отказываются от жены.

— Не признавай! — обрадованно поддержали те, кто сочувствовал Саннэ. — Отпусти ее, пусть она так живет.

— Женой я ее не признаю! — гордо вскинул огромную голову Леська и ощерил волчий зуб. — И выпущу ее из своей юрты. Но я заплатил за нее слишком много — дорогой выкуп. Так пусть она живет на конюшне с моими конями. Пусть она живет с жеребцами, моя дорогая лошадь.

Ахнула толпа, а Леська, довольный, пошел к дому.

— Она не будет даром есть мой хлеб! — крикнул он, обернувшись.

Леська заставил Саннэ из леса носить на плечах сушняк-долготье. В лес и оттуда ее водил, как лошадь, в поводу, преданный Леське глухонемой. В лесу женщина набирала сушняк, глухонемой крепко затягивал вязанку и взваливал на Саннэ.

Когда она возвращалась из леса, вся исцарапанная, в синяках, Леська звал людей на дорогу, расхаживал и кричал:

— Кому… кому нужна дорогая, сильная кобыла? Смотрите, люди, какая она поводливая! Смотрите, люди, как ровно и сильно идет в поводу. Кто желает купить? Кто желает запрягать ее по ночам? Только дорогая она, эта кобыла.

Глухонемой, чтобы выслужиться перед хозяином, гибкой палкой подстегивал женщину.

— По заду… по заду стегани, — покрикивал Леська, — пусть она подберет его, пусть втянет. Бей кобылицу!..

На плечах Саннэ веревка прорезала глубокие раны, и те не заживали, не затягивались, почернели и загноились. Но, окровавленная, избитая, в изодранном платье, Саннэ шла по деревне в гордом молчании, не проронив ни звука, ни стона.

— Смотрите, какая красивая, дорогая кобыла! — исходил в крике Леська.

А вечером велел он опять привести Саннэ в избу. И опять лез к ней Леська, распалился. Опять криком кричала Саннэ. На вторую ночь Леська напился, ворвался за перегородку, вытащил Саннэ за косы на свою половину и долго бил. Падал за стол, пил огненную воду и снова бил до тех пор, пока не свалился пьяный. Упал и захрапел. Но, падая, Леська придавил своей шеей длинную косу Саннэ.

— Куль Ноер — царь чертей! Сейчас я успокою тебя. — У Саннэ мелькнула страшная мысль — и ослепила ее. Жаром опалило голову. — Успокою тебя, клыкастый Волк…

Она набросила косу на раздувшееся горло Леськи, изо всех сил, сцепив зубы, стянула. Леська шевельнулся, и тогда Саннэ, не выпуская петли, всем телом, всем своим горем навалилась на него. Леська всхрипнул, дернулся, раскинул короткие ноги и застыл.

Быстро, на одном дыхании оделась Саннэ, бросила в берестяной кузовок кусок мяса, хлеба и рыбы и выбежала на улицу в робкий синеющий рассвет.

А навстречу ей — Юван. Каялся он страшно все эти дни. «Моя вина, ой какая моя вина… Зачем рассказал хозяину о Саннэ? Зачем так расхвалил ее?»

— Бежишь, Саннэ?! — испугался Юван. А Саннэ перед ним едва стоит, обомлевшая от страха.

— Бегу… Бегу я. Не трогай меня, Юван! — взмолилась Саннэ. — Не убивай!

— Те-бя?.. Убить те-бя… Саннэ?! — голос у Ювана задрожал. — Беги!.. Подожди, подожди, милая девушка, — заторопился он, — принесу лыжи и еды…

Исчез на мгновение, появился с лыжами и узелком.

— Вставай! — Юван помог ей укрепить лыжи и сунул узел с едой. — Прости, Саннэ, виновен перед тобой. Это я распалил его нечаянно… я рассказал о тебе Леське.

Обернулась Саннэ и крикнула:

— Юван, я задавила Волка. Помоги! — и быстро побежала по свежей утренней пороше.

Испугался страшно работник, прислонился к стене юрты.

— О, Великое Небо! Задавила?! Что делать? Куда задевать Волка на вековечные времена?

Быстро скользнул Юван в юрту, приблизился к Леське и вгляделся в лицо. Оно расплылось в страшном зверином обличии.

— Щох! Щох! — прошептал Юван, взвалил Леську на спину и быстро побежал к проруби.

Потом он деревянной лопатой разгребал снег, очищая тропинку к проруби, засыпая свои следы…

Сестра Леськи проснулась, в избе — тишина.

— О, Светлый день! — умиротворенно пробормотала она. — Радостное утро, пресветлый день! Поладили молодожены… Спят сладостным сном. Да будь ты проклят, Леська, такую девку испортил.

Встала сестра, позевала, почесалась, неторопливо пошла к Лыкерье, что должна приготовить утреннюю пищу. Поднялась к Лыкерье, потянулась с зевотой.

— Ты, Лыкерья, рано пищу не готовь. Не готовь, отдохни сама. Не буди молодых — пущай они подольше поспят.

— Аль помирились? — ахнула Лыкерья. — Помирились?! — Не поверила работница, и страшно, обидно ей стало, что сломалась гордая женщина. Значит, не гордость в ней была, а так, одно показное притворство. — Неужто все женщины таковы?

— Да! — отрезала сестра. — Как ни поверни — все мы таковы, Лыкерья. Вот продай меня — и я рада тому буду. Не знаю я мужского мира. Силу знаю… но ведь кроме силы что-то есть в них.

— Неужто все женщины таковы? — убивается Лыкерья. — Да где сила твоя, Белый Светлый День?! Почему вы молчите, земные и небесные боги?!

— Ты не готовь пищу, — приказала сестра. — Пока сам не позовет. Сбегаю на радостях к родственнице… Не буди их, Лыкерья! — и убежала.

— Иди ко мне, Юван! — затуманилась Лыкерья. Юван вошел в юрту, где готовилась пища хозяину, а в уголке кормили работников. — Иди ко мне, Юван! Нет у тебя огненной воды?

— Зачем тебе, баба?

— Так Саннэ ведь помирилась с Волком, — запричитала Лыкерья. — Да как так устроена наша собачья жизнь?..

А Юван потер глаза рукавом, будто в глаз что-то попало.

— Собака он, бешеный волк! — решила Лыкерья. — Дай огненной воды! Позови работников, Леська спит!

Юван вышел, принес из амбара туесок, привел работников.

— Наливай, — приказала Лыкерья. — Сегодня самый темный день в моей жизни. И будь она проклята!

2

Сандро бежал на лыжах, солнце било ему в глаза, и не увидел он сперва девушку, ползущую в порванной шубе по глубокому снегу. Чуть опережая сына, распарывая мертвую снежную залежь, с обугленным лицом шел Тимофей Картин.

— Тетюм! Отец мой! — закричал Сандро. — Смотри! Что это?

— Астюх! Холодный пот прошиб меня! — удивился Тимофей и приостановился.

Собаки, рыча, рванулись к женщине, та медленно, словно отдирая лицо от жесткого наста, приподняла голову.

— Са-а-нн-д… Са-а-а-н… — и был то не вскрик, а хрипящее, полузадушенное рыдание.

— То-рум вайлын!!! Ты видишь, Боже Небесный?! — ахнул Сандро, поднимая Саннэ. — Что это, Белый Светлый День? За что?

Она не узнавала Сандро, глаза распахнуты и неподвижны, как омуты. И Тимофей к ней осторожно прикоснулся — не узнала Тимофея. Сандро рванул на девушке шубенку, и Саннэ лишь откинула голову. Жесткий наст-чарым ободрал гладкий лоб, и скулы, бровь рассечена, кровь струйкой застыла на щеке.

Тимофей приложил ухо к груди Саннэ — глубоко-глубоко ударяло сердце, как одинокий крик кукушки.

— Еще не ушла из нее жизнь, — сказал Тимофей. — Но много ли осталось…

Он выдернул из-за пояса топор, развалил сухостоину, развел костер.

Сандро опустил Саннэ на брошенную отцом шабурину. Растерянный, горячий, махал он топором, опрокидывая в снег легкие пихты и мохнатые сосенки, и, раскидывая, стелил их под кедром и ставил торчком, в наклон, как ставят чум. Подбежал к Саннэ, перенес ее на мягкую пихтовую постель и тут же почуял, как рука девушки невесомо прикоснулась к его плечу.

— Саннэ! — закричал он в ее лицо. — Саннэ! Гляди, это я, Сандро… Ты жива…

— Я… с тобой… — тихим дыханием шепчет Саннэ. — Ты муж мой! Больно… больно мне. — Глаза ее распахнуты и вновь неподвижны.

— Где… где больно? Здесь? — ощупывает девушку Сандро.

— Все больно… Там — кровь…

— Не бери, — резко повелел отец, подбрасывая в костер. — Отнесем ее в Сам-Павыл. Отдадим отцу. И конец!

— Тетюм, ты смотри! — ужаснулся Сандро, распахнув ветхие наряды. — Смотри!

Тонкие плечи Саннэ изрезаны веревкой, словно тупым ножом. Все тело ее изорвано, в синяках, рубцах и царапинах. И как тавро — отметины Леськиного зуба. Леська впивался пастью в круглые девичьи груди и ниже пупка — и метил, метил женщину волчьим зубом.

— Не трогай меня! — слабо простонала Саннэ. Ее трясло, корчило от страха, унижения и холода. А Сандро крепче прижимал ее к себе, согревая изодранное Леськой тело.

— Оставь ее! — приказал Тимофей, поправляя шалаш. — Ты не знаешь всего, что случилось. Не знаешь, к тебе ли она бежала…

— Ко мне! Ко мне она бежала, — вскинулся Сандро. — Неужели ты боишься Леську?

— Боюсь? — удивился Тимофей. — Нет! Но она женщина чужого мужчины. Она продана отцом. За нее отдан калым. Леська тронул ее, видишь, как он ее тронул, это его женщина.

— Я не была с ним, — прошептала Саннэ. — Я не впустила его в себя… — Ее затрясло. — Пьяный… Вонючий, как росомаха… Бил меня, бил чем попало, как собаку…

— У-у-у… ы-ы Ёлноёр! — задрожал от ярости Сандро. — Щох! Щох! Я убью его!

— Куда же ты побежала женщина? — не повышая голоса, выспрашивал Тимофей, поглядывая на сына, пусть тот уяснит, что Саннэ потеряна. — Куда? К кому?

— Я бежала к Сандро…

— Ты думала, он возьмет тебя? Почему ты так думала?

— Я должен выкупить ее, — вскочил Сандро и всадил топор в сухару.

— Что сейчас делает Леська? — продолжал выспрашивать Тимофей. — Почему не было погони? Что с Леськой? Он пьян?

— Не знаю, — едва слышно прошептала Саннэ. — Ничего не знаю! Он колотил меня… Упал пьяный прямо на меня… я косой петлю затянула.

— Косой — петлю? — поразился Сандро.

— Убить хотела…

— Убить? — засмеялись мужчины. — Косой? Девичьей косой убить Волка? Ха-хау-ха! Да его, Леську, лапой лесного мужика нужно драть, а ты косой…

— Он вывернул меня наизнанку… Изодрал тело, распотрошил душу…

— Ты задушила его? — в упор спросил Тимофей.

— Не знаю… ничего не знаю, сим ком! Дернул Леська ногами… захрипел. Я испугалась и убежала…

— Тогда почему нет погони? — встревожился Тимофей и вслушался в глубокую тишину солнечного полдня. Не тот человек Леська, чтобы разбрасываться своим добром. Людей бил-калечил, когда вытряхивал долги. А здесь такой калым отвалил — и отпустил? Нет, что-то не вяжется. Наверное, кинулся на конях в Евру по накатанной дороге и сидит-насторожился в засаде, как паук в своей сети-паутине. И если он и Сандро приведут в Евру сбежавшую от мужа женщину, там их встретит Леська и всенародно объявит, что это Картины нарушили закон, что это они увели у него жену. А если приведут Саннэ к ее отцу — будет то же самое…

— Видно, нужно идти! — решил Тимофей. — Ты, Сандро, с собаками охраняй Саннэ, жарче пали костер… Я иду в Тур-Павыл. Узнаю все, что задумал Леська. Жди меня!

3

Тимофей добрался до Тур-Павыла в сгустившихся сумерках. Молодая луна легкой лодчонкой выскользнула из темной гривы кедрача, рассеянный звездный свет невесомо опустился на ельник, снег голубовато вспыхнул, заискрился холодно, по нему потянулись фиолетовые тени. Тимофей зашел в одну избу, в другую, кто-то признал его, усадил почаевничать.

— Пропала Саннэ… Наверное, Леська убил ее и запрятал, — поведали ему селяне.

— Куда спрятал — не отыскали. Куда сам делся — неизвестно. Из соседних деревень гонцы прибыли — нету там Леськи… Может, он в Евре, не знаешь, Тимпей?

— Давно я оттуда, — неторопливо ответил Тимофей. — Лесовал я с Сандро. Заплутался маленько в пурге-метели. Совсем ничего не видно — шли-бежали за сохатым, а он вон куда увел…

Не мог, не хотел Тимофей открываться турпавыльцам, почему забрел в такую даль от дома. Пусть лучше поухмыляются над ним, растяпой, пусть… Зато он многое узнал: исчез Леська бесследно, как дым от костра. Ну ладно, Саннэ призналась, что косой своей удавила пьяного Леську, но не может Тимофей разгадать, куда же Щысь подевался. Куда он провалился? Такую тушу, как Леська, спрятать мудрено. Кто в усадьбе сильнее всех? Самый сильный глухонемой, но бог отнял у него разум, кричит-ревет он, как лось в осенний гон. Но сильный и Юван…

Тимофей вышел из избы, обошел усадьбу Леськи, стоявшую на крутом берегу озера. И вдруг увидел… Из кедрача, из гривастых голубых сугробов, взметывая снег, вырвался волк и громадными прыжками приближался к усадьбе.

— Сускэн! Сускэн! Смотрите-смотрите! — закричали люди, что жгли костер у Леськиного дома. — Ив! Ив! Идет! — испуганно вскрикнули женщины.

В лунном свете волк казался отлитым из серебра. От него на снег падала огромная тень, и она пугала почему-то больше, чем зверь. С высокого крыльца тоненьким, как хвоинка, голоском позвала волка старая Пекла. Она спустилась во двор, и волк услышал ее, остановился вкопанно, распоров снег задними лапами, крутанулся на месте, и глаза его огненно вспыхнули.

У Леськи два года пестовался серебристо-серый волк, подарил ему волчонка охотник из сосьвинских манси. Волк подпускал и принимал пищу от Ювана. Но признавал только Леську и мать его, старую Пеклу. Волк дышал Пекле в скрюченные ладони, холодным носом трогал ее лицо, золотую серьгу в сморщенном, как гриб, ухе, а старуха костяным гребнем прочесывала волка и плакала, что и она, как зверь, заперта в неволе.

А Леську волк любил… Тот приносил ему в клетку полное корыто свежего мяса, не костей, не требухи, а мяса, и кормил из рук. Леська обнимал волка, прижимался к его груди и тихо-тихо пел, почти не разжимая губ. Не было в той песне слов, одна лишь оголенная тоска, длинная, как осенний дождь. И волк, горячим языком слизывая соленую теплую влагу со щек хозяина, сам начинал поскуливать. Волк упирался лапами в широкие плечи Леськи и, поднимая кверху тяжелую морду, пригасив зеленый пламень глаз, вытягивал из себя дикую мелодию леса. Сердце волка тяжелело от любви к короткому, широкому человеку, от которого остро пахло конским потом, застывшей кровью, солью, рыбой. Волку не дано понять человеческую жизнь, она ему чужда, но этот человек, Леська, был ему дорог, и он всегда ждал его, ждал иногда дни, недели, когда тот исчезал по непонятным делам. Но, вернувшись, весь запеленутый в запахи чужих людей, собак, костров, дыма и дороги, Леська обрадованно ощеривал свой клык, смеялся хрипло и хватал волка за холку, ловил короткими сильными руками. А потом они пели — Волк и Леська-Щысь, пели так, словно были одни во всем мире.

…Когда тащил Юван на спине тушу Леськи к проруби, что-то тяжелое, литое как бы вскользь ударило его по лицу. У Ювана, как в бубен колотушкой, стукнуло сердце, холодный пот протек меж лопаток. Придерживая одной рукой Леську, другой откинул капюшон малицы. Его щеку холодно обожгла толстая золотая цепь, что висела на шее Леськи. Юван положил Леську у проруби, отдышался и осторожно оглянулся. Вокруг никого. Юван вглядывался в лицо Леськи, и в голубоватом, искристом сиянии луны ему показалось, что веки Щыся задрожали. Колыхнулась в звездном небе голубая луна, брызнула изморозью звезд, прикрылась прозрачным облаком, и колыхнулся Леська у проруби.

— О-о!.. — колыхнулся его слабый стон.

— Ыы-Ёлноёр! — испуганно, яростно прохрипел Юван, сорвал с шеи Леськи золотую цепь. — Ты… ты еще жить хочешь? — Он схватил Леську поперек тулова и с размаху воткнул в прорубь.

Юван немо и отрешенно удивился, как легко приняла река Леську, словно кто-то могучий протянул из проруби руку, сжал железною пятерней и задернул Леську под лед. Плесканула черная волна, в проруби колыхнулась, исказила свой лик луна. И вот тогда, словно почуяв, в истаявшую луну бросил волк поминальную песню. Заметался в клетке, ударился грудью в стенку и завыл.

Юван недоуменно держал в руках золотую цепь и не мог ответить себе — зачем? Зачем он снял с Леськи эту цепь? Он никогда не брал чужого. Это все равно что из ловушки вынуть пойманного зверька, все равно что вытряхнуть рыбу из чужой камки-морды… Нет, не для того он снял цепь… но для чего? И Юван заторопился к избам, к амбару, где выл волк. Он приближался к волку, неся на себе запахи Леськи, и волк бурно радовался, сотрясая клетку. А когда Юван, сам не зная зачем, надел на шею зверя золотую цепь Леськи — какой родной запах! — волк присел и впервые лизнул руки Ювана, ведь от рук пахло Леськой. Юван перевил цепью ошейник, теперь она держалась прочно и надежно. Юван крепко сжал ошейник, схватил тяжелую палку и в ярости, в пугающем его самого остервенении с размаху ударил волка по спине, потом по голове, по ребрам. Волк рычал, вопил, оглушенный и растерянный, расслабленный ожиданием, обманутый и преданный. Хрипя, поднявшись на дыбы, волк уловил, что Юван весь облит запахом Леськи, как бывало был облит и он, когда Леська обнимал его. Леська обнимал этого длиннорукого мужика? Почему он так пахнет, почему он так больно… о, как больно он бьет?

Волк вырвался из распахнутой клетки, с воем обежал вокруг усадьбы и бросился в лес.

…Волк откликнулся на призыв старухи. Он медленно подошел к Пекле и положил морду в ее протянутые ладони. Старуха приподняла руками тяжелую звериную морду и легонько провела веткой-ладошкой по крутому лбу, по загривку. И вдруг ее рука прикоснулась к охолодевшей золотой цепи.

— Ле-сь-ка-а?! — пораженно выдохнула старуха и вцепилась в цепь. И люди увидели, как тускло высветило золото на мощном загривке зверя. Пекла верила в то, что души долго бродят вокруг селений, ища продолжения, оттого вселяются в зверя, в птицу, в быструю рыбу, в крепкое дерево, — но чтобы так, сразу? За три дня? Ле-сь-ка, — простонала Пекла. — Ты уже… Ты волком… весь?

Волк уткнулся мордой в ладони и присмирел, словно вслушивался в голос старухи. Замерли люди.

— Леська… Леська, — тихонько поскрипывала старуха. — Куда же… в кого же вселились остальные души твои?

Волк ощерился, отскочил и бросился по тропе к проруби и у самого ее края резко остановился. Оглянулся, коротко взвыл, но старуха не понимала его… Волк подпрыгнул на четырех лапах, пружинисто присел, снова подпрыгнул и упал грудью на лед. Он подбежал к старухе, схватил зубами за легкую шубейку и потянул ее за собой к проруби, к тому месту, где Леська надолго оставил свой запах. Волк метался, отбегал от Пеклы, горячо дыша, нюхал лед, легкие осевшие снежинки, содранную Юваном тропу…

Турпавыльцы, раскрыв глаза, завороженно ловили каждое движение волка и все больше угадывали в волке Леську. Да, да! Они видели, они видели это сами — волк в золотой цепи. И они расскажут об этом своим детям, а те своим детям и внукам, и это останется в памяти народа Конды, и этот год будет назван годом Волка-Леськи.

О боги, какие мы еще темные, подумалось Тимофею, и перепутанные, и слепые, как корни утонувшего во мхах урмана. Да, душа человеческая переселяется, переливается во вновь рожденного, но не сразу… Переселение души — великое таинство, не может оно воплощаться на глазах суетных людей. Нет, не может.

«Не может! — размышлял Тимофей, настороженным взглядом ощупывая всех, кто толпился возле старухи. — Волк от старухи рванулся к проруби… Прыгал возле края… Жадно нюхал…»

— Смотрите, люди! — закричала пьяная растрепанная Лыкерья. — На всю Конду скажите, как Леська обернулся волком. О Великий Торум, я рада, что Саннэ не поддалась Волку… Он ее утопил… Вы видите, люди! — исходила в крике Лыкерья. — Волк-Леська мечется возле проруби… Она не поддалась Леське… О убийца, оборотень! Ты… Ты утопил Саннэ!

Тимофей заметил, как вздрогнул Юван, как опустил голову.

«Так это он… его? — задрожала догадка. — Зачем? Юван везде мотался с Леськой, знал многое о делах его… А может, он спасал Саннэ?»

Волк все тянул и тянул старуху к проруби. Отпрыгнул у самого края и завыл… И, словно откликаясь на зов, из буреломной чащи в лунном свете возникла волчица.

— Иди! Иди к ней! — крикнула Лыкерья. — Во-он она… твоя волчья сука!

Волк еще не заметил волчицу. Прервав вой, он жадно вынюхивал следы, задрожал и остановился, будто пораженный. Не все, видно, чисто подмел Юван, и Волк-Леська учуял, уловил его запах. Подобравшись, он рванулся от проруби к толпе, и толпа развалилась. Волк перемахнул через сугроб и мчался прямо на Ювана.

— Ай-е, — охнул Тимофей и пальнул поверх головы волка. Зверь взвился в прыжке, рухнул в снег и бросился в кедрач.

— Кто? Кто спугнул волка? — крикнула Пекла. — Ты, чужак?

— Он бросился на меня, — твердо ответил Тимофей. — Может, он взбесился?

— Он не взбесился, — проскрипела старуха. — Ты испугал волка, в которого вселилась душа моего Леськи. Я хотела держать его на цепи.

— К волчице! — орала Лыкерья. — Ай-ей! Наконец-то он стал самим собою. Но уживется ли он с волками?

И странно все было, и необычно: и эта сверкающая чистота ночи, и притихшие под луной голубые сугробы, и оголенный обрыв берега, и завьюженная чаша озера, иссиня-черный кедровник, горстка разбросанных избенок, извилистые строчки истоптанных людских троп — все словно плыло-уплывало вдаль…

Куда в такую ночь мчится Земля? Куда ты мчишься, земля-лодка, лодка-земля, нагруженная житейским скарбом, человеческим горем, надеждами, бедой и любовью? Куда несешь всех нас?.. Как хочется жить, о Великое Небо!

4

Светает. Тимофей собирается в обратный путь — почистил ружье, подтянул крепления на лыжах. Хозяин позвал к столу. Хозяйка на железном листе напекла крупных, с лапоть, карасей. Тимофей неохотно поел рыбу и принялся за чай — дорога длинна, бежать до вечерней звезды, не останавливаясь…

Дверь в избу распахнулась, белесыми клубами ворвался промороженный воздух и пробежал к чувалу. В короткой малице шумно ввалился Юван.

— Пасе… — поздоровался Юван, отбросил капюшон, длинные волосы упали на плечи. — Пасе! — выдохнул Юван и отвел глаза в сторону.

Тимофей, набивая табаком трубку, промолчал.

— Хозяйка, старая Пекла, велела найти тебя, — вытянул из себя Юван. — Зайди к ней, Тимпей.

Тимофей поднялся, туго затянул охотничий пояс, проверил все ли на месте, — ножи, огниво, табак, попрощался с хозяином и закинул за спину ружье. Подхватил лыжи под мышку и зашагал по глубокой извилистой тропе, пробитой к усадьбе Леськи. Юван молча шел сзади.

Старуха сидела на лавке возле крохотного оконца. Тимофей тихо прикрыл за собой дверь, пламя свечи колыхнулось, и дрожащий зыбкий свет осветил лицо Пеклы. Старуха плакала без слез, и рыдания сотрясали ее усохшее, ветхое тело. Тимофей прикрыл глаза. Он почувствовал себя вдруг маленьким. И чем-то старуха напомнила ему мать, Апрасинью — Журавлиный Крик.

Тимофей кашлянул, но старуха не подняла головы.

— Пасе олын сим нэ, — здорово живи, милая женщина! — громко поздоровался Тимофей. — Я жду твоего слова!

— Кто ты, чужой мужчина? — вгляделась в него старуха потусторонним взглядом. — Какого рода ты? — голос ее достигал Тимофея, как шелест волны, что набегает на голую песчаную отмель.

— Я вогул из Евры. Тимпей Картин, сын Мирона, внук Максима.

— О! Кар-тин, — тихо выдохнула Пекла, но лицо ее оставалось неподвижным. — О-о-э, Сорним Кётып пыскась род — ты из рода Золоторуких, шипящих носом. — Старуха вдруг откинула голову, словно что-то увидела перед собой. — Знала я Мирона, хранителя законов. Я была девочкой, когда он привел шаманку из земель Тахыт-Махум… Ша-ман-ка — Журавлиный Крик, — прошептала Пекла.

— Ты знала мою мать?! — обрадованно придвинулся к старухе Тимофей.

— Кто же не знал Матерей Мать? Кто не знал ее? Она бродила по всем борам, она смотрелась во все реки… Она многих научила брать силу и ярость у трав… Лишь она одна умела расколдовать их.

— Моя мать спасла многих людей, — тепло выдохнул Тимофей. — Она была доброй, мать моя, Апрасинья.

— Была она только умной и справедливой, — возразила Пекла. — И была твердой. Добротой не спасают. Я хотела быть доброй, а родила Леську… Ты зачем стрелял в волка? — уже не шепот, а отвердевший голос прозвучал в избе. — Стрелял зачем?

— Волк бросился на меня! — спокойно ответил Тимофей.

— Но ведь не волк бросался, — она склонила голову к плечу и словно издали вгляделась в Тимофея. — На тебя уже не волк бросался…

— Нет, волк! — твердо ответил Тимофей. — На меня, милая женщина, бросился волк… Может, он взбесился?

— Ты не веришь, что Леська обернулся волком? Не веришь, потому что такого не бывает?

— Да! Душа всегда вселяется в новорожденного… — ответил Тимофей. — А тень уходит в Нижнее царство и живет там столько, сколько прожил ушедший.

— Тогда Леську кто-то убил, — просто и покойно решила Пекла. — Убил и спрятал… Мертвый Леська будет кусать и рвать живых. О, как долго и жадно пожирают нас мертвые…

Юван приоткрыл дверь, глянул и захлопнул. Тимофею стало тесно в просторной избе, его теснили стены, увешанные собачьими, беличьими шубами, и кентыт — меховыми шапками, и легкими сахи из оленьих шкур, шубами и дохами в собольей и горностаевой оторочке.

«Она свое отболела, — подумал Тимофей, — она свое прожила, давно отцедила свою кровь, она все передумала и сейчас так далеко смотрит из своего прошлого. Она знала сразу, изначала. Она знала о Леське все…»

— Только я и ты не поверили! — разлепила губы Пекла. — Скажи, сын Апрасиньи, как, какой мерой нужно обидеть людей, чтоб каждый увидел в нем волка? Он — ди-ки-й! — закричала старуха, и лицо ее исказилось. — Скольких он погубил женщин! О Великое Небо! Ни одна из них не сумела стать матерью. Ни одна не продолжила род. Женщина не хочет рожать уродов. А нас, людей Конды, лесных людей, осталось так мало… Та-ак ма-ло-о в быстрых водах Человеческой Реки! Раскидало нас по рекам, речушкам, урманам, распылило среди чужих языков и народов. У нас забирают женщин, и они рожают уже не манси. Мы уже почти татары, почти остяки. О Небо! Мы прогневали своих богов! И больше всех прогневал Леська, — ее голос стал тихим, как шепот. — Леська узнал тайную тропу в капище… Иди сюда! — приказала старуха и неожиданно легко, словно ее приподнял и подтолкнул ветер, скользнула в угол избы, где стоял темный резной ларь из кедра. — Сбрось! — повелела старуха. — Сбрось барахло и открой! Но сперва крепче закрой дверь.

Тимофей припер дверь, нож из порванных ножен кольнул в бок, он вспомнил о Саннэ — ведь идти ему надо! Ой как надо!

— Надави! — Старуха приложила ветхий палец к выпуклой рысьей голове. — Сильнее!

В глубине сундука застонало протяжно и глухо, затем тягуче пропел железный голос, и крышка со щелчком откинулась. Сундук был доверху наполнен соболиными шкурками.

— Вынимай, — шепотом приказала Пекла.

Тимофей повиновался. И когда под мягкой грудой шкурок показалось дно, старуха снова нажала рысью голову…

— О Небо! О Великий Торум! — не смог сдержаться Тимофей. — О, Сайрын Коталум! — Белый, Светлый День!..

Там, под потайной крышкой, открылся ларец, наполненный золотыми кольцами, браслетами, золотыми пряжками в драгоценных камнях, чашами, кубками, серебряными рукоятями ножей, фигурками резных зверей и птиц, монетами со стертыми ликами, переливающимися бусами, — и все это тускло высвечивало, то вдруг отдавало жаром, то прокалывало холодным голубоватым лучиком, что вырывался из камня.

— Вот оно! — задрожал Тимофей. — Вот оно, принадлежащее богам! — Тимофей приподнял золотое блюдо, на дне которого раскинулась женщина свирепой силы и мощи. Тяжелело круглое лицо, выпукло приподнимались высокие скулы, и оттого, наверное, такой прищур раскосых глаз под гневным и властным изломом бровей. Но тугие губы полуоткрыты и так зовущи, кажется, что женщина приподнимается с золотого своего ложа и вот-вот распахнется вздыбленная налитая грудь и расслабится могучее, тугое бедро. А вот серебряная чеканная чаша грузнеет в сплетении тел, рук, лап и хвостов, вся оплетена оголенными чудищами, с тонкими, как копье, хвостами и человеческими ликами. Тимофей протянул руки и вынул то ли чашу, то ли кувшин, какую-то посудину, которую он не мог назвать. Она гляделась то кованой, чеканной, то литой и тоже словно была одета в самое невообразимое переплетение — там были и орлы с телом быка, и быки с головой волка, и рыбы с прекрасным женским телом и длинными волосами, и женщины с звериными лапами, рыбьими глазами. Гривастый зверь пожирал оленя, орел с девичьим лицом раздирал грудь воина — и всюду глаза… глаза… глаза… распахнутые, прищуренные и подлые, доверчивые и зовущие, глаза ненавидящие, налитые смертельной злобой и яростью, глаза в мольбе и просящие пощады.

— Отнеси, верни эти дары капищу… Тебе, наверное, не найти то дальнее, что он ограбил, но отнеси в свое… — Старуха махнула рукой. — Леська оскорбил богов, и они запрятали его так, что не оставили тела…

Тимофей бережно брал в руки вещи, принадлежащие богам, и осторожно складывал в дорожную пайву. То были священные жертвы многих поколений, людей из разных мест, к ним прикасались руки тысяч и тысяч людей, пока они не легли в глубине капища у подножия богов, охраняющих край. С какой надеждой и верой приносилась в жертву каждая вещь. У каждой своя судьба, тайна рождения и потаенный путь из дальних земель. Как сплелись чудовища на чашах, как раздирали они друг друга, так за каждую золотую фигурку, за пряжку или серьгу слетала с плеч человеческая голова, вспарывалось ножом горячее человеческое сердце и дрожали жадные пальцы-когти. Сколько же крови на этом золоте, сколько безверия, лжи и злобы!

О, боги, почему вы принимаете в жертву кровь?!

Но как же так, Леська поднял руку на священные дары — и не окаменел, не разорвался в мелкие клочки и не повис туманом на еловых лапах. Почему в Леську не ударила молния и не превратила в серую золу? Тимофей верил своим богам, верил в их нерастраченное, необоримое могущество, но боги молчат. Молчат, поруганные и оскверненные. Наверное, они уступают в силе русскому богу, который живет в таких красивых дворцах… И уже не остается прежней веры даже перед этими священными дарами. Наверное, оттого, что боги не наказали Леську.

Тимофей бросил за плечи тяжелую пайву, туго затянул ремень и взял в руки ружье.

— Прощай, милая женщина! — тихо сказал Тимофей, но усомнился, слышит ли, видит ли его будто одеревеневшая Пекла. — Остальное возьму в другой раз, сразу не унести… К богам вернутся их жертвы.

Он распахнул тугую, скрипучую дверь и вышел. Остановился, жадно глотая свежий морозный воздух, зачерпнул пригоршню снега и отер горячее, раскаленное лицо.

— Тим-пей! — зыбким болотом качнулась перед ним пьяная Лыкерья. — Ты зачем, Тим-пей, длинно говорил со старухой? Ты у нее выпытывал, куда Леська свой клад схоронил?

— Какой клад? — постарался удивиться Тимофей. — Что ты трещишь клювом, как кедровка?

Он окинул взглядом небо, встал на лыжи и быстро заскользил к темнеющему кедрачу.

5

Только сейчас, в лесу, Тимофей почувствовал усталость, словно после долгой погони по снежной целине. Голова стала тяжелой — глина тебе и глина, а на плечах словно по мешку сырой рыбы, и скользят те мешки с загривка на спину, тягуче стонет поясница. Ох, тяжела пайва… А мысли-думы уже бегут впереди него, толкаются, сбивают друг друга с тропы, и торопятся они к Сандро, к его костру… Тимофей так и не решил, как поступить с женщиной, убежавшей от мужа. Когда они с Сандро нашли ее, было ясно — вернуть Саннэ отцу, а тот уже с Леськой порешат. Но Леськи нет — как же теперь?

К полудню он вышел на широкое моховое болото, которое плавно спускалось по склону в долину Тэла-Я — Зимней реки. На дне реки, раздвигая песчинки, бились роднички, вода всегда оставалась живой, только в редкие годы речушка целиком застывала, но ненадолго — ледяную корку прокусывала парящая полынья. И сейчас она парила в густом березняке, что осенял ее левый, пухлый, моховой, берег в мягких оплывинах, отчего правый, гривастый, берег в кедраче казался твердым и скалистым. На вершине осеребренной березы кормились угольно-черные косачи, приборматывая, обирали почки. Несколько косачей, взмахивая крыльями и выгибая красные брови, водили рыженьких, будто проржавевших на холоде, подружек по высоким кочкам, по-куриному разгребали лапами снег и кормились клюквой.

— Вот и ладно, вот и хорошо! — Тимофей решил сделать привал. Он затаился за толстой березой и приготовил три патрона. На вершине косачи сгрудились гроздью, и он ударил в эту гроздь, и, пока глупые птицы, вытянув шею, прихлопнули глазами, Тимофей успел выстрелить второй раз и вновь попал удачно. Резко повернулся Тимофей — на высокой кочке красные брови выгибали косачи.

— Сускэн! — рассмеялся Тимофей. — Вот глупые, сами просятся в колташиху! Эй! — крикнул он, и эхо прокатилось по болоту. — Забирайте своих женщин и бегите в кедрачи. Я за вами завтра приду.

На костре испек Тимофей косача, обглодал кости, чаю с клюквой напился. Усталость отошла, сон уже не давил на веки. Можно идти дальше. Он перебрался на правый, крутой, берег и, напрягая внимание, стал искать тамгу охотника, знак хозяина этого угодья. Наконец он нашел меченный знаком кедр — на своем теле тот нес тамгу Леськи-Волка.

Леська… Его давно надо было убить, только убить мужчине, убить, как бешеного волка, как обожравшегося человечины шатуна, убить при всех, чтобы люди видели, освободились от страха и поняли, что Леська никогда не был достоин солнца, дождя, травы под ногами, журавлиного крика, тени от облака. А теперь вот…

— Нет! — вслух подумал Тимофей. — Евринский сход не позволит Сандро взять Саннэ в жены. Ведь она не вдова до тех пор, пока не обнаружат Леську… Ай-е! Пупий Самт — на глазах Шайтана! Как спасти любовь в гниющей жизни? Не знаю…

Бледное, слабое солнце чахло, опускалось медленно в сосняк-беломошник, вытянулись размытые тени. Тонко посвистывая, перезванивая, осыпались с рябины снегири, поднялась из черемушника синичья стайка и захватила с собой поползня и желну, присели те в ельнике, а там недовольно завозились клесты, видно, устроились прочно на гнездах, согревая телом хрупкие яички.

Тимофей пересек тропу, пробитую табунком лосей.

«Два дня, как прошли, тяжелые, сытые, — отметил он. — Три быка, семь лосих… два теленка… За ними волк идет… Вчера шел… Что с ним? Что за волк, совсем дурной, бежит по холодному старому следу…»

Стемнело. Прорезались в небе звезды, колыхнулись, заискрились. Медленно выкатила луна.

— Здесь ночую! — решил Тимофей и раскинул нодью. Разгорелся костер, он разгреб снег, нарубил еловый лапник. В котелке вскипела вода, он долго пил чай и потихоньку отходил, расслаблялся от долгого пути. Потом разделал двух косачей, насадил куски мяса на палочки, пусть себе пекутся, и снова принялся за чай. Сколько же пота выжимает тропа…

Он неторопливо огляделся: плавный контур долины, коленообразный поворот реки, оголенный, глинистый обрыв с повисшими корнями, густой кедровник на высокой гриве и ельник в распадке.

«Доброе место! — решил Тимофей. — Когда Сандро не разрешат взять Саннэ… я поселю их здесь». Это пришло само собой, уверенно, без колебаний.

Нодья отдавала жар. Расслабился Тимофей у костра, под крупными хрусткими звездами, хорошо ему в тихом, засыпающем лесу, мысли текут неторопливо и будто отодвигая все то, что должно вскоре совершиться. А что может совершиться, если прямо, не хитря, объяснить сходу, что Сандро и Саннэ созданы друг для друга? Саннэ принесет ему внуков, и он станет учить их звериному следу и повадкам. И так захотелось Тимофею поверить, что он сумеет уговорить евринцев, и те помогут ему… Но что делать с дарами, с жертвами богам? Как сказать о том, что Леська ограбил капище? Нет, он, Тимофей, никому ничего не скажет, он сам вернет дары, пусть в свое, ближнее капище, но тем же богам…

Тетушка Сонница тихо присела на ресницы Тимофея, глаза заволокло туманом. Тимофей через силу, лениво поправил нодью и опрокинулся в сон… Он засыпал, и душа-тень, сонная душа «ис», отделилась от тела, обернулась глухаркой и полетела над рекой, над урманами и увидела древний, могучий кедр, а под кедром — летний чум, легкий, берестяной, с остовом из жердей, укутанный в пихтовые лапы… Сонная душа глухаркой влетела в чум и присела на перекладинку, что крепит и стягивает стенки. В чуме горит костер, в котелке варится мясо, у огня сушится шкура сохатого, а на пихтовой постели — Сандро и Саннэ. Он раздевает, освобождает из одежд Саннэ, обогревает костром, легко касаясь, смазывает жиром и желчью сохатого раны женщины, та легонько, но сладостно стонет, он переворачивает ее к огню, и огонь высвечивает смуглую тугую грудь с густо-розовым соском, крепкий, округлый, как кедровый орешек, живот и плавный, словно лебединый, изгиб бедра и ноги… Глухарка видит, как в нетерпении дрожат руки Сандро, пальцы обжигает раскаленное тело, оно чистое, совсем чистое… Сандро наклоняется к Саннэ, она распахивает руки и берет его, а он, пришептывая что-то, врывается в Саннэ, и вот они уже бьются, как два хариуса в пору нереста…

Наверное, любовь повелевает миром живущих, ни разливы рек, ни грозы, ни пожар, ни засуха не останавливают любовь. Из любви рождается детеныш, но ведь не думаешь о нем, ведь любящие хотят слиться в одно, но никто не знает, что такое быть Одним? Может быть, это только Нуми-Торум, Творец Вселенной, знает — одним может быть Солнце, Луна, Земля, а люди, слабые люди, обнимаясь, тиская, раздирая друг друга, врываясь друг в друга, разве они могут стать одним? Ведь они не боги, они не Солнце и Луна, они даже не реки. Но, наверное, в каждом что-то есть от березы и от кедра, от лося и горностая… И Глухарка закрывает на миг глаза, не может она смотреть на бьющиеся, полыхающие тела. Опыт и житейская мудрость часто против запретной любви, люди боятся себя, боятся перешагнуть какой-то предел, но где тот предел и есть ли он? Глухарка знает: никто не может остановить весну, она врывается с полуденной стороны, врывается с закатной и угоняет зиму на дальний Север. Глухарка знает, что не остановишь ледолом и ледоход.

— Ты — это я! — крикнул Сандро.

— Я — это ты! — эхом откликнулась Саннэ.

— Ты не умещаешься у меня в груди! — крикнул Сандро.

— Ты переполнил меня всю! — эхом откликнулась Саннэ.

— Ты река моя, река в нересте, полная рыбы! — крикнул Сандро.

— Ты урман мой в лосином гоне, — тихо ответила Саннэ. — Прокричи, протруби сохатым, и я снова твоя важенка…

И так ненасытно накинулись они снова друг на друга, что Глухарка шарахнулась, вспорхнула и вылетела из чума.

— Щох! Щох! — вскрикнула неслышно Глухарка и быстро, как стрела, почти не взмахивая крыльями, полетела. Ей сейчас нельзя пугаться, нельзя метаться, иначе она заплутается в буреломах, замерзнет в пурге-метели, и метаться и блуждать станет во сне Тимофей, и замерзнет в сугробах. Глухарка, едва дыша, добралась до тлеющей нодьи, впорхнула в Тимофея, тот потихоньку вытянул скрюченные холодные ноги, приоткрыл мутные ото сна глаза и привстал с усилием.

— Ай-ей! Пупий Самт — на глазах у Шайтана чуть было не околел, — тихонько выговаривал Тимофей. — Девка приснилась голая, давно с женой Околь не ложился. — Помахивая топориком, он свалил сушину, смахнул вторую, обрубил смоляной корень. Подбросил смолья и бересты — костер сразу взялся, и ярко вспыхнул, и откинул предутреннюю туманную темноту. Перед Тимофеем в трех саженях стоял волк с золотой цепью на шее.

Исподлобья, внимательно, словно желая запомнить навсегда, рассматривал волк Тимофея. В прозрачных глазах его не было страха, они оставались холодными и настолько осмысленными, что Тимофей физически ощутил взгляд Волка-Леськи. Клочкастый, взъерошенный, с запавшими боками волк пристально вглядывался в Тимофея, и тот не мог избавиться от внезапно возникшего ощущения вины перед зверем. Мелькнула, слабо прорезалась догадка: волка ожидает беда, и он, Тимофей, каким-то краем к ней причастен. Причастен, хотя и невольно, — зверь-то взращен людьми, ему недоступны сейчас тайны урмана — тайна погони, тайна звериного следа, запаха, звука… Волк ничего не знает о жизни леса. Он, такой сильный и могучий, слабее пятилетнего ребенка. А Тимофей погнал его пулей в дикую чащу. И волк, наверное, сейчас спрашивает его: «Зачем ты поломал мою жизнь?»

Зверь долго не отводил глаз от глаз человека, но Тимофей выдержал взгляд. Шумно выдохнул волк и медленно, всем туловищем повернулся. Отступил несколько шагов, остановился, снова исподлобья глянул на Тимофея и медленно побрел к реке. Там его ждала темногривая волчица.

«Гляди-кось! — вытер взмокший лоб Тимофей. — Ишь какой, золотой цепочкой женщину себе подманил. Ежели он мужем ее сделается, то выживет…»

Волчица, изгибаясь телом, пританцовывая, приблизилась к Волку, и тот на глазах преобразился. Подобрался, распрямился, обозначились сильные мышцы, плотно прилегла шерсть, и словно распахнулась широкая грудь. Волчица приблизилась почти вплотную, тихонько прорычала, но Волк-Леська не знал обычаев древней игры. Он изумленно и радостно смотрел на гибкую, стройную волчицу, что делала ему таинственные знаки, и, не понимая, потянулся к ней. Та легонько кусанула волка в плечо, сильно толкнула в грудь и отпрыгнула в сторону.

— Устэ! Устэ! Так-так! — одобрительно крякнул Тимофей, заваривая крепкий чай. — Береди, буди его душу. Глупый он, совсем молодой. Смотри-ка, у волчицы черная грива… Ведь она же, поди, собака… Но что он мне хотел сказать? Грозил или предупреждал, чтобы я не заглядывал в урман?

Черногривая толкала грудью Леську и уводила его в лес. Вот они скрылись в кедраче. И Тимофей тоже стал собираться в путь.

…Саннэ у костра обдирала белку, распяливала на плашке, Сандро выстругивал лыжи. Покойно горела нодья. Сын в нетерпении бросился к отцу, помог снять лыжи, Саннэ бросила в котелок кусок мяса, и Тимофей легонько вздохнул: дома.

— Отчего, тетюм, такая тяжелая пайва? — спросил Сандро, пытаясь заглянуть внутрь.

— Не трогай, — тихо попросил Тимофей. — Потом…

— Выпей чего, милый тетюм! — запахнув куском ткани лицо, поднесла кружку Саннэ. — Мы тебя так долго ждем, милый отец.

— Как твое здоровье, отец? Не опасна ли была твоя тропа? — Сандро усаживает отца на мягкую пихтовую постель и стаскивает с него обледенелую обувь, а Саннэ уже согрела у костра меховые носки. — Что видел? Кого встретил?

— Много видел, много слышал, много встретил. Устал… и есть хочу! А поем, спать буду! Слушай меня, сын Сандро. Леська исчез. Искали, не нашли… Власти наедут, сыск начнут. Иду в Евру, буду на сходе просить за вас, но, чую, сход не позволит. Так чует мое сердце. Завтра поутру идите по моему следу в Леськин урман. Там, на берегу Зимней реки, поставьте чум и начинайте лесовать — зверя много. Я приду к вам, но не скоро… А ты, Сандро, на всякий случай сработай лодку.

— Пусть будет так! — покорно согласился Сандро. — Но знай, отец, с Саннэ меня ничто не разлучит.

— Оружие и собак я тебе оставлю.

— Спасибо… спасибо, отец! Ты самый лучший из отцов, — горячо благодарит Сандро. — Я добуду пушнины, построю лодку, мы будем ждать тебя сколько угодно.

— Ставь петли и кулемы, береги порох. И береги Саннэ, видно, так судьба поворачивается…

— Как будто это было вчера, — вздыхает старая Околь. — Разве я могу забыть горе своего сына? Разве можно забыть горе Саннэ? Они насквозь проросли в мою душу, они — все сыны мои и дочери — живут во мне. И память наша — то лун медлительных поток…

«Лун медлительных поток», — эхом отдаются в сердце Апрасиньи слова матери. Но как же так? День стремительно врывается в ночь, и ночь откидывает рассвет, и ночь угоняет день… Как же может быть, что память — медлительный поток? Ведь у нее, Апрасиньи, воспоминания вспыхивают и сменяют друг друга так же быстро, как волны в весенней реке.

— Медлительно цедит себя время над вечным покоем урманов, — качает головой старая Околь. — Но что-то уходит… И я вижу: жизнь моих внуков не повторит мою жизнь.

Склонясь над берестяной люлькой, задумчиво гладит Апрасинья золотистые волосы дочки своей — Околь.