И лун медлительных поток...

Сазонов Геннадий Кузьмич

Конькова Анна Митрофановна

Пагулев — «брат вогулов»

 

 

1

Кто он был такой, откуда родом, каких кровей — никто из евринцев не знал, не дано было того знать. Пагулев обитал в ста немеренных верстах, в краю пелымских манси, в семи верстах от Пелыма. По всей округе, в селах и городках, поставил Пагулев свои лавки и магазины, склады и амбары, держал своих людей — приказчиков, давал товар торговцам-коробейникам. Сам же торговал широко — закупал оптом, не мелочился, вывозил товары на многолюдные, громкие ярмарки.

Запомнили евринцы первый его наезд. Не ехал Пагулев, а летел над землей, в снежном облаке мчался на тройке вороных, гладких, как глухариное перо, коней. Словно черный огонь, распласталась тройка над сугробами…

Кони, кони вороные, сильные и горячие, свирепые, как соболи, лоснящиеся, черные, как сажа, как осенняя вода в молчаливом таежном омуте. Над расписной, как радуга, дугой коренника бился, захлебывался в разбойничьей удали медногорлый бубенец, и вторили ему колокольчики, что украшали дуги пристяжных. Насторожились евринские собаки, шевельнулись, стриганули чуткими ушами, подняли морды, уловили запахи незнакомые, нездешние, тревожные и всполошились, взбрехнули, заклубились, кинулись стаей к реке, к повороту дороги.

А за собаками, за изрубцованными, клочкастыми кобелями, за остроухими гибкими сучками, вздрагивающими от азарта, нетерпения и любопытства, косолапя, бочком, неумеючи побрехивая, обнажая редкие зубы, кубарем, через голову, мчались щенки. За щенками из юрт, полуземлянок, приземистых изб высыпали, как конопля, как орешки из кедровой шишки, босоногие, красноносые ребятишки — смуглые, темноглазые. Высыпали, зашмыгали носами, заплескали тоненьким смехом, залепетали березовой листвой, засвистали снегириной стайкой.

Степенно, посасывая трубки, вышли из юрт мужчины-охотники, вышли лунявые старики, заиндевевшие в своей старости.

Разрезают, разваливают Евру черные кони, и отражается тускло низкое солнце от их гладких и мокрых спин.

— Купец пожаловал. Наверное, в Евру пожаловал бога-атый… боль-шо-ой купец. Во-он какие у него кони… кони-звери!

— Тпру! Стой… стой, дьявол! — резко осадил тройку темнобородый, обугленный на морозе литой кучер. — Стой, ми-ла-ая!

Рассыпались в звоне бубенцы-колокольцы, всхрапнули кони, чуть присели задом, зверовато задрав оскаленные морды, и вкопанно застыли у ограды крепкой высокой избы первого евринского богатея Кирэна. Несколько раз встречался Кирэн в Пелыме с Пагулевым, и тот заметил ухватистого, расторопного и смекалистого вогула. Пригласил его в свой дом, угостил водочкой, дал немного товару — торгуй. И второй раз дал… и четвертый…

Плотный круглолицый Кирэн, неподпоясанный, в красной распахнутой рубахе, в драных носках, выпрыгнул из избы, скатился по обледенелой тропе и встретил купца у ограды, низко, чуть ли не до земли, кланяясь.

— О! Торум Самт — на глазах у бога, — торопливо проглатывая слова, заговорил Кирэн. — Ай-е! Ай-е, Клистос ты восклес! Сторов!.. Ой, как сто-рово… Пакулев. О Шайтан! Пасе олын сим ком — Здорово живи, милый мужчина! Стра-ствуй, прат! — выкрикнул Кирэн торопливо и страстно.

— Здорово! — пробасил из саней Пагулев. — Здравствуй, брат мой Кирэн!

— Ага-ага! — заликовал Кирэн, гордо оглядываясь на людей, что неторопливо собирались у ограды и заходили во двор. — Ага! Ты старший прат мой — Япум, я — Кирэн, млатсий твой прат! — заулыбался, засветился Кирэн, выдергивая из загородки жердины, открывая широкий въезд во двор. — Вот какой ты празник, Пакулев. Самый лучший, светлый день! Заходи в юрту-том!

Черный, заросший густым волосом, тяжелый, как медведь, кучер Ефим отбросил заснеженный верх санок, откинул медвежью полость и помог выбраться Пагулеву. Кирэн подскочил сбоку, подхватил купца под руку, и тот, грузно ступая, прошелся по двору, разминая затекшие ноги.

— Давай, прат, давай в юрту-том! — обогнув купца с другой стороны, налимом извивался Кирэн. — Мирон, — подскочил Кирэн к своему соседу. — Зови Апрасинью, Матерь нашу, пусть поможет встретить гостя, бо-га-того купца! Моя баба совсем паршивая.

Зашли в просторную избу. За купцом неотступно, как тень, следовал кучер, а за кучером молчаливой толпой — родственники и соседи Кирэна. В праздничной, дорогой шали, посасывая трубку, во двор вошла Апрасинья, а за ней Филя-скудельник. Пригнулся у порога Пагулев — высок он, широк в плечах. Пригнулся и кучер, помог купцу сбросить тяжелый тулуп.

Никто не видывал такого меха, странный, невиданный зверь носил тот мех. Щупали, нюхали охотники, мяли пальцами шерстинки, шептались и пересмеивались.

— Ай-е! Что же это?

— Енот! — захохотал купец и подмигнул Кирэну. — Зверь такой редкостный — енот.

— Е-е-но-от?! — выдохнули пораженные охотники. — Е-ено-от… Шипко мех добрый… Ено-от — пальшой сверь? Как волк он? Как росомаха он? Кровь пьет али терево клотает?

— Енот-то? — рассмеялся Пагулев, разжимая узкие замерзшие губы. — Как собачка он, щенок с виду…

— Сопа-чка? — удивились манси. — Совсем сопачка, а мех такой топрый носит? Ай-е! Щох-щох!

Хотел кучер Ефим шубу с купца снять — тепло в избе, огонь заиграл в чувале, только Пагулев не позволил, отстранил рукой. Остался купец в собольей шубе — нёхысъях, расстегнул у ворота литые серебряные пуговицы с двухголовой птицей. Наверно, глухарь та птица — шея длинная, башка здоровая, только когти злые. Купец в царской шубе прохаживался по избе, поколачивая нога об ногу, обутый в белые поярковые пимы. Пимы изукрашены причудливым узором, где в сплетении фиолетовых струй гребенчатый сине-зеленый дракон на коротких ногах разевал красную свирепую пасть. Собака Кирэна незаметно проскользнула в избу, увидела это чудовище. Обомлела собака, вздыбилась шерсть на загривке, злобно зарычала.

— Зазяб маленько, — потирая крупные, тяжелые ладони, протянул купец. — Ну-ка, подай, хозяин, посудину поболее. Ноги надобно погреть.

— Как ноки? Какие ноки креть, чуман совсем колотный! — недоверчиво поглядел на купца Кирэн. — Сопсем, как снек колотный…

— Тащи! — приказал купец.

Кирэн вышел в сенки, вынес заиндевевший чуман и поставил перед купцом. Кучер Ефим из саней вынул бочонок-лагун, распечатал его и вылил в чуман «царскую воду» — спирт. Не торопясь, молча подошел Ефим к своему хозяину, помог ему сбросить соболью шубу, усадил купца на лавку, присел, бережно стащил с ног пимы. Освободил купцу ноги от меховых носков.

— Из белки носки, — прошептали у двери.

— Да он — что? Разулся, теперь винку пить станет, а? Может, он штаны снимет, может, это обычай такой? Да разве можно столько белого вина… столько водки одному выпить? — шелестели манси у порога. — Тут на всех евринских мужиков хватит, о Великое Небо!

Пагулев слушал и все понимал, о чем завистливо шептали евринские вогулы, покашливая и посапывая трубками. Осторожно, медленно опустил он левую ногу в чуман, потом опустил правую. Долго в загустевшем молчании сидел Пагулев, зорко и остро оглядывая мансийцев-вогулов, а те уже битком забили переднюю избу: пришли посмотреть на важного гостя, богача купца, который словно не замечал их, булькал и плескал ногами в спирте.

Сельян Кентин с удивлением, горячо дыша, зашептал на ухо Мирону:

— Однако богатый. Ай-е! В таком добре ноги моет?! А в чем же он морду моет, Мирон?

Пагулев из кармана меховой телогрейки вынул белоснежный батистовый платок. Крепко, до хруста, обтер им ноги, встряхнул и бросил платок в чуман.

— Ефим, — позвал кучера купец. — Выплесни-ка помои на улицу.

У евринцев от спиртного духа кружилась голова, сжимало горло и рот наполнялся слюною. Ефим, приподняв чуман, пошел к двери, держа посудину в вытянутых руках. Он раздвинул плечом мужчин, саданул ногой по двери и вышел за порог. Тусклое солнце кралось над темным лесом, брусничной алостью подернулись сугробы, высверкивая синевато-колючими снежинками. На ограде снегириной стайкой повисли мальчишки, таращили глазенки и шмыгали мокрыми носами. Оглянулся Ефим, размахнулся было, но тут к крыльцу торопливо подскочил опоздавший Сандро Молотков.

— Хочешь? — властно предложил Ефим. — На, бери давай!

Сандро даже присел, не понял, что сует ему бородатый русский, молча принял в руки чуман. Наклонился Сандро, втянул в себя воздух, шибануло спиртным духом.

— Астюх! Да чтоб меня холодной водой облили! — выдохнул Сандро и побежал домой в свою берестяную юрту, в свой домишко-кялкеле. Скорее!.. Быстрее!.. Скорее, как бы не раздумал потерявший рассудок чернобородый.

Ефим вернулся в избу, когда купец натягивал на покрасневшие ноги беличьи носки и спрашивал Кирэна:

— Ну, как? Много нынче пушнины у ваших охотников?

— Есть маленько… Есть шкурка, прат Пакулев… Соболь есть — нёхыс, колонок, куниса есть… пелка.

— А много ли рыбы добыли?

— О! Рыпка есть маленько. Урак топрый… Есть рыпка, хватит и тебе, прат Пакулев. Урак есть, сало-жир есть.

— Завтра в полдень али вечером обоз мой из Пелыма подойдет, — сообщил купец, обувая пимы, и поднялся, головой доставая потолок. — Хлеба дам!

— Хлепа даст, — прошептали евринцы.

— Чай, сахар дам!

— Чай-сахар! О, это сторово!

Немало торговцев приезжало в Евру. Но то была купеческая мелкота либо чьи-то приказчики. Появлялся иногда и купец средней руки. Однако такого размашистого, богатого купца видели у себя евринцы впервые. Вот уж купец так купец!

— Соли дам… Порох-дробь. Железный товар есть — ножи, топоры, пилы, котлы медные, капканы. Дружить станем, торговать-менять будем. Не обманете меня? — хрипло засмеялся Пагулев.

— Не, неможно оммануть, — заторопились голоса из толпы. — Как так? Мы — чесный люди! Ты хлеп тавай, тапак тавай, совсем мох курим. Сахар маленько тавай репятишкам. Не омманем! Ты маленько белого вина тай!

— Поднеси-ка им по чарке, Ефим, — распорядился купец и вышел в другую, чистую половину избы.

2

А Сандро Молотков по узкой обледенелой тропинке торопился к своей старенькой юрте, вросшей в землю избенке, покрытой берестой и дранкой. Торопился и боялся расплескать дорогое белое вино, драгоценную огненную воду. Вот уж в мыслях не было, не думал не гадал, как в сказке, ни с того ни с сего такой подарок. А огненная вода колышется, живая она, плещется в чумане, и в ней, как на волне, тонкий прозрачный платок, как белая бабочка, что замочила крылья и никак не может подняться. Нету у нее сил, легкой бабочки, беспечной и глупой.

Попался на пути сосед, встретился дружок.

— Идем ко мне в гости! — криком кричит Сандро, ликует, словно голыми руками у себя в постели соболя поймал.

— Чего ты в руках так смирно держишь, Сандро? — спрашивают встречные.

— Белое вино смирно в руках держу! Идем в гости!

— Наверное, ты, Сандро, зачерпнул вино в мышином озере. Там вода заморная, горелая. Совсем тухлая. Шибко по носу бьет, издохнуть можно, — засмеялся сосед.

— Идем-идем! — заторопил Сандро. — Идем, я не жадный!

Зашли дружки в юрту, заглянули в чуман. Верно, полон чуман огненной воды! И белая тряпка поверху распласталась.

— А это-то почему? — спросили дружки, разглядывая платок.

— Так надо! — отрезал Сандро. — Наверно, моей бабе подарок! — Сандро пальцем, как крючком, подцепил платок, выжал его насухо над чуманом, так и эдак посмотрел на него и позвал жену. Аринэ кормила грудью младенца, долгожданного сына.

— Возьми, женщина, платок. Подарок тебе от русского купца.

Аринэ молча глядела на мужа, на дружков, что нетерпеливо ворочались в своих шубах, неловко двигались перед чувалом. Младенец тихо чмокал губами, а женщина ничего не понимала, откуда, зачем этот белый тонкий платок.

Сандро поставил на стол берестяной черпак, треснутые чашки, выщербленную по краю глиняную кружку, налил себе и дружкам огненной воды. И пошел черпак-черпачок вкруговую, как лебедь вокруг лебедицы. Крякали селезнем, шумно, со свистом выдыхали из себя воздух мужчины, сладостно причмокивали. Силком усадили за стол Аринэ, плеснули ей белого вина. Выпила Аринэ, жаром полыхнуло в груди, затуманилось в голове. Ушла она в свой угол к детям, потихоньку принялась покачивать апу — берестяную люльку, в которой спал малыш.

Мужчины стащили с себя шабуры. Глотнули еще огненной воды и запели. Сидят за столом, покачиваются и поют, только не сразу поймешь те песни. Один поет, как он соболя в урмане выслеживает, другой поет, как он глубоко в омут ныряет, точно утка-гоголь, третий поет, как он острогой бьет щуку в озере. Щука не рыба, щука — это зубастый страшный зверь с холодной кровью, которого прокляли духи, прогнали из леса и заставили жить в реке. Конечно, щука не рыба, она зверь. Все знают, что она утят глотает, как сырка, чебака глотает, даже деток своих глотает. Здорово захмелели, бросились обниматься, хвастать друг перед Другом, какой он фартовый охотник, какой он отменный рыбак. На шумную гульбу-застолье стали подходить евринцы. Лозьвины подошли и Кентины, кто-то из Качиных подошел, набились в юрту, как язь в кямку — морду. Кто-то сбегал к Кирэну, за шкурку красной лисы, за соболишку добыл еще белого вина, и вновь вспыхнуло затлевшее было застолье.

Не помнится, да как разберешь, кто из мужчин трубку принялся раскуривать, кто поджег тонкую лучину от жирника, понес через стол да пошатнулся и уронил горящую в чуман. Огненная вода вспыхнула. Как живое задрожало голубое жадное пламя и, дрожа, неслышно заметалось по стенкам чумана, и береста вспучилась, закорчилась судорожно. Чуман вспух, выкинул дно и выплеснул пламя на стол. Со стола по березовым ножкам пламя потекло на пол, в угол, где грудой свалена была одежда, и кинулось на нее. А мужики, обнявшись за плечи, пели и удивленно смотрели, как пляшут, извиваясь, синеватые язычки. Уставились друг на друга, как караси, тыкали пальцем и тоненько смеялись — пламя отбрасывало на смугло-медные лица фиолетовые тени.

Сильно рассердился в ту пору Товт-Торум — Бог Огня. Ворвался Товт-Торум в юрту Сандро, раскинул сотни рук своих, распахнул сотни ненасытных пастей с острыми огненными зубами. И охватил все в избе. Жадный, ненасытный Бог Огня…

Внезапно от толчка проснулась Аринэ, а пламя уже кидалось от стены на потолок, с потолка падало на пол и хищно подбиралось к спящим детям.

Вскричала громко Аринэ:

— Щох-щох! Торум Вайлын! Ты видишь, боже небесный! За что ты покарал мой кров? Зачем ты, Товт-Торум, хочешь поглотить моих детей? Ай-е! Ай-ю! Люди, по-мо-гите! — взывала о помощи Аринэ.

А пьяные мужчины ничего не понимали — разум отступил от них. Махали они, как полоумные, своими шабурами, толкались и шатались, рычали и рыгали. Прыгали они и падали — пытались со стены сбить пламя. А пламя все больше разгоралось и шире распахнулось, охватило уже небогатый скарб и пожитки. Аринэ вытолкнула старших девочек на улицу и швыряла им вслед дымящуюся одежонку, а сама бросилась в угол, схватила берестяную люльку — апу, выскочила из юрты и подвесила апу на старую березу, а у комля на шабурины усадила детей.

Плачут дети на каленом морозе: вырвали их из теплых ладошек сна. Выкатилась из-за черного урмана луна — спелая, ясная, холодная, заискрилась она, и голубоватый свет пролился на чистую нетронутость снегов. Из раскрытой юрты, из черного провала двери, раздались крики и ругань, визг.

Заметалась Аринэ — побежала в юрту. Дым, чад, тошные запахи паленой шерсти, горелой кожи и рыбьих костей. Растерялась Аринэ — то ли скарб спасать, то ли мужчин выталкивать. А те шли на огонь, как на вздыбившегося медведя. Только муж ее Сандро совсем плох. Ровное место его не держит, опрокидывает на спину. Падает Сандро, закидывает ноги за голову.

— Ы-ы, Ёлноер, — рычат мужчины. — У-у, да чтоб тебя Подземный Царь… — а огонь наотмашь бьет пламенем по лицам, по глазам, яростно хватает за волосы и откидывает, а мужчины визжат и стонут от боли.

— Сандро… Сандро! — умоляет Аринэ, за плечи поднимает тяжелого мужа. — Поднимись, муж мой! Поднимись, вспомни о сыне своем, о дочерях вспомни. Золой станешь, холодным углем, не увидит тебя сын… Вставай!

Встал Сандро. Пошатался, но встал. Поднял его младенец сын. Поддержали невидимые руки дочерей, пусть слабые, но верные. Кое-как вытолкнула Аринэ мужчин, пламя, словно рысь, яркое, пятнистое, прыгнуло им на плечи вдогонку, вырвалось из дверей и охватило крышу, впилось в жердины, ухнуло, зашептало что-то торопливо и невнятно беззубой ужасной пастью и принялось пересчитывать дранки и жевать бересту под ними.

— Огонь! — крикнул Мирон. — Горит Сандро! Хватайте, мужчины, топоры.

Чернущий, как глухарь, громадный, как лось, Васек-кузнец прыгнул в горящую юрту, вытащил плетеную корзину со скулящими щенками.

— Держи, батяня!

Сбежались евринцы к юрте Сандро, кто что схватил впопыхах — кто туесок, кто широкие камусные лыжи, кто деревянной лопатой принялся забрасывать снегом огонь. Но снег уже умяли, он отвердел, морозцем ночным его заковало, а до проруби далеко, да и крута к ней обледенелая тропа. Пламя под горстями снега шипело, проглатывало эти горсточки, и снег исчезал, поднимаясь светлым парком. А хохол Мыколка, скаля зубы, крушил топором юрту, Васек Чернота под тоненький голосок батяни своего Фили еще несколько раз нырял в пламя, вытаскивал какие-то вещицы. А потом на Ваське задымила рубаха.

И тогда Матерей Мать, Апрасинья, крикнула громко и властно:

— Бог Огня — Товт-Торум — просит материнского молока! Женщины!

Кормящие матери безмолвно опустились на колени, распахнули платья и в поднесенные посудины стали сцеживать молоко.

— Скорее! — кричит Матерей Мать. — Товт-Торум хочет испить материнского молока! Задобрите его жертвой, женщины!

— Йезус Мария! Пречистая дева! Какое дикарство… — бормочет Ондрэ Хотанг, раздирает чистую рубаху и перевязывает обожженную руку плачущей Аринэ.

Наверное, кормящих матерей было мало, а Бог Огня был рассержен, что не принесли вовремя жертву, — не унялся. Съел юрту — глотал кусками черно-красный своей пастью.

— Нехай горить! — кричит Мыколка. — Дерьмо, а не юрта… Труха да гниль… Мы ему, мужики, ежели подмогнете, добрую избу поставим. Нехай горить — уголья для Васька.

Остался Сандро без юрты. Голым остался, как налим. Да и не видел он ничего, прилег на сухой валежине, у изгороди, запахнулся в шабурину и заснул без снов, словно камень.

Аринэ до утра березовой жердью разгребала раскаленные уголья, доставая котел, медную посуду и чайники…

3

Пагулев проснулся, как всегда, рано, только-только прорезалась над рекой заря. На столе пыхтел самовар. Ефим, наклонившись над колташихой, вынимал черпаком куски баранины.

— Стой! — остановил его Кирэн. — Вынимай серсе!

— Да ну тебя, — отмахнулся Ефим. — Да разве станет хозяин мой сердце жевать? — У нас этот бутор — потроха: сердце, легкие, требуха — на стряпню, на пироги идут. Понял? А ты — хозяину…

— Обычай такой, — засуетился Кирэн… Закон… Серее, колову баранью, да хоть чью, у нас мужик, охотник, хозяин кусает. Обычай! — вскинул руки Кирэн. — Ба-бе ни-ни, польсой крех! Самый страс-сный крех! Тавай, таси из котла колову!

— Дикари, — пробормотал Пагулев, лежа на постели в другой половине избы. Но видно ему все и слышно через открытую дверь. — Дикари и есть. Отатарились наглухо, головы бараньи. В которого же бога они веруют? Илью-Пророка, Николу-Угодника поминают, Матерь Божию и Шайтана тут же. Шайтан — Сим Пупий — это есть ихний земной бог. Шайтан Пупий, а у татар Шайтан — черт. О господи! А больше все скверным языческим богам своим поклоняются. Тьфу! — Пагулев откинул енотовый тулуп, опустил ноги на ледяной пол, пошарил, нет ли носков или пимов. — А ежели без бога живут, то потерянный, стало быть, народишко. Эх, мелкота человеческая, сколько же ее по земле раскидано!

— Ефим! — громко позвал Пагулев.

— Иду, хозяин! — Ефим занес в комнату согретые у чувала носки и пимы. — Откушать зовут… Образ-то поставить? — усмехнулся в бороду Ефим.

Знал он, что хозяин его будет молиться хоть каменному, хоть деревянному идолу, стволине кедровой или чучелу звериному, ежели из такой мольбы, из идолища можно выжать копейку.

Пагулев остро, по-звериному чуял, что нужно сейчас скупить, что завтра, именно завтра, необходимо продать. Он чуял торговлю, биение ее сердца, держал в памяти все ее крохотные ниточки и узелки, как породистая лайка держит след драгоценного зверька, хотя тот и бежит по деревьям, хоронясь в дуплах. Он успевал скупить у вогулов горы пушнины и выгодно, втридорога, продать толкающимся на ярмарке иноземным купцам. Знал Пагулев спрос, наверное, изучал его, как охотник след в тайге, чутко вслушивался в дыхание торговли и, раскидывая свою сеть, улавливал, как она прогибается, колышется, когда в нее входила крупная рыбина.

В великое говение, перед пасхой, когда православный люд не прикасался к скоромному, не ел молочного и мясного, великим спросом пользовалась рыба. И Пагулев в лавки свои, в лавчонки, на базары забрасывал горы разной рыбы — от стерляди, нельмы и муксуна до слюнявого, колючего, как еж, ершика. В лавки Пагулева забегали мещанки и горожанки, кухарки и дородные купчихи, нагружали полные кошелки рыбой, и особенно охочи они до урака, копченной до прозрачности, высушенной до хрупкости рыбы, особо спрашивают урак, что готовился в мансийской деревушке Евре.

— Пагулев все могет!.. — втайне завидуя, отводя глаза, говаривали купцы. — Могет так обмануть, что поначалу думаешь — облагодетельствовал тебя. Так обманывает, будто из беды тебя выручает. Он в великое говенье из ершишкина хвоста золото гонит.

Но Пагулев очень сложный, нераскусимый человек, глубоко он прячет свое ядро-сердцевину. Простым, доступным он только снаружи казался. С мужиками любого достатка запросто мог за один стол сесть, и вина с ними выпить, и коркой хлеба занюхать, и на охоту на медведя, на рыбалку с ними сходить, у костра всю ночь с мужиками прочухаться. Многое он узнавал у тех костров: у огня люди размякают, раскрываются, голыми руками их бери. Не боялся Пагулев проникать в самые глухие места, отрезанные от мира, бездорожные, узкотропные места, безлюдные, зловещие, где подстерегал лихой человек или просто отчаявшийся беглый, что прятался от людей, властей и закона. Обладал Пагулев силой звериной — и не ведал страха, оттого, может, и не верил он ни в бога, ни в черта, а лишь в себя, в удачу свою. Пять лет назад вытащил Пагулев из ледяного крошева реки вконец обессилевшего Ефима. Бежал Ефим с каторги, уходил в родимую Тамбовщину потаенными тропами, да вот погибал в реке — надломился жидкий лед. Бросился Пагулев в реку — вытащил мужика, отхаживал месяц в зимовье.

— Век тебя не забуду! — поклялся Ефим, поднимаясь со шкур, громадный, костистый, страшной силы человечище. — Служить тебе стану!

— Служи! — позволил Пагулев.

Три года тому отбились Пагулев и Ефим от пятерых лихих людей, крепко покалечили, когда те захотели проверить купеческие карманы. Имя Пагулева обрастало легендами, и купец сам подогревал, а может, и сам распускал о себе слухи. Он наживался открыто, весело и дерзко, и не оттого только, что хотел набивать сундуки, а больше от азарта, главное же — он добивался власти, а власть ему давало золото. И, обирая вогулов и остяков, татар и русских мужиков, он готовился к схваткам с самыми богатыми купцами, с тузами торговыми, готовился биться с ними насмерть.

— Откусай, хозяин! Прат ты мой! — низко поклонился Кирэн.

— Ну, садись, Кирэн, — предложил Пагулев, прихлопнув тяжелой квадратной ладонью по лавке напротив. — Прими чарочку. Вот и хорошо… Садись… Потихоньку, не торопясь сказывай, а я писать буду.

— Писать… ково… кута писать? — заелозил по лавке Кирэн. — Засем писать? Пять зим власть книку писал — ясак тапавили…

— Власти пусть пишут, — отрезал Пагулев. — Им души нужны для закона, для ясака. Мне души не нужны, а дело. Назови мне всех лошадных, безлошадных. Особо безлошадных назови, безоленных. Детей у кого сколько и сколько мальчишек, на девок-то пай не дают?

— Не-ет, на тевку нету пай, — ответил Кирэн. — Тевка — ворона, у ней трукая душа. Мальсишка — музык, ему пай дают…

— Так вот давай и начнем, благословясь, — перекрестился купец. Он достал из дорожного сундучка книгу в толстом переплете, развернул разлинованные страницы. — Грамоту мало-мало знаешь?

— Снаем, снаем, — закивал головой Кирэн и тоненько захихикал. — В Пелыме, в серкви, тве зимы терсали, маленько писать усили. До ста ситать моку!

— Ну, до ста тебе считать не надо, — успокоил Кирэна Пагулев. — В книгу внесем всех евринских мужиков. Сорок дворов в Евре, сорок хозяев. Какой здеся самый большой, крепкий род?

— Польсой рот? — переспросил Кирэн. — Самый польсой рот — Чейтметовых. Хоросый, клепкий хосяин… Сынов девять, — растопырил пальцы Кирэн, — девять душ. Сам — десять, отес Афоний… Отинасать паев… Да у сынов мальсишки…

— Вот Картин Мирон… Пишем, Картин Мирон, сын Максимов, — вслух размышляет Пагулев, тщательно делая запись. — Знавал его отца — твердой веры человек. Только непонятно, кому поклонялся. А сам Мирон — шайтанщик, ну ладно, не буду… Что имеет Мирон? Кто с имя живет — две тетки, одна старуха еще, — кладу в память. Семь, значит, сынов… Ну баба у Мирона — глаза насквозь. Ведьмачка али колдунья. Три коня, говоришь? Ага, четыре. Так, крепкий хозяин. Вон что — Матерей Мать? Ладно, пущай станет Бабкой Бабок, Бабой Ягой, не жалко. Восемь паев, а семья — как у утки, прожорливая семья — ртов много. Сыны, — задумался купец. — Их женить надо, выкуп каждому собирать-готовить. Значит, много будут Картины добывать. Много станут и продавать. Много купит тот, у кого сыны. Понял, Кирэн?

— Понял, понял, — закивал Кирэн, стало помаленьку доходить до него, зачем Пагулев завел такую бумагу.

— Насмерть биться хозяин станет, а пай свой в реке, в запоре никому не отдаст? — неожиданно спросил купец.

— Никому! — твердо ответил Кирэн. — Картин не оттает. Истохнет — не оттает!

— А вон Кентин Ляксей имеет, говоришь, четыре девки, жену да мать-старуху. А пай один на восемь ртов — о-ди-ин!

— Один, — жалостливо выдохнул Кирэн. — Шибко худо зивет, залко. Кокта он еще тевок своих замуз протаст…

— Не жалко! — жестко отрезал купец. — Не жалко, а это даже очень хорошо. Забрать у него пай — пущай Ляксей на тебя, на меня робит… Понял, брат мой Кирэн?

— Не понял… Совсем не понял, — испуганно залепетал Кирэн, закрутил круглой головой. — Как так пай отнять? Без пая нет мужика, нет без пая хозяина. Пустой он становится скотина с руками.

— А говоришь, не понял, — громко захохотал Пагулев. — Верно, скотина он с руками. Но руки эти богатства создают. А кому? Тому, кто работу дает, понял? В чьих руках пай — река, угодья лесные, тот работой и распоряжается. А значит, и жизнью человеческой. Небось непонятно?

— Нет, непонятно, — испуганно залепетал Кирэн. — Как так, прат Пакулев, можно отнять пай в реке? Как? Веть его вытеляет селянский схот. Ведь паем отеляют мужчину. И с пая берут ясак! Как его можно отнять?

— А так — залезет мужик в долги и сам отдаст.

Сидели до полдня — записывали всех: Чейтметовых и Кентиных, Лозьвиных и Молотковых, Картиных записали, Конзыновых и Алгычевых. Записали и вогулов из деревушки Сам-Павыл, что в пяти верстах от Евры, и вогулов из Болотной деревни — Нярпалы. Записали и вогулов из стойбища Вындырья.

— А я думал, вас меньше, — удивился купец. — В ясачной книге вас намного меньше.

— Маленько мозем, — тоненько засмеялся Кирэн. — Какому парню тевкино имя таем… прячем маленько. Залко ясак оттавать…

— За русских начнете выдавать, навовсе спрячетесь, — усмехнулся купец.

Каждого вогула — крепкого или худого хозяина — пересмотрели сверху донизу, ощупали до нитки, оценили и взвесили, выглядели до рубца и заплаты, до последнего капкана и слопца, и Кирэн, раскрыв рот, мотая головой и шумно вздыхая, чуть не взахлеб поражался, с какой тонкостью, с какой ловкостью купец плетет невидимую сеть, беспредельно крепкую сеть, куда в конце концов попадут все евринцы. Да, все! Было ли ему жалко своих родичей? Маленько да, маленько нет. Кирэн не подумал об этом, просто он не помнил сейчас о них. Он заворожен Пагулевым, его умом, размахом, той силой, что исходила от него, и сила та околдовала Кирэна, и он в каком-то глухонемом, языческом ликовании готов был упасть на колени перед купцом, в котором было так много всего — и от земного бога Шайтана, и от небесного бога Торума, от русских, татарских богов и боженят. Кирэна поразило в Пагулеве то, что тот ни в чем не видел греха, не видел запрета.

Пагулев остро и пронзительно вгляделся в Кирэна, словно погрузился, как острога, на донышко его души. Кирэну стало не по себе, между лопаток проскользнула дрожь, а на широком смуглом лице с открытым лбом обильно выступил пот.

— Ты, Кирэн, человек честный! — сказал Пагулев, не затушив горящего взгляда. — Ты неломаный вогул, без червоточины! И вижу я, накопитель ты, шельма и жмот.

— Сесный я… сопсем сесный! — горячо выдохнул Кирэн. — Не порченый. Верно-верно ты говоришь, змот я! И шельма я… — что-то теплое и ласковое, доверительное и поощрительное послышалось Кирэну в этой «шельме», он едва не задохнулся от преданности.

— Ставлю тебя своим доверенным человеком, Кирэн! — сказал купец, сурово нахмурив брови, отсвечивая темными, жесткими глазами. — Мелкого купца я разогнал, пуганул до икоты, ну а если торговец какой придет, лотошник-коробейник, он не помеха. Да и своих стану подсылать. Станешь отпускать евринским селянам товары. — И Пагулев подробно, точно показал, как и что отдавать в задаток. — Давай не скупясь задаток на пушнину. Вот тебе цена, помни. Вот такой тебе товар — за связку белок… А вот что нужно давать за колонка. За красную лису… А вот за черную… За соболя.

«Наверное, ни один старейшина, ни один шайтанщик не знает столько, сколько Пакулев», — подумал Кирэн.

— Летом пушного промысла нет, одна рыба, — продолжает Пагулев. — Товары давай в задаток, — я сам не могу каждый год бывать в Евре, много у меня Евр. Бери кедровый орех. Рукоделие всяческое бери. Придут за товаром — говори: «Обувь меховая нужна! Одежа меховая нужна». Берестяные чуманы, туеса, пайвы бери — пущай делают, такой товар по городам идет. Но, — купец стукнул кулаком по столу, зазвенела посуда, и Кирэн вытянулся, — главное и первое дело — пуш-ни-на! Давай охотнику капканы, ножи, топоры. Давай железо. Ружья, порох, свинец — сами пусть дробь и пули катают. Давай охотнику задаток, и больше тому давай и маленько цену сбавляй, кто фартовый охотник. Мастеру давай, а лодырь пущай на корне гибнет, гниет. Когда человек щедрый, да если он еще с гонором, то он и тратит широко — во, глядите, у меня много! И не заметит, как растратит и снова к тебе придет. Придет и глубже залезет в долг. Понял?

— Понял, понял, — закивал головой Кирэн. — Ой, как понял, что тальше некута…

Смутное чувство тревоги вошло в Кирэна. Не мог он понять, почему Пагулев не уговаривал, не торговался с ним, а повелевал: «Станешь моим человеком!» И не грозил ведь купец, и не покупал, словно знал, что не украдет Кирэн, не причинит ущерба.

— Да, сесный я… сопсем сесный! — лепетал Кирэн. — Просто сопсем я шельма, верно ты говоришь…

4

Рыба была отменно богата в том году. Прямо на льду Евры в поленницы ее складывали, как складывают дрова. Но в зимних садках еще много рыбы оставалось. Если всю из садков вынуть — лед под ее тяжестью мог бы рухнуть, расколоться.

Не часто река так щедро одаривает людей. Но в тот год рыба на диво была — и сырок шел, и язь крупный да жирный, стерлядь шла, и даже нельма белотелая с муксуном. На свой пай каждому евринцу приходился плавучий садок в две-три сажени длиной, высотой в два аршина да шириной в сажень. А был еще селянский садок, общинный — из частокола, что вбивался крепко-накрепко в галечное дно реки. Когда закрепят, распахнут крылья запора, установят морды и разделят их на паи, всегда останется с десяток, а то и дюжина лишних морд. Вот рыба из них и идет в общинный садок. Позднее, уже осенью, когда окрепнет лед на омуте перед запором, из того садка рыба вылавливается и делится между пайщиками. Но уже сверх пая, уже как божий дар, хочешь — бери, хочешь — соседу отдай, общая казна, общий котел.

Рыбы на омуте накопилось столько, что лед не выдержал, прогнулся, треснул в нескольких местах, и рыбу заливало водой. Безлошадные евринцы не могли вывезти ее с реки, потому прямо на льду и сортировали, раскидывали в плотные штабеля — «головку» к «головке», «крупную» к «крупной», затем по сортности шла «средняя», или «мерная», а за средней — «межумок», четверть, мера ее от головы до хвоста. В отдельную кучу отбрасывалась мелочь, шла она на корм собакам и на поедь зверям, на приманку. И чего только не было в той поеди — травянисто-зеленый, по-весеннему яркий ерш, и желтоглазый плотный окунь, и чебачок, и сорога, и мелкая щука-щуругайка, язи и гольяны-вандыши.

Куда девать столько рыбы? Полные амбары накоптили ураку. Натопили наперед рыбьего жира, наготовили рыбьего сала, и навялили, и рыбьей муки напасли, а рыбы все равно тьма, просто жалость берет, как бы не пропала. Селянский сход, не споря, порешил: «Пущай Тятенька Филя и Васек Чернота, плотник Мыколка да Ондрэ Хотанг заберут рыбу из селянского садка, возьмут, сколь надо им».

— Бери, Тятенька Филя! — предложил Мирон.

— Задаром не желаю! — отрезал старик. — Давай я возьму, а посудой с тобой расквитаюсь.

— Не надо посудой, — решила Апрасинья. — Пусть сын твой Васек сына моего Тимпея железу научит.

— А он соображение имеет? — строго спросил Филя и, увидев, что Апрасинья не понимает его, уточнил: — В голове у него варит?

— Ы-ы, Ёлноер, — выругалась Мать Матерей. — Как так в голове варит? У него она что, колташиха? Разве можно здесь, — она ткнула пальцем в гладкий выпуклый лоб Фили, — разве можно здесь уху варить?!

Тятенька Филя тоненько смеялся и трясся от кашля, а Васек Чернота держал его за плечи и басил:

— Это, тятенька, хорошо… Подручный нужен мне. А ее мальчонка все вокруг кузни вьется. Берем, тятенька?

Два воза рыбы увез Мыколка, Васек перетаскивал ее в громадной, как лодка, корзине и засолил в трех бочках: в одной — сырок, в другой — язь, в третьей — окунь, щука да налим. Лекарь Ондрэ Хотанг пришел к селянскому садку с мелкой корзиной, и женщины долго смеялись: «Вот это едок! Вот это рыбоед!»

— Ты, Лыкерья, и ты, Кирья, за то, что Ондрэ детей твоих вылечил, наготовьте Хотангу рыбы из моей кучи, — распорядилась Апрасинья. — Распластайте и накоптите.

…Пагулев вышел на лед, поздоровался с евринцами, заглянул в прорубь, осмотрел садки близ запора и долго ходил среди поленниц рыбы, потирая руки. Доволен остался Пагулев — отменная рыба.

От садков, от запора всем стало видно, как снизу по реке в облаке пара, в нетерпеливом пофыркивании и ржании коней поднимается тяжело груженный обоз. Заиндевели лошадиные морды, тонкие желтоватые сосульки свисали из ноздрей, взвизгивал снег под оправленным в железо полозом. Плотные, окутанные брезентом и мешковиной возы туго перетянуты веревками. Добрые кони тянули сани, на которых в овчинных тулупах громоздились возницы. За несколькими санями, сзади, на коротких поводках-веревках привязаны пестрые коровы — их насчитали дюжину. Коровы шумно и влажно дышали, бока глубоко проваливались — видно, проголодались в пути от Пелыма. Шутка ли, до Евры сотня верст.

— Гляди, безрога, как лосиха! — восторженно вопила ребятня. — Башка безрогая… Баш-ка бе-зро-гая! — кричала хором ребятня, подпрыгивая на берегу. — Башка тво-я безрогая… и титька твоя голая!

На возах как-то обреченно лежали связанные по ногам овцы, поводя равнодушно выпученными радужными глазами.

— Коровы… Коровы кому-то? — обступили Пагулева евринцы.

— Да кому хошь! — засмеялся купец. — Тебе надо? — повернулся он к поникшему вогулу в потрепанной, обгорелой, какой-то изжеванной одежонке. — Тебе надо скотину?

— Да это Сандро Молотков, — шепотом сообщил Кирэн, — он носью корел… Все у него оконь позрал. Он, прат Пакулев, нынсе вовсе колый, как камень на перекате.

— Вот што! — вгляделся в вогула Пакулев. — Ты горел ночью, Сандро?

— Горел… Маленько горел, — горестно закивал Сандро, — огонь все у меня кушал. Только уголек оставил. Ребятишек моих Мать Матерей приютила, а я под березой спал.

— Голый он сейчас, как только родился. Такой вот он сейчас голый, — раздался голос из толпы. — Совсем пузо холодный.

— Горел оттого ли, что пьяным был? — нахмурился Пагулев. — Это грех — водку лизать, как собака! Изнутри сгоришь.

— Был… был… — тороплво ответил Сандро, зашмыгал носом. — Как собака лакал. Как вода пьяным был — мягкий и качался. Ну, как болото, пьяный. У меня рыба много. Дай мне, Пакулев… хлеба, чаю и табаку мне дай.

— Как болото, пьяный? — рассмеялся купец. — Зачем ты, Сандро, водку так любишь? Сладкая?

— Сладкая, ой сладкая… — причмокивал Сандро. Тусклый свет в его глазах слабо плесканулся. — Ты маленько табаку давай мне. И хлеба давай, — умоляюще просил Сандро.

— Ну, а рыбы у тебя много? — спросил купец, переступая в белых своих пимах.

— Нынче много. Два пая у меня, больше нет, — грустно ответил Сандро. — Может, за лето баба еще одного мальчишку принесет, — с надеждой добавил он.

— Ефим! — позвал купец. — Дай ему чего-нибудь из одежонки. Бабе его да ребятишкам. По-божески, как брату. — И подмигнул Кирэну.

— Пропьет он все, морда квашеная, — заворчал Ефим. — Это же надо, из помоев, обмылков такую гульбу затеял! Тьфу! Туземство дикое!

— Дашь ему, — ласково прищурился купец и громко, чтобы слышали все, добавил: — Как брату дай… Потом, когда я погорю, он мне сторицей воздаст. Возьму твою рыбу. Хлеба дам тебе, табаку, чаю, брат Сандро!

— Допрый какой!.. — зашептали вокруг. — Совсем прат родной!

Вся Евра, от мала до велика, столпилась возле возов. Мужчины бросились распрягать коней. Взмокших лошадей обтирали сеном, ветошью, укрывали попонами, войлоком, снятыми с возов, отводили к амбарам в заветренную сторону. Возчики на затекших, негнущихся ногах потянулись в избу. Кто-то во дворе раскинул костер, у изгороди толпились женщины и дети. Всех охватило радостное возбуждение, нетерпение и любопытство: что там, в тяжелых коробах, в сундуках, ларях, туго набитых мешках? Много, наверное, там всякого разного добра: и головы сахарные, и леденцы — сладкие льдинки, и патока, и сдобные тебе маковые сушки, и, поди, там пряники медовые, печатные — ребятишки сглатывали слюни. А женщины просто сгорали от любопытства, полыхали румянцем из-под распахнутых платков, — много ли соли, много ли сахару привез купец? И муки, и круп разных, чаю и табаку, масла постного? Главное — хлеб, хлебушко — нянь. Те же, кто позажиточнее, покрепче хозяйством, невидимым взглядом как бы открывали сундуки и нетерпеливо выжидали, когда распахнутся короба и явится разноцветье шелков, шелковые шали с длинной бахромой и огромными цветами. Будет ли там сукно — белое и красное, синее и зеленое? И еще ожидали, что будет в сундуках легкое полотно, гладкий атлас, тонкая кожа, шелковые ленты, бусы, иголки, нитки, серьги да бисер.

Мужчины толкались, позвякивали на поясах звериные клыки о рукояти ножей — им так нужны ружья да порох-дробь. И свинцу нужно добыть у купца. У купца они добудут и нож острый, и напильник трехгранный, топор да табак. Может, Пагулев огненной воды маленько даст?

— Дашь маленько вина? — спрашивали евринцы. — Поди, дашь маленько белого вина, царской водки дашь?

— Слушайте меня, мужики! — громко обратился Пагулев к толпе. — Сладили мы с вами торг, столкуемся по-людски и по-божески…

— По-людски и по-божески, — зашелестела толпа и почтительно притихла.

— Помогать станем друг дружке, как братья, — продолжал купец. — Издалека привез я вам хлеб-хлебушек, чай-сахар, порох-дробь, одежу, железо. Всякое баловство ребятишкам привез, купцу трудно, но он об людях думает. Коли завяжем с вами дружбу-торг, завсегда сыты будете. Завсегда вы покойны, одеты и обуты и, как говорится, нос в табаке. Вашинское дело зверя пушного добыть, наше — обихаживать вас, поить и кормить. Ставлю в деревеньке вашинской Евре доверенного своего, вашинского же, евринского человека, честного брата моего — Кирэна. Ребята, что подошли с обозом, поставят здесь мой амбар. И станет без меня Кирэн вам отпускать товары на обмен — все, что вам надобно. Не раз и не два, а сколь можно пришлю сюда обозы с товарами. Завтра поутру торг начнем. Несите пушнину, меха разные, шкурье. Рыбу, ягоду, орех кедровый возьму. Ну, а счас угощаю всех!

Купец выставил большой лагун водки да еще поменьше лагун, и вся Евра загудела. Гуляли, пили, орали песни до утра. Охватило всех неудержимое веселье, беспечное, по-детски бесхитростное возбуждение. Закипело веселье. Всем хватило белого вина, всем хватило огненной воды! Ой, какой добрый! Ой, какой щедрый, богатый купец, какой большой, сильный человек Пакулев, он брат наш, наш ведь он брат, Пакулев, Пакуль-купец. Вот на столе вино, огненная вода — пей! Вот на столе хлеб — нянь — кушай! Вот табак душистый, крепкий, сладкий — кури! Голова так сладко кружится, туман-туман, покачивает тебя, как в лодке. И тепло-тепло, словно внутри тебя распахнулись горячие, огненные костры, полыхают раскаленно в тебе, и так хорошо, и становишься ты сильным, становишься ты удачливым-фартовым… И красивый ты, и умный, и есть тебе что поведать-рассказать, слово мудрое старикам сказать. О! Как все кипит, как уха в колташихе… Вон Сандро Молотков — светится весь, как урак копченый, как луна его лицо, будто и позабыл вовсе, что юрта его погорела. Дал ему Пакуль рубахи, какой-то армячишко кинул ему под ноги Ефим, и рад Сандро до смерти, что приоделся в наряды купеческие, и оттого раздувался, выпячивая грудь, поводил бровью, как глухарь на току.

— Я — Пакулев прат! — кричит Сандро, ударяет кулаком в гулкую грудь. — Пакуль тоже прат мой!

Кто-то уже заиграл на «лебеди» — санквалтапе, быстро и уверенно перебирая поющие струны, и ударил в бубен, кто-то затренькал на трехструнной «гагарке»-тыритап; во дворе топтались по-медвежьи и пробегали у пылающего костра, размахивая руками, как речная чайка гибкими крылами. А за околицей, в темноте лесной чащи, голодно горели волчьи глаза и к низкому зимнему небу поднимался волчий вой. Потихоньку, словно крадучись, из-за леса приоткрылось зимнее утро. Гаснут звезды. Из-за урмана выкатилось красное, воспаленное солнце, зябкое, негреющее, поднялось над синеватой поземкой, а та струилась, шурша, между окоченевших застругов, но день все-таки заиграл, заискрился. Весь берег Евры за ночь истоптали зайцы, а вот их тропу пересек горностай, а вот, смотри-ка, совсем близко к деревне подходила волчья стая, грудилась здесь, оставив на обледенелых тальниках голодные клочья шерсти.

5

Собрались евринцы на реке около своих рыбных поленниц. Ждали Пагулева, тихо переговаривались, одобрительно покрякивали. Такой добрый купец, славный человек. Смотри-ка, сам вызвался помочь безлошадным, сам решил вывезти рыбу с реки. Чего ее к амбарам возить, незачем… Очень хорошо!

С крутого берега спускался порожний обоз. Отдохнувшие за ночь кони бодро бежали, пофыркивали. Поскрипывал, повизгивал снег под кованым полозом.

Пагулев вышел на лед, погладил рыже-красную бороду, длинную, мягкую — лисий хвост, весело оглядел толпу, одетую в шабурины, в шубы, что похуже, в растоптанные пимы. Цепко вгляделся купец в одноликость толпы.

— Здорово, мужики! — бодро крикнул Пагулев, и все заулыбались, отодвинулись от своих груд, окружили купца. — Попировали вечор? — ласково спросил Пагулев, и солнце озолотило его пышную бороду. — Начнем торг вести! Давай вот с этой груды и начнем!

Пагулев подошел к своим саням, что подогнал Ефим, принялся шарить в передке.

— Ефим! — позвал он кучера. — Да где же безмен? Весы у Кирэна оставил, а безмен где?

— А я почем знаю, — равнодушно ответил Ефим, толкаясь среди евринцев, разглядывая рыбы. — Ты дома в руках его держал, то помню… Може, по дороге выпал?

— Братцы! — хлопнул себя по лбу купец, и вид его был растерянный и озадаченный. — Братцы, да я, однако, дома, в Пелыме, безмен забыл. От де-ла-а! Весы для товару взял, а безмен забыл!

— Пезмен запыл! — толпа притихла, насторожилась.

— Не думал же я, что рыбы у вас, бедняг, столько, — сокрушенно замотал головой Пагулев. — Что же делать, господи?!

— Пезмен запыл… Весы взял для товару, а пезмен запыл, — заструились шепотки. — Наверное, совсем прать не станет? — заволновалась нетерпеливая, переполненная ожиданием толпа. — Пезмен запыл, у-у-ы… Да чтоп подземный царь тебя проглотил!

— Ну-ну-у, дела! — сокрушается купец. — А рыба-то одна к одной, золото! Знал бы, что столько рыбы… три безмена бы взял. За пушниной ведь только ехал, за шкуркой. Ну, ладно! — махнул рукой Пагулев. — Кручиниться начнешь, сам себя потеряешь. Придется выручать вас от такой беды и скудости…

— Выручай, прат, — сунулся к нему Сандро. — Тумай…

— А вот! — осенило вдруг купца. — О господи, да как я мог забыть, что мерка моя при мне. Дугой вешать будем! — решительно сказал Пагулев.

— Ду-го-ой? — поразилась толпа и качнулась из стороны в сторону. — Как так дугой? Однако и дед мой такого не видел…

— Да просто, — махнул рукой Пагулев. — Ставлю дугу в снег… А ну, выпрягайте! — приказал купец. — Ты… вот ты, Спиря, выпрягай. — Он показал на розвальни с высокой дугой. Спиря быстро, одним движением ослабил чересседельник, дернул за супонь, распахнул хомут и освободил дугу. — Вот так! Гляди, честной народ… Ставлю я эту дугу в снег, — и вся толпа качнулась к нему, качнулась слитно и многотело, — а под нее выкладываю рыбу… Вот так, под самый верьх. Самый раз под самое кольцо. Видел, кучка? А потом сколь вешай, сколь не вешай — пуд ровнехонько…

— Ай-е! Щох-щох! — поразились евринцы. — Здорово… здорово ты придумал… Давай под дугу… пуд ровнехонько!

— Вот это да! — восхищенно хлопнул себя по коленкам Тятенька Филя. — Вот это работа!

И пошло дело. Принялись евринцы рыбу мерзлую под дугу пихать, да плотно, одна к другой. И распрягли еще коней, и уже три дуги в снегу — для головки дуга, для крупной дуга, для средней рыбы тоже дуга.

— Мирон, а Мирон, — вцепился в плечо Картина узкой птичьей лапкой Тятенька Филя. — Ты чего же глядишь на разбой, шаманья душа! Али ты с ним заодно? С этой лахудрой задумал деревню оголить? — пронзительно глянул Филя.

— …Понял? — хохочет купец, и колышется рыжая борода — лисий хвост. Сверкают крупные белые зубы. — Знай наших! Три безмена надо бы, а счас, смотрите, как быстро да ловко…

— Так он же рыбу у всех покупает! — не понял еще Мирон, хотя в быстроте, решительности и каком-то затаенном, несломимом упорстве Пагулева чуялась ему опасность.

— О, ловко-ловко! — восхитились евринцы, забегали, принялись помогать друг другу. — Смотри, как быстро у нас, брат Пакуль.

— Дурак, — плюнул в сугроб Филя. — Он, Мирон, счас цену свою обозначит. И станет та цена — закон! И станет она петля, и ты суешь туды деревню.

А Пагулев не торопясь ходил от поленницы к поленнице и, записывая, говорил Кирэну, что ни на шаг не отставал от купца, запоминая каждое слово:

— У Молоткова пять пудов головки да пять пудов крупной… семь пудов средней… Так смотри, Кирэн, дальше: Чейтметов — двадцать пудов головки… тридцать пудов крупной. Мирон? — остановился купец. — А где твоя рыба, ты же многопайный?

— Рыбу отвез в Гари. Четыре воза. Торговец всю безменом вешал, — хмуро ответил Мирон. — Худо делаешь, брат Пагулев.

А возчики тем временем обернули сани в бересту, навроде берестяного куля-кошеля, и на одни сани плотно погрузили головку, на другие — только крупную. Не мешали рыбу…

— Я худо делаю? — удивился Пагулев и зорко вгляделся в Мирона. — Да она прокиснет, ваша рыба, рекой унесет. А сколь за пуд тебе товару давали?

— Товар взял какой хотел! — отрезал Мирон. — И денежку.

— Эй, мужики, помогай! — крикнул купец евринцам. — Давай так — взвесил рыбу и сам укладывай в сани. Укладывай плотненько да увязывай. Давай, давай, — торопит купец. — День не ждет. Время денежку гонит, проспал — в разор пошел… Так ты ничего не возьмешь у меня, Мирон? — осторожно, не отпуская с лица улыбки, спросил Пагулев.

— Он не возьмет, так я возьму! — вошла в разговор Апрасинья. — У меня сыны растут, им выкуп собирать надо.

— Во-от! — усмехнулся Пагулев, правильно он рассчитал.

А Кирэн содрогнулся: как далеко в человеческую душу мог смотреть этот рыжебородый. Наверное, он не совсем купец. Наверное, он оборотень. Нет, не надо… совсем не надо стать его доверенным человеком…

— Вот! Во-от! — торжествующе протянул Пагулев. — Мудрая ты женщина, и бог наградил тебя сынами. Чего возьмешь?

— Ружья и охотничий снаряд возьму, — ответила Апрасинья. — Только за деньги.

И торопились евринцы, и радовались возбужденно и счастливо, перекликались под высоким и прозрачным небом не разгибая спины — вот повезло! — освобождались от богатой рыбы, которую безлошадные так и не могли вывезти с реки. Торопились евринцы и туго, плотно набивали двадцатипудовые пагулевские возы отборнейшей рыбой.

— Давай мне ружья и порох! — густым голосом потребовала Апрасинья. — А тебе дам денежку.

— Ладно! — морозно выдохнул купец. — Тебе дам за-ради уважения, ибо ты есть Матерей Мать.

И каждому отсыпал брат Пакуль муки и круп, соли и сахару, чаю байхового и плиточного дал, табаку вроссыпь и плитку для жвачки, пороху дал, дробь, ружья, топоры, капканы. Много дал купец Пагулев евринцам, обоз много привез добра, — брали те, у кого рыбы было много, брали и те, у кого было поменьше, давал он в долг и на запись, на завтрашнюю реку и только что народившегося соболя в урмане. И вина, и огненной воды тоже дал.

— Помяните меня добром за чарочкой, — попрощался купец. — И помните!

Прав оказался скудельник Филя, через два, через три года евринцы поняли, как крепко и ловко обобрал их в ту зиму купец Пагулев. Вот тогда-то он и назначил цену на рыбу, назначил и определил сам, сколько душа его захотела. И много лет он потихоньку снижал и снижал ту цену, а другой цены евринцы не знали, ибо Пагулев не пускал ни одного торговца в Евру, где добывал ему богатства заплывающий жиром Кирэн.