Декабристы. Актуальные направления исследований

Сборник статей

Ильин Павел Владимирович

IV. Вопросы историографии. Рецензии

 

 

Роль исторических журналов в формировании образа декабриста во второй половине XIX – начале XX вв. (по материалам «Русского архива» (1864–1917), «Русской старины» (1870–1917), «Исторического вестника» (1880–1917))

Е. Б. Васильева

Вторая половина XIX – начало XX вв. – в некотором смысле уникальный период в истории осмысления движения декабристов. Именно в этот временной отрезок происходило знакомство широкого круга российского общества с историей движения, вырабатывались первые декабристские концепции, происходило формирование декабристоведения как научной дисциплины. И, наверное, не будет сильным преувеличением сказать, что многие из идей того времени предопределили особенности восприятия декабризма последующими поколениями. Поэтому изучение их специфики и контекстов формирования крайне важно для развития современного декабристоведения.

В настоящей статье мы остановимся на изучении особенностей освещения истории движения декабристов в основных российских исторических журналах: «Русский архив», «Русская старина» и «Исторический вестник».

Выбор журналов продиктован следующими обстоятельствами. Во-первых, в рассматриваемый период в указанных изданиях была сосредоточена основная информация, так или иначе относящаяся к истории движения декабристов. Во-вторых, как неоднократно отмечалось исследователями, во второй половине XIX – начале XX вв. история декабризма часто писалась, исходя из политических ориентаций авторов, что вело к появлению всевозможных мифов. В связи с чем важно оценить позицию изданий, ориентированных на историческую тематику и определенную научную объективность. В-третьих, территория распространения и количество подписчиков позволяет говорить о том, что посредством прочтения избранных нами журналов с историей декабризма знакомилась значительная часть населения Российской империи.

Кроме того, несмотря на то, что проблемы освещения истории декабризма на страницах «Русского архива» и «Русской старины» затрагивались в работах отечественных историков – А. Д. Зайцева, М. П. Мироненко, Н. Г. Симиной, С. А. Селивановой, – основное внимание авторы сосредоточили на изучении мемуарного наследия участников движения, практически проигнорировав появлявшиеся на страницах указанных журналов официальную документацию, публицистические и научные статьи, воспоминания, не принадлежавшие декабристам. Декабристский же материал «Исторического вестника» вообще остался полностью вне сферы исследовательского внимания.

Проведенный нами сплошной просмотр годовых комплектов журналов показал, что большую часть декабристских материалов составляли источники личного происхождения. Так, из 172 выявленных нами публикаций, посвященных истории движения, 14 составляли воспоминания декабристов; 48 – дневники и воспоминания современников; 17 – официальная документация (правительственные распоряжения, переписка официального характера и т. д.); 46 – публицистические и научно-популярные статьи; 5 – некрологи; 33 – рецензии; 9 – заметки читателей на публикации.

Личностную ориентацию публикаций усиливал и тот факт, что большинство авторов имели тесную биографическую связь с историей движения. Среди 61 выявленного нами автора 18 – сами декабристы, 28 имели биографическую связь с историей движения (являлись родственниками, друзьями, знакомыми или современниками декабристов). И только 15 авторов не имели биографической связи с историей декабризма.

В первые десятилетия в рамках исследуемого нами периода представления о декабризме формировались в напряженных дискуссиях.

В начале 1870-х гг. острая дискуссия возникла вокруг восстания Черниговского полка и оценки личности его руководителя С. И. Муравьева-Апостола. В споре можно выделить три позиции:

1) Декабристская – представленная активным участником восстания М. И. Муравьевым-Апостолом.

2) Суждения представителей противоположной стороны – дочери и сына командира Черниговского полка Г. И. Гебеля – А. Г. и Э. Г. Гебель.

3) Точка зрения публициста либерально-консервативного толка второй половины XIX в. – М. К. Балласа, опубликовавшего биографический очерк, посвященный С. И. Муравьеву-Апостолу.

Мнения М. И. Муравьева-Апостола и детей Гебеля противоположны, что естественно, учитывая их личную заинтересованность. Более того, именно личностный фактор во многом определил смысловую и содержательную нагрузку публикаций. По сути, спор сторон сводился к попыткам оправдания С. И. Муравьева-Апостола или Г. И. Гебеля. Это объясняет причину того, что проблему восстания Черниговского полка авторы рассматривали через призму этических норм. Не случайно сюжетообразующими вопросами стали выяснение подлинности факта избиения офицерами полковника Гебеля и степень влияния характеров Гебеля и Муравьева-Апостола на начало восстания.

Показательными являются и рассуждения авторов о взаимоотношениях офицеров Черниговского полка и командира Гебеля с рядовыми солдатами. Культ русского солдата был весьма популярен в российском обществе и всячески поддерживался официальной идеологией. Вовлечение декабристами в восстание рядовых солдат являлось одним из основных обвинений против участников движения. Дочь и сын Гебеля доказывали преданность солдат своему отцу, отмечая, что, по словам полковника, из числа солдат «несмотря на подстрекательство офицеров, ни один не поднял на него руку». Декабристы, в свою очередь, старались доказать абсолютно добровольное и сознательное желание солдат следовать за своими командирами. Так, М. И. Муравьев-Апостол, в ответ на замечание М. К. Балласа о «любви высшего общества» к его брату, писал: «Замечу, что “душою общества” нельзя было назвать брата, потому что он, исключительно предавшись попечению о своей роте, навещал ее несколько раз в день, жил с солдатами как со своими детьми и не имел досуга бывать в свете».

Таким образом, защищая отца и брата, участники полемики апеллировали к проблемам, близким и понятным широкой аудитории, а учитывая то, что информации о восстании практически не было, читателям приходилось просто верить или нет представленным доказательствам, принимая логику изложения, заданную авторами.

В этом смысле показательна аргументация М. К. Балласа, принявшего сторону М. И. Муравьева-Апостола, посчитавшего, что другие рассказы не могут объяснить ни восстание Черниговского полка, ни «беспричинное нападение на полковника Гебеля». При этом автор отмечал, что Муравьев совершил непростительное преступление и заслужил свою участь. Закрепив нравственное превосходство восставших офицеров Черниговского полка над Гебелем, Баллас разделил движение декабристов на политическую и нравственную составляющие.

Еще одна интересная полемика возникла между Н. М. Орловым и Е. И. Якушкиным – детьми декабристов М. Ф. Орлова и И. Д. Якушкина. Спор возник из-за воспоминаний И. Д. Якушкина, в которых был описан московский съезд «Союза благоденствия» 1821 г., где, как известно, М. Ф. Орлов демонстративно вышел из тайного общества, объяснив свой поступок разногласиями с товарищами, не принявшими его доводов о необходимости решительных действий.

Обвинения И. Д. Якушкина в том, что М. Ф. Орлов сознательно предложил крайне радикальные меры, чтобы, получив отказ, покинуть общество, Н. М. Орлов объяснял завистью, так как, по сравнению с другими декабристами, его отец «отделался» сравнительно мягким наказанием и не был сослан в Сибирь. Е. И. Якушкин отрицал какую-либо зависть отца по отношению к М. Ф. Орлову, отметив: «…они <декабристы. – Е.В.> твердо и с достоинством несли наказание, и им нечего было завидовать тем, которые, оставив дело, избегли ссылки».

Полемика интересна тем, что, во‑первых, говорит о высоком статусе декабристов в общественном мнении. Во-вторых, еще раз подчеркивает степень влияния личностного фактора на интерпретацию истории движения.

Вообще, первые публикации, посвященные движению декабристов, не только открывали читателям малоизвестные факты из истории движения, но и демонстрировали, что к началу 1870-х гг. сложился один из основных подходов к осмыслению декабристского движения, определивший специфику образа декабриста. Его суть сводилась к тому, что декабристы оценивались не только с точки зрения осуществленного ими политического действия, но, прежде всего, как носители определенных моральных и этических ценностей. Закреплению этого подхода в общественном мнении способствовала публикация воспоминаний декабристов.

В XIX в. мемуаристика была одним из самых разработанных и популярных жанров исторических описаний. Более того, как показал один из крупнейших специалистов по изучению мемуаристики А. Г. Тартаковский на примере воспоминаний, посвященных Отечественной войне 1812 г., мемуаристика часто становилась своеобразным способом историописания, в некотором смысле заменяя собой научную историографию, что вполне можно отнести и к воспоминаниям участников декабристского движения.

Основная часть воспоминаний в рамках рассматриваемого нами периода была опубликована с 1856 по 1904 г. Поэтому, для лучшего понимания роли мемуаров декабристов в восприятии истории движения читателями второй половины XIX – начала XX вв., остановимся на ключевых работах по истории декабризма, опубликованных в этот временной отрезок.

Первой монографией в этом ряду стала книга барона М. А. Корфа «Восшествие на престол императора Николая I». Монография была основана на ранее неопубликованных источниках и пользовалась популярностью у читателей. Однако в ней был описан только один конкретный сюжет истории декабризма – восстание 14 декабря 1825 г.

Несмотря на то, что работы А. И. Герцена и Н. П. Огарева стали знаковыми в декабристоведении второй половины XIX в., они представляли собой яркий образец идейной пропаганды, и читатель мог почерпнуть из них не так уж много новых сведений о фактической стороне истории декабризма.

Ценным с точки зрения фактической истории стал труд М. И. Богдановича, посвященный эпохе Александра I, где довольно подробно была представлена фактическая сторона истории деятельности тайных обществ на протяжении 10 лет. Но, положив в основу своей работы «Донесение Следственной комиссии», автор свел повествование к пространному цитированию этого документа. В результате история тайных обществ была сфокусирована вокруг планов декабристов относительно цареубийства.

«История общественного движения при Александре I» А. Н. Пыпина также ограничивалась изложением истории тайных обществ. К тому же Пыпин во многом повторил декабристскую версию истории движения, так как в качестве основного источника использовал воспоминания участников движения.

Следующей крупной монографией стал труд Н. К. Шильдера «Император Николай I, его жизнь и царствование», опубликованный в 1903 г. Несомненным достоинством монографии являлось наличие в приложении материалов, извлеченных из следственных дел участников декабристского движения. Однако, как и труд Богдановича, книга Шильдера носила компилятивный характер и не вводила принципиально новых фактов.

Таким образом, пореформенное декабристоведение не создало целостной истории движения декабристов. Многие проблемы, касающиеся деятельности тайных обществ, восстания Черниговского полка, следствия, пребывания декабристов в казематах Читы и Петровского Завода, оставались неосвещенными. Поставленные, но неразрешенные вопросы возбуждали интерес читателей.

Напротив, декабристы в своих воспоминаниях представили единую и достаточно четко выстроенную концепцию истории движения. Кроме того, мемуары содержали большое количество конкретных фактов, что, по словам редакторов, и стало основной причиной их публикации.

В соответствии с целями настоящей работы нас будет интересовать не фактическое содержание текстов, а их общая сюжетно-смысловая направленность.

А. Г. Тартаковский в качестве одной из основных черт, присущих мемуарам как особому виду творческой деятельности, называет их ретроспективность, делая акцент не только на временном отрезке, прошедшем между непосредственным совершением описываемых событий и временем написания текста, но также и на процессе взаимодействия авторов мемуаров с другими очевидцами событий и другими мемуаристами, в результате чего воспоминания приобретают черты некоего единообразия.

Применительно к декабристским мемуарам данное обстоятельство стало определяющим. Как хорошо известно, замысел большинства воспоминаний оформился в сибирской ссылке. Специфика жизненной и культурной ситуации, в которой оказались осужденные декабристы, способствовала выработке коллективного взгляда на прошлое. Различная степень осведомленности декабристов относительно истории движения еще больше усиливала этот фактор.

Мировоззрение декабристов сформировалось под воздействием литературных представлений и стереотипов романтизма первой четверти XIX в. Одним из основополагающих структурных компонентов романтической культуры является феномен «героя», в котором исследователи выделяют следующие элементы: совершение подвига в процессе выполнения долга (служебного или этического), ограничение допустимых средств для достижения цели, готовность к самопожертвованию, претерпеваемые испытания (страдания), преодоление препятствий, патриотизм, следование строгому кодексу чести, приоритет общественного над частным, верность дружбе. Важно присутствие таких моментов, как общественная значимость героического поступка и исключительные личные качества.

Анализ текстов декабристских мемуаров показывает, что повествовательная канва воспоминаний участников движения строилась в соответствии с этими нормами.

Приоритетное внимание участники декабристского движения уделяли причинам возникновения тайных обществ, делая акцент на крайне неудовлетворительном внутриполитическом состоянии России первой четверти XIX в. Осуществлению же необходимых реформ мешали различного рода обстоятельства и люди (например, временщик А. А. Аракчеев). Это, во‑первых, позволяло декабристам показать общественную значимость своих действий, а во‑вторых, сформулировать одну из центральных идей феномена «героя» – идею добровольной жертвы. Характеризуя военную молодежь первой четверти XIX в., Н. В. Басаргин писал: «…охотно отделялись от массы и с увлечением готовы были посвятить себя на пользу Отечества, ни во что не ставя личную опасность и грозящую невзгоду в случае неудачи или ошибочного расчета». Логическим продолжением этой идеи стал сюжет о возможности побега за границу. В качестве основной причины отказа от предоставленной возможности для спасения декабристы, как правило, называли любовь к Родине и нежелание оставлять в беде своих друзей.

В этом контексте уместно обратиться к биографии декабриста И. И. Сухинова, написанной его товарищем В. Н. Соловьевым и опубликованной в «Русском архиве». В ней Соловьев утверждал, что после подавления восстания Черниговского полка у Сухинова был шанс бежать за границу, но он «удерживался одной мыслию: как оставить отечество и спастись бегством, в то время когда бедствуют восставшие вместе с ним товарищи!» Приведенный пример показывает, что декабристы не только пытались донести до общественности историю движения, но и вполне осознанно использовали коллективно выработанную «декабристскую легенду».

Фрагменты воспоминаний, посвященные периоду следствия, реализовывали другой компонент образа «героя» – благородное страдание. Как правило, описания заключения в Петропавловской крепости носили сильно выраженный эмоциональный оттенок, выдвигая на передний план нравственные и душевные терзания, пережитые заключенными. М. А. Бестужев, например, писал: «Я находился в экзальтированном настроении христиан-мучеников в эпоху гонений. Я совершенно отрешился от всего земного и только страшился, чтобы не упасть духом, не оказать малодушия при страдании земной моей плоти, если смерть будет сопровождаться истязаниями». Практически все декабристы отмечали, что ожидали смертного приговора и были к нему готовы.

Усиливал этот компонент и образ Следственной комиссии, созданный участниками движения. Современный исследователь О. В. Эдельман отмечает, что декабристы редко останавливались на непосредственном описании судебного процесса, предпочитая описывать свой тюремный быт. Однако немногочисленные отрывки весьма показательны. Описывая действия Верховного уголовного суда, И. Д. Якушкин отмечал, что суд старался «поместить в своем донесении только то из этих признаний и показаний, что бросало тень на Тайное общество и представляло членов его в смешном или отвратительном виде, умалчивая о том, что могло бы возбудить к ним сочувствие».

В отношении судебного процесса над декабристами возник интересный парадокс: ход следствия и действия судебных чиновников становились известны читающей публики только со слов самих декабристов. Главный же источник для изучения процесса, следственные дела участников декабристского движения, оставался недоступным до 1905 г.

Практически единственным исключением в ряду декабристских воспоминаний, описывающих поведение арестованных участников движения во время допросов, стало мнение, высказанное А. С. Гангебловым: «…сколько бы разочарований испытало бы русское общество, если архивы Следственной комиссии по делам декабристов стали общедоступными». Гангеблов был вовлечен в тайное общество лишь накануне 14 декабря, не принимал участие в восстании, после следствия был переведен тем же чином из гвардии в армейский полк и служил на Кавказе. Он не испытал на себе в полной мере влияния декабристского окружения, что еще раз доказывает воздействие «декабристской среды» на тональность декабристских воспоминаний.

Третий структурный элемент образа «героя» – преодоление трудностей – реализовывался через описание сибирского периода жизни декабристов, которое занимало одно из центральных мест в декабристской мемуаристике. Как правило, эта часть воспоминаний содержала следующую сюжетную конструкцию: трудности, пережитые на пути в Сибирь, когда «одна твердость характера спасала их <речь идет о В. Н. Соловьеве, А. Е. Мозалевском. – Е.В.>; хладнокровие, терпение, презрение ко всем гонениям рока, беспечность и беззаботливость о будущем были единственными средствами спасения их от уныния…» – которые сменялись радостью от встречи с товарищами. Затем шли описания тюремного быта, тяжелые условия проживания в тесном помещении: «…гром от кандалов мешал сосредоточиться, а места было так мало, по необходимости приходилось почти целый день – сидеть», скудная пища, отсутствие теплой воды для мытья посуды, казематы без окон в Петровском Заводе; сложности, связанные с запретом на переписку с родными, чередовались с историями об усилиях декабристов по совершенствованию своего образования: кружки по интересам, изучение иностранных языков, отечественной и зарубежной истории, математики, литературы и других наук.

В 70–80-х гг. XIX в. на страницах «Русского архива» и «Русской старины» завязалась острая полемика между декабристами Д. И. Завалишиным, П. Н. Свистуновым и А. Ф. Фроловым. Мы не будем подробно останавливаться на истории и идейном содержании спора, так как эти вопросы подробно освещены в исследовательской литературе. Отметим только некоторые наиболее важные моменты.

Полемика затронула широкий круг вопросов: причины движения, его программные документы, роль каждого из участников в истории движения. Однако основное внимание было уделено пребыванию декабристов в казематах Читы и Петровского Завода.

Описывая быт узников, Д. И. Завалишин уделил большое внимание созданию и функционированию так называемой «Большой артели» – объединения ссыльных декабристов, целью которого являлось улучшение условий проживания ее членов. По версии Завалишина, причиной учреждения артели стало недовольство неимущих декабристов материальной зависимостью от своих состоятельных товарищей. П. Н. Свистунов и А. Ф. Фролов, следуя декабристской традиции, пытались представить декабристов как единое сплоченное сообщество высоконравственных людей, готовых к самопожертвованию ради товарищей, которым были чужды своекорыстные побуждения и недостойные помыслы. Они всячески отрицали какие-либо разногласия в среде ссыльных декабристов и неоднократно подчеркивали, что помощь богатых ссыльных неимущим не была вынужденной, более того – именно представители данной категории ссыльных вносили наибольшие пожертвования.

Полемика между декабристами показала, что проблемы личного поведения (чувство долга, готовность поступиться личным благополучием и материальным положением) были для участников не менее важны, чем проблемы тактических и политических установок. Именно с этих позиций они оценивали свои действия и действия своих товарищей. Кроме того, она рельефно отражала присутствие важного компонента образа «героя» – верность дружбе.

Декабристы не приняли версию Д. И. Завалишина и разорвали с ним связи. Однако, на наш взгляд, гораздо большее значение имеет тот факт, что и редакторы исторических журналов, в которых публиковались материалы полемики, не приняли версию событий, изложенную Завалишиным, и отказались от сотрудничества с ним. В 1870-х гг. это сделал П. И. Бартенев, в начале 1880-х гг. – М. И. Семевский. Отказался печатать статьи Завалишина и редактор «Исторического вестника» С. Н. Шубинский.

Таким образом, знакомясь с воспоминаниями и публицистикой декабристов, читатель имел дело с частным вариантом социокультурной мифологии, а авторы воспоминаний были одними их непосредственных создателей образа «героя-декабриста», ставшего на долгое время определяющим в общественном мнении изучаемой нами эпохи.

Основной проблемой декабристоведения второй половины XIX в. была нехватка источников. В связи с этим весьма важным представляется вопрос о публикации в журналах документов официального происхождения.

Здесь особое место занимают публикации на страницах «Русского архива» «Донесения Следственной комиссии по делу о тайных обществах» и «Приложений к докладу Следственной комиссии о тайных обществах», составленных специально для Николая I.

Впервые «Донесение…» было опубликовано в 1826 г. И хотя к нему обращались исследователи, для широкой аудитории документ остался недоступным, поэтому его публикация в 1880 г. вызвала большой резонанс по следующим причинам. Во-первых, «Донесение…» значительно расширяло информационное поле для изучения истории декабризма. Размышляя над значением публикации в «Русском архиве» названных документов, Ю. Г. Оксман заметил: «…ни один общий исторический труд или специальные мемуары не могли еще дать большего материала… чем страницы официального “Донесения”…» Ряд современных исследователей высказывают мнение, что, несмотря на явно тенденциозный характер документа, в результате чего многие аспекты идеологии декабристов – освобождение крестьян, сокращение срока службы для солдат и т. д. – остались за его рамками, с чисто фактической стороны оно не содержало ни вымысла, ни лжи. Во-вторых, композиционное и стилистическое оформление «Донесения…», которому было присуще наличие художественных элементов, выходило за рамки официального документа и позволяло воспринимать его как публицистическое произведение.

«Донесение Следственной комиссии» не раз становилось объектом критического разбора и в воспоминаниях декабристов, и в публицистике А. И. Герцена и Н. П. Огарева, что априори вносило ноту недоверия в восприятие читателями текста этого документа. Однако подтвердить или опровергнуть материалы «Донесения…» не представлялось возможным.

Учитывая данные обстоятельства и основываясь на исследовательских работах, попытаемся определить влияние «Донесения…», опубликованного в 1826 г., на образ декабриста, сложившийся у русской образованной публики к началу 1880-х гг.

В тексте «Донесения…» можно выделить два принципиальных момента. Первый: движение декабристов представлено как чисто идеологическое. Большое внимание было уделено преобразовательным проектам декабристов в той их части, которая касалась идейных споров о конституционной монархии и республики, введения в России представительной формы правления. «Революционная» же составляющая тактики декабристов и собственно подготовка к восстанию были сведены к минимуму, более того, само восстание представлено как чистая случайность. В тексте «Донесения…», по сути, нашли отражение проблемы, продолжавшие оставаться актуальными и для пореформенной России, с той лишь разницей, что со времени восстания декабристов политическая культура и общественное самосознание российского общества вышли на качественно новый уровень. То, что казалось неприемлемым пятьдесят лет назад, воспринималось практически как норма.

Второй момент, также весьма актуальный для России начала 1880-х гг., – планы участников тайных обществ относительно убийства императорской семьи, которые, как известно, стали основным пунктом в обвинении декабристов. Однако в тех же самых декабристских мемуарах все планы относительно цареубийства были представлены как «случайные разговоры, не имевшие за собой никаких последствий».

Вместе с тем нельзя не согласиться с мнением В. М. Боковой, указавшей на то, что обилие в тексте документа фраз такого рода, как «свободный человек», «жертва», метафорических восклицаний: «Ах, как славно мы умрем!», «Пусть знают, что и в России есть Бруты» и т. д., способствовало настройке читателей на соответствующий лад. Хотя это наблюдение историка характеризует русское общество середины 1820-х гг., но, на наш взгляд, его вполне можно отнести и к началу 1880-х гг.

Итак, публикация «Донесения Следственной комиссии по делу о тайных обществах», во‑первых, формировала один из важнейших структурных элементов образа декабриста как выразителя реформаторских потребностей и ожиданий российского общества первой четверти XIX в., во‑вторых, продолжила формирование романтического ореола вокруг декабристов, в‑третьих, давала информацию для сопоставительного анализа.

Тематический анализ публикаций, посвященных истории движения декабристов, позволил выделить приоритетные направления в формировании образа декабриста в изучаемый нами период.

Таблица 1

Тематика публикаций по истории движения декабристов в журналах «Русский архив», «Русская старина» и «Исторический вестник»*

* Составлено автором на основе фронтального (сплошного) просмотра годовых комплектов журналов «Русский архив» (1864–1917), «Русская старина» (1870–1917) и «Исторический вестник» (1880–1917).

Обращает на себя внимание четко выраженный персонифицированный характер истории декабризма. В рассматриваемых изданиях было опубликовано 80 биографических статей и заметок, посвященных 34 участникам декабристского движения.

Анализ биографических публикаций показал, что авторы презентовали декабристов, прежде всего, как людей с необычными, трагическими судьбами. В качестве примера можно привести рассказы о необычности характера М. С. Лунина, сумасшествии Н. С. Бобрищева-Пушкина, участии М. И. Муравьева-Апостола в войне 1812 г. В статье, посвященной А. Ф. Бригену, описывались тяжелые условия проживания декабриста в Сибири. Ее автор, С. Н. Браиловский, отмечал, что Бриген «не обнаруживал перед знакомыми и друзьями своих лишений и связанных с ними страданий… всегда являлся довольным и спокойным; только в письмах к любимой дочери он раскрывал свою душу. Вообще Александр Федорович приучен был к большой сдержанности и выдержке».

Фигурами, определяющими лицо декабризма во второй половине XIX в., стали Г. С. Батеньков, А. А. Бестужев и К. Ф. Рылеев.

Интерес к Г. С. Батенькову, на наш взгляд, был вызван, во‑первых, его неординарной – даже для участников декабристского движения – судьбой. Как известно, Батеньков двадцать лет заключения провел в одиночной камере. Во-вторых, тем, что он в наибольшей степени, чем кто-либо из декабристов, представлял собой «реформаторское» крыло движения: работал со М. М. Сперанским, участвовал в разработке проектов реформ первой четверти XIX в. Стремление к реформам было весьма актуальным во второй половине XIX в. Это доказывает и содержание публикаций, в которых основное место уделялось либо пребыванию Батенькова в Сибири, либо его участию в преобразовательной деятельности М. М. Сперанского.

Интерес к А. А. Бестужеву-Марлинскому вполне можно объяснить его литературной деятельностью. К тому же А. А. Бестужев был практически единственным из декабристов, чье имя после событий 1825 г. не исчезало из вида образованной общественности, благодаря публикации его романов. Публицистов привлекали обстоятельства кавказской службы и трагической гибели писателя-декабриста. Так, известный историк Кавказа А. П. Берже в биографии А. А. Бестужева-Марлинского весьма ярко и образно нарисовал тяжелую, полную драматизма жизнь декабриста, возложив всю ответственность за гибель участника событий 1825 г. на его полковое начальство.

Интерес к К. Ф. Рылееву также определялся о его литературной деятельностью, но, кроме того, и трагичностью его судьбы, особенностями характера. В многочисленных публикациях активно тиражировался сюжет о предчувствии Рылеевым своей гибели. К. Ф. Рылеев стал воплощением всех положительных сторон декабризма. Особенно заметно этот аспект проявлялся через противопоставление двух лидеров декабристского движения – П. И. Пестеля и К. Ф. Рылеева. Обозначенное еще в произведениях декабристов, это противопоставление со временем стало нормой.

Одной из центральных проблем второй половины XIX в., волновавших российскую общественность, был вопрос о приемлемости вооруженных методов борьбы для достижения политических целей. В этом контексте весьма интересными представляются подборки материалов, касающихся истории восстания 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади, собранные и составленные редакторами рассматриваемых журналов.

Все публикации, содержащие описание событий 14 декабря, можно разделить на две группы.

Первую группу составляли воспоминания военных, принимавших участие в подавлении восстания. Для этих публикаций были характерны негативные оценки восставших, связанные, в первую очередь, с нарушением декабристами военной присяги. Общим местом для критики их действий стало вовлечение в восстание солдат, не подозревавших об истинных целях выступления. Самыми распространенными сюжетами публикаций были: неразличение солдатами Конституции и жены цесаревича Константина, раскаяние солдат, их обвинения в адрес офицеров по поводу своей горькой участи.

Вторая группа – воспоминания и письма современников – случайных очевидцев восстания, которые содержались как в отдельных специальных публикациях, так и в составе более обширных мемуаров. Подобного рода публикации, в первую очередь, демонстрировали «ужасы» вооруженного выступления. Описание Петербурга после восстания выглядело малопривлекательным: «…небывалого зрелища войска в городе, греющиеся у огней на бивуаках, как после сражения с неприятелем», покрытая телами Сенатская площадь, кровь на стенах здания Сената. Описания подобного рода напоминали читателям об «ужасной участи», которая могла бы постигнуть Россию, и делали уместным умозаключение: если бы «разбойникам удалось сделать переворот, то они бы погрузили Россию в потоки крови на 50 лет».

Приведенный материал свидетельствует о том, что публикации, посвященные восстанию 14 декабря, «реанимировали» один из образов декабриста, сложившийся еще в середине 1820-х гг. и вызванный непосредственной реакцией на восстание. Этот образ носил крайне негативный оттенок: декабрист – безответственный человек, едва не погубивший Россию. Показательным является и то, что именно в этих публикациях с особой остротой ставился вопрос о моральном праве декабристов, представлявших общественное меньшинство, сделать счастливым весь народ.

Появление такого рода материалов в журналах объяснялось не только стремлением редакторов к объективности, но и выражением их собственных политических позиций: П. И. Бартенев и М. И. Семевский неоднократно высказывались о полном неприятии методов вооруженного восстания, предпринятого декабристами.

С начала 1880-х гг. ведущей «декабристской темой» исторической периодики становится период пребывания декабристов в Сибири, что, на наш взгляд, было обусловлено следующими причинами. Во-первых, процесс освоения сибирской территории, активизировавшийся во второй половине XIX в., сильно повысил интерес к ней со стороны жителей европейской части России. Исключительная же роль, сыгранная ссыльными декабристами в истории Сибири, позволяла европейским жителям ощущать себя по отношению к сибирскому населению культурными «провидцами». Во-вторых, во второй половине XIX в. у жителей Сибири происходит осознание своей принадлежности к культурно-историческому пространству Российской империи и, как следствие, желание занять в нем свою нишу. В этой ситуации история пребывания в Сибири декабристов становилась связующей нитью между ними и жителями Европейской России. Отметим, что жители сибирского региона внесли значительный вклад в разработку данной темы. В то же время сибиряки вполне осознавали общественно-культурную значимость пребывания декабристов в регионе. Например, их пребывание в Иркутске было включено в перечень исключительных событий губернии. В-третьих, ужесточение цензурной политики в начале 1880-х гг. делало публикацию статей декабристской тематики нежелательной. Пребывание же декабристов в Сибири для печатных органов было относительно безопасной темой, так как она не затрагивала преобразовательные планы декабристов, не поднимала вопросы цареубийства. Редакторы журналов печатали публикации на данную тему с наименьшим риском вызвать нарекания со стороны цензуры.

Знакомство читателей с пребыванием декабристов в сибирском регионе происходило посредством публикации официальной документации, переписки декабристов, воспоминаний о них современников. В различных по функциям и жанровым принадлежностям публикациях можно выделить три интерпретации образа «сибирского» декабриста.

Первая интерпретация – нравственный пример для сибирского населения. Так, в своих воспоминаниях М. Д. Францева, дочь сибирского чиновника и воспитанница семьи декабриста М. А. Фонвизина, писала, что, в отличие от купцов, спаивавших местных жителей ради наживы, декабристы «имели громадное нравственное влияние на сибиряков: их прямота, всегдашняя со всеми учтивость, простота в обращении и, вместе с тем, возвышенность чувств ставили их выше всех. <…> Даже осужденные за разные преступления простые каторжники, и те, несмотря на свою закоренелость, выказывали им своего рода уважение и предпочтение».

В воспоминаниях сибиряка К. М. Голодникова отмечалось: «В начале 1840-х гг. лучшее общество маленького и невзрачного города Тобольской губернии Ялуторовска составляли государственные и политические преступники, но как те, так и другие жили особняком от местных чиновников, показывались только у местного протоиерея Знаменского, человека почти святой жизни, у исправника Меньковича, славившегося тогда по всей губернии своим бескорыстием». После отъезда декабристов, по словам автора, «Ялуторовск превратился в настоящую пустыню».

Вторая интерпретация: декабрист – культурный просветитель Сибири. В основном она реализовывалась через описание педагогической деятельности декабристов. Особое место в повествовании занимало открытие декабристами в Ялуторовске ланкастерской приходской школы и женской школы для беднейших слоев населения. Отмечалось при этом, что, когда «число учащихся стало возрастать… приходилось отказывать просителям, имевших более других средств к обучению для детей дома или в училищах ведомства министерства народного просвещения».

Третья интерпретация: декабрист – человек, стойко переживавший все жизненные невзгоды, готовый прийти на помощь нуждающимся. Особую убедительность этой интерпретации образа придавали материалы, исходившие из официальных кругов. В качестве примера можно привести характеристику М. К. Кюхельбекера: «…изумительная энергия, с какою он приходил на помощь страждущему человечеству, оказывая медицинскую помощь населению Баргузина… где не было ни одного врача… он снискал себе уважение и почтение как самых высокопоставленных, так и самых бедных, – словом, всех тех, кто знает и кто испытал на себе его доброту».

Важной особенностью «сибирского» образа декабриста стал приоритет нравственных качеств над их политическими убеждениями. Декабристы изображались в «домашней обстановке», далекой от идеалов и революционных стремлений юности. В сибирских публикациях неоднократно отмечалось, что они предпочитали не говорить о событиях 14 декабря 1825 г. В 1884 г. в «Русском архиве» были опубликованы воспоминания Л. Ф. Львова, который по правительственному поручению в середине 1840-х гг. путешествовал по Сибири, где встречался с некоторыми из бывших участников движения.

Описывая свое первое свидание с декабристами, Л. Ф. Львов заметил: «Бесспорно, среди них были прекрасные люди, умные, образованные, но людей с выдающимися убеждениями и волею, с положительным характером и логикою, я не встретил между ними». Львову возражал И. В. Ефимов – сибиряк, проведший детство в декабристской среде, представивший сибирское восприятие декабристов, далекое от их политической деятельности: «…не политических деятелей видели мы в них, а людей, которые тридцать лет сряду несли на наших глазах тяжелое наказание, несли спокойно, с достоинством, и веруя в Промысел Божий». Особое значение приобретает конечная ремарка Ефимова: «…мы и через полвека вспоминаем о них как о живых примерах всего доброго, чистого и прекрасного и храним глубокую благородную память к этим добровольным изгнанникам».

Таким образом, публикации, относившиеся к истории пребывания декабристов в Сибири, презентовали их, прежде всего, как носителей высоких моральных качеств, а не как политических деятелей.

Для жителей Европейской России в еще большей степени актуализировались компоненты образа героя, обозначенные еще в мемуарах декабристов, – исключительные качества личности и ее общественная значимость.

Во второй половине XIX в. декабристы становятся мерилом нравственности. Так, в биографическом очерке, посвященном Я. И. Ростовцеву, его автор Ф. П. Еленев оправдывает героя своей статьи от обвинений в предательстве, ссылаясь на письма декабриста Е. П. Оболенского.

Ряд статей, посвященных коменданту Нерчинских рудников С. Р. Лепарскому, также показывает, что деятельность коменданта оценивалась по его отношению к осужденным декабристам.

В 1880-е гг. исторической периодикой востребуется еще одна тема, которая также вносит романтический ореол в историю движения – жёны декабристов.

В конце 1880-х гг. в журналах появляются первые немногочисленные исследовательские статьи, посвященные истории декабризма. Данный факт можно объяснить тем, что к тому времени был собран фактический материал, который необходимо было обобщить. К тому же людей, связанных с историей декабристского движения, оставалось всё меньше.

Научное осмысление наследия декабристов позволило оценить образ декабриста с другой позиции. Дается не только личностная характеристика участников движения, но и производится историческая оценка их деятельности. Смену ракурса в восприятии декабристов мы можем проследить на примере изменения представлений о декабристах как участниках освободительного движения.

В начале 1880-х гг. автор рецензии на воспоминания декабриста А. П. Беляева отмечал, что главная заслуга декабристов состояла в том, что они зародили «способность “стыдиться” своего привилегированного положения, передавая ее от одного поколения к другому, – то, что было нравственным достоянием немногих, стало, наконец, общей собственностью».

Изменение общественно-политической ситуации в начале XX в., учреждение Государственной думы обострили необходимость поиска в прошлом прецедентов конституционных проектов. В связи с этим возникает интерес к конституционным планам декабристов, к тому же этот интерес можно было удовлетворить, когда стали доступны архивные материалы, в частности, тексты конституции Н. М. Муравьева и «Русской Правды» П. И. Пестеля. В данном контексте интересной представляется работа редактора «Исторического вестника» Б. Б. Глинского, который, видя в декабристах предшественников конституционных преобразований начала XX в., писал: «Мы должны помнить их великую заслугу: они бросили ту искру, от которой теперь разгорается пламя».

Итак, подводя итог, следует выделить две ключевые интерпретации образа декабриста, представленные в рассмотренных нами журналах:

1) «Честолюбцы, едва не погубившие Россию». В основном эта интерпретация реализовывалась через публикацию материалов, посвященных восстанию 14 декабря 1825 г., и не получила широкого распространения.

2) «Герои, способные на самопожертвование ради Отечества, дружбы, ближнего». Образ героя-декабриста стал определяющим. Однако говорить о какой-либо идеологической мотивации со стороны редакций исторических журналов в преобладании этого образа не представляется возможным. На наш взгляд, основная причина его доминирования кроется как раз в «научной» ориентации указанных изданий. Обозначив цели своих изданий как, прежде всего, информационные, редакторы пытались опубликовать как можно больше фактического материала. В силу разных причин предоставить этот материал могли либо сами декабристы, либо лица, имевшие связь с историей движения, которые, в большинстве своем, если и не принимали политический аспект декабризма (а зачастую просто не были с ним знакомы), то неизменно отмечали его большое морально-этическое значение.

Таким образом, можно с большой долей уверенности констатировать, что в публикациях «Русского архива», «Русской старины» и «Исторического вестника» был заложен фундамент «декабристского мифа». Вместе с тем сводить только к этому роль указанных журналов нельзя. Публикация декабристских материалов актуализировала проблемы истории декабризма, стимулировала дальнейшее изучение темы, во многом определяя ее характер.

 

Становление революционной концепции декабризма в советской историографии (вторая половина 1930-х – середина 1950-х гг.)

Г. Д. Казьмирчук, Ю. В. Латыш

В середине 1930-х гг. советская власть окончательно взяла под контроль историческую науку, проведя «зачистку» от «буржуазных схем». В постановлении ЦК ВКП (б) и СНК СССР от 16 мая 1934 г. отмечалось, что в большинстве работ советских историков изложение сводится к абстрактным социологическим схемам без анализа событий и фактов в их хронологической последовательности. Ставилась задача подчинить науку органам советской власти.

Во второй половине 1930-х гг. декабризм очутился среди мало актуальных исторических тем. Ликвидация в 1935 г. Всесоюзного общества политических каторжан и ссыльнопоселенцев, издательство которого публиковало многие труды советских декабристоведов, усложнило издание исследований о декабристах. В СССР утвердился культ личности И. В. Сталина, очевидно, не имевшего симпатий к декабристам. Прагматичного политика мало привлекали идеалистические мечтания «первых русских революционеров». На наш взгляд, наиболее удачно объяснил отношение И. В. Сталина к декабристам писатель В. Л. Кондратьев, который по поводу волны послевоенных «посадок» военнопленных сказал следующее: «И тогда мы задумались: не боится ли наш Верховный нового декабризма? Ведь он же показал Европу Ивану и Ивана Европе, как и Александр І в 1813–1814 гг.».

В условиях становления режима единоличной власти господствовавшая в 1920-е гг. школа М. Н. Покровского, привыкшая признавать только постулаты своего лидера, казалась излишне самостоятельной. В ряде постановлений ЦК ВКП (б) и СНК СССР второй половины 1930-х гг. ей был нанесен сокрушительный удар. Умершего в 1932 г. М. Н. Покровского обвинили в том, что он разорвал единое декабристское движение на классово антагонистические течения. Часть его учеников была репрессирована, остальные, среди которых была и М. В. Нечкина, поспешили откреститься от взглядов своего учителя. В тот период в качестве доминирующего окончательно утвердилось понимание декабризма как революционного движения. На первый план выдвинулся антифеодальный характер декабристской идеологии борьбы против крепостничества и самодержавия. В результате репрессий против ученых советское декабристоведение было загнано в узкие рамки ленинского постулата о трех этапах освободительного движения в России, а декабристам отводилось почетное первое место среди предшественников большевистской революции.

Предвоенные исследования о декабристах имели скорее пропагандистский, чем научный характер, что свидетельствовало о глубоком кризисе декабристоведения. Для трудов этого периода характерны упрощенные подходы, построение оторванных от реальности концепций, желание «подогнать» выводы под наперед запрограммированную схему. Особенно остро кризис ощущался на Украине, где были уничтожены историческая школа М. С. Грушевского и лучшие силы историков-марксистов. В конце 1930-х гг. украинские историки приняли схему декабристского движения, разработанную российскими учеными. Об этом свидетельствуют работы Ф. Ястребова, признававшего, что декабристское движение на Украине было результатом общероссийской социально-экономической и политической обстановки и возникло под непосредственным влиянием западноевропейских революций конца ХVІІІ – начала ХІХ вв. Однако еще ощущалось влияние идей М. Н. Покровского: Ф. Ястребов преувеличивал «ограниченность» и «нерешительность» восставших, традиционно критиковал С. И. Муравьева-Апостола, который постоянно колебался, за что его якобы хотели убить солдаты. Российские ученые избирательно исследовали аспекты декабризма, имевшие революционный окрас. В частности, Л. Т. Гусаков и В. Н. Соколов рассматривали взгляды декабристов на крестьянский вопрос.

В 1950-е гг. благодаря инициативе М. В. Нечкиной и под ее руководством возобновилась публикация следственных дел декабристов. Вышли в свет три тома документальной серии «Восстание декабристов», содержавшие материалы руководителей восстания Черниговского полка С. И. Муравьева-Апостола и М. П. Бестужева-Рюмина, а также членов Южного общества А. П. Барятинского, С. Г. Волконского, В. Л. Давыдова, Н. А. Крюкова, А. З. Муравьева, И. С. Повало-Швейковского, В. К. Тизенгаузена, А. П. Юшневского и др. В 1958 г. завершилась огромная работа Б. Е. Сыроечковского, А. А. Покровского и С. Н. Чернова, начатая еще в 1924 г., по подготовке научного издания «Русской Правды». На то время двух последних исследователей уже не было в живых. Публикации предшествовала обширная статья М. В. Нечкиной, содержащая анализ работы П. И. Пестеля над конституционным проектом на фоне его революционной деятельности. Заметным явлением стала публикация избранных сочинений декабристов. Вследствие расширения документальной базы декабристоведы 1950-х гг. обратились к более глубокому изучению таких тем, как формирование мировоззрения декабристов, их связи с демократическими кругами империи, просветительская деятельность и др.

В начале 1950-х гг. расширилась география декабристоведческих исследований. К традиционным центрам изучения декабризма (Москва, Ленинград, Киев, Одесса, Саратов) присоединились Ростов-на-Дону, Воронеж, Курск, Казань, Симферополь, Горький, Львов. Широким был и возрастной диапазон исследователей: от поколения, публиковавшего свои первые труды еще до революции, до студентов-дипломников, которые массово ворвались в декабристоведение в середине 1950-х гг.

Характерной особенностью тех лет было появление свыше 10 кандидатских диссертаций, посвященных отдельным вопросам движения декабристов, половина из которых были защищены на Украине. Некоторые из них освещали деятельность декабристских организаций на Украине, в частности С. М. Файерштейн изучал функционирование Южного общества, Л. А. Медведская исследовала его Васильковскую управу, а Н. С. Захаров – Каменскую.

Однако до 1955 г. фактически не было обобщающих трудов с целостной концепцией декабристского движения. Очевидно, историки боялись повторить судьбу своих предшественников – создателей концепций М. Н. Покровского и «украинского декабризма». Этот «сизифов труд» проделала М. В. Нечкина, завершив таким образом утверждение революционной концепции, отступление от постулатов которой на долгое время стало опасным для успешного историка.

Итоговой работой советского декабристоведения стал двухтомник М. В. Нечкиной «Движение декабристов», удостоенный Золотой медали АН СССР. Это – крупнейшее исследование о декабристском движении, итог не только работы автора, но и всего советского декабристоведения. Оно ценно как успешная попытка обобщения большинства доступных источников и построения на их основе целостной научной истории декабризма. Основная задача монографии вытекала из названия и заключалась в том, чтобы «изучить движение декабристов, а не какой-нибудь другой вопрос декабристоведения». Сущность своего исследовательского замысла М. В. Нечкина определила так: «Из каких корней выросло движение, и какая историческая почва его питала? Какие стадии прошло движение, как развивалась его идеология, какие особенности имели декабристские организации, которые сменяли одна другую или сосуществовали, тесно переплетаясь в едином движении? Как было подготовлено восстание декабристов, как вырос замысел восстания в истории движения, в чем заключался этот замысел и каков ход и итог восстания?»

М. В. Нечкина выдвинула тезис о приоритетной роли российской крепостнической действительности в формировании мировоззрения декабристов. «Не увлечение западноевропейской передовой философией, – писала она, – не заграничные военные походы, не примеры западноевропейских революций породили движение декабристов, его породило историческое развитие их страны, объективные исторические задачи в русском историческом процессе». По мнению М. В. Нечкиной, политическое мировоззрение будущих декабристов начало формироваться еще до войны 1812 г., но огромной силой этого процесса стала «гроза двенадцатого года». Этот тезис на долгие годы стал господствующим в советском декабристоведении. Отстаивая приоритет внутрироссийских факторов в формировании мировоззрения декабристов, М. В. Нечкина отмечала влияние на последних буржуазных идей французских просветителей и революционных событий в Европе. Она рассматривала декабристское движение на широком историческом фоне, связывала его с общественными преобразованиями в Европе, с переходом от феодальных отношений к буржуазным.

В монографии впервые детально исследованы преддекабристские организации (кружки, артели), но не вполне обоснованным, по нашему мнению, является положение о составе Семеновской артели, относительно которой нет надежных источников. Исследовательница объявила членами артели известных ей офицеров Семеновского полка, но не аргументировала это документально, после чего считалось, что она установила состав артели.

М. В. Нечкина впервые в советском декабристоведении всесторонне раскрыла процесс возникновения и деятельности декабристских организаций, их взаимоотношения на разных этапах движения. На основании следственных дел и мемуаров она осуществила реконструкцию несохранившегося устава Союза спасения. Исследовательница подчеркивала, что отсутствие в распоряжении историка программных документов не освобождает его от задачи изучить программные положения и требования на основании детального анализа дошедших до нас материалов. Правда, такой метод не исключает возможности допустить серьезные ошибки. Во всяком случае, попытка реконструкции М. В. Нечкиной программных положений Союза благоденствия (историк опровергала взгляд на эту организацию как чисто просветительскую и не революционную) всегда вызывала дискуссии, а сегодня большинство специалистов считают ее ошибочной.

Программные документы декабристов М. В. Нечкина анализировала в связи с историей тайных обществ, с учетом хронологических этапов движения и конкретной ситуации, «питавшей конституционное творчество» декабристов. Проследив создание этих документов, споры во время обсуждения их вариантов, она пришла к выводу, что программные документы декабристов – это не только индивидуальное творчество того или иного декабриста – автора конституционного проекта, а важная составляющая деятельности организаций.

Исследуя историю декабристских организаций, анализируя их программные документы, развитие идеологии декабризма, а также разнообразные тенденции в среде «дворянских революционеров», М. В. Нечкина утверждала, что движение декабристов «было внутренне едино, и его стремление к единству – заметная черта, выдающаяся в историческом значении». Как верно подметил С. С. Ланда, М. В. Нечкина сглаживала отношения П. И. Пестеля с Северным обществом, «приглушала остроту фактов, свидетельствующих о внутренних противоречиях в едином по своему характеру движении дворянских революционеров».

Монография М. В. Нечкиной и сейчас является, по сути, энциклопедией декабризма. Но ошибочно было бы считать, что с выходом двухтомника все проблемы декабристского движения уже изучены. Концепция М. В. Нечкиной требует критического переосмысления с точки зрения новейших достижений декабристоведения, отказа от сплошной революционизации декабристов.

После выхода двухтомника и монографического исследования об отношениях декабристов и А. С. Грибоедова, удостоенного Сталинской премии, М. В. Нечкина получила неофициальный титул «главы советских декабристоведов»; все исследования декабризма в СССР должны были исходить из разработанной ею революционной концепции декабризма. Под ее влиянием Н. М. Дружинин пересмотрел свои взгляды, отказавшись от разделения декабристов на течения. Теперь он указывал на буржуазную направленность декабристской идеологии, отяжеленную феодально-дворянскими пережитками. Признание движения декабристов единым целым привело к тому, что советские историки часто игнорировали отличия между тайными обществами, считая их несущественными, такими, которые не противоречили магистральной линии борьбы за ликвидацию самодержавия и крепостного права.

На Украине концепцию М. В. Нечкиной поддержал Н. Н. Лысенко. Он решительно отрицал противопоставление декабристских организаций, отмечал, что внутри всех обществ велась борьба между революционной и либеральной тенденциями и что в этой борьбе верх одерживала первая, носителем которой была группа декабристов, отстаивавшая установление республиканского строя. Украинские декабристоведы всячески пытались откреститься от концепции «украинского декабризма», постоянно подчеркивая, что движение на Украине было составной частью общероссийского, а восстание Черниговского полка – составной частью восстания декабристов вообще.

Декабристоведы советской Украины изучали социально-классовые причины возникновения декабризма. Так, Н. Н. Лысенко отмечал, что его появление было закономерным результатом быстрого разложения и кризиса феодально-крепостнической системы, развития в ее недрах капиталистических отношений и обострения классовой борьбы, результатом разложения феодального общества в целом и его господствующего помещичьего класса в частности.

Ключевое место в трудах декабристоведов начала – середины 1950-х гг. занимало изучение политической программы декабристов. Украинские и российские исследователи подчеркивали общность задач, поставленных в «Русской Правде» П. И. Пестеля и «Конституции» Н. М. Муравьева. С. М. Файерштейн анализировал аграрный проект П. И. Пестеля; В. М. Тарасова и П. Ф. Никандров – социально-экономические и политические взгляды декабриста; И. Алешина и И. Дементьев – крестьянский вопрос в планах декабристов.

В середине 1930-х гг. М. В. Нечкина выдвинула положение о так называемом «кризисе Южного общества», возникновение которого связывала с деятельностью С. И. Муравьева-Апостола и М. П. Бестужева-Рюмина. Первого она изобразила агентом «Севера на неспокойном Юге», с помощью которого либералы Северного общества одержали победу над радикальными южанами. В 1950-е гг. ее поддержал С. М. Файерштейн, утверждавший, что кризис возник и развился в связи с новой редакцией «Русской Правды», которая обострила противоречия в Южном обществе до состояния непримиримого антагонизма. Позже И. В. Порох аргументированно доказал, что никакого кризиса Южное общество не переживало. Интересно, что дискуссия развернулась только через 20 лет после выхода противоречивой статьи М. В. Нечкиной, поскольку во второй половине 1930-х гг. декабризм мало интересовал советских историков.

Формировались и новые взгляды на деятельность Общества соединенных славян. Не разделяли мнения М. В. Нечкиной о близости членов этого общества и революционных демократов известные российские и украинские историки Н. Н. Лысенко, С. Б. Окунь, Л. А. Сокольский, И. В. Порох, считавшие, что в «Записках» И. И. Горбачевского изложены позднейшие взгляды автора, перенесенные в эпоху 1820-х гг. Н. Н. Лысенко убедительно доказал, что основным недостатком этого произведения является то, что его автор придерживался ошибочного мнения о том, что якобы восстание Черниговского полка – не результат деятельности Васильковской управы во главе с С. И. Муравьевым-Апостолом, а дело рук членов Общества соединенных славян.

Сравнительный анализ «Правил соединенных славян» и книги деятеля Великой французской революции, сподвижника Г. Бабефа С. Марешаля «Путешествия Пифагора» осуществил Ю. Г. Оксман. Он установил, что авторы «Правил» братья А. И. и П. И. Борисовы находились под влиянием отдельных бабувистских идей. Ю. Г. Оксману удалось также выяснить историю появления русского перевода книги С. Марешаля в виде извлечений отдельных сентенций, объединенных В. Сопиковым в брошюру «Пифагоровы законы и моральные правила». Текстуальное сопоставление «Пифагоровых законов и моральных правил» с «Правилами соединенных славян» дало основание утверждать, что именно эту работу имел в виду П. И. Борисов, когда говорил о прообразе устава Общества первого согласия.

Как и большинство тогдашних декабристоведов, Ю. Г. Оксман считал политическую программу «соединенных славян» слабой и политически незрелой. «Вся история Общества соединенных славян, – писал ученый, – не оставляет никаких сомнений в том, что его деятели до самого включения их в Южное общество не имели конкретных планов расширения революционной работы и за рамки чистого просветительства в своей общественной практике не выходили», «только в положениях пестелевской программы Южного общества их неясные революционные устремления приобрели конкретные и жизненные формулировки целей и путей борьбы, а в указанных им руководителями Васильковской управы заданиях агитационно-пропагандистской и организационной работы среди солдат нашла выход их революционная энергия».

Такое несколько поверхностное и одновременно высокомерное отношение к Обществу соединенных славян как к второразрядной организации было присуще всему советскому декабристоведению до конца 1980-х гг.

Советские историки подчеркивали, что все три тайных общества – Северное, Южное и Общество соединенных славян, выступая за свержение самодержавия и отмену крепостного права, придерживались единой тактики. Если и были отличия в программных и организационных вопросах, то не они определяли основное направление декабризма, «чтобы можно было говорить о кардинальных отличиях между декабристскими организациями».

Касаясь национального вопроса в планах декабристов, авторы исследований второй половины 1930-х – середины 1950-х гг. сводили его к будущему Польши, связям декабристов с поляками, отношению Южного общества к польскому вопросу. В этом направлении трудились И. Беккер, А. Бортников, Л. А. Медведская, И. С. Миллер, Г. Фруменков, У. А. Шустер. В частности, Л. А. Медведская, которой принадлежит наиболее полное исследование этого вопроса, доказывала, что, вопреки позиции польских магнатов, передовые люди России и Польши были готовы к заключению революционного союза. Отказ польской оппозиции поддержать восстания 1825–1826 гг. показал, что советские историки, как и декабристы, выдавали желаемое за действительное.

Ученые почти не уделяли внимания околодекабристским организациям. Исключением является разве что статья Ю. Г. Оксмана о деятельности одесского «Общества независимых». По его мнению, эта организация имела близкие к декабристским идеи, примыкая к Обществу соединенных славян. Преувеличивая революционность «Общества независимых», ученый считал его «действительно революционной организацией, с откровенной закваской воинственного материализма, с агрессивно-республиканскими и антидворянскими лозунгами».

Больше других аспектов декабризма внимание историков привлекало восстание декабристов. В целом ряде трудов детально рассматривались планы вооруженной борьбы, ход и тактика восстаний на Сенатской площади и на Юге.

Существенное переосмысление восстания Черниговского полка связано, прежде всего, с трудами И. В. Пороха и Н. Н. Лысенко. Они подчеркивали ведущую роль в его организации и проведении Васильковской управы Южного общества. С. И. Муравьев-Апостол назывался одним из самых последовательных «дворянских революционеров». И. В. Порох сделал также ряд важных уточнений отдельных фактов и событий восстания. В частности, он доказал, что причина провала бобруйского плана, разработанного С. И. Муравьевым-Апостолом и М. П. Бестужевым-Рюминым, заключалась не в том, что Александр І не приехал для смотра 9-й пехотной дивизии, а в неготовности войск к выступлению и отсутствии согласия Директории Южного общества. Н. Н. Лысенко отмечал, что тайные общества готовили вооруженное выступление слишком медленно, Тульчинская и Каменская управы очень мало сделали для его подготовки.

Введение в научный оборот новых материалов позволило шире раскрыть вопрос о количестве участников восстания, конкретизировать агитационную деятельность среди солдат, определить количество жертв, уточнить дислокацию рот Черниговского полка, карту его восстания, составленную В. М. Базилевичем еще в 1920-х гг.

Новое объяснение получили и причины поражения восстания Черниговского полка. Среди них называлось отсутствие поддержки народа. М. В. Нечкина выдвинула тезис о двух типах военных революций: 1) те, которые после возникновения сливаются с народным движением, что обеспечивает им победный итог (как, например, в Испании в 1820 г.); 2) те, которые совершаются в отрыве от народных движений, и это обрекает их на поражение (декабристы). Н. Н. Лысенко утверждал, что разделение декабристов на сторонников «военной» и «народной» революций ошибочно и противоречит документальным материалам. Он считал, что в России того времени не существовало революционного народа, поэтому декабристы, вопреки желанию, не могли опираться на массы. По мнению Н. М. Дружинина, декабристы рассчитывали на моральную и организационную помощь народа.

Внимание исследователей начали привлекать отдельные стороны декабристского мировоззрения, в частности, их исторические взгляды. Эти вопросы ставили российские историки Б. Б. Кафенгауз, А. В. Предтеченский, их украинский коллега В. Котов.

В послевоенные годы распространение получили исследования декабризма, выполненные представителями смежных гуманитарных наук: философами, экономистами, литературо-, языко– и правоведами. Это углубило представления о движении декабристов. К сожалению, теоретическая концепция советских философов и правоведов оказалась далеко не безупречной. Все ученые подчеркивали исключительное влияние российской философской мысли и государственно-правовых взглядов на декабристов, забывая о том, что многие положения программных документов если не прямо заимствованы из идей западноевропейских мыслителей, то, во всяком случае, модифицированы в соответствии с задачами декабристского движения.

Недоверие вызывает и тот факт, что исследования о декабристах экономистов, правоведов и философов были поставлены, так сказать, «на поток». В 1950–1952 гг. в СССР были защищены три диссертации, посвященные экономическим взглядам П. И. Пестеля (А. Баранцев, И. Ермалович, П. Серебренникова). В 1952–1954 гг. Н. Ф. Закревский, Н. С. Прозорова и Р. Х. Яхин защитили диссертации о государственно-правовых взглядах декабристов. Иногда совпадали даже названия.

Н. Закревский и Н. Прозорова проанализировали теоретическое наследие П. И. Пестеля и его практическую деятельность в тайных обществах, проследили формирование политических взглядов, уделили внимание вопросу о роли П. И. Пестеля в декабристских организациях. Они отрицали мнение, что лидер Южного общества использовал их для захвата верховной власти в России.

Украинские исследователи П. Волощенко, В. И. Русин, как и их российские коллеги Г. И. Габов, П. Ф. Никандров, И. Я. Щипанов, изучали общественно-политические и философские взгляды декабристов в тесной связи с социально-экономическими условиями жизни Российской империи; раскрывали особенности развития взглядов «дворянских революционеров», их оригинальность и самобытность; настаивали на преемственности демократических тенденций и материалистических традиций, начиная с М. В. Ломоносова и А. Н. Радищева и его последователя И. П. Пнина; делали акцент на демократических, республиканских и материалистических традициях декабристов.

Н. Дейнеко разделил декабристов на материалистов (братья Борисовы, И. Д. Якушкин, В. Ф. Раевский, П. И. Пестель) и идеалистов (Е. П. Оболенский, П. С. Бобрищев-Пушкин), при этом исследовал только взгляды материалистов. Такая дихотомия – разделение на «хороших» и «плохих» – характерна для любого тоталитарного мировоззрения, которое накладывает отпечаток на научные труды.

Экономические взгляды декабристов изучали российские ученые И. Г. Блюмин, В. Замятин, А. Левитов, Ф. М. Морозов, К. А. Пажитнов, украинские – А. Александров, П. Бакало, С. Я. Боровой и др.

Литературоведы сконцентрировали свое внимание на роли декабристов в развитии письменной культуры народов России. На практике это сводилось к двум темам: «Пушкин и декабристы» и «Творчество декабристов-литераторов», среди которых особо выделяли К. Ф. Рылеева. Связи А. С. Пушкина с декабристами изучали М. А. Цявловский, Т. Г. Цявловская, Д. Д. Благой, Ю. Г. Оксман, Б. С. Мейлах, И. С. Зильберштейн, Д. Косарик.

Главным лейтмотивом литературного творчества декабристов, по их мнению, был протест против тирании и крепостничества, прославление патриотического общественного долга и готовность к самопожертвованию во имя свободы. Эти исследования создавали лубочный образ декабристов-литераторов, пытались обойти «острые углы», в частности, не обращали внимание на романтизм и мистицизм их произведений, прекратилась разработка темы «декабристы и Т. Г. Шевченко».

Литературные интересы С. И. Муравьева-Апостола, его контакты с К. Н. Батюшковым и В. В. Капнистом проанализировал В. Н. Орлов. Жизнь и творчество К. Ф. Рылеева рассматривались в трудах российских литературоведов Б. В. Неймана и К. В. Пигарева, их украинских коллег С. Жука и В. И. Маслова.

Творческую историю поэмы К. Ф. Рылеева «Войнаровский» проследил Ю. Г. Оксман, значительно дополнив известный тогда текст произведения на основе обнаруженных в архиве Е. И. Якушкина фрагментов, которые шире освещали противостояние И. Мазепы и В. Кочубея.

Желая создать целостную картину оппозиционного движения первой половины 1820-х гг., советские историки и литературоведы пытались привязать к декабристам их известных современников, вследствие чего появлялись надуманные темы. Так, В. А. Парсиева написала статью «Гоголь и декабристы», хотя известно, что публичных высказываний о декабристах писатель не оставил. Но это не помешало исследовательнице на основании косвенных свидетельств, а часто и на основании домыслов, заявить, что декабристы имели связи с Н. В. Гоголем и сыграли определенную роль в его политическом и литературном становлении. Серьезная аргументация в статье отсутствует. Например, В. А. Парсиева писала о посещениях С. И. и М. И. Муравьевыми-Апостолами, М. П. Бестужевым-Рюминым, П. И. Пестелем, М. С. Луниным и Н. И. Лорером усадеб В. В. Капниста и Д. П. Трощинского, а потом выдвинула ничем не подтвержденную гипотезу: «Не исключена возможность, что со всеми этими людьми в Обуховке и Кибинцах встречался в 1823–1825 гг. и молодой Гоголь». Другим «доказательством» того, что Н. В. Гоголь симпатизировал декабристам, автор считает эпитет «проклятый», которым писатель называл Л. О. Рота – одного из руководителей подавления восстания Черниговского полка. Эта статья является типичной для послевоенного времени. По аналогичной схеме ученые изобретали творческие связи декабристов с передовыми деятелями русской культуры. Такими методами наводился глянец на первый этап освободительного движения.

Существенными недостатками работ о декабристах конца 1930-х – начала 1950-х гг. были идеологическая ангажированность, монополия ленинско-сталинского подхода к проблеме, стремление исследовать только революционные и материалистические взгляды декабристов, умаление роли западноевропейских факторов в формировании мировоззрения декабристов, которые героизировались, объявлялись самыми передовыми деятелями Европы.

Революционная концепция декабризма сводилась к его оценке как чисто российского явления, порожденного протестом передовой части нобилитета против крепостного положения большинства населения и самодержавной власти. По мнению сторонников этой концепции, декабристы хотели осуществить революционным путем военный переворот для народа, но без участия народа, ввести буржуазно-демократические свободы. Считалось, что восстание было наперед обречено на поражение, но оказало колоссальное влияние на дальнейшую революционную борьбу, которую увенчал приход к власти большевиков. Советская историография рассматривала выступление декабристов как органический элемент смены общественно-политических формаций – перехода от феодализма к капитализму. Этих постулатов должны были придерживаться все декабристоведы, что, безусловно, сужало горизонты творческого поиска.

 

Выполнял ли К. Ф. Рылеев поручения князя А. Н. Голицына и намеревался ли он вывезти императорскую фамилию в Форт-Росс в Калифорнии? (по поводу книги А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской «Правитель дел»)

А. Б. Шешин

В 2010 г. была издана книга А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской «Правитель дел», посвященная поэту, декабристу и правителю канцелярии Российско-американской компании К. Ф. Рылееву. Книга не является ни полной биографией поэта, ни исследованием о Рылееве-декабристе. Она включает лишь некоторые материалы о Рылееве, его окружении и его эпохе. Это признали и авторы, объявив во «Введении», что их цель – «заострить внимание на некоторых спорных моментах биографии Рылеева, ввести в оборот новые источники» и что «написание полной и обстоятельной биографии Рылеева – дело будущего» (13).

Книга состоит из «Введения», четырех частей и документальных приложений. Первая часть имеет название «Семейная история Рылеева», вторая – «Поэт и министр», третья – «Петр Ракитин – псевдоним Рылеева», четвертая – «Российско-американская компания в конспиративных планах К. Ф. Рылеева». Кроме книги авторы издали на те же темы две статьи. В 2009 г. А. Г. Готовцева опубликовала в журнале «Россия XXI» статью «Российско-американская компания в планах декабристов. К биографии К. Ф. Рылеева». В 2010 г. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская поместили в периодическом сборнике «14 декабря 1825 года» статью «Князь А. Н. Голицын и К. Ф. Рылеев». Вторая статья, изданная уже после выхода книги, дополнила ее вторую часть. Статья А. Г. Готовцевой по своему составу полностью совпадала с четвертой частью книги, отличаясь от нее только отсутствием некоторых подробностей. Таким образом, если конкретное авторство остальных частей и глав остается загадкой для читателя, о четвертой части можно определенно сказать, что она написана исключительно А. Г. Готовцевой.

При ознакомлении с книгой и названными статьями А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской прежде всего поражает обилие новых архивных документов, использованных авторами. Особенно удивляет, что новые документы привлечены для изучения такой известной темы, как биография Рылеева, все источники для изучения которой, казалось бы, уже давно выявлены и использованы. В результате авторы смогли уточнить некоторые факты биографии декабриста. В то же время в книге имеются ошибки, вызванные тем, что авторы обратились к архивным документам, недостаточно ознакомившись с изданными источниками и литературой. Наконец, авторы высказали немало необоснованных предположений, с которыми нельзя согласиться.

Рассуждения А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской по наиболее важным вопросам, затронутым в книге и в статьях, строились по одному принципу. Авторы называли какие-либо факты удивительными и необъяснимыми, объявляли, что только они могут все объяснить, а затем излагали свои версии, как правило, не только необоснованные, но и неправдоподобные.

В действительности в фактах, о которых писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, не было ничего необычного, и они не требовали особых новых, а тем более надуманных и бездоказательных объяснений. К сожалению, чтобы подтвердить свои версии, авторы иногда искажали содержание документов.

I

Во «Введении» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская объявили, что все имеющиеся биографии Рылеева «насквозь легендарны» (6), что «в наших представлениях о жизни и творчестве Рылеева» имеются «лакуны» (8), что его «биография изобилует странностями и несообразностями» (8). При воссоздании любого исторического события неизбежны «лакуны», вызванные недостатком источников. Но представления авторов о легендарности биографии Рылеева и странностях в ней явно преувеличены.

Авторам показалось странным даже то, что Рылеев был поставлен «вне разрядов» и казнен. «Исследователи, изучавшие и изучающие биографию Рылеева, – писала А. Г. Готовцева, – не дают ответа на главный вопрос, за что же он все-таки был повешен? Согласно приговору, вина Рылеева состояла, в частности, в том, что он “усилил деятельность Северного общества, управлял оным, приуготовлял способы к бунту… приуготовлял главные средства к мятежу и начальствовал в оных”». Так же авторы процитировали обвинение и в книге (12).

В действительности в приговоре о вине Рылеева говорилось также: «По собственному его признанию, умышлял на цареубийство, назначал к свершению оного лица, умышлял на лишение свободы, на изгнание и на истребление императорской фамилии, приуготовлял к тому средства», «заставлял сочинять Манифест о разрушении правительства».

Все эти признания Рылеева, ставшие основой для его обвинения и казни, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская утаили от читателей, чтобы иметь возможность заявить, будто до сих пор остается неясным, за что он был повешен.

Как известно, при определении «разрядов» государственных преступников главной виной считался «умысел на цареубийство». Впрочем, по всем трем «пунктам», на которые судьи разделили преступления декабристов («умысел на цареубийство», «учреждение и управление тайных обществ» и «личное действие в мятеже»), Рылеев оказался наиболее виновным, во‑первых, как неоднократно обсуждавший планы цареубийства, вывоза и истребления императорской фамилии и пытавшийся 14 декабря организовать убийство Николая I, во‑вторых, как руководитель Северного общества в тот период, когда оно готовилось к восстанию, в‑третьих, как организатор восстания. Поэтому отнесение его к высшему разряду и присуждение к смертной казни было совершенно понятным и законным.

Продолжая удивляться, «за что же все-таки был повешен» Рылеев, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская писали: «Конечно, он, как и другие участники тайных организаций, обсуждал вопросы цареубийства – но убежденным цареубийцей никогда не был» (12). Такое рассуждение, разумеется, нельзя воспринимать серьезно. Если судьи знали, например, что Рылеев поручал Каховскому 14 декабря убить Николая I, уже не имело значения, был ли он «убежденным цареубийцей».

Непонятно также, как можно считать вопрос о том, за что повесили декабриста, даже если бы в нем и имелись некоторые неясности, «самым главным вопросом рылеевской биографии» (12). Главными вопросами были и остаются формирование личности Рылеева, его поэтическое творчество и деятельность как руководителя Северного общества и организатора восстания 14 декабря. Несмотря на полную ясность в вопросе об осуждении декабриста, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская всё же настаивали, будто были «особые причины для того, чтобы поставить Рылеева “вне разрядов”», но «причины этого скрыты – как от глаз современников, так и от внимательного взора позднейших исследователей» (12–13).

«Неясно, – продолжали рассуждать А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, – каким образом мог “приуготовлять главные средства” к военному перевороту человек сугубо штатский, поэт и издатель. Непонятно, как ему удавалось “управлять” тайным обществом, состоявшим почти сплошь из военных, почему офицеры-заговорщики столь быстро признали в штатском литераторе своего безусловного лидера» (12). Однако Рылеева нельзя считать «сугубо штатским». Он окончил кадетский корпус, имел чин отставного подпоручика и, в отличие от более молодых и состоящих на службе офицеров, был участником двух заграничных походов 1814 и 1815 гг., так что в военных делах сколько-то разбирался. А главное, в тайных обществах важны не чины, а личные качества человека. Рылеев был известным поэтом и издателем, имел большой организаторский талант, увлекал пылкостью речей и убежденностью, доходящей до фанатизма.

«Буквально за несколько месяцев, прошедших с момента вступления в заговор, – писали далее А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, – Рылееву удалось сплотить вокруг себя разрозненных участников давно развалившихся тайных организаций, принять в свою “отрасль” гвардейскую молодежь, начать подготовку реального восстания с целью захвата власти» (12). В действительности члены «давно развалившихся тайных организаций» уже никогда больше не «сплотились», а навсегда отошли от движения. Существовавшие с 1821 г. отдельно друг от друга «отрасли» Н. И. Тургенева и Н. М. Муравьева соединились, окончательно оформив образование Северного общества, на совещании в доме Пущиных в октябре 1823 г. Рылеев в этом совещании не участвовал и не имел никакого отношения к объединению двух «отраслей». Главным делом Рылеева стало создание собственной «отрасли» из молодых офицеров, готовых на решительные действия и до этого в тайные общества (не считая масонских) не входивших. Такие офицеры с момента приема воспринимали Рылеева как своего начальника по обществу, чем тоже в значительной мере определялся авторитет Рылеева, так удивлявший А. Г. Готовцеву и О. И. Киянскую. Однако прием «гвардейской молодежи» и подготовка восстания происходили уже в основном в 1825 г. Таким образом, никакого чуда «за несколько месяцев» Рылеев не совершил, события развивались медленно и постепенно в течение более двух лет.

Настаивая на легендарном характере всех имеющихся биографий Рылеева, авторы, в частности, отрицали предчувствие Рылеевым своей гибели (6–8). Однако это предчувствие отразилось в его письмах и стихах и в воспоминаниях современников.

С раннего возраста, еще до того, как он начал писать вольнолюбивые стихи, Рылеев был настроен на борьбу, на подвиг и на гибель в борьбе. Уже в 1812 г. в письме к отцу он рассуждал о том, какой жизненный путь изберет: «Иди смело, презирай все несчастья, все бедствия, и если оные постигнут тебя, переноси их с истинною твердостью, и ты будешь героем, получишь мученический венец и вознесешься превыше человеков».

Рылеева с детства угнетала мысль о бедности его семьи, а требование княгини В. В. Голицыной заплатить долги его отца заставили прапорщика возненавидеть «вельмож». «О вельможи! О богачи! – восклицал он по этому поводу в 1815 г. в письме к матери. – Неужели сердца ваши нечеловеческие? Неужели они ничего не чувствуют, отнимая последнее у страждущего?» Там же будущий декабрист «удивлялся бесчувственности человечества к страданиям себе подобных».

После ознакомления Рылеева с жизнью в европейских государствах во время походов 1814 и 1815 гг. «зародилась в нем мысль, что в России все дурно» и «необходимо изменить все законы» и ввести конституцию. Ко времени отставки Рылеев «помешан был на равенстве и свободомыслии». В беседах с сослуживцами он призывал «не подчиняться никому, стремиться к равенству», намекал на свои особые занятия и планы. В ответ на предостережения офицеров о возможной опасности его намерений прапорщик повторял: «Для меня решительно все равно, какою бы смертью ни умереть, хотя бы быть повешенным, но знаю и твердо убежден, что имя мое займет в истории несколько страниц». Автор воспоминаний был изумлен, что Рылеев, «чтобы передать имя свое потомству, заранее обрек себя на все смерти». И позднее современники отмечали стремление Рылеева «лить кровь свою за свободу отечества… для приобретения законных прав угнетенному человечеству» и его надежду попасть в историю вместе с «великими людьми, погибшими за человечество», «заслужить статью в газетах, а потом и в истории».

Главным качеством Рылеева, кроме поэтического таланта, было стремление к свободе и к славе, за которые он был готов пожертвовать жизнью. Вряд ли можно согласиться с А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, которые предположили, что Рылеева вдохновил пример его родственника-генерала (44–45). Хотя будущий декабрист и тяготился бедностью, он мечтал не о высоких чинах и богатстве, а о славе поэта и революционера-преобразователя.

II

В первой части «Семейная история Рылеева» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская привели много новых, основанных на архивных документах сведений о декабристе и его родственниках. В частности, они установили точную дату поступления Рылеева в Кадетский корпус – 18 апреля 1800 г. (33). Авторы убедительно доказали, что «благодетель» семейства Рылеевых генерал-лейтенант П. Ф. Малютин, которого обычно считали дальним (и притом неизвестно каким) родственником Рылеевых, был братом декабриста по отцу, незаконным сыном его отца. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская подробно рассказали о высоком положении, которое Малютин занимал уже при Павле I, о его богатстве и «гуляниях», известных всему Петербургу (34–41). Авторы посвятили особые главы первой части жене Рылеева Наталье Михайловне Тевяшовой (59–71) и его побочной сестре Анне Федоровне Крыловой (72–84). Можно считать сколько-то обоснованным предположение А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской о любовной связи Рылеева с вдовой П. Ф. Малютина, умершего в 1820 г. (47–52). А вот предположение, будто сам П. Ф. Малютин был любовником матери Рылеева (42–43), осталось недоказанным. Интересны сведения о денежных махинациях Рылеева, который дважды закладывал свое поместье, а главное, став опекуном детей П. Ф. Малютина (вместе с вдовой генерала), присвоил половину принадлежавших им денег (52–58).

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская выяснили, что жена генерала, Е. И. Малютина, была дочерью «биржевого маклера» Г. Израеля и уже после смерти мужа получила в наследство от отца дом в Васильевской части Петербурга. Авторы указали, что дом Малютиной, в котором в начале 1820-х гг. часто бывал Рылеев, располагался «по 15 линии и Большому проспекту» (48–49), но не довели дело до конца. Для того чтобы установить точный адрес дома, следовало выяснить, на каком из двух углов Большого проспекта и 15-й линии он находился. Дом принадлежал Е. И. Малютиной и в 1840-х гг. Согласно «Атласу» Н. И. Цылова, он находился на северной (в настоящее время нечетной) стороне Большого проспекта. Дом Малютиной был деревянным и до наших дней не сохранился. В 1950-х гг. на его участке построили здание в неоклассическом стиле. В настоящее время это дом № 53/10 по Большому проспекту.

Менее интересны новые сведения о службе отца Рылеева до рождения сына (27–31), уводящие читателя далеко в сторону от биографии декабриста. Отношения Рылеева с отцом свелись к тому, что сын в письмах просил денег на обмундирование и обучение, а отец отказывал и порицал сына за стремление к излишествам. Рассуждения будущего декабриста о том, чему он хотел бы посвятить свою жизнь, тоже вызывали недовольство отца. Отставной подполковник Ф. А. Рылеев считал, что неприлично и дерзко молодому человеку рассуждать о чем-либо в письмах к старшему. Никакого влияния на Рылеева ни отец, ни его военная служба не оказали. Вопрос о взаимоотношениях отца и матери Рылеева, расставшихся через несколько лет после его рождения, так и остался невыясненным (31–34).

Авторы только затронули важный для биографии Рылеева вопрос о долге его отца, возникшем в результате управления имениями князей Голицыных (27), который после смерти отца перешел на Рылеева. Для характеристики декабриста было бы не лишним упомянуть, что для выплаты долга Рылеев, вопреки декларируемым убеждениям, продал десять своих крестьян, то есть отнесся к ним не как к людям, достойным свободы, а как к своему имуществу.

В «семейной истории» Рылеева отсутствует глава о его дочери, хотя на эту тему имеется литература. Впрочем, дочь жила уже в другую эпоху.

В целом первая часть дает представление не только о семье и родственниках Рылеева, но и о той атмосфере, в которой жил и формировался декабрист. Несмотря на ошибки и необоснованные предположения, о которых будет рассказано ниже, ее следует признать наиболее удачной по сравнению с другими частями книги.

III

На основании двух писем, отправленных Рылеевым из Дрездена в феврале и в сентябре 1814 г., А. Г. Готовцева и О. И. Киянская решили, будто прапорщик «находился в Саксонии с февраля по крайней мере до конца сентября 1814 г.» (22). В действительности в указанный период Рылеев участвовал в походе и побывал в нескольких странах, но авторы не поняли этого, так как не ознакомились с записками Рылеева этого периода, его пометами на стихах и даже с послужным списком, в котором перечислялись страны, через которые он прошел.

Окончив в начале февраля 1814 г. Первый кадетский корпус с чином прапорщика, Рылеев получил назначение в 1-ю конную роту 1-й резервной артиллерийской бригады. Рота уже давно находилась в походе, и прапорщик, как вспоминал его сослуживец, «отправился прямо за границу к батарее, которая в то время находилась в авангарде графа Чернышева противу французских войск». Генерал-адъютант А. И. Чернышев в феврале-марте 1814 г. командовал авангардом корпуса генерал-адъютанта барона Ф. Ф. Винцингероде. 28 февраля Рылеев оказался в Дрездене, побывал у своего «дядюшки» М. Н. Рылеева, коменданта Дрездена, и отослал письмо к матери. Не задерживаясь в Саксонии, прапорщик отправился дальше. 4 марта в Швейцарии Рылеев присоединился к своей роте и вместе с ней двинулся во Францию. В это время будущему декабристу довелось участвовать в боях. «Рылеев был несколько раз в сражениях, но особых отличий в делах не имел случая оказать», – сообщал тот же мемуарист. В послужных списках офицеров обычно перечислялись сражения, в которых они участвовали. В послужном списке Рылеева сражения не указаны. По-видимому, это означает, что прапорщик участвовал не в больших известных сражениях, а в небольших авангардных стычках. Рылеев не успел отличиться в боях, так как уже 18 (30) марта 1814 г. французы капитулировали. Передовые русские войска вошли в Париж, другие же части, не дошедшие до столицы Франции, повернули обратно.

25 марта, возвращаясь из Франции, Рылеев оказался в швейцарском городе Шафхаузене, недалеко от знаменитого рейнского водопада. Побывав у водопада, он записал: «Возвращаясь в свое отечество через Шафхаузен и оставляя за собой виноградные берега быстротекущего Рейна, я спешил посетить место, в которое толпами стекаются странствующие – дабы удивиться чудесному низвержению славной реки». В начале мая Рылеев находился в эльзасском городе Альткирхе. Там он написал шутливое стихотворение «Бой», подписав его: «Альткирх, маия 7 дня 1814 года». Затем рота Рылеева, пройдя через Баварию и Вюртемберг, остановилась в Дрездене, где по-прежнему начальствовал М. Н. Рылеев. Все эти события походной жизни Рылеева остались неизвестны А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, которые заранее решили, будто с февраля по сентябрь 1814 г. прапорщик находился в Саксонии.

Зять М. Н. Рылеева А. И. Фелькнер вспоминал о Рылееве, что дядя «дал ему должность при комендантском управлении и даже поместил его в своем доме». Сохранившиеся рапорты Рылеева за июнь-июль 1814 г. тоже показывают, что он выполнял поручения «военного областного 3-го округа начальника» М. Н. Рылеева (199–203). В то же время сведения о службе Рылеева «при комендантском управлении» отсутствуют в его послужном списке, согласно которому Рылеев весь 1814 г. находился в составе своей роты. По-видимому, это означает, что прапорщик был только прикомандирован к М. Н. Рылееву на то время, пока его рота находилась в Саксонии. Фелькнер вспоминал также, что позднее М. Н. Рылеев «уволил» своего племянника «от занятий по комендантскому управлению» за то, что тот «писал на всех сатиры и пасквили». Однако сообщение того же Фелькнера, будто по приказу дяди Рылеев «тотчас же» уехал из Дрездена, которому поверили авторы книги (26–27), вряд ли заслуживает доверия. Прервав службу при коменданте, Рылеев должен был вернуться в свою роту, которая всё еще располагалась в Дрездене, и только вместе с ней покинуть город.

Сославшись на письмо Рылеева к матери от 21 сентября 1814 г., в котором прапорщик сообщал, что «дядюшка» недавно «выхлопотал» ему «место в Дрездене при Артиллерийском магазине», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская решили, что «история» с изгнанием Рылеева из Дрездена «могла случиться не ранее сентября 1814 г.» (27). Однако авторы не учли, что в воспоминаниях Фелькнера и в письме Рылеева речь шла о разных должностях. Кроме того, прапорщик находился на службе при коменданте и писал ему рапорты уже в июне, а в сентябрьском письме сообщал, что должность при артиллерийском магазине получил недавно. Таким образом, сначала Рылеев служил при комендантском управлении и в июне-июле исполнял важные поручения своего родственника, наблюдая за передвижением войск. Затем он был изгнан из комендантского управления (отчего и не писал рапортов после июля), а позднее дядя предоставил ему менее важную должность при артиллерийском магазине.

Рылеев оставался в Дрездене не только до конца сентября 1814 г., как писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская (имея в виду его письмо от 21 сентября, отправленное из Дрездена), но и позднее. На стихотворении Рылеева «Луна» имеется помета «Дрезден. Сентября 29 дня, 1814», а на стихотворении «Путешествие на Парнас» – помета «Дрезден. Октября 15 дня 1814 года». Совершив в ноябре 1814 г. поход через Пруссию (Восточную Пруссию) и герцогство Варшавское, Рылеев со своей ротой 3 декабря возвратился «в российские пределы».

IV

К сожалению, некоторые выводы были сделаны А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской без достаточных оснований. Использование авторами новых архивных документов о службе Рылеева в Дрездене в 1814 г. (22–25) следует считать неоспоримым достоинством первой части книги. Однако попытка А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской на этом основании отвергнуть общеизвестный факт, что Рылеев в 1816–1818 гг. не любил военную службу и стремился покинуть ее, была явно нелогичной. «Архивные документы, – рассуждали авторы, – рисуют Рылеева дельным офицером, ревностным исполнителем воли начальства, никоим образом не “уклонявшимся” от службы» (22). Разумеется, Рылеев мог и должен был в 1814 г., во время войны, достаточно старательно исполнять поручения, связанные с передвижением войск. Однако это нисколько не «опровергает», как полагали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, того факта, что по окончании войны, в мирное время, служба была скучна и неприятна, и Рылеев не любил ее. Авторы неоправданно перенесли выводы, сделанные относительно одного периода (1814 г.), на совершенно другой период (1816–1818 гг.). Таким «методом» они не раз пользовались и в дальнейшем.

Сослуживец Рылеева довольно подробно рассказал, что после окончания войн прапорщик «не полюбил службы, даже возненавидел ее», «с большим отвращением выезжал на одно только конно-артиллерийское учение», «уклонялся от обязанностей своих под разными предлогами», считал унизительным для себя «подчиняться подобному себе и быть постоянно в прямой зависимости начальнику», а также «видел хорошо, что он никем не любим и лишний для службы». Нет никаких оснований не верить мемуаристу, тем более что его слова подтверждаются и высказываниями самого Рылеева, и ранним выходом будущего декабриста в отставку.

Рылеев в письмах к матери неоднократно сообщал о своем желании оставить службу. Свое отношение к службе он ясно выразил в письме от 7 апреля 1818 г.: «И так уже много прошло времени в службе, которая никакой не принесла мне пользы, да и вперед не предвидится, и с моим характером я вовсе для нее не способен. Для нынешней службы нужны подлецы, а я, к счастию, не могу им быть, и по тому самому ничего не выиграю».

«Из сохранившихся писем Кондратия Рылеева выясняется, – сообщали далее А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, – что он общался с семьей Никиты Рылеева <бывший петербургский обер-полицмейстер и гражданский губернатор, умерший в 1808 г. – А.Ш.>, в частности, был знаком с «г-ном Прево» и его женой Елизаветой Никитичной, урожденной Рылеевой. <…> Семьи Никиты Рылеева и Прево де Люмиана входили в столичный высший свет; в кругу их знакомых были многие выдающиеся личности. И, естественно, что, общаясь с родственниками, Кондратий Рылеев не избежал знакомств и связей в этом кругу» (18–20). Далее авторы предположили, что «именно Прево де Люмиан привил Рылееву интерес к масонству» и что «общение с семьей Прево де Люмиана дало Рылееву возможность обзавестись и некоторыми литературными знакомствами» (20).

В действительности ничего подобного из писем Рылеева не «выясняется». Все эти совершенно не соответствующие истине выводы были сделаны на том единственном основании, что несколько родственников и знакомых были упомянуты в двух письмах Рылеева 1814 г., причем сначала их упомянул фактически не сам Рылеев, а его «дядюшка». 28 февраля 1814 г. Рылеев писал матери из Дрездена: «Здесь нашел дядюшку Михаила Николаевича, который при сем как Вам, так и Петру Федоровичу, Катерине Ивановне, г-дам Прево и своей сестрице кланяется». 21 сентября 1814 г. Рылеев писал матери: «Засвидетельствуйте мое почтение Катерине Ивановне, Елизавете Никитичне, Его Превосходительству г-ну Прево…»

Больше никогда «г-н Прево» в письмах или каких-либо других сочинениях Рылеева не упоминался. Вероятно, родственные отношения, поддерживавшиеся при жизни Н. И. Рылеева и в первое время после его смерти (когда еще был жив отец декабриста, умерший в 1814 г.), через несколько лет прекратились.

Как же можно было на основании двух случайных упоминаний имени Прево в письмах 1814 г. делать вывод о продолжении знакомства в 1820 г. и даже об огромном влиянии Прево де Люмиана на жизнь будущего декабриста? Разумеется, Рылеев не входил в «высший свет» и не имел там знакомств. А литературно-издательские знакомства в то время завязывались довольно легко, помощи высокопоставленных особ для этого не требовалось.

Чтобы подчеркнуть значительность Прево де Люмиана, по их мнению, повлиявшего на Рылеева, авторы написали: «По-видимому, он был приятелем и доверенным лицом Суворова» (19). Прево де Люмиан действительно служил под начальством Суворова в Финляндии в 1791 г. Однако полководец относился к иностранцу на русской службе с пренебрежением и в письмах к другим лицам высказывал опасение, что тот «по галломании» как-нибудь «нафранцузит».

Сообщив, что Рылеев вступил в масонскую ложу «Пламенеющей звезды», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская решили, что поэт был знаком со всеми, кто когда-либо состоял в ней, и написали: «Среди знакомых Рылеева по этой ложе – инспектор классов в Пажеском корпусе Карл Оде де Сион, генерал-лейтенант и сенатор Е. А. Кушелев» (20). Такие лица действительно имеются в общем списке членов ложи, однако это не означает, что они обязательно были знакомы с Рылеевым. При многочисленности членов и переменчивости состава лож многие члены вообще никогда не встречались. В частности, Оде де Сион состоял в ложе только в 1815 г., до того, как в нее вступил Рылеев, а позднее только числился почетным членом.

V

Вторая часть книги «Поэт и министр» посвящена «истории написания и публикации сатиры К. Ф. Рылеева “К временщику”» (95). Объявив, что имеющиеся биографии Рылеева «насквозь легендарны» (6), и пообещав сделать «попытку отрешиться от легенды и заново проанализировать источники», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская некритично воспроизвели распространенную в литературе легенду об особом значении сатиры Рылеева. «Литературная карьера Рылеева началась со скандала, – писали они. – Сатира “К временщику”, направленная против Алексея Аракчеева, “подлого и коварного” временщика, наделала много шума» (9). По мнению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, «произведение это произвело в петербургском обществе эффект разорвавшейся бомбы» (117).

Авторы увидели нечто загадочное и необъяснимое в том, что сатира была издана, и написали: «Остается открытым вопрос, каким образом столь “антиправительственное” произведение могло появиться в легальной печати» (97). Пытаясь ответить на заданный вопрос, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская дали волю своей фантазии и решили, что появление сатиры было вызвано совершенно особыми обстоятельствами: сатиру не пропустили бы в печать, если бы она не была написана… по прямому указанию министра духовных дел и народного просвещения князя А. Н. Голицына.

Из всех возможных объяснений того или иного факта всегда следует выбирать самое простое. Именно простое и естественное всегда оказывается верным. Подозревать всюду или выдумывать несуществующие тайны и заговоры вместо воссоздания естественного хода событий по имеющимся источникам – не лучший метод работы историка. Ничего удивительного в том, что сатиру Рылеева «К временщику» пропустили в печать, не было. Цензоры часто действовали неадекватно, вычеркивали слова и строки из самых безобидных произведений, вызывая недовольство и ропот множества авторов, и в то же время иногда пропускали явно антиправительственные произведения. Если ранее было пропущено «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, а позднее – «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева, стоит ли удивляться, что пропустили сатиру Рылеева? А главное, в первой четверти XIX в. перевод древнеримских сатир и сочинение подражаний им было обычным делом, что признали и А. Г. Готовцева с О. И. Киянской (97–106).

Пушкин еще в 1815 г. издал сатиру «Лицинию», тоже направленную против временщика (хотя и не употребил это слово). Поэт обличал некоего Ветулия, «любимца деспота», который «сенатом слабым правит». Возмущенный герой стихотворения собирался оставить Рим, так как «рабство ненавидит», и предрекал, что «придет ужасный день, день мщенья, наказанья». Сатира М. В. Милонова «К Рубеллию», в которой обличался «царя коварный льстец, вельможа напыщенный», появилась в 1810 г., при жизни автора дважды переиздавалась, не была запрещена и не вызвала «скандала» и «шума». В третий раз сатира «К Рубеллию» была опубликована в 1819 г. в Петербурге в книге «Сатиры, послания и другие мелкие стихотворения Михаила Милонова, члена С.-Петербургского Вольного общества словесности, наук и художеств». Вероятно, именно это последнее издание попало в руки Рылеева и вызвало его отклик. Сатиру Рылеева, подражавшего Милонову, пропустили в печать тоже как обычное подражание римской сатире, каким она и была в действительности. И только после издания сатиры некоторые современники увидели в ней то, что захотели увидеть.

Подобные «римские сатиры» продолжали писать и беспрепятственно издавать и позднее. Так, например, в сборнике стихотворений А. А. Шишкова «Восточная лютня», изданном в 1824 г., была помещена сатира «К Метеллию», в которой обличался несправедливо возвысившийся трус и злодей Флакк и говорилось о тяжелом положении «трудолюбивых земледельцев», у которых отнимают «надежду, труд и счастье». Впрочем, последние строки, где выражалась надежда, что диктатор будет свергнут и «процветет свобода», были изъяты цензором. Пушкин в 1826 г. переиздал сатиру «Лицинию», несколько переделав ее.

Никаких документов, показывающих, что правительство обратило какое-либо внимание на сатиру Рылеева, сочло ее чем-то особенным, требующим осуждения и запрещения, не имеется. Даже после того, как В. Н. Каразин 28 октября 1820 г. подал управляющему министерством внутренних дел В. П. Кочубею донос о непозволительных стихах, появившихся в печати, включив в него и сведения о сатире «К временщику», никаких действий правительства не последовало.

Никаких формальных оснований для запрещения сатиры Рылеева не было. Не было в ней и «прямых намеков» на Аракчеева, которые увидели А. Г. Готовцева и О. И. Киянская (108). Имя Аракчеева в сатире не упоминалось. Напротив, сатира была обращена к жившему в Риме в начале I в. н. э. префекту преторианской гвардии Луцию Элию Сеяну, который при императоре Тиберии приобрел большую власть, но в 31 г. был уличен в заговоре против императора и казнен. Сведения о Сеяне привел Тацит в «Анналах». Как писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, Сеян «был символом лживого царедворца, вкравшегося в доверие к императору, получившего безграничную власть и пытавшегося обмануть доверчивого патрона» (107). Согласно сатире Рылеева, Сеян – «монарха хитрый льстец и друг неблагодарный», «взнесенный в важный сан пронырствами злодей». Всё это были качества действительного Сеяна, но никак не Аракчеева. Такая характеристика была противоположна истинным качествам Аракчеева, который никогда не льстил, отличался не пронырством, а искренней преданностью Павлу I, а затем Александру I, был верным слугой императора и старательным исполнителем его намерений.

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская увидели «прямые намеки на Аракчеева» в словах «селения лишил их прежней красоты» и «налогом тягостным довел до нищеты» (108). Действительно, в первой приведенной строке многие видели намек на военные поселения, которыми руководил Аракчеев. Однако Аракчеев не лишал селения красоты, а придавал им более правильный и красивый вид. Налогов Аракчеев не вводил. Пытаясь доказать, будто слова о «налоге тягостном» относятся к Аракчееву, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская воспользовались сообщением Н. И. Тургенева о том, что в 1820 г. Аракчеев был назначен в Особый комитет для пересмотра налогообложения. Исказив слова Н. И. Тургенева, вспоминавшего, что был создан «особый комитет, состоящий из министра финансов, генерала Аракчеева, государственного контролера, Сперанского и других членов», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская объявили, будто комитет состоял «под руководством Аракчеева» (108). Указ Александра I о гербовом сборе, завершивший работу комитета, последовал только 24 ноября 1821 г. и не мог быть отражен в сатире, изданной на год раньше. К тому же это не соответствовало словам сатиры, согласно которым уже давно введенный налог успел довести население до нищеты. Некоторые современники решили, что сатира направлена против Аракчеева, не потому, что текст сатиры давал основания для этого, а просто потому, что Рылеев обращался к временщику, а главным временщиком при Александре I был Аракчеев.

Возможно, Рылеев действительно имел в виду Аракчеева, но в тексте сатиры это прямо не отразилось. Следует также учитывать, что другие авторы переводов и сатир, обличая тиранов прошлого, тоже имели в виду своих современников и пытались воздействовать на них. В этом смысле сатира Рылеева ничем не отличалась от прочих подобных произведений.

Мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем, что думал и чего желал Рылеев, работая над сатирой. Возможно, это был просто поэтический порыв, лишенный какой-либо политической цели: раскрыв книгу Милонова и прочитав его сатиру, поэт вдруг увидел, как можно ее улучшить и усилить, и написал новый вариант. Если же предполагать какие-то особые политические цели, становится непонятно, почему Рылеев взялся перерабатывать сатиру Милонова, а не создал собственное произведение.

Ни «скандала», ни «шума» при появлении сатиры «К временщику» не было. Их выдумал сам Рылеев, чтобы подчеркнуть и преувеличить значение своего произведения, а позднее «подтвердил» его друг Николай Бестужев. Их и не могло быть, так как Рылеев, создавая сатиру, не вышел за рамки обычного, сделал то, что позволялось и многим другим его современникам.

Узнав, что его сатиру воспринимают как выступление против Аракчеева, Рылеев стал распространять небылицы, будто он «навлек на себя гнев графа Аракчеева». Рассказ Рылеева о том, что после издания сатиры за ним с 1820 по 1824 г. постоянно наблюдают «полицейские агенты», и он вынужден не закрывать окна, чтобы с улицы было видно, чем он занимается, переданный в воспоминаниях И. Н. Лобойко, – явная фантазия поэта. Такой же фантазией или ходившим тогда анекдотом следует считать рассказ о том, будто Аракчеев обратился к князю А. Н. Голицыну, требуя наказать цензора, а подчиненный А. Н. Голицына А. И. Тургенев озадачил Аракчеева вопросом, «какие именно выражения принимает он на свой счет».

Н. А. Бестужев тоже постарался преувеличить антиправительственное значение сатиры Рылеева. В «Воспоминании о Рылееве», созданном не позднее 1832 г., он назвал сатиру «К временщику» «первым ударом, нанесенным Рылеевым самовластию», рассказал, будто ее издание вызвало у всех «изумление, ужас» и «оцепенение», будто в сатире Аракчеев был изображен «слишком верно», так что его нельзя было не узнать, но временщик «постыдился признаться явно».

Уже А. Н. Сиротинин скептически отнесся к рассказу Н. А. Бестужева о впечатлении, произведенном публикацией сатиры «К временщику». Отметив, что «молодежь» того времени «простое подражательное стихотворение возвело на степень гражданского подвига», он привел цитату из «Воспоминания» и написал: «Без сомнения, Бестужев сильно сгустил краски, и никакого “оцепенения” среди жителей столицы стихотворение Рылеева не произвело». Н. А. Котляревский, сославшись на очерк А. Н. Сиротинина, пришел к такому же выводу: «Нет сомнения, что Бестужев преувеличил впечатление, произведенное этим стихотворением. Оно могло иметь большой успех в известном кругу, но в мемуарах и переписке современников оно не заняло видного места». Верная мысль литературоведов конца XIX – начала XX вв. о преувеличении Н. А. Бестужевым роли и значения сатиры Рылеева была утрачена советскими авторами, которые поверили Николаю Бестужеву и стали без всякой критики цитировать его «Воспоминание». Так же некритично использовали очерк Н. А. Бестужева и А. Г. Готовцева с О. И. Киянской.

«Воспоминание о Рылееве» было публицистическим произведением со свойственными этому жанру преувеличениями, в котором не всегда оставалось место для истины. Рассказу о сатире Рылеева и произведенном ею впечатлении предшествовала характеристика Аракчеева, данная самим Н. А. Бестужевым. При этом автор, чтобы создать впечатление незаконности власти Аракчеева, дважды объявлял, будто Аракчеев незримо управлял государством «без всякой явной должности», «не имея другого определенного звания, кроме принятого им титла верного царского слуги». Эти слова были явной ложью: все, в том числе и Николай Бестужев, знали, что Аракчеев занимал несколько важных государственных должностей, так что его власть была вполне законной.

К Рылееву и Н. А. Бестужеву примкнул один из издателей «Невского зрителя» Г. П. Кругликов. Желая показать, что он тоже участвовал в обличении Аракчеева, Кругликов в воспоминаниях хвалился тем, что в сатире Рылеева «осуждался граф Аракчеев», и сообщал, будто издателей «Невского зрителя» ожидало «мщение графа», но за них якобы «заступился князь Голицын». Однако и Кругликову, пожелавшему рассказать о своей причастности к борьбе против Аракчеева, вряд ли можно верить больше, чем вымыслам Рылеева о преследовании его Аракчеевым или публицистике Николая Бестужева.

Авторы, пытавшиеся подчеркнуть особое значение сатиры «К временщику», полностью противоречили друг другу. Согласно «Воспоминанию» Н. А. Бестужева, «туча пронеслась мимо» сама собою, так как Аракчеев не осмелился «узнать себя в сатире». Согласно воспоминаниям Кругликова, издателей журнала спас князь А. Н. Голицын. Наконец, согласно рассказам самого Рылеева, переданным Лобойко, Аракчеев потребовал наказать цензора, но был озадачен ответом А. И. Тургенева, а за поэтом стала постоянно наблюдать полиция. В то же время сам А. И. Тургенев, о котором рассказывали подобные анекдоты, не придавал сатире никакого значения, считал ее только «дурным переводом Рубелия», ничего не знал о требовании Аракчеева и только удивлялся, что «публика, особливо бабья, начала приписывать переводчику такое намерение, которое было согласно с ее мнением, и принялась за цензора».

Издание сатиры Рылеева не стало таким общеизвестным и мгновенно поразившим всех событием, как пытались представить авторы. Многие, даже жившие в Петербурге, узнали о сатире, появившейся в октябрьском номере «Невского зрителя», не сразу. Для других публикация сатиры прошла незамеченной, и они ознакомились с «Временщиком» только через несколько лет по рукописной копии, так и не узнав, кто был его автором, либо узнали о сатире от кого-либо из своих знакомых.

А. И. Тургенев, считавший сатиру «дурным переводом Рубелия», откликнулся на нее только 2 февраля 1821 г. в письме к П. А. Вяземскому, да и то лишь потому, что его заинтересовала участь цензора. П. А. Вяземский отвечал из Варшавы 10 февраля: «Я “Невского Зрителя” не имею, и вряд ли кто получает его здесь. О чем дело? Постарайся как-нибудь прислать».

И. Н. Лобойко, записавший рассказы Рылеева, до разговора с ним в 1824 г. ничего не знал о сатире «К временщику», хотя был любителем и знатоком литературы, членом Вольного общества любителей российской словесности, в котором состоял и Рылеев. Даже после того, как Рылеев рассказал ему о своей сатире, И. Н. Лобойко ошибочно сообщил о «пропуске цензурою Проперция», видимо, перепутав его с Персием.

В. И. Штейнгейль, назвавший публикацию сатиры «очень смелой выходкой», не имел представления о времени ее издания. Он полагал, что сатира была опубликована только в 1823 г. в альманахе «Полярная звезда», следовательно, в конце 1820 – начале 1821 гг. не слышал ни о каком «шуме» или «скандале». По-видимому, Штейнгейль узнал о существовании сатиры только при встрече с Рылеевым в 1823 г. Сочинение Рылеева Штейнгейль считал переводом «сатиры Ювенала “На временщика”».

Н. И. Лорер, как следует из его «Записок», ознакомился с текстом сатиры «К временщику» только после перевода в марте 1824 г. в Вятский полк и переезда из Петербурга на юг в мае 1824 г. До этого, находясь в 1820–1824 гг. на службе в столице, Лорер интересовался литературой, историей и политическими вопросами, знал о «стихах молодого Пушкина», о «Полярной звезде» и IX томе «Истории» Н. М. Карамзина, где описывалось царствование Ивана Грозного, но ничего не слышал о сатире Рылеева. По-видимому, ознакомившись с текстом сатиры по рукописи, где автор не был указан, Лорер не знал (и так никогда и не узнал!), что ее автором был Рылеев, поэтому решил, что «Н. И. Греч перевел с латинского “Временщика” времен Рима», и привел в «Записках» анекдот о том, как Аракчеев за это вызвал Греча к себе «на Литейную» и грозил ему кнутом и ссылкой. А. С. Немзер, издавший и прокомментировавший мемуары декабристов, полагал, что Лорер знал сатиру «К временщику» «вероятно, по слухам». Это было не вполне верно, так как, по словам Лорера, он и другие южные декабристы во второй половине 1824 г. или в 1825 г. (после поступления мемуариста в Вятский полк) «с жадностию читали эти стихи». Несмотря на допущенную ошибку, А. С. Немзер всё же ясно указал, что Лорер не видел журнала «Невский зритель» с сатирой Рылеева. Однако А. Г. Готовцева и О. И. Киянская не обратили внимания на этот комментарий.

Д. И. Завалишин назвал «перевод оды о Сеяне» «косвенным намеком» на Аракчеева, но не знал автора перевода и не сообщил ни о каком «скандале», сопровождавшем публикацию, хотя в 1820–1822 гг. жил в Петербурге. Даже Н. И. Греч, хорошо знавший Рылеева, не помнил, где и в каком виде поэт писал о временщике.

И после издания сатиры «К временщику» критики продолжали расхваливать сатиру Милонова «К Рубеллию» так, как будто сатиры Рылеева не существовало. Издание сатиры «К временщику» не привело к избранию Рылеева в члены Вольного общества любителей российской словесности. Только 25 апреля 1821 г., когда Рылеев представил стихотворный перевод с польского сатиры Ф. В. Булгарина «Путь к счастью», он был избран «сотрудником» общества.

Чтобы понять, что сатира «К временщику» не могла иметь того значения, какое ей приписывалось, достаточно вспомнить, что еще в 1819 г., за год до ее издания, Пушкин сочинил две эпиграммы на Аракчеева. Кроме того, многие современники (а потом и литературоведы начала XX в.) считали обращенной к Аракчееву эпиграмму Пушкина на А. С. Стурдзу («Холоп венчанного солдата»). В отличие от «античной» сатиры Рылеева, в которой даже при особом желании можно было увидеть лишь «косвенный намек» на Аракчеева, Пушкин прямо назвал «всей России притеснителя», Нерона в Чугуеве (где Аракчеев в 1819 г. подавлял бунт военных поселян), привел известный всем девиз Аракчеева «преданный без лести» и даже угрожал ему «кинжалом Зандовым». Разумеется, именно поэтому эпиграммы Пушкина не могли быть напечатаны, но их хорошо знали, особенно в Петербурге.

Известно еще несколько недатированных эпиграмм неустановленных авторов, в которых использовался девиз Аракчеева «Без лести предан». Девиз, полученный Аракчеевым от Павла I еще в 1799 г. вместе с графским титулом, был всем известен уже давно, но долгое время не привлекал внимания. В 1816 г. в журнале «Сын Отечества» было помещено хвалебное двустишие А. А. Писарева под названием «Надпись к портрету Его Сиятельства графа А. А. Аракчеева:

Без лести преданный монарху своему, Он жизнь и время, труд, все посвятил ему. [1553]

По-видимому, эта печатная лесть и вызвала несколько откликов, в которых обыгрывался использованный Писаревым девиз Аракчеева:

Девиз твой говорит, Что предан ты без лести. Поверю. – Но чему? — Коварству, злобе, мести. Не имев ни благородства, ни чести, Можешь ли быть предан без лести? «Без лести преданный!» Врагу преданный льстец, Добыча адская и черных книг писец! <…> [1554]

Такие отклики должны были появиться вскоре после публикации творения Писарева и, следовательно, задолго до издания сатиры Рылеева.

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, не упомянув ни об эпиграммах Пушкина, ни о других приведенных выше эпиграммах, явно указывающих на Аракчеева, объявили, будто именно после публикации сатиры «К временщику» на Аракчеева «пишутся многочисленные эпиграммы, которые распространяются в не менее многочисленных списках» (133). Непонятно, что имели в виду А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, рассказывая о «многочисленных эпиграммах». Авторы ничем не подтвердили своего сообщения, не назвали ни одной эпиграммы, ни на что не сослались. Между тем в известном сборнике «Русская эпиграмма второй половины XVII – начала XX в.», кроме двух указанных эпиграмм Пушкина, помещены только недатированная эпиграмма Е. А. Баратынского («Отчизны враг, слуга царя»), отнесенная публикаторами к периоду «до восстания декабристов», и написанная не ранее апреля 1828 г. анонимная эпиграмма («Встарь Голицын мудрость весил»), в которой Аракчеев был только упомянут наряду с А. Н. Голицыным, Д. А. Гурьевым, К. А. Ливеном и великим князем Михаилом Павловичем. Никакого потока эпиграмм на Аракчеева после издания сатиры Рылеева, судя по названному сборнику, не последовало. Стихотворение С. А. Путяты «Дни моего отчаяния», в котором тоже можно увидеть намеки на Аракчеева, было написано не под влиянием сатиры «К временщику», а в результате исключения автора из военной службы «за дурное поведение» в 1821 г. Не называя Аракчеева, Путята обличал «врага отчизны, льстеца царей, бич столь славного народа».

Несмотря на изложенные выше факты, показывающие, что сатира Рылеева была издана наряду с другими «римскими» сатирами, публиковавшимися в то время, не содержала никаких явных указаний на Аракчеева и потому не могла вызвать ни запрещения к печати, ни преследования автора и публикаторов после ее издания, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская решили, будто и автор, и издатели журнала, и цензор «в истории с сатирой действовали не сами по себе», а «исполняли социальный заказ, исходивший непосредственно от Голицына», и избежали наказания только потому, что их «покрывал» князь А. Н. Голицын (119).

Такое предположение вызывает ряд вопросов. Почему для создания нужного стихотворения Голицын избрал никому не известного Рылеева, к тому времени издавшего только пять небольших и слабых стихов? Как он мог предвидеть, что поэт способен создать заказанное произведение? Почему Рылеев, если ему была заказана сатира на Аракчеева, не издал собственное произведение, а переработал сатиру Милонова? Но главное возражение состоит в том, что для подобного предположения не было оснований. Сознавая недоказанность своего заявления, авторы «пояснили»: «Возможно, что просьбу министра передал Рылееву Кругликов, соиздатель “Невского зрителя” и одновременно сотрудник подчинявшегося Голицыну столичного почтамта» (119). Но и это было только следующее необоснованное предположение.

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская без всяких оснований связали появление сатиры «К временщику» с борьбой, которую, по их мнению, вели между собой за влияние на Александра I князь А. Н. Голицын, Аракчеев и начальник Главного штаба князь П. М. Волконский. При этом авторы проявили весьма странное представление об организации государственных дел в России. «Аракчеев отвечал за назначение министров и генерал-губернаторов, поскольку заведовал канцелярией Комитета министров», – писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская (119). Разумеется, ничего подобного не было и не могло быть: министров и генерал-губернаторов назначал только сам император. По мнению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, в конце 1820 г., в период волнений в Семеновском полку и сразу после них, когда П. М. Волконский находился с Александром I на конгрессе Священного союза, а «Аракчеев почти не выезжал из своего Грузина», «активным в столице оставался только один из временщиков – князь Голицын» (124).

Заявив это, авторы сослались… на роман Л. Н. Толстого «Война и мир». В действительности в указанный период наиболее «активными в столице» были генералы, которые уговаривали, а затем арестовывали солдат Семеновского полка и старались предотвратить волнения в других полках гвардии. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская также ошибочно сообщили, будто «во время семеновской истории» П. М. Волконский «сопровождал государя в Лайбах» (124). В действительности в это время Александр I находился в Троппау.

Авторы привели некоторые сведения о Вольном обществе учреждения училищ по методе взаимного обучения и о том, что император заподозрил Н. И. Греча, руководившего ланкастерскими училищами Гвардейского корпуса, в подстрекательстве солдат к бунту (125–129). Сообщив затем, что «Голицын вынужден был защищать Греча» как своего подчиненного, они вдруг объявили: «Очевидно, сатира “К временщику” как раз и была частью “защитительной” кампании, призывавшей отыскивать “причины зла” в другом месте» (129). Вряд ли для кого-нибудь еще, кроме А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, высказанное предположение (да еще в виде утверждения) могло быть «очевидным». Как сатира Рылеева могла защитить Н. И. Греча, которого подозревал и за которым приказал следить сам император?

Еще более невероятно утверждение А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, будто предполагаемая ими затея А. Н. Голицына удалась, и Греч остался на свободе только благодаря сатире Рылеева. Как могло одно стихотворение изменить мнение императора? Если стихотворение воспринималось как подражание древнеримской сатире, оно не имело никакого значения. А если бы император увидел в сатире выпад против Аракчеева, это укрепило бы мнение монарха об излишнем распространении вольномыслия в России и вызвало бы гнев. Неужели авторы всерьез подумали, что Александр I, прочитав, что «временщик и подлый и коварный», тут же согласится с автором сатиры, изменит свое отношение к Аракчееву и решит, что во всем виноват именно «временщик», а не Греч?

Подтверждение своей версии А. Г. Готовцева и О. И. Киянская увидели в якобы особом отношении Греча к Рылееву после издания сатиры «К временщику». «Стоит отметить, – писали они, – что, вероятно, Греч понимал, кому он обязан спасением. С 1821 г. произведения Рылеева станут постоянно появляться на страницах “Сына Отечества”… Обоих литераторов свяжет и тесная личная дружба» (130). Однако и это было не так. Вместо того чтобы видеть в Рылееве своего спасителя и писать о нем с уважением и благодарностью, выказывая дружеские чувства, Греч в своих воспоминаниях отзывался о Рылееве с презрением. По его мнению, Рылеев был «человек неважный и сам не знал, чего хотел». «Откуда залезли в его хамскую голову либеральные идеи? – восклицал Греч. – Прочие заговорщики воспитаны были за границею, читали иностранные книги и газеты, а этот неуч, которого мы обыкновенно звали цвибелем, откуда набрался этого вздору? <…> Заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили молодого необразованного человека! Читай он по-французски и по-немецки, не говоря уже по-английски, он с ядом нашел бы и противоядие. <…> Рылеев был не злоумышленник, не формальный революционер, а фанатик, слабоумный человек, помешанный на пункте конституции».

Греч привел в воспоминаниях несколько строк из сатиры Рылеева, но перепутал обстоятельства ее появления, что вряд ли могло бы случиться, если бы он считал ее издание важным событием в своей жизни. Греч писал, будто Рылеев «говорил очень явно об Аракчееве» «в послании к Вяземскому», «напечатанном в “Невском вестнике”». В действительности упомянутый Гречем «Невский вестник» не существовал, стихотворных посланий к П. А. Вяземскому Рылеев не писал. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, цитируя Греча, утаили от читателей его ошибки и написали, будто в воспоминаниях говорилось о рылеевской «сатире, опубликованной в “Невском зрителе”» (109).

Кроме того, вопреки мнению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, Греч в своих воспоминаниях не разделял Аракчеева и Голицына, а объединял их. «Я был в то время отъявленным либералом, напитавшись этого духа в краткое время пребывания моего во Франции (в 1817 г.), – писал Греч о своих взглядах в 1820 г. – Да и кто из тогдашних молодых людей был на стороне реакции? Все тянули песню конституционную, в которой запевалою был император Александр Павлович. Оппозиция Аракчееву, Голицыну и всем этим темным властям была тогда в моде, была делом известным, славою и знаменем тогдашнего юного поколения».

VI

Истинное отношение Рылеева к «самовластью», которому он якобы «нанес удар» изданием сатиры «К временщику», выразилось в его стихотворном послании «Александру I», о котором А. Г. Готовцева и О. И. Киянская даже не упомянули.

Послание считается «приписываемым Рылееву», так как не имеется ни автографа стихотворения, ни указаний Рылеева или кого-либо из его близких знакомых на его авторство. Оно сохранилось «в бумагах Ивановского, секретаря Следственной комиссии» и было впервые опубликовано в «Сборнике стихотворений декабристов», изданном в Лейпциге в 1862 г.

Еще В. И. Маслов, сравнивая послание «Александру I» с другими произведениями поэта, доказал, что оно принадлежит Рылееву. Доводы В. И. Маслова были дополнены А. Г. Цейтлиным и Ю. Г. Оксманоми признаны другими литературоведами. К. В. Пигарев в книге «Жизнь Рылеева» и А. Г. Цейтлин в книге «Творчество Рылеева» подробно рассмотрели послание «Александру I» как сочинение Рылеева, связав его с другими поэтическими откликами на восстание в Греции. Послание Рылеева «Александру I» либо включают в число его произведений, либо публикуют как «приписываемое Рылееву».

Уже при первом издании послания в 1862 г. в примечании сообщалось, что «стихотворение это написано Рылеевым еще в 1821 году». В дальнейшем публикаторы и комментаторы сочинений Рылеева пытались уточнить время создания послания «Александру I» по упоминаемым в нем лицам и событиям. Однако события начала 1820-х гг. они представляли лишь в самом общем виде, поэтому не смогли верно датировать стихотворение.

Послание начиналось словами о том, что «умчался» еще один год правления Александра I, поэтому комментаторы полагали, что оно написано вскоре после 11 марта, даты вступления императора на престол, или даже что «дату… написания можно будет точно приурочить… к 11 марта 1821 г.». Кроме того, публикаторы и комментаторы обычно относили послание к весне и даже к первой половине марта 1821 г., так как, по их мнению, оно было написано «в связи с начавшимся национально-освободительным движением в Греции».

Авторы, относившие начало освободительного движения в Греции к началу или первой половине марта 1821 г., путали восстание непосредственно в Греции с походом А. Ипсиланти. Находившийся в то время на русской службе князь А. Ипсиланти 22 февраля (6 марта) 1821 г. перешел границу между российской Бессарабией и входящей в состав Турции Молдавией, 24 февраля (8 марта) опубликовал в Яссах воззвание «В бой за веру и отечество», а затем начал поход по Молдавии и Валахии. Поход оказался неудачным: в июне 1821 г. отряд Ипсиланти был разгромлен в Валахии, а он сам бежал в Австрию и там был арестован. Восстание непосредственно в Греции вспыхнуло через месяц после начала похода Ипсиланти и не было прямо связано с ним. Первое выступление произошло в городе Патры 21 марта (2 апреля) 1821 г. В настоящее время в Греции принято считать датой начала восстания 25 марта (6 апреля), когда митрополит Петр Германос призвал греков к выступлению против турок.

Восстание в Греции, как известно, продолжалось до 1829 г. и закончилось признанием Турцией автономии, а в 1830 г. и независимости Греции. Поэтому упоминание о военных действиях в Греции не может служить основанием для датировки послания Рылеева 1821 годом, а тем более первой половиной марта 1821 г. Публикаторы и комментаторы не учли, что в послании речь идет не о начале восстания, а уже о попытках турок подавить его. Никто из них не попытался выяснить, когда в подавлении восстания в Греции участвовал упомянутый Рылеевым Куршид-паша. Между тем известно, что Ахмед Хуршид-паша, которого в российских документах того времени называли Куршид-пашой, с февраля 1821 г. по февраль 1822 г. находился в Албании, где осаждал крепость янинского паши Али Тепеленли. В феврале 1822 г. янинский паша был убит, а в июле 1822 г. войска Хуршид-паши из Албании вторглись в Грецию. В декабре 1822 г. Хуршид-паша, обвиненный в похищении части сокровищ побежденного им Али-паши Янинского, отравился. В послании Рылеев выразил опасение, что, «быть может», в это время, «Афины взяв, Куршид-паша / крушит последнюю колонну». Это можно было написать не ранее июля 1822 г., когда Хуршид-паша со своим войском вступил в Грецию.

Послание связывали и с отправлением Александра I на конгресс Священного союза, так как Рылеев призывал императора «спешить… с царями примирять народы». Однако комментаторы не имели точного представления и о времени созыва конгрессов. Например, Ю. Г. Оксман полагал, что в послании речь идет «об отъезде Александра на конгресс держав Священного союза в Лайбах». Конгресс в Лайбахе начался в январе 1821 г., поэтому Рылеев не мог в марте 1821 г. призывать уже находившегося в Лайбахе императора «спешить» на конгресс. Длительная заграничная поездка императора закончилась 24 мая 1821 г. В это время Рылеев тоже не мог призывать только что возвратившегося императора «спешить» на конгресс.

Весной 1822 г. было решено провести конгресс Священного союза в Вероне. Ему должна была предшествовать конференция представителей главных европейских держав в Вене, посвященная прежде всего вопросу об «умиротворении Греции». Конференция в Вене началась в июне 1822 г., на ней присутствовал российский представитель Д. П. Татищев. Александр I не явился в Вену к началу переговоров. Он выехал из Петербурга только 3 (15) августа и прибыл в Вену 26 августа (7 сентября). Таким образом, именно в июне – начале августа 1822 г., когда обсуждение греческого вопроса в Вене уже началось, а Александр I еще медлил с отъездом в Австрию, Рылеев имел все основания призывать императора «спешить».

Поскольку мы уже знаем, что Рылеев не мог написать о возможном разгроме Афин Хуршид-пашой ранее июля 1822 г., когда войска паши вступили в Грецию, становится окончательно ясно, что послание было написано или, по крайней мере, закончено в июле – начале августа 1822 г. Установленное время создания стихотворения «Александру I» не вполне соответствует упомянутой в первых строках годовщине правления императора. Однако Рылеев мог упомянуть об этой годовщине и через четыре месяца после нее. Кроме того, поэт мог начать послание в марте-апреле, а потом, узнав о Хуршид-паше и предстоящей поездке Александра I в Вену, дополнить его в июле-августе.

Будущий декабрист называл Александра I «творцом добра», «послом небес», «витязем правды и свободы», восхвалял как защитника «прав народов и земель», как монарха, который, «к благу общему горя», «разгадал потребность века». По-видимому, Рылеев в это время считал полезной деятельность не только лично Александра I, но и Священного союза как организации, способствовавшей всеобщему умиротворению. Поэтому поэт, упомянув о Риего («испанец непреклонный»), Куршид-паше и вообще о борьбе «власти незаконной с законной», охватившей Европу, призвал российского императора «спешить» на конференцию в Вене и на конгресс в Вероне, чтобы «с царями примирять народы». «Равно ужасны для людей / и мятежи, и самовластье», – восклицал Рылеев.

Взгляды Рылеева в 1820–1825 гг. развивались от либерально-просветительских к революционным. Как видно по посланию «Александру I», в середине 1822 г. взгляды будущего декабриста еще были либерально-просветительскими: он приветствовал деятельность просвещенного монарха и Священного союза в то время, когда многие уже перестали верить Александру I. Странно было бы полагать, что за полтора-два года до этого поэт имел революционные взгляды и сознательно яростно набросился на Аракчеева, чтобы нанести «удар самовластью». В 1820 г. Рылеев просто включился в литературную жизнь Петербурга и написал очередную «римскую сатиру», характерную для того времени, даже не скрывая подражательности своего произведения.

VII

Еще в первой части книги А. Г. Готовцева и О. И. Киянская ошибочно утверждали, будто семья Рылеева «в начале 1821 г. окончательно переехала жить в столицу» (62). Рассказывая во второй части о положении Рылеева в конце 1820 г., в момент издания сатиры «К временщику», авторы сообщили: «В столице Рылеев вынужден был снимать дешевую квартиру и просил мать прислать ему “на первый случай… нужное для дома”» (116). В действительности А. Г. Готовцева и О. И. Киянская привели цитату из письма Рылеева к матери не конца 1820 г., а от 15 октября 1821 г., то есть переместили на конец 1820 г. сведения, относящиеся к концу 1821 г.

Такую же ошибку до А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской допускали и другие авторы. Еще А. Г. Цейтлин в «Хронологической канве жизни и деятельности К. Ф. Рылеева» ошибочно сообщил, будто осенью 1820 г. «по приезде в Петербург Рылеевы поселяются на Васильевском острове в 16-й линии между Большим и Средним проспектами». Эту ошибку повторил и С. А. Фомичев, написавший, будто «осенью 1820 года Рылеев с женой и дочерью поселяются в Петербурге». Особенно неверные сведения о местах проживания поэта привел А. Г. Цейтлин в книге «Творчество Рылеева». Сначала он сообщил, будто Рылеев родился в 1795 г. «в небольшом имении своей матери, с. Батове Софийского уезда Петербургской губернии», хотя в то время уже было известно, что мать будущего декабриста получила Батово и поселилась в нем только в 1800 г., а потом написал, что «в конце сентября 1819 г. К. Ф. и Н. М. Рылеевы переехали в Подгорное, петербургское имение его матери», тогда как в действительности Подгорное было поместьем родителей жены Рылеева в Острогожском уезде Воронежской губернии. Там же А. Г. Цейтлин по-прежнему утверждал, будто «с осени» 1820 г. Рылеев и его жена «поселились в Петербурге», хотя еще К. В. Пигарев верно написал, что Рылеев снял квартиру в Петербурге на Васильевском острове осенью 1821 г.

Никаких сведений о том, что Рылеев снимал квартиру в Петербурге в 1820 г., не имеется. Кроме того, осенью 1820 – весной 1821 гг. поэт находился в столице один, без жены и дочери, которые остались в поместье Тевяшовых в Воронежской губернии. В конце ноября – начале декабря 1820 г. Рылеев отправил два письма из Петербурга к жене в Подгорное. Письмо к жене от 2 декабря 1820 г. имело приписку «Катерины Малютиной», обращенную к Н. М. Рылеевой. Эта приписка показывает, что Рылеев, приезжая ненадолго в Петербург, скорее всего, останавливался в доме Малютиных. Адрес дома генерал-лейтенанта Малютина, в котором бывал Рылеев, неизвестен. Ко времени издания справочников С. Аллера генерал уже умер, а его вдова переехала в собственный дом.

25 апреля 1821 г. Рылеев всё еще находился в Петербурге и присутствовал на заседании Вольного общества любителей российской словесности. В мае 1821 г. он уехал в Подгорное, в августе выехал оттуда с женой и дочерью и в сентябре привез их в поместье своей матери Батово. Затем Рылеев уехал из Батова в Петербург. Только 15 октября он написал матери, что снял дом для постоянного проживания с семьей в столице и попросил «отправить» из Батова в Петербург жену с вещами.

С октября 1821 г. Рылеев снимал в Петербурге не «дешевую квартиру», как опять без всяких оснований написали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, а целый дом с большим участком и хозяйственными постройками, принадлежавший «купеческой жене» Белобородовой. Деревянный одноэтажный дом Белобородовой находился на 16-й линии Васильевского острова между Большим и Средним проспектами (на месте современного дома № 23 по 16-й линии). Дальние линии Васильевского острова имели вид не города, а сельской местности. Здесь преобладали небольшие деревянные дома с участками, на которых находились хозяйственные постройки, сады, огороды; жители держали скот. Согласно «Указателю» С. Аллера, Белобородова владела двумя участками: № 644 по 16-й линии и № 623 по 15-й линии. Реально это был один большой участок, протянувшийся от 16-й до 15-й линии, со стороны которой стоял только забор (на месте современного дома № 18 по 15-й линии). В доме имелись «4 комнаты довольно большие, из коих одна перегороженная». Кроме того, на участке находились «людская с кухней особенная» (то есть, видимо, в особой постройке или пристройке), «конюшня на два стойла», «сарай и ледник». Снимаемый Рылеевым дом с двором между 16-й и 15-й линиями оказался недалеко от дома Малютиной на углу Большого проспекта и 15-й линии: между ними по 15-й линии находилось всего три участка. Вероятно, именно это и привлекло Рылеева.

«Квартира» будущего декабриста, вопреки утверждению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, была довольно дорогой: за дом с участком Рылеев должен был платить по 750 рублей в год. За подобный дом с двором пришлось бы платить еще больше, если бы они располагались ближе к центру Петербурга. Но Рылеев поселился не просто на окраине, а действительно на самом краю города. В 1820-х гг. границей застройки от Большого проспекта до реки Смоленки (которая тогда называлась Черной речкой) была 18-я линия. Из этой границы выдавался только госпиталь л. – гв. Финляндского полка, построенный на 19-й линии в 1819–1820 гг. Далее простиралось обширное болотистое Смоленское поле, которое использовалось жителями ближайших домов для выгона скота и под огороды.

VIII

Как уже говорилось, вторую часть книги «Поэт и министр» дополняла большая статья А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской «Князь А. Н. Голицын и К. Ф. Рылеев: к постановке проблемы». В качестве первой главы статьи под названием «“Надменный временщик” и “министерство затмения”» авторы перепечатали с небольшими сокращениями только что рассмотренную вторую часть книги, посвященную сатире Рылеева «К временщику».

Вторая глава статьи «Фаддей Булгарин и вопрос о престолонаследии в России» в действительности была посвящена оде Рылеева «Видение», написанной «на день тезоименитства Его Императорского Высочества великого князя Александра Николаевича 30 августа 1823 года».

Рассказав о литературной деятельности Булгарина в 1820-х гг. и сообщив, что его журнал «Северный архив» был одобрен министерством просвещения, так как содержал много полезных сведений по истории и географии, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская выразили удивление по поводу того, что Булгарин находился в отношениях «тесной дружбы с Кондратием Рылеевым» и что названная ода Рылеева была напечатана в «Литературных листках» Булгарина. «Поражаясь» и не находя «адекватных объяснений» дружбе столь разных, по их мнению, людей, авторы объявили: «Очевидно… дружба между ними базировалась на расположении общего покровителя – министра Голицына».

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская опять сочли очевидным то, что не очевидно ни для кого другого. Не было никаких оснований объяснять дружбу между Рылеевым и Булгариным посредством какого-то особого домысла. Представление о невозможности такой дружбы осталось от советского времени, когда было принято противопоставлять «прогрессивных» и «реакционных» писателей. Авторы явно не ознакомились с новой литературой о Булгарине, в которой оценка этого писателя и журналиста, особенно его роли в общественной жизни 1820-х гг., пересмотрена. Булгарин был талантливым писателем, знатоком русской истории, особенно русско-польских отношений, и вообще человеком, с которым интересно общаться. В начале 1820-х гг. Булгарин еще придерживался либеральных взглядов, имел отношения с многими литераторами и, как известно, был другом А. С. Грибоедова. Пушкин до 1829 г. тоже поддерживал дружеские отношения с Булгариным. «Вы принадлежите к малому числу тех литераторов, коих порицания или похвала могут быть и должны быть уважаемы», – писал Пушкин Булгарину из Одессы 1 февраля 1824 г. и просил переиздать в «Литературных листках» два его стихотворения, которые «были с ошибками напечатаны в “Полярной звезде”». Что же удивительного в том, что Булгарин дружил и с Рылеевым, и они поддерживали друг друга как издатели? Искренность своих дружеских чувств Булгарин доказал, не побоявшись явиться к Рылееву вечером 14 декабря и даже взять и сохранить его рукописи.

Рассматривая оду Рылеева, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская выразили удивление по поводу того, что поэт обращался к Александру Николаевичу как к будущему императору. По их мнению, должны были изумиться и современники Рылеева, так как «для российских литераторов и их читателей было вовсе не очевидно, что именно Александру Николаевичу «корона» «назначена творцом». <…> В глазах широкой публики его шансы занять престол – при жизни официального наследника цесаревича Константина Павловича – были минимальными».

Удивительному для них обращению Рылеева к Александру Николаевичу А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, как обычно, нашли одно объяснение: во всем был виноват всё тот же князь А. Н. Голицын. Зная о составленном, но утаенном манифесте Александра I о передаче власти Николаю Павловичу вместо Константина Павловича, князь якобы в том или ином виде сообщил об этом Рылееву, чтобы тот посредством своих стихов начал распространять тайные сведения о перемене престолонаследия и приучать к ним население. «Можно смело предположить, – писали авторы, – что ода “Видение”, намекавшая на вполне конкретное решение императором династической проблемы, была произведением заказным».

Разумеется, делая такой вывод, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская не привели ни одного документа, подтверждавшего какие-либо связи Рылеева с А. Н. Голицыным.

На самом деле в оде Екатерина II обращается к Александру Николаевичу не как к будущему императору, а как к человеку, который, может быть, станет императором («Быть может, отрок мой, / корона тебе назначена творцом»). А главное, Рылеев и его современники прекрасно понимали, что Александр Николаевич со временем будет императором в результате естественного хода событий, обычного наследования престола. Александр и Константин были почти одного возраста и притом на двадцать лет старше, соответственно, Николая и Михаила. Никто не предвидел близкой кончины Александра I. При почти равном возрасте Константин мог умереть раньше него. Если бы Константин пережил Александра I и взошел на престол, он, скорее всего, умер бы через несколько лет после старшего брата (что и произошло: Константин умер в 1831 г., через шесть лет после Александра I). Константин не имел законных детей. Поэтому после его смерти престол должен был перейти к следующему брату Николаю, а затем к сыну последнего Александру Николаевичу. Таким образом, Рылеев в оде «Видение» не открыл современникам никаких тайн, поэтому не нуждался в подсказках князя А. Н. Голицына для ее создания. С другой стороны, поскольку переговоры об отречении Константина и назначении Николая велись уже с 1819 г., в обществе могли распространиться слухи о них. В таком случае тем более не требовалось подсказки А. Н. Голицына, обращенной непосредственно к Рылееву.

Цель и смысл создания оды определялись общими устремлениями поэта, который желал славы и свободы. Не зная о существовании тайных обществ, он мог вести борьбу только посредством политической поэзии. Пока существовала монархия, можно было добиваться каких-либо перемен к лучшему, влияя на монархов, призывая их к реформам. С другой стороны, только самые великие поэты обращались к монархам и членам императорской фамилии со стихотворными поучениями, указывая, как они должны управлять страной. В 1823 г. Рылеев был уже известным поэтом, но всё же издание подобного поучения подняло бы его на более высокую ступень. Еще в 1822 г. поэт написал стихотворное обращение «Александру I», но не решился или не смог издать его. В августе 1823 г., незадолго до вступления в Северное общество, Рылеев, наконец, издал оду, в которой в тех же выражениях, что и в неопубликованном послании «Александру I», указывал будущему императору Александру II, как следует править, если ему доведется когда-то занять престол. Тем самым будущий декабрист оказался в одном ряду с другими великими поэтами, поучавшими монархов.

IX

В начале третьей главы статьи «Павел Свиньин и “роковое время”» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская рассказали о литературной борьбе Булгарина с «аракчеевцем» П. П. Свиньиным. Сообщив затем об отставке князя А. Н. Голицына с поста министра духовных дел и народного просвещения 15 мая 1824 г., авторы назвали ее «тяжелым ударом для большинства литераторов и журналистов». С этой отставкой А. Г. Готовцева и О. И. Киянская связали и появление известного политического стихотворения Рылеева «Я ль буду в роковое время…», издававшегося позднее также под названием «Гражданин».

Процитировав стихотворение «Я ль буду в роковое время…», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская без всяких оснований увидели в нем продолжение сатиры «К временщику» и решили, что оно тоже направлено исключительно против Аракчеева (что соответствовало их версии о постоянной борьбе Рылеева против Аракчеева с целью поддержки А. Н. Голицына). В действительности стихотворение было показателем нового этапа развития и поэтического таланта, и политических взглядов Рылеева, а у А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской получилось, будто он и в 1824 г. остался на уровне 1820 г.

Чтобы убедить читателей, вернее, ввести их в заблуждение, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, характеризуя содержание стихотворения «Гражданин», использовали слова и выражения не из него, а из сатиры «К временщику». «Стихотворение это, – писали авторы, – явно отсылает читателя к опубликованному в 1820 г. “Временщику”. Оба текста роднит ожидание близкого народного мятежа во имя “свободных прав”, бунта, который наверняка будет сопровождаться “тиранствами”. Очевидно, что мятеж должен был произойти из-за жестокости и кровожадности “временщика”, отбирающего у народа “права”, лишающего их “селения” “прежней красоты”. Очевидно также, что лирический герой обоих стихотворений противостоит “временщику”».

Из приведенных авторами цитат только одна, о «свободных правах», была взята из стихотворения «Гражданин», а все прочие (о тиранствах, временщике и селениях, лишенных прежней красоты) – из сатиры 1820 г. Таким образом, авторы «доказали» лишь, что в сатире «К временщику» речь идет о временщике, но почти не затронули стихотворение «Гражданин».

При этом А. Г. Готовцева и О. И. Киянская истолковали слово «тиранство» в смысле, противоположном тому, в каком оно было употреблено Рылеевым. В сатире речь шла о том, что «ужасен народ», «разъяренный тиранствами» временщика, но авторы из-за поэтической перестановки слов не поняли этого и решили, будто Рылеев опасается «тиранств» «разъяренного народа».

В действительности стихотворения «К временщику» и «Я ль буду в роковое время…» не только не сходны, но во многом противоположны. Сатира была написана поэтом, имевшим просветительско-либеральные взгляды, а стихотворение «Гражданин» – членом тайного общества. Сатира была обычным для того времени просветительским произведением, предназначенным для печати и изданным, а стихотворение «Я ль буду в роковое время…», как справедливо подчеркивала А. В. Архипова, посвятившая этому произведению Рылеева особую статью, – революционным, «заведомо не предназначенным для печати, написанным с агитационными целями». Сатира была направлена против временщика, но почти не затрагивала императорской власти, а стихотворение «Гражданин» – против «самовластья», как тогда называли самодержавие. Вопреки настояниям А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, никакой временщик там не упоминался и не подразумевался. Тем более оно не было направлено против Аракчеева. В стихотворении говорилось о «тяжком иге самовластья», то есть вообще самодержавия, о неизбежности народного восстания и необходимости «готовиться для будущей борьбы / за угнетенную свободу человека».

Кроме того, по мнению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, было «очевидно, что лирический герой обоих стихотворений» «не солидаризируется с мятежным народом» и призывает «обратить народное негодование в другое русло». Однако ничего подобного нет ни в одном из двух рассматриваемых стихотворений. Все приведенные слова о народе – вымысел авторов. Основой для такого вымысла, возможно, послужило указанное выше неверное истолкование «тиранств» как характеристики действий восставших, а не временщика. Однако и о «тиранствах» говорилось в сатире, а не в стихотворении «Гражданин». Авторы без всяких оснований перенесли свой неверный вывод, сделанный на основании сатиры «К временщику», на стихотворение «Я ль буду в роковое время…».

Хотя в стихотворении «Гражданин» достаточно ясно говорится о «роковом времени» как об эпохе грядущего восстания, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская почему-то решили, будто Рылеев назвал «роковым временем» тот момент, когда он писал стихотворение. В связи с этим авторы объявили, что «роковое время наступило после отставки министра Голицына – покровителя Рылеева». «Новая эпоха не сулила Рылееву ничего хорошего», – поясняли А. Г. Готовцева и О. И. Киянская. Он «не мог рассчитывать не только на покровительство, но даже и на нейтральное внимание Аракчеева к собственным литературным предприятиям».

Стремясь совершить очередное «открытие», авторы, видимо, не поняли, насколько они принизили смысл и значение стихотворения «Я ль буду в роковое время…», истолковав обращенный к молодому поколению призыв поэта готовиться к борьбе за свободу против «самовластья» как сетования Рылеева по поводу бытовых трудностей, которые могли возникнуть у него в связи с отставкой А. Н. Голицына. Разумеется, для подобного истолкования не было никаких оснований.

Стихотворение «Я ль буду в роковое время…» было известно многим еще до 14 декабря, причем под «роковым временем» читатели понимали время восстания. Мичман Петр Бестужев, по-видимому, получил стихотворение от одного из своих старших братьев, Александра или Николая, постоянно общавшихся с Рылеевым. «Третьего года зимой» (как писал мичман В. А. Дивов в марте 1826 г.), то есть, видимо, в конце 1824 г., Петр Бестужев принес к жившим вместе братьям Александру и Петру Беляевым и В. А. Дивову «стихи сочинения Рылеева», в том числе «Я ль буду в роковое время…». А. П. Беляев выучил стихотворение наизусть и во время следствия привел его почти полностью, пропустив только четыре строки и заменив одно слово.

Стихотворение Рылеева знал и лейтенант Гвардейского экипажа Н. П. Акулов (Окулов). Вскоре после получения известия о смерти Александра I он пришел на квартиру Беляевых и Дивова и сказал последнему: «Вот ваши сочинители свободных стихов твердят: “Я ль буду в роковое время позорить гражданина сан?” – а как пришло роковое время, то они и замолкли». После ухода Акулова Дивов обратился с тем же вопросом к А. П. Беляеву, и мичман отвечал: «Погодите, еще, может быть, и не ушло время».

Стихотворение Рылеева хорошо знал и «меньшой брат» декабриста А. М. Булатова Михаил. Он «беспрестанно произносил» его, так что и А. М. Булатов запомнил последнюю строку. Уезжая из дома 14 декабря, он сказал другому брату: «Если я буду в действии, то и у нас явятся Бруты и Риеги, а может быть и превзойдут тех революционистов». Когда Булатов вернулся после разгрома восстания, его младший брат, «начитавшись вольных стихов, поминутно твердил: “И не будет у нас ни Брута, ни Риеги”».

В четвертой главе статьи А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, игнорируя все известные факты из истории тайных обществ, пришли к абсурдным выводам, будто Союз благоденствия существовал «для поддержки просветительских и гуманитарных инициатив министра духовных дел и народного просвещения», а Рылеев начал «целенаправленную деятельность» по организации «военного заговора, направленного на смену формы правления в России» в 1824 г., когда «и он сам, и остатки столичного тайного общества лишились покровительства князя Голицына».

X

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская запутали и вопрос о том, когда Рылеев был принят в тайное общество. В книге вообще заметна несогласованность отдельных частей текста, написанных, видимо, разными авторами. По-разному авторы ответили и на вопрос, когда Рылеев вступил в Северное общество. А. Г. Готовцева в статье о Российско-американской компании верно написала: «Как известно, Рылеев вступил в общество в конце 1823 г.; принял его сослуживец по Петербургской палате уголовного суда И. И. Пущин». Во «Введении» к книге авторы, уклонившись от уточнений, написали только: «В 1823 г. Иван Пущин, заговорщик с шестилетним стажем и сослуживец Рылеева по Петербургской уголовной палате, принял его в тайное общество» (5). А в статье об А. Н. Голицыне (наиболее поздней из трех рассматриваемых работ) А. Г. Готовцева и О. И. Киянская вскользь заметили: «Тучи сгущались и над тайным обществом, в котором Рылеев состоял с начала 1823 г.». Возможно, авторы воспользовались разными показаниями Рылеева, которые тоже были противоречивы. Может быть, они разошлись во мнениях: А. Г. Готовцева отнесла прием Рылеева к концу 1823 г., а О. И. Киянская – к началу. В любом случае ясно, что этот важный вопрос должен быть окончательно разрешен, чтобы в дальнейшем авторы книг и статей о Рылееве не указывали разные даты его вступления в Северное общество.

Рылеев сам внес неясность в вопрос о времени своего вступления в Северное общество, сообщив в одном показании (в декабре 1825 г.), что он «был принят в общество тому назад около двух лет», а в другом (в апреле 1826 г.) – что он «в общество принят в начале 1823 г.». Разумеется, у специалистов по истории движения декабристов и литературоведов даже при таком противоречии имелась возможность выяснить истину и верно и подробно воссоздать ход событий, но они этого не сделали. Наличие двух противоречащих друг другу показаний давало возможность авторам, использовавшим ненаучные методы работы с документами, «выдергивать» из следственного дела одно показание, соответствовавшее их взглядам и намерениям, не сопоставляя их с другими, или запутывать вопрос привлечением явно недостоверных показаний. В советское время, особенно в 1950–1970-х гг., историки соревновались друг с другом, «доказывая», будто тот или иной декабрист был принят в тайное общество раньше, чем считалось до них. Это коснулось и Рылеева. Некоторые авторы не только стали использовать исключительно показание о вступлении поэта в общество в начале 1823 г., но и пытаться вопреки фактам «доказать» его достоверность. Особенно «отличились» в этом К. Аксенов, М. В. Нечкина и С. Я. Штрайх. В результате литературоведы, которые в 1940–1950-х гг. верно сообщали, что Рылеев был принят Пущиным в Северное общество осенью 1823 г., под влиянием названных авторов изменили свое мнение и в 1960–1970-х гг. начали писать, будто поэт вступил в тайное общество в начале или в первой половине 1823 г. Позднее этот неверный вывод повторили П. О’Мара, В. А. Федоров, С. А. Фомичев и др.

При датировке событий часто бывают важны не названные отдельно даты (которые могут быть перепутаны или противоречить друг другу, как в рассматриваемом случае), а имеющееся в источниках сопоставление изучаемых событий с другими известными фактами, прежде всего, со служебными перемещениями декабристов, с их участием в совещаниях и т. п. В этом смысле характерно, что Рылеев путал даты и называл начало 1823 г. в тех показаниях, в которых он не связывал время приема ни с какими другими событиями. Но как только декабрист начинал уточнять, кто и где его принял, он сразу вспоминал, что это произошло в конце 1823 г.

И Рылеев, и И. И. Пущин неоднократно сообщали, что поэт познакомился с Пущиным и был принят им в Северное общество в то время, когда они вместе служили в Петербургской уголовной палате. «Я был принят в общество тому назад около двух лет Иваном Ивановичем Пущиным, который в то время служил вместе со мною в Санкт-Петербургской уголовной палате», – рассказывал Рылеев 16 декабря 1825 г. Пущин сразу после ареста написал: «Вышедши из военной службы, определился я в уголовную палату, где познакомился с служившим тогда дворянским заседателем отставным подпоручиком Рылеевым. Находя в частных разговорах наших, что мысли наши сходны, я ему объявил о существовании общества, в которое его принял». Отвечая на вопрос, заданный 28 декабря, Пущин сообщил, что он был «определен сверхштатным членом в С.-Петербургскую уголовную палату для узнания хода дел» и написал: «Тут познакомился я с Рылеевым. Узнав его хорошо в короткое время, принял членом в общество и просил деятельности в принятии других». Пущин «вступил к отправлению должности» сверхштатного члена Петербургской уголовной палаты 5 июня 1823 г., поэтому мог принять Рылеева только через некоторое время после указанной даты.

Вторым важным аргументом, позволяющим уточнить время вступления Рылеева в Северное общество, являются показания о петербургских совещаниях конца 1823 г., почему-то никогда не использовавшиеся историками и литературоведами с этой целью. В октябре или ноябре 1823 г. состоялось первое из этих совещаний на квартире Пущина, а в начале декабря – совещание у М. Ф. Митькова.

«На совещании у Пущина я никогда не был, и что на оном происходило, не слышал. Впоследствии только узнал я, не помню от кого, что на одном из совещаний, бывших до вступления моего в общество, Н. Тургенев был избран в члены Думы, но отказался», – сообщал Рылеев следователям в апреле 1826 г. «Чтение плана конституции Никиты Муравьева происходило до вступления моего в общество, – писал Рылеев тогда же. – Когда Митьков делал предложение, дабы вменить в обязанность членов говорить о свободе крестьян, в собрании членов меня не было. Я также тогда, кажется, еще не был принят». Как известно, Н. И. Тургенев был избран в Думу и оказался на совещании у Пущина. Там же Никита Муравьев говорил о «плане своей конституции», а Митьков «настаивал, чтоб вменять в обязанность членов говорить о свободе крестьян».

«Скоро по вступлении моем в общество, – сообщал также Рылеев, – я был позван Пущиным в собрание оного, бывшее у полковника Митькова». Таким образом, согласно наиболее подробным и достоверным показаниям Рылеева, он был принят в Северное общество в период между совещаниями у Пущина и у Митькова, то есть в ноябре – начале декабря 1823 г.

Приведенные показания Рылеева подтверждаются другими участниками петербургских совещаний конца 1823 г. Некоторые декабристы называли Рылеева и среди участников совещания у Пущина, но это было явной ошибкой. Имя Рылеева как участника совещания у Пущина встречается только в таких показаниях, авторы которых не сообщали никаких конкретных сведений о совещаниях, а лишь перечисляли их участников. В тех же случаях, когда участники совещания у Пущина подробно рассказывали о нем, они отмечали отсутствие Рылеева.

Митьков писал о совещании у Пущина: «Рылеева не было, я это помню потому, что я его узнал после спустя несколько время». Наиболее важно показание Поджио, который сообщил о совещании у Пущина: «Всякий именовал членов к принятию, я назвал Валерияна Голицына, Пущин Рылеева, говоря, что с ним присоединится какое-то и морское общество, коего Рылеев член; все это одобрили». В конце 1823 г. соблюдалось правило, согласно которому никто не мог быть принят без согласия других членов общества. Пущин предложил принять Рылеева и получил разрешение. Упоминание о «морском обществе», разумеется, было преувеличением. Однако оно показывало, что Пущин еще до совещания в его доме сообщил Рылееву о существовании общества, а поэт, хорошо знакомый с семьей Бестужевых, предложил принять и их и «действовать чрез Николая Бестужева на флотских офицеров».

Таким образом, прием Рылеева происходил в три этапа. Сначала перед совещанием в его доме Пущин предварительно сообщил Рылееву о существовании тайного общества и выслушал его предложение о приеме в общество Н. А. Бестужева и других морских офицеров. Затем Пущин на совещании предложил принять Рылеева, и его предложение было одобрено. Наконец, в период между совещаниями Пущин окончательно принял Рылеева и пригласил его на совещание у Митькова.

XI

В третьей части книги под названием «Петр Ракитин – псевдоним К. Ф. Рылеева» (142) А. Г. Готовцева и О. И. Киянская попытались доказать, что стихотворения, опубликованные в 1820–1821 гг. в журнале «Невский зритель» с подписью «Петр Ракитин», принадлежат Рылееву. Такое предположение уже высказывалось И. Ф. Масановым, но не было подтверждено (145).

Предположение возникло прежде всего потому, что первое опубликованное стихотворение Петра Ракитина было, как сообщалось в примечании, «доставлено издателям от друга автора К. Ф. Р-ва» (142). Другое наиболее существенное доказательство – автограф стихотворения Ракитина «Романс», «с некоторыми отступлениями от опубликованного в “Невском зрителе” текста», на оборотной стороне которого Рылеев написал черновое послание П. Ф. Малютину (149). Однако такой документ мог появиться потому, что именно Рылеев передавал редактору стихотворения Ракитина. Получив стихотворение, Рылеев мог несколько подправить его. В связи с этим текст для отправки в журнал пришлось переписать, а автограф остался у Рылеева и был использован им для чернового письма.

К существовавшим и до них доказательствам А. Г. Готовцева и О. И. Киянская добавили свои. Они попарно соединили несколько опубликованных в «Невском зрителе» стихотворений Рылеева и Ракитина, пытаясь убедить читателей, будто стихи в предложенных ими парах либо «составляют единое целое» и «имеют общий смысл» (145), либо «служат контрастом один другому» (146), либо посвящены одной теме (148). В действительности стихотворения Рылеева и Ракитина были не более сходны или связаны между собой, чем со стихотворениями других авторов пушкинско-декабристского времени. Это в результате признали и А. Г. Готовцева с О. И. Киянской, написав: «Конечно, темы стихотворений Рылеева и Ракитина вполне традиционны для… массовой любовной поэзии начала XIX в. <…> Подобные стихотворения составляли большую часть отечественных стихотворных публикаций тех лет» (149).

Поставив вопрос о псевдониме Рылеева, авторы почему-то не попытались выяснить, существовал ли вообще Петр Ракитин. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская ограничились тем, что написали: «Круг друзей и знакомых Рылеева достаточно тщательно изучен – но Ракитина среди них нет» (145).

Хотя авторство Рылеева нельзя считать доказанным, вполне вероятно, что будущий декабрист, начавший писать стихи еще в кадетском корпусе, но получивший возможность издавать их только с 1819 г., решил опубликовать свои юношеские стихи. Сознавая их несовершенство и отличие от новых стихотворений, Рылеев мог издавать новые стихотворения под своей фамилией (хотя и сокращенной), а юношеские – под псевдонимом «Петр Ракитин». Предложенная версия подтверждается примечанием издателей, что стихотворение Ракитина «Польской» написано «еще в начале 1814 года» (191).

XII

Четвертая часть книги «Российско-американская компания в конспиративных планах К. Ф. Рылеева» (152), как уже говорилось, представляет собою переиздание статьи А. Г. Готовцевой «Российско-американская компания в планах декабристов» с небольшими переменами и дополнениями. Однако, поскольку вся книга объявлена произведением двух авторов, то есть О. И. Киянская взяла и на себя ответственность за всё, написанное А. Г. Готовцевой, четвертая часть тоже будет рассматриваться как общая работа А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской.

Четвертая часть содержит некоторые новые материалы, но наполнена ошибками и необоснованными и неправдоподобными предположениями.

В первой главе «Под Высочайшим Его Императорского Величества покровительством…» авторы привели сведения о Российско-американской компании (153–157) и на основании архивных документов установили, что Рылеев был принят на должность «правителя канцелярии Главного правления» компании 14 апреля 1824 г. (156).

Вторую главу «Ядро российской свободы» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская начали с неверной датировки «рылеевского периода» в истории «петербургской конспирации» концом 1823 – началом 1824 гг. (157). В то время произошло окончательное оформление Северного общества, но Рылеев не имел к этому отношения и в период объединения был только принят в общество. «Рылеевским периодом» в истории Северного общества можно считать 1824–1825 гг., но прежде всего – 1825 г., когда значительно увеличилась рылеевская «отрасль», а сам Рылеев стал членом Думы и особенно энергично взялся за подготовку восстания.

Еще в первой части А. Г. Готовцева и О. И. Киянская высказали предположение, что Рылеев «был знаком с Пестелем с июня 1814 г.» и что «знакомство это могло состояться 20 июня 1814 г., когда прапорщик Рылеев впервые посетил главную квартиру Витгенштейна» (26). Рылеев действительно был «послан для провода 1-го Отдельного корпуса» П. Х. Витгенштейна через Саксонию, но никаких сведений о его встрече с адъютантом Витгенштейна Пестелем не имеется. Напротив, приведенные авторами документы показывают, что Рылеев по службе общался не с адъютантом командующего корпусом, а с «комендантом главной квартиры корпуса» и с дежурным офицером (25). Для подтверждения своей версии А. Г. Готовцева и О. И. Киянская привели показание Рылеева, согласно которому он уже в конце 1823 г., еще до встречи с Пестелем весной 1824 г., знал мнение Пестеля о вывозе императорской фамилии за границу. Однако если бы даже Пестель и познакомился с Рылеевым в 1814 г., они не могли в то время обсуждать дела тайных обществ, в которых еще не состояли. Поэтому упоминание Рылеевым о мнении Пестеля в конце 1823 г. нельзя рассматривать как подтверждение их знакомства в 1814 г.

К вопросу о знакомстве Рылеева с Пестелем А. Г. Готовцева и О. И. Киянская снова обратились во второй главе четвертой части. Вновь приведя показание Рылеева с упоминанием о мнении Пестеля, авторы написали: «Вполне возможно, что Рылеев, познакомившись с Пестелем еще в 1814 г. в Саксонии, общался с ним и позднее и знал о каких-то его “мнениях”» (158). Однако, скорее всего, Рылеев перепутал последовательность событий и отнес к концу 1823 г. мнение Пестеля, о котором он услышал весной 1824 г. Это тем более вероятно, что Пестель во время переговоров в 1824 г. старался «выведать» взгляды Рылеева и для этого высказывал по некоторым вопросам противоречащие друг другу мнения. Именно во время такого «выведывания» Пестель, который в действительности намеревался «истребить» всю царскую семью, мог выказать себя сторонником ее вывоза. Кроме того, Рылеев мог узнать о каких-то мнениях Пестеля еще в конце 1823 г. от находившегося в Петербурге представителя Южного общества М. И. Муравьева-Апостола.

Далее А. Г. Готовцева и О. И. Киянская сообщили, что «вопрос о судьбе императора и императорской фамилии в случае победы революции», по их мнению, был «одним из самых сложных вопросов», которые обсуждали «Рылеев и его сподвижники» (157).

Обвинив предшествующих авторов в том, что они не попытались подробно разобраться, «куда именно петербургские заговорщики собирались отправить императорскую фамилию» (158–159), А. Г. Готовцева и О. И. Киянская вдруг объявили, что Рылеев собирался увезти царскую семью… в Форт-Росс в Калифорнии (159).

Единственным основанием для этого послужило рассуждение авторов о том, что, по их мнению, больше везти было некуда. «Вывоз “фамилии” в Европу, – писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, – был невозможен: Россия была скреплена с нею узами Священного союза, а члены царской семьи приходились родственниками многим европейским царствующим домам. Этот факт и Рылеев, и его друзья хорошо осознавали: Иван Пущин прямо заявлял о том, что в Европе члены станут “искать помощи у иностранных государств”. Единственным местом, куда можно было бы вывезти императорскую семью, не опасаясь немедленной реставрации, были русские колонии в Америке» (159).

В приведенном рассуждении показания декабристов были объединены и перепутаны. В действительности Рылеев и Пущин были озабочены разными проблемами и потому имели разные мнения о предполагаемой судьбе императорской фамилии. Рылеев думал прежде всего о восстании и о победе революции внутри страны. Он опасался, что оставшиеся в России члены императорской фамилии объединят вокруг себя сторонников самодержавия и подавят революцию. Поэтому руководитель «северян» считал нужным вывезти императорскую фамилию из России «в чужие края». Вопросу о том, куда везти, в таком случае не придавалось особого значения.

И. И. Пущин, в отличие от Рылеева, думал прежде всего о том, чтобы члены императорской фамилии не обратились за помощью к другим европейским монархам и чтобы революция в России не была подавлена так же, как революция в Испании. Однако именно поэтому Пущин был противником вывоза императорской фамилии и считал нужным задержать ее в России. По его мнению, морские офицеры были нужны не для того, чтобы вывезти императорскую фамилию за границу, а для того, чтобы воспрепятствовать ее бегству из России на корабле. «Рылеев, будучи принят мною в члены общества, – рассказывал Пущин, – объявил мне, что он надеется через Николая Бестужева приобресть несколько членов во флоте, и мы в соображениях наших находили, что сие будет тем полезно, что во время действия, которое определено не было, лишить возможности царствующую фамилию уехать за границу и искать помощи чужестранных государств. Вот вся надежда, которую я имел на флот».

Процитировав из приведенного показания лишь одну строку о возможной помощи «чужестранных государств», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская утаили от читателей, что в показании говорится о задержании императорской фамилии в России, а не о ее вывозе за границу. Таким образом, показания Пущина, предлагавшего задержать царскую семью в России, не могут быть использованы для подтверждения версии А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской о плане вывоза императорской фамилии в Америку.

«Из их показаний, – писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская о Рылееве и «его ближайших сподвижниках», – можно сделать вывод: на квартире Рылеева шли постоянные разговоры как о колониях вообще, так и о “селении нашем в Америке, называемом Росс”» (159). После такого заявления авторы сослались не на множество источников, которые должны были подтвердить «постоянство» разговоров о Россе, а всего на одно показание. В нем говорилось о том, что не принадлежавший к Северному обществу лейтенант Гвардейского экипажа М. К. Кюхельбекер, в 1821–1824 гг. плававший в Русскую Америку и в Калифорнию на шлюпе «Аполлон», зашел к Рылееву по делам компании и «рассказывал, как стреляют бобров и котов морских и о селении нашем в Америке, называемом Росс». В том, что такие разговоры велись, не было ничего удивительного. Рылеев как правитель дел компании должен был интересоваться состоянием промыслов в Америке. Росс требовал особого внимания, так как был основан недавно на землях, якобы принадлежавших Испании, и испанские, а потом мексиканские власти требовали его уничтожения. Однако разговоры о «бобрах и котах морских» не имели никакого отношения к вывозу императорской фамилии.

Третьим аргументом А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской стало упоминание о Россе в воспоминаниях А. П. Беляева, хотя и оно не имело никакого отношения ни к Рылееву, ни к планам вывоза императорской фамилии за границу. Вспоминая о беседах с Д. И. Завалишиным в 1825 г., Александр Беляев писал: «От него мы узнали, что вся Европа опутана сетью тайных обществ, стремившихся к освобождению всех народов из-под ига деспотизма. <…> В числе этих обществ, как он сообщил нам, было одно под названием “Орден восстановления”, которого он был членом и от которого имел полномочие набирать членов в России; для этой цели он представил государю свой проект устройства и укрепления местечка Росс в Калифорнии, где уже находились прежде наши промышленники-колонисты; что это местечко, населившись, должно сделаться ядром русской свободы». Из приведенного текста видно, что А. П. Беляев сообщал о делах и планах Завалишина. Однако А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, цитируя воспоминания А. П. Беляева, опустили упоминания о Завалишине и «Ордене Восстановления», чтобы попытаться убедить читателей, будто Александр Беляев имел в виду «рылеевские замыслы» (159–160). Кроме того, непонятно, почему авторы отождествили «ядро русской свободы» с предполагаемым ими местом заключения членов императорской фамилии.

В качестве четвертого аргумента А. Г. Готовцева и О. И. Киянская привели показание М. А. Назимова, который писал: «Я слышал от Рылеева… что общество предполагало возмутить Калифорнию и присоединить ее к североамериканским российским владениям, и что туда отправлялся один из членов, не знаю, кто именно, для исполнения сего». Авторы верно отметили, что «в этом показании отразились соответствующие разговоры Рылеева со своим ближайшим окружением» (160), но не уточнили, что в этих разговорах в искаженном виде отразились действия и планы Завалишина, которые Рылеев выдавал за успехи Северного общества.

Понимая, что аргументов недостаточно, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская попытались объяснить их отсутствие преднамеренным утаиванием сведений. «Естественно, – писали они, – Рылеев и его ближайшие сподвижники предпочитали на следствии не распространяться на эту тему, ибо понимали, что участие в конкретных планах вывоза “фамилии” может намного утяжелить их судьбу» (159). Однако и здесь авторы противоречили и фактам, и здравому смыслу. Как известно, во время следствия Рылеев раскаялся и признался во всем, в том числе в разговорах о цареубийстве и даже об «истреблении» всей императорской фамилии. По сравнению с этим планы вывоза императорской фамилии за границу уже ничего не значили. Более того, рассказывая о планах вывоза, заговорщики как бы подчеркивали, что не собирались уничтожать царскую семью, и этим могли облегчить свою участь.

Высказывая предположение о плане вывоза императорской фамилии в Калифорнию, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, видимо, не понимали, что попасть в Америку, минуя Европу, было невозможно. Плавание из Кронштадта к Аляске или Калифорнии обычно длилось около года. Такое плавание нельзя было совершить без нескольких стоянок в иностранных портах для пополнения запасов воды и провианта и произведения различных исправлений на корабле. Первые стоянки обычно бывали в европейских портах, чаще всего в Копенгагене и в Портсмуте. Таким образом, прежде чем запереть императорскую фамилию в Россе, ее в любом случае нужно было сначала вывезти в Европу. И если бы сторонники Романовых в Европе решили вырвать пленников из рук заговорщиков, они имели бы возможность захватить корабль с императорской фамилией во время стоянки в одном из европейских портов.

Даже если бы корабль с императорской фамилией прошел вдоль всего северного побережья Европы без стоянок, его все равно могли перехватить в проливах или даже в морях, где, как известно, господствовал английский флот. Если бы заговорщикам всё же удалось бы добраться до Росса, жившие там «промышленники» вряд ли одобрили бы их действия. Появление плененной императорской фамилии было бы для них полной неожиданностью. Зная монархические настроения русского народа, нетрудно предположить, что «промышленники», скорее всего, расправились бы с революционерами и освободили императорскую фамилию. Наконец, если бы, вопреки сказанному, всё обошлось благополучно, и тюремщики с пленниками обосновались в Россе, они оказались бы в положении полной изоляции и не имели бы ни малейшего представления о том, что происходит в России: все известия о событиях в Петербурге поступали бы с опозданием не менее чем на полгода.

Настаивая на своих предположениях, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская писали: «Форт Росс… крепость, которую в принципе можно было сделать неприступной, вполне подходила для содержания в ней царской семьи» (159). Такое высказывание показывает, что авторы не знали, как выглядел Росс.

Известный «летописец» Русской Америки К. Т. Хлебников, долгое время служивший на Аляске, сообщал, что Росс представлял собою прямоугольный (почти квадратный) в плане участок со сторонами «по 42 и 49 сажен» (91 × 106 м), «обнесенный стоячим тыном». Внутри этого «тына» и вокруг него находились «дом правителя, казармы, магазин, кладовые, сараи, поварни, мастерские, баня, кожевенный завод, ветряная мельница, скотный двор и другие службы». В крепости имелось «17 орудий малого калибра». В ней постоянно проживало «до 50 человек» русских «промышленников». Периодически население Росса увеличивалось за счет «алеут, временами на предмет морского бобрового промысла сюда присылаемых».

В. М. Головнин, побывавший в Калифорнии в 1818 г. во время плавания на шлюпе «Камчатка», писал, что Росс – «четвероугольный» участок с оградой «из толстых и высоких бревен… с двумя по сторонам деревянными башнями и защищающийся 13 пушками». Внутри ограды находились «дом начальника, казармы и магазины», а «вне крепости» – «баня и скотные дворы».

Согласно запискам В. М. Головнина, в Россе в 1818 г. находилось 26 русских «промышленников». Согласно отчетам Российско-американской компании, в форте и в начале 1818 г., и в начале 1819 г. служили 27 русских. Капитан-лейтенант М. Н. Васильев, командир шлюпа «Открытие», находившегося у берегов Калифорнии в конце 1820 – начале 1821 гг., сообщал, что в Россе проживают «русских промышленных до 20-ти человек».

О. А. Коцебу, побывавший в Калифорнии осенью 1824 г. во время плавания на шлюпе «Предприятие», писал, что Росс «представляет собой четырехугольник, окруженный частоколом из высоких и толстых бревен» и «имеет две башни, снабженные 15 пушками». В крепости находилось «130 человек, из которых лишь немногие были русскими, а остальные – алеутами». Все постройки были деревянными и походили на обычные крестьянские избы. Лишь дом правителя, по словам О. А. Коцебу, «выстроили из толстых бревен на европейский манер».

Таким образом, Росс больше походил на большой двор богатого крестьянина с жилыми и хозяйственными постройками, чем на крепость. Только две деревянные башни на противоположных углах ограды свидетельствовали о его военном назначении. Этот двор, огороженный «частоколом» или «тыном», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская и сочли «неприступным» и «вполне подходящим для содержания царской семьи». Небольшая деревянная крепость была «неприступной» только при нападении индейцев или немногочисленных и плохо вооруженных местных испанцев, но не могла бы противостоять регулярным войскам, прибывшим из Европы для освобождения императорской фамилии.

«Императорская фамилия оказывалась в заложниках у заговорщиков: при начале европейской интервенции можно было отдать приказ об истреблении “фамилии”, и он мог бы быть выполнен без особого труда», – продолжали объяснять А. Г. Готовцева и О. И. Киянская (159), опять недооценивая трудность и длительность пути в Калифорнию. Для доставления приказа, как уже говорилось, нужно было около года плыть на корабле. Отправившись сухим путем через Сибирь, можно было сократить продолжительность поездки на 4–5 месяцев, но только в том случае, если бы в Петропавловске или в Охотске заговорщиков ожидал корабль, готовый немедленно отправиться в Америку. Посланцы революционеров могли погибнуть в Сибири, их могли перехватить в пути и помешать доставить приказ. Сообщение об исполнении приказа тоже доставлялось бы обратно так же долго. Даже если бы приказ был исполнен, в Петербурге и в Европе узнали бы об этом только через 1–2 года.

В «истреблении» плененной императорской фамилии, на котором почему-то настаивали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, не было никакого смысла. Сообщение об «истреблении» не остановило бы интервенцию, а тем более сообщение, поступившее через 1–2 года, когда интервенты уже могли победить. Интервенты не ушли бы из России только потому, что вся императорская фамилия уничтожена, а посадили бы на российский престол представителя какой-либо европейской династии, находящейся в родстве с Романовыми. Интервенцию можно было бы предотвратить, не уничтожая императорскую фамилию, а угрожая, что она будет казнена в случае вступления иностранных войск в Россию. Однако такие угрозы были бы реальны и действенны только в том случае, если бы императорская фамилия не была вывезена, а находилась в руках победивших революционеров в Петербурге или недалеко от него.

Итак, по всем изложенным выше причинам отвоз императорской фамилии в форт Росс был и невозможен, и не нужен. Впрочем, вряд ли стоит долго рассуждать о том, удобно или неудобно было бы для заговорщиков содержать императорскую фамилию в Калифорнии, если такого плана у них не было – он возник только в воображении А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской.

XIII

К вопросу о вывозе императорской фамилии А. Г. Готовцева и О. И. Киянская вновь обратились в четвертой главе «Рыцарь без страха и упрека», посвященной капитан-лейтенанту К. П. Торсону. Авторы предположили, что для доставления царской семьи в Калифорнию Рылеев собирался использовать корабли, которые должны были в 1826 г. отправиться в кругосветное плавание под командой Торсона. Основанием для такого предположения послужило рассуждение А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской о том, что кроме этих кораблей императорскую фамилию якобы «просто не на чем было бы вывозить за границу» (167).

«Летом 1825 г., когда стало ясно, что экспедиция будет отправлена и Торсон может стать одним из ее руководителей, Рылеев начинает активно сотрудничать с капитан-лейтенантом, привлекая его к делам конспирации», – писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская (169). Однако летом 1825 г. еще никому ничего не было ясно. Официальное дело о предполагаемой экспедиции завели только 23 сентября 1825 г., однако нет никаких сведений, что Рылеев знал об этом (экспедицию собиралось организовать Морское министерство, а не Российско-американская компания). В действительности в середине 1825 г. Рылеев предложил Торсону принять в общество Завалишина и вместе с ним подготовить восстание в Кронштадте, но о вывозе императорской фамилии речи не было.

Рассказывая о закладке кораблей, предназначенных для экспедиции Торсона, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская заявили, что эта «экспедиция должна была стать “заключительным звеном научных кругосветных путешествий русских военных судов”» (167). Последнее утверждение было подано как цитата из книги известного историка русских полярных путешествий В. М. Пасецкого. Однако на указанной авторами странице, где говорилось о подготовке экспедиции Торсона, ничего подобного не оказалось. Лишь через несколько страниц, рассказав о кругосветном плавании М. Н. Станюковича и Ф. П. Литке на шлюпах «Моллер» и «Сенявин», В. М. Пасецкий написал: «Плавание шлюпов “Сенявин” и “Моллер” явилось заключительным звеном научных кругосветных путешествий русских военных судов в первые 30 лет XIX в.»

Итак, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская использовали цитату, относящуюся к состоявшемуся плаванию М. Н. Станюковича и Ф. П. Литке, для характеристики готовившегося плавания Торсона, хотя точная цель предполагавшейся экспедиции осталась неизвестной. А главное, авторы опустили заключительные слова «в первые 30 лет XIX в.», в результате чего у них получилось, будто после плавания «Моллера» и «Сенявина» русских кругосветных экспедиций больше не было.

На следующих страницах А. Г. Готовцева и О. И. Киянская уже без всяких оговорок назвали плавание «Моллера» и «Сенявина» «последней организованной государством кругосветной экспедицией» (170), а готовившееся плавание Торсона – «последней кругосветной экспедицией» (168).

В действительности кругосветные и полукругосветные плавания русских парусных кораблей продолжались еще несколько десятилетий. В них участвовали и суда Российско-американской компании, и отправляемые «государством» военные корабли под командой морских офицеров. Участники плаваний совершали важные географические открытия и проводили различные исследования. За следующие 20 лет с конца 1820-х до конца 1840-х гг. было совершено 11 таких плаваний. Во время путешествия капитан-лейтенанта Л. А. Гагемейстера на военном транспорте «Кроткий» в 1828–1830 гг. была открыта группа островов в южной части Тихого океана, получившая название островов Меншикова (Маршалловы острова) и уточнены координаты многих других островов. В 1828–1830 гг. лейтенант В. С. Хромченко совершил кругосветное плавание на корабле Российско-американской компании «Елена». В 1831–1833 г. Хромченко уже в чине капитан-лейтенанта ходил к берегам Камчатки и Аляски на военном транспорте «Америка». Оба плавания он использовал для определения и уточнения положения открытых ранее островов в Тихом океане. В 1834–1836 гг. капитан-лейтенант И. И. Шанц совершил кругосветное плавание на том же военном транспорте «Америка». При этом русские моряки открыли группу из 13 островов в Тихом океане (Маршалловы острова). Она получила название островов Шанца.

Наиболее важным в географическом отношении было плавание капитан-лейтенанта Г. И. Невельского в 1848–1849 гг. на военном транспорте «Байкал». Прибыв из Кронштадта в Петропавловск, Невельской затем отправился к Сахалину, открыл пролив, отделявший Сахалин от материка, и таким образом установил, что Сахалин, который считали полуостровом, является островом. Исследовав мелководное устье Амура, мореплаватель пришел к выводу, что оно всё же доступно для больших кораблей. Это открытие Невельского дало возможность русским кораблям в 1855 г., при появлении англо-французской эскадры у Камчатки, укрыться в устье Амура. Имя Невельского неоднократно упоминается на картах Приамурья, Охотского и Японского морей.

Экспедиции продолжались и в 1850–1860-х гг. В 1852–1853 гг. капитан-лейтенант П. Н. Бессарабский совершил плавание от Кронштадта до Камчатки на военном транспорте «Двина». Во время плавания в Тихом океане была обнаружена группа из 16 островов (Маршалловы острова). Ее назвали именем великого князя Константина Николаевича. В 1852–1853 гг. из Кронштадта для охраны русских владений на Дальнем Востоке были отправлены фрегаты «Паллада», «Аврора» и «Диана». Первое из этих плаваний, как известно, было описано его участником И. А. Гончаровым. В пути русские моряки открывали небольшие острова, уточняли положение открытых ранее островов и берегов. Все эти плавания и открытия остались неизвестны А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, которые решили, будто плавание Станюковича и Литке на кораблях, предназначенных для экспедиции Торсона, было последней русской кругосветной экспедицией.

Предположив, что императорскую фамилию могли вывезти только на кораблях Торсона, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская заключили, что заговорщики подстраивали все свои действия под дату отправления экспедиции. Авторы так увлеклись этой мыслью, что даже объявили, будто восстание на юге было намечено на май 1826 г. не потому, что в это время на смотр должен был прибыть Александр I, а потому, что заговорщики торопились арестовать императора и его семью до отправления экспедиции Торсона. «Именно ситуация с отправкой последней кругосветной экспедиции продиктовала заговорщикам и дату начала восстания», – сделали вывод А. Г. Готовцева и О. И. Киянская (167–168). Разумеется, никаких документов, подтверждающих такое заявление, авторы не привели.

Чтобы «обосновать» свое предположение, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская решили сблизить сроки предполагаемого восстания на юге (май 1826 г.) и отправления экспедиции Торсона. «Ходили слухи, что отправка экспедиции должна быть осуществлена в конце весны – начале лета 1826 г.», – написали они (167), хотя никаких оснований для такого утверждения не было. Корабли обычно отправлялись в кругосветное плавание в августе-сентябре (и никогда весной). По-видимому, это было вызвано стремлением оказаться в южном полушарии и обходить мыс Горн или мыс Доброй Надежды в то время, когда там наступит лето.

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская не учли еще одно важное обстоятельство. «Царствующую фамилию» собирались отправить за границу только в том случае, «когда бы император отринул конституцию, принятую Великим собором». Это означало, что между арестом царской семьи и ее отправлением за границу должно было пройти время, необходимое для «созвания народных представителей» и обсуждения конституций. На это время предполагалось только «задержать императорскую фамилию… посредством военной силы». Поэтому все построения А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, основанные на предположении, будто императорскую фамилию отправят за границу сразу после ареста, не соответствуют источникам.

Предположение А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской о стремлении Рылеева использовать для вывоза императорской фамилии корабли Торсона, независимо от его необоснованности, стало результатом недоразумения. Авторы почему-то решили, что после победы восстания и захвата власти Рылеевым и его сподвижниками все прочие события не претерпят никаких изменений, и победившие революционеры должны будут подстраиваться под ту дату отправления экспедиции, которая была определена морским начальством до восстания. Авторы не осознали, что, захватив власть, Рылеев и его сторонники смогут задержать корабли Торсона до нужного им времени или отправить императорскую фамилию за границу на любом другом пригодном для плавания корабле. Поэтому намеченное заранее время отправления кораблей Торсона не могло определять планы Рылеева.

Экспедиция Торсона и время ее отправления могли бы иметь значение, если бы заговорщики собирались вывезти императорскую фамилию за границу до восстания. Тогда им действительно пришлось бы для осуществления своих планов воспользоваться организованной независимо от них экспедицией. Членов императорской фамилии похитили бы, тайно доставили на корабль Торсона, а капитан во время плавания держал бы их в своей каюте, скрывая от посторонних глаз, или надел на них маски. Однако таких планов у декабристов не было.

Рассказывая о планах вывоза императорской фамилии, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская наконец, как им показалось, раскрыли тайну особого авторитета Рылеева среди членов Северного общества. «Подводя итог деятельности Рылеева-заговорщика в связи с его служебной деятельностью, – писали авторы, – следует отметить: шансы организовать вывоз за границу императорскую фамилию у него были. Очевидно, именно поэтому он и смог столь быстро занять в тайном обществе лидирующие позиции» (176).

В действительности вывоз императорской фамилии за границу, вопреки мнению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, не был наиболее важным из всех дел, которые предстояло совершить революционерам. Поэтому вряд ли кто-нибудь мог стать «лидером» только на том основании, что был способен организовать такой вывоз. Кроме того, попытка Рылеева организовать вывоз царской семьи, вопреки утверждению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, не была связана с его служебной деятельностью. Исполнение этого дела Рылеев возложил на Торсона, причем обратился к нему как один из руководителей Северного общества к члену общества, а не как правитель канцелярии Российско-американской компании к служащему компании (каковым Торсон не был). Таким образом, получилось противоположное утверждению А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской: Рылеев не возвысился до руководителя Северного общества благодаря возможности, в связи со службой в компании, организовать вывоз императорской фамилии, а пытался для организации вывоза использовать свое положение руководителя тайного общества, которого достиг благодаря своим личным качествам, независимо от службы в компании.

XIV

Попытаемся воссоздать истинные планы Рылеева, основываясь на источниках, а не на фантазиях.

Захватив императорскую фамилию во время восстания или вскоре после него, руководитель Северного общества собирался до решения Великого собора отправить ее в Шлиссельбург, назначив для охраны крепости солдат и офицеров «бывшего Семеновского полка», расформированного после неповиновения начальству в октябре 1820 г. Рылеев решил дать бывшим семеновцам такой же приказ, какой получила стража при Иоанне VI Антоновиче: умертвить узников, если их будут пытаться освободить.

В начале декабря 1825 г. Рылеев обратился к Торсону с вопросом, «можно ли иметь надежный фрегат, т. е. положиться на капитана и офицеров», чтобы «отправить царствующую фамилию за границы». Капитан-лейтенант вступил в длительный спор с Рылеевым, доказывая, что «царствующей фамилии надо оставаться в России», но всё же на вопрос о фрегате ответил: «Не знаю, но если меня сделают начальником, не знаю офицеров, но думаю, что может быть». Вопрос о «надежном фрегате» показывал, что Рылеев ничего не знал о готовившейся экспедиции Торсона, во всяком случае, не собирался воспользоваться ее кораблями (которые не были фрегатами). В противном случае он прямо спросил бы, можно ли отправить императорскую фамилию на одном из кораблей кругосветной экспедиции. Это означало также, что и Торсон, соглашаясь командовать фрегатом, тоже не имел в виду один из кораблей готовившейся экспедиции, на которые он должен был сам подобрать офицеров. Речь шла о каком-то неизвестном фрегате, который собирались подготовить специально для вывоза императорской фамилии.

В то же время Торсон, мечтавший о новом кругосветном плавании, вряд ли отказался бы от него, чтобы вместо этого вывезти за границу императорскую фамилию. По-видимому, он собирался участвовать и в том, и в другом плаваниях. В этом не было ничего необычного: бывали случаи, когда офицеры участвовали в летних плаваниях по Балтийскому морю и в том же году получали назначение в кругосветную экспедицию, отправлявшуюся в августе-сентябре. Чтобы не помешать кругосветной экспедиции, плавание Торсона с императорской фамилией должно было продолжаться сравнительно недолго.

Повторяющиеся в показаниях декабристов формулировки «в чужие края» и «за границу» показывают, что речь шла именно о территории другого государства, а не о российских владениях, пусть даже и отдаленных. Члены Южного общества, которым были известны планы Рылеева и которые особенно интересовались этими планами в связи с предполагаемыми совместными действиями Северного и Южного обществ, дали уточняющие показания о том, куда предполагалось вывезти императорскую фамилию. «Царствующую фамилию, – сообщал П. И. Пестель, – хотели посадить, всю без изъятия, на корабли и отправить в чужие краи, куда сами пожелают». «Меры, предлагаемые Северной директорией, были: лишить жизни государя, а остальных особ императорской фамилии отправить на кораблях в первый заграничный порт», – писал М. П. Бестужев-Рюмин. Торсон, пересказывая Н. А. Бестужеву разговор с Рылеевым, сообщил, что тот «хочет в случае несогласия высочайших особ императорского дома на законные постановления доставить им средства выехать на флоте за границу». Такая формулировка по смыслу совпадала с показанием о вывозе членов императорской фамилии «куда сами пожелают».

Ближайшим к Петербургу и Кронштадту иностранным портом был Стокгольм, однако вряд ли императорская фамилия согласилась бы отплыть в страну, с которой издавна привыкла враждовать и в которой правил не представитель старинной династии, а бывший маршал Наполеона. Следующими были порты Германии. Именно туда пожелали бы удалиться Романовы, связанные родственными узами с германскими династиями.

Великий князь Николай Павлович был женат на прусской принцессе Шарлотте, получившей при переходе в православие имя Александры Федоровны, и поддерживал отношения со своим тестем, прусским королем Фридрихом-Вильгельмом III. Николай Павлович и Александра Федоровна ездили в Германию в 1820–1821 гг., а в 1824 г. решили отправиться туда морем. Для доставки великокняжеской четы был назначен 84-пушечный линейный корабль «Эмгейтен», до этого предоставленный Торсону для осуществления его кораблестроительных проектов. Вместе с «Эмгейтеном» в плавании участвовал шлюп «Мирный». Корабли отошли от Кронштадта 24 июля 1824 г. и 6 августа были уже «у мекленбургских берегов». Николай Павлович и Александра Федоровна 10 августа высадились в Варнемюнде, а «Эмгейтен» и «Мирный» пошли дальше – в Росток. Обратное плавание кораблей в Кронштадт завершилось 30 августа. Путь до Ростока и обратно занял немногим более месяца. Так же должно было произойти, согласно планам Рылеева, и изгнание императорской фамилии из России после победы революции. Если бы Романовы были вывезены из России на корабле и им предложили выбрать ближайший заграничный порт, они пожелали бы отправиться в Пруссию к родственникам Александры Федоровны, избрав для этого Росток или какой-либо другой из германских портов.

Команды «Эмгейтена» и «Мирного» состояли из офицеров и матросов Гвардейского экипажа. На «Эмгейтене» находился мичман П. П. Беляев, на «Мирном» – лейтенанты А. П. Арбузов и А. Р. Цебриков, мичман В. А. Дивов. Позднее императрица Александра Федоровна, узнав об участии Гвардейского экипажа в восстании, ужасалась, что «оказались изменниками» офицеры, сопровождавшие ее и Николая Павловича в плавании. Для будущих декабристов плавание в Росток в 1824 г. было как бы репетицией возможного вывоза императорской фамилии за границу в случае успеха восстания.

XV

Пятую главу под названием «Морское общество никогда отдельно от Северного не существовало» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская начали с рассуждения об упадке русского флота в 1820-х гг. и рассказа о В. М. Головнине, известном кругосветном мореплавателе. «Головнин, престарелый и заслуженный вице-адмирал, не имевший отношения к заговорщикам, – сообщили авторы, – настолько ненавидел власть, что, по некоторым сведениям, “предлагал пожертвовать собою, чтобы потопить или взорвать на воздух государя и его свиту при посещении какого-нибудь корабля”» (172).

«Некоторые сведения» были взяты А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской из «Записок декабриста» Д. И. Завалишина. Названный автор, как известно, не всегда был правдив в своих воспоминаниях, но на этот раз Завалишин превзошел самого себя по нелепости вымысла. Было бы понятно, если бы бывший лейтенант, чтобы показать свою близость к Головнину, сообщил, будто именно ему одному мореплаватель поведал свои тайные мысли. Но Завалишин написал, что Головнин «принадлежал к числу членов тайного общества, готовых на самые решительные меры», что мореплаватель сделал «предложение» об убийстве Александра I не ему, а М. С. Лунину, не имевшему никакого отношения к флоту, и что сведения об этом имеются в «показаниях Лунина».

Разумеется, Головнин, независимо от того, как он относился к императору, не стал бы топить или взрывать корабль, так как при этом погибли бы находившиеся на корабле офицеры и матросы. Кроме того, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская не задумались ни о том, откуда Завалишин мог знать о показаниях Лунина, ни о том, когда и где Головнин мог что-то предложить Лунину. В показаниях Лунина Головнин не упоминается. Теоретически Лунин и Головнин могли встречаться в 1819–1821 гг., когда оба жили в Петербурге, однако никаких сведений об этом не имеется. В это время Головнин имел чин капитана 1-го ранга. «Престарелым» Головнин никогда не был: он умер в 1831 г. от холеры в возрасте 55 лет. Чин вице-адмирала мореплаватель получил в декабре 1830 г., за несколько месяцев до смерти. Таким образом, «престарелый вице-адмирал» Головнин не мог ничего предлагать декабристам. Цитируя записку Головнина о состоянии русского флота в 1824 г., А. Г. Готовцева и О. И. Киянская опять подчеркнули, что ее писал «вице-адмирал Василий Головнин» (171). В действительности в 1824 г., когда создавалась записка, 48-летний мореплаватель имел чин капитан-командора.

Насколько известно, Головнин не имел революционных взглядов. Его главное предложение, изложенное в записке о состоянии флота, состояло в том, что во главе флота следует поставить «человека во всех отношениях государственного, хотя бы он и не был из морских чиновников», «знатного рода, хорошо воспитанного, умного и уважаемого правительством», который сможет защищать интересы флота, не опасаясь возражать «верховной власти» как морской министр маркиз де Траверсе или начальник Морского штаба А. В. фон Моллер.

Далее авторы привели общеизвестные сведения о моряках-декабристах, но в перепутанном виде и с ошибками.

«По сведениям, собранным следствием, – писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, – Рылеев пытался создать среди кронштадтских офицеров отдельное тайное общество, впоследствии в историографии получившее название Морской отрасли Северного общества (иногда ее называют Морским обществом и Кронштадтской группой). <…> Однако, по всей видимости, из этой затеи ничего не вышло» (172).

«Отдельными» были Общество Гвардейского экипажа и Орден Восстановления, так как возникли независимо от Северного общества. Рылеев же не собирался и не мог создать ничего «отдельного», так как принимал морских офицеров в Северное общество. Следует также заметить, что историк не может руководствоваться какими-то обобщенными «сведениями, собранными следствием» (172) или «Донесением Следственной комиссии» (171). Для серьезного изучения вопроса он должен обратиться непосредственно к показаниям декабристов.

Во всех показаниях, относящихся к рассматриваемой теме, речь шла о «морской отрасли» Северного общества, создаваемой Рылеевым, но ее называли по-разному. Слухи о «морской отрасли», передаваясь от одного члена тайного общества к другому, искажались и преувеличивались.

М. И. Муравьев-Апостол, долгое время общавшийся с Рылеевым, узнал от него, что тот «составил тайное общество между морскими офицерами в Кронштате посредством Бестужевых» и сообщил об этом в письме к брату Сергею. После этого С. И. Муравьев-Апостол, планируя совместные действия Северного и Южного обществ, рассчитывал «больше всего на общество, которое Рылеев составил в Кронштате». Достаточно верно оценивали деятельность Рылеева М. П. Бестужев-Рюмин и В. Л. Давыдов, тоже услышавшие о Морской управе от М. И. Муравьева-Апостола. М. П. Бестужев-Рюмин сообщал, что Рылеев «намеревался сформировать Морскую управу и уже начал принимать флотских членов», и что С. И. Муравьев-Апостол в 1825 г. собирался в начале 1826 г. снова отправить своего брата Матвея в Петербург, «дабы уговорить Северное общество… арестовать великих князей и отправить их в чужие края на корабле посредством Морской управы, сформированной Рылеевым». В. Л. Давыдов, узнав из заданного ему вопроса, что кто-то слышал от него о Морском обществе, с жаром возразил: «Не о Морском обществе я говорил, а пересказывал слышанное мною от Матвея Муравьева о принятии многих морских офицеров, и после, помнится, от Поджио меньшого узнал, что принимал их Рылеев».

Менее близкие к Рылееву и М. И. Муравьеву-Апостолу приводили менее правдоподобные и более преувеличенные сведения. С. Г. Волконский сообщал, что «какое-то общество морских офицеров, в Петер/бурге/ и Кронштате учрежденное, было присообщено к Северным тайным обществам – и что сие сделано было Рылеевым», но даже не помнил, от кого он слышал об этом. В. Н. Лихарев рассказывал даже, будто «Балтийский флот присоединился к обществу». У А. В. Поджио, как было показано выше, уже при первом разговоре о необходимости приема морских офицеров в конце 1823 г. сложилось неверное впечатление, будто с приемом Рылеева к Северному обществу «присоединится какое-то и Морское общество, коего Рылеев член».

Следователи опасались, что кроме уже раскрытых тайных обществ были еще какие-то, оставшиеся неизвестными. Поэтому несколько руководителей тайных обществ были специально допрошены по вопросу о том, существуют ли особые Морское и Кавказское общества. Их показания не вошли в личные следственные дела, а были собраны в особом деле. В результате Морское и Кавказское общества были признаны «мнимыми», то есть следователи пришли к выводу, что не существовало таких отдельно возникших и еще не раскрытых тайных обществ. Однако это не означало, что не существовала «морская отрасль» Северного общества, уже известная следователям.

Для подтверждения своего вывода, что из «затеи» Рылеева ничего не вышло, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская сослались на устаревшее мнение М. В. Нечкиной (173), никогда не изучавшей моряков-декабристов, и привели слова Е. П. Оболенского о том, что «Морское общество в Кронштате никогда отдельно от Северной Думы не существовало», исказив при этом цитату (173). Однако Оболенский отрицал не прием в Северное общество морских офицеров, а лишь их «отдельное» существование. В другом показании, отвечая на специально заданный вопрос об организации Рылеевым вывоза «царствующей фамилии» «в чужие края», Оболенский сообщал: «Мысль об увозе царствующей фамилии в чужие края была действительно одна из тех, кои предполагаемы были Рылеевым как возможные при содействии здешнего флота. После нескольких поездок в Кронштат он мне говорил всегда, что дела там идут хорошо и что он принял несколько членов».

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская сослались и на нашу статью «Морская управа Северного общества» (172, 186), но почему-то не воспользовались собранными там сведениями. То же можно сказать и о некоторых других статьях, на которые ссылались авторы. Создается впечатление, что А. Г. Готовцева и О. И. Киянская ссылались на многие статьи только для того, чтобы показать, какое количество литературы они использовали.

В действительности Рылеев не оставил своей «затеи». Прием морских офицеров в Северное общество продолжался до конца 1825 г. В результате деятельности Рылеева и членов его отрасли в Северное общество были приняты Ф. Ф. Матюшкин, Н. А. Бестужев, К. П. Торсон, М. А. Бестужев, В. П. Романов, П. А. Бестужев, Н. А. Чижов, А. П. Арбузов. В результате приема Арбузова к Северному обществу фактически присоединилось Общество Гвардейского экипажа.

Чтобы объективно оценить успехи Рылеева в осуществлении его кронштадтских планов, не следует забывать, что его деятельность в этом направлении была прервана внезапной смертью Александра I. А главное, надо помнить, что «ничего не вышло» из всех «затей» декабристов. Поэтому вряд ли следует рассматривать создание Рылеевым «морской отрасли» или «управы» Северного общества как особо неудавшуюся «затею».

«Некоторые участники этого общества, – писали А. Г. Готовцева и О. И. Киянская об Обществе Гвардейского экипажа, – впоследствии вошли в состав “рылеевской отрасли”» (173). Однако из офицеров Гвардейского экипажа в Северное общество был принят только А. П. Арбузов. На следующей странице авторы признали, что Беляевы не были членами «рылеевской отрасли» (174). Кто же тогда были «некоторые», вошедшие в ее состав?

Решив перечислить «отдельных моряков, в том числе и не служивших в гвардии», с которыми был знаком и на которых мог рассчитывать Рылеев, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская назвали «в первую очередь» служивших в Гвардейском экипаже М. К. Кюхельбекера и братьев Беляевых. В действительности, как писали в предыдущей главе и сами авторы, Рылеев рассчитывал прежде всего на Торсона. Надеяться на М. К. Кюхельбекера и Беляевых руководитель «северян» не мог, так как не имел представления об их политических взглядах. Предположение авторов о знакомстве Беляевых с Рылеевым во время их попытки перейти на службу в компанию (175) ничем не подтверждается.

Вопреки показанию М. К. Кюхельбекера, сообщившего, что он знаком с Рылеевым «только по Американской компании», авторы без всяких оснований предположили, будто Михаил Кюхельбекер познакомился с Рылеевым «через своего брата» Вильгельма (174). О В. К. Кюхельбекере А. Г. Готовцева и О. И. Киянская сообщили, что он был «связан с северным лидером не только конспиративными, но и, в первую очередь, литературными связями» (174). В действительности «конспиративных связей» между поэтами до начала междуцарствия 1825 года не было. Рылеев сообщил В. К. Кюхельбекеру о существовании тайного общества только «несколько дней спустя по получении известия о смерти государя».

Сославшись на нашу статью «Декабристское общество в Гвардейском морском экипаже», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская назвали ее «Декабристское общество в Морском экипаже» (186). Такое сокращение недопустимо, так как в приведенном названии определяющим является слово «гвардейский», а слова «морской экипаж» не имеют конкретного смысла. Весь личный состав флота делился на морские или флотские экипажи так же, как сухопутные войска состояли из полков. Все морские экипажи имели номерные наименования (в Балтийском флоте – с 1 по 27), и только один назывался гвардейским. Писать, что кто-то служил в морском экипаже, столь же бессмысленно, как объявлять, что кто-то служил в полку, не приводя названия полка. Поэтому лишенным смысла выглядит и вывод авторов, что братьям Беляевым для поступления на службу в Российско-американскую компанию нужно было «перевестись из Экипажа во флот» (175). Речь должна идти о переводе из гвардии во флот или из Гвардейского экипажа в обычный номерной экипаж. Слово «экипаж», как и слово «полк», не пишется с прописной буквы. К сожалению, О. И. Киянская не только допустила такую ошибку в своей книге, но и ввела неверное написание слова «экипаж» с прописной буквы в статью «К анализу событий 14 декабря 1825 г.».

XVI

Две главы четвертой части А. Г. Готовцева и О. И. Киянская посвятили Д. И. Завалишину с Г. С. Батеньковым (гл. 3) и В. И. Штейнгейлю (гл. 6), которые, по мнению авторов, тоже были причастны к планам вывоза императорской фамилии. Изложив общеизвестные сведения об этих декабристах, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская опять высказали необоснованные предположения и допустили немало ошибок.

Главу о Завалишине и Батенькове авторы начали с сообщения о том, что главные правители колоний назначались только «из офицеров морской службы» и что «с 1819 г. пост главного правителя занимал капитан-лейтенант Матвей Муравьев» (160). Действительно, в новых «Правилах Российско-Американской компании», утвержденных Александром I 13 сентября 1821 г., говорилось, что «главный колоний правитель… должен быть непременно из офицеров морской службы». Однако в утвержденных тогда же «Привилегиях, даруемых впредь до сего времени на 20 лет Российско-Американской компании», указывалось, что главный правитель может быть назначен «из чиновников, служащих в военном или гражданском ведомстве». Таким образом, 9-й пункт «Привилегий» отменял 67-й пункт «Правил», так что «непременное» назначение морских офицеров становилось только пожеланием. Впрочем, с 1818 г. Русской Америкой действительно управляли морские офицеры.

М. И. Муравьев в 1819 г. еще не занимал пост главного правителя. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская опять не подумали о том, как долог был путь в колонии. В январе 1818 г. известного правителя колоний А. А. Баранова, занимавшего этот пост со времени основания компании, сменил капитан-лейтенант Л. А. Гагемейстер, прибывший в Ново-Архангельск в конце 1817 г. на корабле Российско-американской компании «Кутузов». Однако через несколько месяцев Гагемейстер отказался от должности главного правителя и в ноябре 1818 г. отплыл из Русской Америки на корабле компании «Суворов», оставив вместо себя лейтенанта с «Кутузова» С. И. Яновского. Именно С. И. Яновский, а не М. И. Муравьев, управлял колониями в 1819 г. и большую часть 1820 г. А лейтенант М. И. Муравьев в 1819 г. находился в кругосветном плавании на шлюпе «Камчатка» под командой В. М. Головнина. Шлюп возвратился в Кронштадт 8 сентября 1819 г. 20 декабря 1819 г. последовало назначение М. И. Муравьева правителем колоний. Проехав через Сибирь, капитан-лейтенант М. И. Муравьев только в сентябре 1820 г. приступил к исполнению своих обязанностей.

Вряд ли можно утверждать, будто Рылеев видел в Завалишине «своего человека в Кронштадте» (162). В 1825 г. Завалишин служил не в Кронштадте, а в Петербурге в Новом Адмиралтействе. Рылеев только пытался уговорить Торсона перевести Завалишина в Кронштадт, но Торсон отказался.

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская необоснованно предположили, будто Батеньков «без сильной протекции стать главным правителем колоний не мог», что «получить согласие РАК на это назначение Батенькову помог Сперанский» и что «перевод во флот был обязательным условием получения подполковником искомого места» (165). Авторы, по-видимому, не знали, что «перевод во флот» из военной или статской службы был невозможен, так как для этого требовалось иметь специальное морское образование.

Сообщив о службе В. И. Штейнгейля при сибирском генерал-губернаторе И. Б. Пестеле, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская без всяких оснований написали: «Нет сомнения, что Штейнгейль хорошо знал и сына генерал-губернатора Сибири – будущего лидера Южного общества Павла Пестеля» (176, 186). Авторы не подумали о том, что в 1810 г., когда Штейнгейль служил в Иркутске, 17-летний сын генерал-губернатора не проживал вместе с отцом, а заканчивал Пажеский корпус в Петербурге. А. Г. Готовцева и О. И. Киянская сообщили также, что Штейнгейль служил в кавалерии (176). В действительности будущий декабрист только числился в кавалерии в то время, когда он служил адъютантом при московском генерал-губернаторе А. П. Тормасове, а авторы рассматривали службу в кавалерии и при Тормасове как разные периоды в жизни Штейнгейля.

Воспользовавшись мнением Н. В. Зейфман, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская сообщили, будто «Рылеев принял барона в общество в декабре 1824 г.» (178). Однако уже было доказано, что Н. В. Зейфман ошибалась, и Штейнгейль приезжал в Петербург не в декабре, а в июне-июле 1824 г.

А. Г. Готовцева и О. И. Киянская предположили также, будто после победы революционеров и возвышения Рылеева Штейнгейль должен был занять его место правителя дел компании. Авторы сосредоточили всё свое внимание на доказательстве того, что барон вполне годился на такую должность, так как знал дела компании, и Рылеев согласился бы на его назначение (176, 179), но не подумали ни о согласии самого Штейнгейля, ни о том, что и барон, как участник заговора, после победы восставших не остался бы в прежнем положении, а занял бы какой-либо важный пост в новом правительстве.

В заключительной (7) главе «То-то хороша собралась у вас компания» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская вновь обратились к вопросу о вывозе императорской фамилии. При этом авторы повторили свой ошибочный вывод, будто Рылеев особенно скрывал от следствия планы вывоза, так как раскрытие этих планов якобы не оставило бы «ему шансов на жизнь» (181). Сообщив, что, по словам Завалишина, один из директоров Российско-американской компании Прокофьев «со страху после 14 декабря» уничтожил многие бумаги компании, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская высказали необоснованное предположение, будто «по документам РАК прочитывался план, составленный Рылеевым» (181). Планы Рылеева проявились в приеме в Северное общество морских офицеров и особенно в его переговорах с Торсоном и Николаем Бестужевым, но не имели никакого отношения к делам компании.

XVII

Книга завершается документальными приложениями.

В первом приложении под названием «Новые тексты К. Ф. Рылеева» А. Г. Готовцева и О. И. Киянская опубликовали, прежде всего, два обнаруженных ими ранних стихотворения поэта («Прощай, любезная пастушка» и «Сколько, сколько я бумаги») (189–191). Публикаторы решили, что эти стихотворения были «написаны при самом выпуске из корпуса» (190). Однако обращенные к «пастушке» слова о том, что автор оставляет ее отечество (а не свое), показывают, что первое стихотворение было написано не при отправлении в поход, а при возвращении из него, скорее всего, в конце 1814 г. при отъезде из Саксонии, где Рылеев провел много времени и мог завести знакомства.

Далее авторы перепечатали девять изданных в 1820–1821 гг. «стихотворений за подписью “Петр Ракитин”» (191–197). Однако вряд ли можно считать их «новыми текстами К. Ф. Рылеева», так как авторство декабриста только предполагается. К тому же четыре наиболее крупных стихотворения из девяти (остальные представляют собою эпиграммы от 2 до 4 строк) уже были полностью приведены в третьей части для сопоставления со стихами Рылеева.

О существовании рапортов Рылеева 1814 г. было известно уже давно. Издавая в 1954 г. рапорт от 19 октября 1816 г., публикаторы отметили в примечании: «В Архиве внешней политики России (дело «К. Ф. Рылеев») хранятся также девять рапортов “артиллерии прапорщика” Рылеева, поданных генерал-майору Н. М. Рылееву в июне 1814 г.» Эти документы А. Г. Готовцева и О. И. Киянская и поместили во втором приложении (199–204). При этом они назвали публикаторов рапорта 1816 г. и авторов приведенного примечания «безымянным автором этой заметки» (198), тогда как в примечании к содержанию «Литературного наследства» ясно говорилось, что «в публикации автографов Рылеева и писем к нему принимали участие Ю. Г. Оксман, Н. И. Прокофьев, Т. Г. Снытко и А. Г. Цейтлин». Кроме того, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская опубликовали только семь рапортов из названных в «Литературном наследстве» девяти, никак не объяснив этого.

В третьем приложении А. Г. Готовцева и О. И. Киянская поместили воспоминания сослуживца Рылеева, которые уже издавались как воспоминания А. И. Косовского. Отвергнув авторство А. И. Косовского и установив, что «вместе с Рылеевым служил Александр Андреевич Косовский» (206), авторы отметили: «Доказательств того, что воспоминания эти принадлежат перу А. А. Косовского, обнаружить не удалось» (210). Поэтому А. Г. Готовцева и О. И. Киянская издали текст без указания имени автора под названием «Воспоминания о службе К. Ф. Рылеева в конной артиллерии» (205). Переиздание воспоминаний сослуживца поэта было необходимо, так как первый публикатор А. Г. Цейтлин обвинил автора в клевете «на одного из вождей декабристского движения» и издал текст с купюрами. Последующие издатели пользовались публикацией А. Г. Цейтлина, не пытаясь восстановить сокращенные части текста. Лишь теперь А. Г. Готовцева и О. И. Киянская впервые опубликовали полный текст воспоминаний (210–224).

Четвертое приложение – краткая «Анонимная записка о биографии К. Ф. Рылеева», которая, по словам А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской, «нередко попадала в поле зрения исследователей, но опубликована до сих пор не была» (235). Публикаторы пришли к выводу, что записка составлена «не ранее 1872 г.», так как содержит возражения против сведений, приведенных в воспоминаниях Д. А. Кропотова, изданных в 1869–1872 гг. (235–236).

Размышляя о том, кто мог быть автором записки, содержавшей «сведения биографического и интимного характера», А. Г. Готовцева и О. И. Киянская написали: «По-видимому, записка эта составлена членом семьи казненного заговорщика. <…> На момент составления записки в живых была только дочь Рылеева Анастасия Кондратьевна. <…> И можно осторожно предположить, что автором записки была именно она» (237). Для подтверждения своей версии авторы «пояснили»: «Вряд ли автором мог быть какой-нибудь сослуживец Рылеева по конно-артиллерийской роте или Российско-американской компании: о служебной деятельности Рылеева в записке тоже ничего не говорится» (236). «Интимными подробностями» публикаторы назвали, в частности, сообщение автора записки о том, что в 1815 г. во время заграничного похода Рылеев «был влюблен в Эмилию, в дочь какого-то маркиза» (236, 237). Однако дочь Рылеева, которой в момент ареста отца было 5 лет, не могла знать таких «подробностей» жизни декабриста, да и люди, которые окружали ее в более позднее время, не могли сообщить ей таких сведений. Между тем автор записки пояснил, что он получил сведения о «заграничной» любви декабриста от самого Рылеева: «Впоследствии он желал получить руку Натальи Михайловны, он говорил, что это вторая любовь, которая гораздо прочнее первой» (237).

Таким образом, автор воспоминаний находился рядом с Рылеевым в то время, когда тот «желал получить руку» Н. М. Тевяшовой, и, по-видимому, был одним из его сослуживцев. Мемуарист наиболее подробно рассказал о взаимоотношениях Рылеева с семьей Тевяшовых, свидетелем которых он был (об участии Рылеева в «домашних спектаклях», о том, что родители и с той, и с другой стороны противились браку, так что понадобилось заступничество «полкового командира» и т. п.) (238). Сведения о семье и детстве Рылеева, вероятно, полученные тогда же от него, оказались перепутаны (237). Наконец, видимо, встретившись с Рылеевым через несколько лет после его выхода в отставку, мемуарист записал измышления поэта, будто он «терпел нужду, но не желал брать деньги от матери» (тогда как известны его многочисленные просьбы о деньгах и вещах), о его преследовании после издания сатиры «К временщику» («хотели его посадить в крепость, но князь Голицын защитил»), о том, что Рылеев будто бы «знал 7 языков» и был хорошо знаком со Сперанским (238).

Комментируя воспоминания, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, в частности, написали: «Колет – военная куртка без рукавов, элемент обмундирования офицера-артиллериста» (227). Однако общеизвестно, что колет – мундир кавалериста. Рылеев служил в конной артиллерии и носил колет не как артиллерист, а как кавалерист.

В отличие от текста книги, где ошибочно сообщалось, будто Рылеев с февраля по сентябрь 1814 г. находился в Саксонии (21–22), в одном из примечаний было верно отмечено, что Рылеев «прибыл к армии 4 марта 1814 г.» (229). В другом примечании, тоже в отличие от текста, где без всяких оснований говорилось о снимаемой Рылеевым «дешевой квартире» (116), было верно написано, что «Рылеевы наняли дом купеческой жены Белобородовой» (243). Таким образом, наблюдается явное несоответствие текста книги и примечаний к публикациям, причем автор примечаний лучше разбирается в биографии Рылеева, чем автор основного текста. Впрочем, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская допустили ошибку и в названном примечании: у них получилось, будто дом Белобородовой находился на углу Большого проспекта и 16-й линии. В действительности пояснение С. Аллера «по Большому пр.» относится к другому дому.

______

В заключение следует отметить, что рассматриваемая книга всё же может быть полезна для специалистов, которые сумеют отделить использованные или опубликованные в книге новые материалы от необоснованных фантазий и ошибок авторов. Однако тот, кто не подойдет к тексту критически и примет всё, изложенное в книге, за истину, получит совершенно искаженное представление о Рылееве.

 

Новый опыт биографии поэта-декабриста К. Ф. Рылеева (рецензия на книгу Готовцевой А. Г., Киянской О. И. «Рылеев»)

[1720]

М. А. Пастухова

Только что вышедшая в серии ЖЗЛ книга позиционируется авторами как новый опыт биографии К. Ф. Рылеева – поэта-декабриста и видного участника тайных обществ. Сам по себе факт такой попытки весьма ценен – в последний раз сколько-нибудь обстоятельная биография поэта-декабриста издавалась еще в конце 1980-х гг., а опубликованная ранее в этой же серии, еще в 1982 г., работа В. В. Афанасьева носила название «жизнеописание». Разумеется, с тех пор необходимость создания научной биографии К. Ф. Рылеева с целью постановки новых проблем, решения новых научных вопросов и устранения существующих белых пятен стала для современного декабристоведения насущной задачей.

Справедливости ради надо отметить, что представленная авторами книга ряд таких проблем действительно ставит. Авторы также рассматривают целый спектр еще практически не изученных исследователями вопросов, тем самым пытаясь представить на суд читателей и специалистов вариант научной биографии К. Ф. Рылеева, которая являла бы собой пример нового, свободного от мифов и сиюминутной конъюнктуры подхода к изучению жизни и конспиративной деятельности одного из самых ярких представителей декабристского движения.

В рамках вполне традиционной для такого исследования структуры в предлагаемой вниманию читателей книге, состоящей из пролога, пяти глав и эпилога, последовательно рассматриваются особенности формирования личности будущего декабриста, обусловленные обстоятельствами семейной ситуации Рылеевых, службы молодого офицера, освещаются его первые шаги в литературе и конспиративная деятельность.

К числу достоинств биографии можно отнести следующие поставленные авторами проблемы: изучение белых пятен в семейной истории Рылеевых, атрибуция прежде неизвестных ранних стихотворений поэта, прояснение обстоятельств публикации наиболее выдающихся произведений Рылеева (прежде всего, послания «К временщику») и т. д.

Однако наличие, казалось бы, столь ценных изысканий, к сожалению, в значительной степени обесценивается тем, что многие выводы и подкрепляющие их аргументы, мягко говоря, не безусловны.

Уже в прологе, озаглавленном, как и все остальные разделы, выразительной цитатой, А. Г. Готовцева и О. И. Киянская декларируют цель – «очистить» биографию Рылеева от издержек советской историографии и легендарных подробностей, которые изобличают «ущербность» прежнего подхода к изучению этой темы. В качестве примера приводятся, в частности, воспоминания Н. А. Бестужева и характеристика личности Рылеева, данная А. И. Герценом и Н. П. Огаревым, по словам авторов, закрепившая легенду. Так, в частности, Николай Бестужев писал: «Все действия жизни Рылеева ознаменованы были печатью любви к Отечеству; она проявлялась в разных видах: сперва сыновнею привязанностью к Родине, потом негодованием к злоупотреблениям, и, наконец, развернулась совершенно в желании ему свободы». Подобный подход объявляется авторами ущербным и легендарным, как и утверждение Н. П. Огарева о том, что Рылеев «стремился высказать в своих поэтических произведениях чувства правды, права, чести, свободы, любви к родине и народу, святой ненависти ко всякому насилию».

Однако некоторые натяжки в аргументации авторами своей позиции обесценивают, казалось бы, заявленную ими благородную цель. Так, авторы не избежали уже здесь некоторых передержек. Критикуя дореволюционный и советский подходы историков к личности поэта, О. И. Киянская и А. Г. Готовцева отмечают: «Между тем трагическую гибель Рылеева вряд ли стоит напрямую соотносить с его стихами. Трудно поверить, что поэт в реальной жизни не думал ни о чем другом, кроме счастья родины, предчувствовал свою казнь и, более того, страстно желал ее. Ни один из документов не дает возможности подозревать в Рылееве суицидальные наклонности. Кроме того, как и любой другой человек, Рылеев был многогранен: он был мужем и отцом, другом и любовником, служил, занимался издательской и журналистской деятельностью…» <Здесь и далее курсив мой. – М.П.>.

Это заключение не выглядит сенсационным провидением, так как не вскрывает ни сути высказываний Н. А. Бестужева, ни смысла слов А. И. Герцена и Н. П. Огарева, которые едва ли противоречили чему-либо из вышесказанного и вовсе не предполагали в Рылееве «суицидальных наклонностей».

Подобные выразительные фразы, включенные в абзац ради эффекта, не устраняют «ущербность» прежнего подхода, но вскрывают «ущербность» нового. Так как и Н. А. Бестужев, и А. И. Герцен, и Н. П. Огарев всего лишь со свойственной эпохе романтизма XIX в. поэтичностью полагали, что Рылеевым (чего, кстати, невозможно отрицать и при наличии прочих мотивов) руководили возвышенные чувства любви к Отечеству, заслонявшие порой всё остальное, в том числе и вполне естественный инстинкт самосохранения, в то время как А. Г. Готовцева и О. И. Киянская, споря с этим утверждением, сводят их рассуждения в область абсурда. И идея жертвы, принесенной ради процветания отечества, вполне характерная в культурологическом контексте для эпохи начала XIX в., в результате рассматривается в контексте исключительно медицинского термина – суицидальности.

Если присмотреться к характеру использования авторами рецензируемой книги документальных данных, у потенциального читателя может сложиться впечатление, что все свидетельства, служащие в пользу положительных качеств личности Рылеева, признаются сплошь «ущербными», чересчур восторженными, легендарными и недостоверными, а наибольшего внимания заслуживают мемуарные отзывы критически настроенных современников. В то время как цель создания научной биографии, разумеется, не подразумевает ни чрезмерной идеализации и романтизации героев, ни модного теперь их развенчивания.

Однако за бойкими формулировками читатель, особенно неподготовленный (биография ориентирована на самый широкий круг читателей), едва ли может это понять и почувствовать.

Не избежали авторы новой биографии Рылеева также и явных фальсификаций. Этот досадный факт, вероятно, объясняется стремлением привлечь к книге как можно большее количество читателей, используя приманку из разряда «всё, что вы всегда хотели, но боялись спросить», ведь биография декабриста издана в популярной серии, ориентированной на самый широкий круг интересующихся историей, а не только специалистов, знакомых с научной декабристоведческой литературой.

Подобная игра с массовым читателем очень опасна для историка именно с точки зрения обоснованности и объективности его выводов и оценок.

Уже в аннотации к книге О. И. Киянской и А. Г. Готовцевой делается заявление, ставящее в тупик сколько-нибудь знакомого с темой читателя. О деятельности поэта-декабриста сказано: «Он писал доносы на коллег-конкурентов, дружил с нечистоплотным Фаддеем Булгариным, успешно управлял делами Российско-Американской компании и намеревался изменить государственный строй». И если последние три утверждения не вызывают никаких возражений, то первое является прямой дезинформацией.

Читатель, интересующийся историей декабризма, но знакомый с ней только по школьной программе, не знающий обстоятельств биографии Рылеева, вынужден будет сделать вывод о том, что поэт в целях устранения конкурентов-литераторов, соревнующихся с издателями «Полярной звезды», писал на них доносы. Именно такое заключение предлагается сделать из вышеприведенной фразы.

Между тем что же все-таки стоит за этим утверждением авторов?

В одном из разделов 4-й главы, посвященном деятельности К. Ф. Рылеева в Российско-американской компании, излагается история с публикацией в «Северной пчеле», издававшейся Ф. В. Булгариным и Н. И. Гречем, материала о положении дел в русских колониях в Северной Америке. По словам авторов биографии поэта, эта статья, бывшая не первым в «Северной пчеле» материалом, посвященным данной теме, «описывала ситуацию в колониях гораздо точнее, чем три предыдущих. Земля, на которой невозможно заниматься земледелием, холод и дороговизна, воровство и грабежи; странные, непонятные европейцу нравы и привычки местных жителей – со всем этим ежедневно сталкивались служившие в Америке российские сотрудники компании. “Тайна компании”, таким образом, была явлена миру».

Эта публикация, наносившая серьезный ущерб деловой репутации Российско-американской компании (формировать ее положительный образ входило в прямые обязанности К. Ф. Рылеева, как отмечают О. И. Киянская и А. Г. Готовцева), стала большим ударом для поэта, которому могли поставить на вид ненадлежащее исполнение своей должности. И он поспешил подать жалобу в Цензурный комитет, с просьбой заставить издателей дать опровержение. Далее авторы пишут: «В истории с ”антикомпанейской” статьей Рылеев выступил вовсе не как поэт, издатель и участник антиправительственного заговора – он выступил как чиновник, наделенный официальной властью и немалыми связями: его жалоба поступила в цензурный комитет непосредственно в день выхода “Северной пчелы” с этой статьей. Донос явно писался Рылеевым наспех…»

В одном абзаце стоят рядом слова «жалоба» и «донос», но человеку, говорящему на русском языке, не надо объяснять разницу между одним и другим. Действия Рылеева в контексте его деятельности внутри Российско-американской компании в этой ситуации вполне понятны, и их никак невозможно назвать доносом. Так же, как невозможно написать донос на статью, вышедшую в свет открыто в одном из печатных изданий и одобренную цензурой. На нее можно пожаловаться, ею можно возмутиться, с ней можно не согласиться, но написать донос на то, что делается открыто, явно и никак не преследуется, совершенно невозможно. Здесь мы, увы, сталкиваемся с обыкновенной подменой понятий.

Это, к сожалению, не единичный случай допущения авторами искажений такого рода. Главным образом они сводятся к многочисленным произвольным обобщениям и выводам, ничем не подкрепленным, кроме предположений лично самих А. Г. Готовцевой и О. И. Киянской.

И если, например, публикация текста стихотворений, принадлежащих, по всей видимости, Рылееву и печатавшихся в начале 1820-х гг. под псевдонимом «Ракитин», может послужить поводом для переиздания сочинений поэта-декабриста, заново прокомментированных и проанализированных с позиций современного литературоведения, а предложенная авторами концепция литературного творчества декабриста, без сомнения, займет свое место в научной литературе по этому вопросу, хотя и встретит своих оппонентов, то согласиться с выводами авторов относительно проблематики семейной истории декабриста гораздо сложнее.

С таким, например, выводом, как, по сути, ничем, кроме гипотетических и необоснованных предположений, не подкрепленное утверждение авторов о том, что П. Ф. Малютин, дальний родственник поэта-декабриста, приходился К. Ф. Рылееву сводным братом. Еще более сомнительным является скорее призванное заинтриговать потенциального читателя, чем восстановить истину, предположение о том, что причиной номинальной покупки имения Батово Анастасией Матвеевной Рылеевой, матерью декабриста, как и причиной окончательного разрыва ее с мужем, с последующим определением сына в Первый кадетский корпус, были «особые отношения» с незаконнорожденным сыном своего мужа, коим, по словам авторов, и являлся П. Ф. Малютин. Это предположение, документально никак не подтвержденное (как и другие сенсационные «открытия» авторов относительно семейной истории декабриста), да и не имеющее в настоящее время перспектив быть доказанным, также не предлагает исследователям альтернативной версии, а, скорее, служит приманкой для читателя, ищущего разоблачений и жареных сенсаций, как и упоминавшиеся выше утверждения о доносах Рылеева, включенные в аннотацию.

Обобщая приведенные замечания, нельзя не сказать о том, что сам по себе новый опыт исследования биографии поэта-декабриста является важным, необходимым и полезным новым шагом в изучении декабристского движения, так как жизнь и конспиративная деятельность одного из его крупнейших представителей всё еще оставляет немало вопросов для исследователей.

Однако важность и новизна результатов биографических исследований в большой мере зависят от качества работы их авторов, использованных ими исследовательских подходов, мере, с которой они следуют свойственным научным трудам принципам полноты привлеченных документальных данных, обоснованности выводов, объективности анализа. В данном случае этим принципам авторы очень часто не следуют.

В заключение хотелось бы пожелать увеличения числа исследований, актуализирующих тему истории декабристов, однако при этом желательно также, чтобы исследователи уделяли больше внимания непредвзятому анализу, подход к которому не связывался бы ни с идеологическими, ни с коммерческими соображениями, иначе современная историческая наука рискует, не разрушив прежних заблуждений и мифов, создать новые.

 

Памяти исследователя: Ларисса Ильинична Бройтман

М. В. Вершевская

22 апреля 2014 г. не стало Лариссы Ильиничны Бройтман, авторитетнейшего исследователя в области истории Петербурга, члена Декабристской секции при Государственном музее истории Санкт-Петербурга, члена Русского генеалогического общества.

Л. И. Бройтман родилась в 1928 г. в Ленинграде в интеллигентной, очень дружной семье. Отец, Илья Абрамович, начал журналистскую деятельность еще до революции, с 1941 г. он редактор Ленинградского отделения ТАСС. Мать, Ида Анисимовна, химик, научный сотрудник НИИ полимеризационных пластмасс. Пожалуй, главным из общих увлечений членов этой семьи были книги, затем – классическая музыка. В июне 1941 г. старший брат Александр по окончании школы ушел на фронт, воевал в Карелии, закончил войну на территории Польши. Отец первый год блокады оставался в осажденном Ленинграде, осенью 1942 г. по болезни был эвакуирован в Молотовскую (ныне Пермскую) область, где с начала войны вместе с матерью находилась Ларисса. В 1945 г. она закончила с золотой медалью среднюю школу № 1 города Губахи. По возвращении в Ленинград поступила на исторический факультет Ленинградского университета, который окончила в 1950 г. За год до этого, в мае 1949 г., арестовали отца. Осужденный по статье 58–10, он вернулся только в 1954 г., позже был реабилитирован.

В те годы Лариссе Ильиничне, историку, практически невозможно было устроиться на работу по специальности. Наконец, в 1956 г. ее приняли штатным сотрудником в Городское экскурсионное бюро (ГЭБ), где она проработала 35 лет, до выхода на пенсию. Начинала экскурсоводом, затем стала методистом – руководителем литературной секции, разрабатывала маршруты новых экскурсий, таких как «Декабристы в Петербурге», «Лермонтов в Петербурге», «Грибоедов в Петербурге» и другие, занималась профессиональной подготовкой экскурсоводов. На примере ее экскурсий, на лекциях и занятиях овладевали методикой эсксурсионной работы несколько поколений сотрудников ГЭБ. По праву можно говорить о немалых заслугах Лариссы Ильиничны в формировании особой петербургской-ленинградской экскурсионной школы, у истоков которой стояли еще И. М. Гревс и Н. П. Анциферов.

Ларисса Ильинична умела говорить о сложных вещах без упрощения, но доступным языком, непременно заинтересовывая и увлекая любую аудиторию. Считала недопустимым жонглирование малопонятными слушателям и читателям специальными терминами и иностранными словами (что, к ее огорчению, стало модным в перестроечное время).

При разработке новых экскурсионных маршрутов требовалось уточнение дат, имен, адресов, не встречавшихся в литературных источниках. Материалы, собранные Л. И. Бройтман в течение долгих лет работы в архивах Петербурга и Москвы, позволили ей в дальнейшем опубликовать книги и статьи по истории города. Книга «Большая Морская улица» (в соавторстве с Е. И. Красновой, – 1-е изд. СПб., 1997; 2-е изд. СПб., 2005) стала первым в своем роде изданием, где были представлены подробные сведения о строительстве и перестройках каждого дома, о смене домовладельцев и наиболее интересных жильцах. Эта книга, удостоенная в 1998 г. Анциферовского диплома в номинации лучших научно-исследовательских работ о Петербурге, стала образцом при подготовке другими авторами подобных изданий по истории улиц Северной столицы.

В дальнейшем Л. И. Бройтман опубликовала (совместно с А. С. Дубиным) книги: «Моховая улица» (1-е изд. СПб., 2001; 2-е изд. СПб., 2004), «Улица Чайковского» (СПб., 2003), «Улица Восстания» (СПб., 2005). В 2008 и 2009 гг. вышли ее книги «Улица Казанская» и «Гороховая улица». Будучи уже тяжело больной, Ларисса Ильинична продолжала заниматься материалами по истории Малой Морской и Почтамтской улиц, готовя, вместе с Е. И. Красновой, к публикации новую книгу, которая должна вскоре выйти в свет.

Более тридцати статей Л. И. Бройтман как в научных, так и в популярных изданиях посвящено памятным местам, связанным с петербургским периодом в жизни и деятельности многих известных людей. Причем большинство установленных ею фактов относится к XVIII – началу XIX вв. – наиболее сложному для выяснения адресов периоду в истории города. Следует отметить, что Ларисса Ильинична была подлинным виртуозом в том, что касалось работы с источниками этого времени. Позже ряд статей вошел в ее книгу «Петербургские сюжеты: о жизни людей известных и не очень» (СПб., 2009).

Л. И. Бройтман умела естественным образом соединять сведения по истории зданий с генеалогическими данными, подчас находя в сплетениях родственных связей причины смены домовладельцев или появления новых жильцов. Среди множества фамилий, с родословными материалами которых ей приходилось работать в архивах, Ларисса Ильинична особенно выделяла Лермонтовых, Воронцовых и Дашковых, Львовых и Дьяковых, Строгановых. Им посвящены такие ее работы, как «Воронцовы в Петербурге» (опубликовано в издании: Воронцовы. Два века в истории России. Материалы научной конференции. Владимир, 1992), «Новые сведения о последнем приезде Лермонтова в Петербург в 1841 году» (Русская литература. 1987. № 3), «Дом Дьяковых» (Васильевский остров. 1993. № 1), «Софья Александровна Строганова» (Петербургские чтения. СПб., 1994), «Петербургские адреса Е. Р. Дашковой» (Екатерина Романовна Дашкова. Исследования и материалы. СПб., 1996), «Окнами на Английскую набережную» (Невский архив. Вып. IV. СПб., 2003) и др. В этой же связи следует назвать публикации «Белая дочь Ганнибала. За пушкинской строкой» (Вечерний Ленинград. 1988. 14 апреля), «Ганнибалы в Петербурге» (Временник Пушкинской комиссии. Вып. 30. СПб., 2005).

Нельзя обойти вниманием интересный эпизод, относящийся к осени 1991 г., когда на лицейскую годовщину Всероссийский музей А. С. Пушкина пригласил потомков лицеистов, в том числе зарубежных, причем многие впервые приехали в Россию. Л. И. Бройтман специально попросили провести для них автобусную экскурсию по городу. Не ограничивая рассказ пушкинским веком, импровизируя в прямом смысле на ходу, она старалась, чтобы каждый из гостей смог увидеть те дома, с которыми были связны судьбы его предков. Не раз за время экскурсии слушатели (среди них был и приехавший из Лондона князь Георгий Владимирович Голицын, большой знаток русской истории и культуры, генеалогии дворянских родов) обращались к Лариссе Ильиничне с самыми разными вопросами и были поражены ее знаниями, эрудицией и профессиональным мастерством.

С 1993 г. Л. И. Бройтман состояла членом Русского генеалогического общества. В изданиях РГО выходили ее статьи: «Из рода Челищевых» (Известия РГО. Вып. 8. СПб., 1997), «Семья Резвых в Петербурге» (Известия РГО. Вып. 2. СПб., 1995; совместно с Е. И. Красновой), «Бакунины в Петербурге» (Генеалогический вестник. Вып. 15. СПб., 2003).

Как в пору работы в ГЭБ, так и после выхода на пенсию Л. И. Бройтман сохраняла тесные контакты с научным отделом Государственного музея истории Санкт-Петербурга, была активным членом общественной секции «История Старого Петербурга», стояла у истоков Декабристской секции при музее, принимала самое деятельное участие в дискуссиях о необходимости создания в Петербурге Музея декабристов. После принятия 24 октября 1988 г. Ленгорисполкомом решения об организации такого музея (к сожалению, оно так и осталось на бумаге) Л. И. Бройтман предложила выполнить копии архивных чертежей, чтобы не только исследователи, но и посетители будущего Музея декабристов смогли увидеть, как выглядели в 1-й четверти XIX в. дома, которые вошли в историю как памятные декабристские адреса. Впоследствии эти экспонаты не раз демонстрировались на выставках, помогая создать образ Петербурга эпохи декабристов.

Следует отметить тот особый авторитет, которым пользовалась Ларисса Ильинична среди историков-декабристоведов и как непревзойденный знаток Петербурга эпохи декабристов, и как исследователь декабристского движения. Так, благодаря ее кропотливым архивным поискам была поставлена точка в продолжавшемся долгие годы выяснении возраста Михаила Лунина. Найденная Л. И. Бройтман запись в метрической книге окончательно установила день рождения декабриста – 29 декабря 1787 г. (В скобках заметим, что с этим открытием ее особенно тепло поздравил Натан Яковлевич Эйдельман, занимавшийся подготовкой академической публикации письменного наследия декабриста к 200-летию со дня его рождения.)

Ларисса Ильинична первой поставила вопрос о выяснении одного из ключевых петербургских декабристских адресов – дома, где проживал в канун событий на Сенатской площади Е. П. Оболенский. Как известно, в его квартире в декабре 1825 г. разрабатывались военные планы декабристов, шла непосредственная организация военного заговора, в то время как у К. Ф. Рылеева обсуждались в основном планы политические. Всесторонне проанализировав комплекс документальных и мемуарных свидетельств и не получив точного ответа, Л. И. Бройтман тем не менее написала основательную статью «У Оболенского, но где?» (журнал «Мера». Декабристский выпуск. 1996. № 1), в которой подробно изложила историю своего исследовательского поиска.

Ее подход к работе, будь то экскурсионные маршруты, статьи или книги, отличался убедительной аргументацией, использованием скрупулезно выверенных фактов, дат, имен, адресов. К Лариссе Ильиничне всегда можно было обратиться с вопросом, она была доброжелательным человеком, помогала профессиональными советами и коллегам, и начинающим исследователям, однако весьма критически относилась к умозрительным построениям и скоропалительным выводам. «Предъявите документик», – произносила она в подобных случаях, ставя в тупик того, кто не потрудился необходимый «документик» разыскать.

Категорически не соглашаясь с пренебрежительным отношением к краеведческим исследованиям, тем более когда подобное мнение принадлежало человеку известному, как, например, это было в случае с И. Л. Андрониковым, Ларисса Ильинична недоумевала, как «уважаемый Ираклий Луарсабович написал фразу, поразительную для человека, с такой точностью выяснявшего каждую мелочь при расшифровке загадки “Н. Ф. И. ”». Высказывание Андроникова касалось А. Н. Никольского, члена общества «Старый Петербург – Новый Ленинград»: «С поражающей скрупулезностью, бесполезной для целей научных, выяснял он <Никольский. – М. В.> историю каждого дома по Моховой, каждой квартиры, которые занимали в разное время ученые и министры, литераторы и актеры, чиновники и банкиры». «Если с этим согласиться, – полемизировала Ларисса Ильинична, – то следует признать, что краеведение не имеет научной ценности и что можно вешать мемориальные доски, не проверив оснований для этого, а потом переносить их с одного дома на другой» (Петербургские сюжеты. СПб., 2009. С. 61).

Отметим, что на основе архивных разработок Л. И. Бройтман в Петербурге были установлены несколько мемориальных досок в память о деятелях русской культуры и членах декабристских обществ.

Без малого двадцать последних лет Л. И. Бройтман жила в Ганновере, куда уехала вслед за семьей дочери. Став одним из инициаторов создания в Ганновере общества «Санкт-Петербург», выступая с лекциями и для соотечественников, и для немецкой публики, Л. И. Бройтман заинтересовалась поиском «русских следов» в этой части Германии. Так появились ее публикации «Петр I в Нижней Саксонии» (Петербургские чтения. СПб., 1999) и «На Садовом кладбище» (Литературный европеец. 2002. № 5; совместно с В. Топориком).

Ларисса Ильинична была разносторонне одаренным творческим человеком, писала стихи. Один сборник ее стихотворений вышел в 1995 г., другой, более полный, – посмертно.

Ее глубокие, интересные и насыщенные фактами (в том числе малоизвестными и совсем не известными) исследовательские труды историко-краеведческого, генеалогического и декабристоведческого характера, несомненно, внесли значительный вклад в каждую из этих областей ученых занятий.