Граф истории Карамзин
Дмитрий Зубов
Зачем людям история? Вопрос этот, по сути, риторический, и ответ на него легко угадывается: извлекая уроки из прошлого, лучше понимаешь настоящее, а значит, получаешь возможность предвидеть будущее… Но почему в таком случае по поводу нашей с вами истории существует столько различных версий, и часто полярных? Сегодня на прилавках книжных магазинов можно найти все, что хочешь: от сочинений маститых историков XIX столетия до гипотез из серии «Россия – родина слонов» или всевозможных наукообразных «новых хронологий».
Чтение одних рождает гордость за страну и благодарность автору за погружение в красивый мир родной старины, обращение же ко вторым вызывает, скорее, растерянность и удивление с примесью досады (неужели и с историей нас все время обманывали?). Живые люди и их подвиги против фантазий и псевдонаучных выкладок. Кто прав – судить не берусь. Какой вариант читать, каждый может выбрать и сам. Но вывод напрашивается важный: чтобы понять, зачем история, нужно сначала разобраться, кто и как эту историю создает.
В. А. Тропинин. Портрет писателя и историка Н. М. Карамзина. 1818 г. Москва, Третьяковская галерея
«Он спас Россию от нашествия забвения»
Первые восемь томов «Истории государства Российского» увидели свет в начале февраля 1818 года, а уже 27 февраля Карамзин пишет друзьям: «Сбыл с рук последний экземпляр… В 25 дней продано 3000 экземпляров». Тираж и скорость продажи для России тех лет небывалые!
«Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили», – вспоминал позже Пушкин.
А вот еще один характерный для тех лет эпизод. Федор Толстой по прозвищу Американец, картежник, бретер, отчаянный храбрец и забияка, одним из первых приобрел книги, заперся в кабинете, «прочел одним духом восемь томов Карамзина и после часто говорил, что только от чтения Карамзина узнал он, какое значение имеет слово Отечество». А ведь это тот самый Толстой-Американец, который уже доказывал свою любовь к Отечеству и патриотизм беспримерными подвигами на поле Бородинском. Чем же «История» Карамзина так зацепила читателя? Один из очевидных ответов дает П. А. Вяземский: «Карамзин – наш Кутузов двенадцатого года: он спас Россию от нашествия забвения, воззвал ее к жизни, показал нам, что у нас отечество есть, как многие узнали о том в двенадцатом годе». Но попытки написать историю России предпринимались и до Карамзина, однако подобного отклика не было. В чем секрет? В авторе? Кстати, его-то как раз вниманием не обошли: историка хвалили и бранили, с ним соглашались и спорили… Чего стоит одна только характеристика «гасильник», данная историографу будущими декабристами. И все же главное – его читали, равнодушных не было.
«У нас не было еще такой прозы!»
Карамзин как историк мог и не состояться. Спасибо будущему директору Московского университета Ивану Петровичу Тургеневу, который разглядел в молодом симбирском щеголе будущего летописца России, «отговорил от рассеянной светской жизни и карт» и позвал жить в Москву. Спасибо и Николаю Ивановичу Новикову, просветителю, книгоиздателю, который поддержал, направил, показал Карамзину иные пути в жизни. Он ввел молодого человека в философское Дружеское общество, а когда понял его характер и склонности, определил издавать (а по сути – создавать) журнал «Детское чтение». В эпоху, когда детей полагали «маленькими взрослыми» и ничего специально детского не писали, Карамзину предстояло совершить переворот – разыскать лучшие произведения разных авторов и изложить их так, чтобы сделать полезными и доходчивыми «для сердца и разума» ребенка. Кто знает, может, именно тогда Карамзин впервые ощутил трудности родного литературного языка.
Подобные чаяния будущего историка оказались особенно созвучны Пушкину. Поэт, и сам много сделавший для того, чтобы «покрой иной» приняли и полюбили, метко выразил суть реформы: «Карамзин освободил язык от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив его к живым источникам народного слова».
Переворот в русской литературе, несомненно, состоялся. И дело не только в языке. Каждый внимательный читатель наверняка замечал, что, увлеченный чтением художественной книги, он волей-неволей начинает сопереживать судьбе героев, становясь при этом действующим персонажем романа. Для такого погружения важны два условия: книга должна быть интересной, захватывающей, а герои романа – близки и понятны читателю. Сложно сопереживать олимпийским богам или мифологическим персонажам. Героями книг Карамзина становятся люди простые, а главное – легко узнаваемые: путешествующий по Европе молодой дворянин («Записки русского путешественника»), крестьянская девушка («Бедная Лиза»), народная героиня новгородской истории («Марфа-Посадница»). Уйдя с головой в такой роман, читатель, сам не замечая как, влезает в шкуру главного героя, а писатель на это же время получает над ним неограниченную власть. Направляя мысли и поступки книжных героев, ставя их в ситуации нравственного выбора, автор может повлиять и на мысли и поступки самого читателя, воспитывая в нем критерии. Таким образом, литература из развлечения превращается в нечто более серьезное.
«Предназначение литературы в том, чтобы воспитывать в нас внутреннее благородство, благородство нашей души и таким образом удалять нас от наших пороков. О люди! Благословите поэзию, ибо она возвышает наш дух и напрягает все наши силы», – об этом мечтает Карамзин, создавая свои первые литературные шедевры. Но чтобы получить право (читай: ответственность) воспитывать своего читателя, направлять его и учить, писатель сам должен стать лучше, добрее, мудрее того, кому он адресует свои строки. Хотя бы чуть-чуть, хотя бы в чемто… «Если вы собираетесь стать автором, – пишет Карамзин, – то перечтите книгу страданий человеческих и, если сердце ваше не обольется кровью, бросьте перо, иначе изобразит оно холодную пустоту души».
«Но это же литература, при чем тут история?» – спросит пытливый читатель. А притом, что все сказанное в равной степени можно отнести и к написанию истории. Главное условие – автор должен соединить легкий литературный стиль, историческую достоверность и великое искусство «оживлять» прошлое, превращая героев древности в современников. «Больно, но должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей Российской истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием, – писал сам Карамзин. – Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон – вот образцы! Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант». У Карамзина все это было. Его «История» – роман, в котором на место вымысла встали реальные факты и события русской жизни прошедших времен, и читатель принял такую замену, ведь «для зрелого ума истина имеет особую прелесть, которой нет в вымыслах». Все, кто любили Карамзина-писателя, охотно приняли и Карамзина-историка.
«Сплю и вижу Никона с Нестором»
В 1803 году указом императора Александра I уже известный в широких кругах писатель был назначен придворным историографом. Новый этап в судьбе Карамзина ознаменовался еще одним событием – женитьбой на внебрачной дочери А. И. Вяземского Екатерине Андреевне Колывановой. Карамзины поселяются в подмосковной усадьбе князей Вяземских Остафьево. Именно здесь, с 1804 по 1816 годы, будут написаны первые восемь томов «Русской истории».
В советское время здание усадьбы было переоборудовано под дом отдыха для партработников, а экспонаты из остафьевской коллекции передали в московские и подмосковные музеи. Недоступное простым смертным учреждение открывалось для посещения всех желающих раз в году, в июне, в пушкинские дни. Но и в остальное время бдительную охрану тревожили непрошенные гости: из разных уголков страны приезжали сюда благодарные люди, правдами и неправдами пробирались на территорию, чтобы «просто постоять» под окнами кабинета, в котором «творилась» история России. Эти люди словно бы спорят с Пушкиным, отвечая спустя много лет на горький упрек последнего в адрес современников: «Никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых двенадцать лет жизни безмолвным и неутомимым трудам».
Петру Андреевичу Вяземскому, будущему члену арзамасского братства и другу Пушкина, было двенадцать, когда Карамзин приступил к писанию «Истории». Таинство рождения «томов» происходило на его глазах и поражало воображение юного поэта. В кабинете историка «не было шкапов, кресел, диванов, этажерок, пюпитров, ковров, подушек, – вспоминал позже князь. – Письменным столом его был тот, который первый попадется ему на глаза. Обыкновенный небольшой из простого дерева стол, на котором в наше время и горничная девушка в приличном доме и умываться бы не хотела, был завален бумагами и книгами». Жестким был и распорядок дня: ранний подъем, часовая прогулка в парке, завтрак, и дальше – работа, работа, работа… Обед порой откладывался на поздний вечер, а после историограф еще должен был подготовиться ко дню следующему. И все это в одиночку нес на своих плечах уже немолодой и не пышущий здоровьем человек. «Постоянного сотрудника даже и для черновой работы не было. Не было и переписчика…»
«Ноты „Русской истории“ – отмечал Пушкин, – свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению». Действительно, в тридцать восемь не многие решатся оставить весьма успешное поприще литератора и отдаться туманной перспективе написания истории. Чтобы заниматься этим профессионально, Карамзину пришлось в кратчайшие сроки стать специалистом во многих вспомогательных исторических дисциплинах: генеалогии, геральдике, дипломатике, исторической метрологии, нумизматике, палеографии, сфрагистике, хронологии. Кроме того, для чтения первоисточников требовалось хорошее знание древних языков: греческого, старославянского – и многих новых европейских и восточных.
Разыскание источников отнимает у историка много сил. Помогали друзья и люди, заинтересованные в создании истории России: П. М. Строев, Н. П. Румянцев, А. Н. Мусин-Пушкин, К. Ф. Калайдович. Письма, документы, летописи подвозили в усадьбу «возами». Карамзин вынужден был спешить: «Жаль, что я не моложе десятью годами. Едва ли Бог даст довершить мой труд…» Бог дал – «История» состоялась. После выхода в 1816 году первых восьми книг в 1821 году появился девятый том, в 1824-м – десятый и одиннадцатый; а двенадцатый вышел посмертно.
«Орешек не сдавался»
Эти слова из последнего тома, на которых смерть оборвала труд историка, с легкостью можно отнести и к самому Карамзину. Какими только эпитетами не наградили впоследствии его «Историю» критики: и консервативная, и подлая, и нерусская, и ненаучная! Предполагал ли Карамзин подобный исход? Наверное, да, и слова Пушкина, назвавшего труд Карамзина «подвигом честного человека», не просто комплимент историку…
Справедливости ради – были и похвальные отзывы, но дело не в этом. Выдержав суровый суд современников и потомков, труд Карамзина убедительно показал: безличной, безликой, объективной истории не бывает; каков Историк, такова и История. Вопросы: Зачем, Как и Кто при написании истории – неразделимы. Что вложит в свое произведение автор-Человек, то и получит в наследство читатель-Гражданин, чем требовательнее к себе автор, тем большее число людских сердец он сможет пробудить. «Граф Истории» – не оговорка малограмотного слуги, а удачное и очень точное определение аристократичности нрава «последнего летописца» России. Но не в смысле знатности происхождения, а в изначальном смысле слова aristos – «лучший». Становись сам лучше, и не будет тогда так важно, что выходит из-под твоих рук: творение окажется достойным творца, и тебя поймут.
«Жить есть не писать историю, не писать трагедии или комедии, а как можно лучше мыслить, чувствовать и действовать, любить добро, возвышаться душою к его источнику; все другое, любезный мой приятель, есть шелуха: не исключаю и моих осьми или девяти томов». Согласитесь, подобные слова странно слышать из уст человека, отдавшего написанию истории более двадцати лет жизни. Но удивление пройдет, если внимательнее перечитать и «Историю», и судьбу Карамзина или же попробовать следовать его советам: жить, любя добро и возвышаясь душою.
Литература
Н. Эйдельман. Последний летописец.
Ю. Лотман. Сотворение Карамзина.
П. А. Вяземский. Старая записная книжка.
Запрещенный Гоголь
Ольга Наумова
Порой оценка автором своего произведения не совпадает с мнением читателей. Но ведь не до такой же степени! Эту книгу Гоголь считал своей «единственной дельной книгой», а ее дружно и страстно осудили и враги, и друзья, она оставалась «нон грата» и в царской, и в советской России. Почему?
* * *
Первый удар нанесла цензура: пять статей-глав были сняты, другие – сокращены и искажены. «Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш», – жалуется Гоголь. То, что ему было так важно донести до читателя, оказалось теперь «дико и непонятно».
Однако удар со стороны читателей и критики оказался куда сильнее. Не было в России партии, группы или персоны, не бросившей в Гоголя камень. П. А. Вяземский писал С. П. Шевыреву: «Наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи».
Апофеозом всеобщего осуждения явилось письмо Белинского: Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям; он просто хочет попасть в наставники к сыну наследника престола; язык книги говорит о падении таланта. Да он просто сошел с ума! Последняя мысль была охотно подхвачена – это все объясняло!
Ф. А. Моллер. Портрет Николая Васильевича Гоголя. 1840-е гг.
Вот парадокс: когда-то за хранение письма Белинского к Гоголю пострадал Достоевский (помните историю с его гражданской казнью?), сегодня письмо это в школах чуть ли не учат наизусть, однако вряд ли кто держал в руках то произведение, на которое обрушивается в своем послании «неистовый Виссарион», – «Выбранные места из переписки с друзьями». Само это название, несмотря на то что книгу никто не читал, почему-то вызывает в памяти фразу, сформированную мягким, но настойчивым давлением советской образовательной системы: «в конце жизни Гоголь пришел к религиозному помешательству». Отнюдь! К концу жизни Николай Васильевич пришел в здравом уме и твердой памяти. Просто то, что он писал, то, как он жил, совершенно не соответствовало советскому канону обличителя помещиков-душегубов.
Однако вернемся к «Выбранным местам».
Гоголь никогда не пренебрегал мнением критиков и читателей и всегда просил присылать ему отзывы – чем они строже, тем лучше: тем глубже можно совершенствовать себя и свои книги. Но на этот раз несправедливость многих упреков его поразила, и он пишет большую статью (мы знаем ее под названием «Авторская исповедь»). В ней он постарался честно и непредвзято ответить на вопрос, который задавали ему все: зачем он «оставил тот род и то поприще, которое за собою уже утвердил, где был почти господин», и обратился к другому, совершенно ему чуждому?
«Я решаюсь <…> изложить всю повесть моего авторства, <…> чтобы увидал читатель, переменял ли я поприще свое <…> или и в моей судьбе, так же как и во всем, следует признать участие Того, кто располагает миром не всегда сообразно тому, как нам хочется, и с которым трудно бороться человеку».
Итак, перелистаем страницы «Авторской исповеди» и других произведений и убедимся в том, что Гоголь не изменял себе, что неожиданная для многих «перемена» в нем была следствием давно выбранного пути. Другое дело, насколько хотелось другим видеть этот путь. (Заранее прошу извинить за обширные и обильные цитаты, но, наверное, справедливо будет выслушать не только критиков, но и самого Гоголя.)
Первые признаки недоумения публика проявила еще в 1835 г., при выходе в свет гоголевского сборника «Арабески». Автор блестящих «Вечеров на хуторе близ Диканьки», которыми зачитывалась вся Россия, на этот раз сотворил нечто очень странное: повести («Жизнь», «Невский проспект», «Пленник», «Записки сумасшедшего») вперемешку с какими-то рассуждениями – о средних веках, об архитектуре, о географии, о составлении Малороссии… Гоголь пишет в предисловии к «Арабескам», что собрание это составили «пьесы», которые он писал «от души» и предметом которых избирал только то, что его «сильно поражало». «Между ними читатель увидит, без сомнения, много молодого».
Однако читатель увидел нечто совершенно другое. Журнал «Пчела» отозвался так: «Какая цель этих сцен, не возбуждающих в душе читателя ничего, кроме жалости и отвращения?.. Зачем же показывать нам эти рубища, эти грязные лохмотья, как бы ни были они искусно представлены? Зачем рисовать неприятную картину заднего двора жизни и человечества без всякой видимой цели?»
Нет, Гоголя не только ругали. Его, конечно же, хвалили, хвалили за «Миргород», за «Бульбу» и «Вия», за «Старосветских помещиков», за «беспрерывный хохот». «До сих пор за этим смехом, – писал в «Московском наблюдателе» приятель Гоголя С. П. Шевырев, – он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, потому что везде и над всем приятно посмеяться».
Лишь один голос прозвучал в защиту того, о чем действительно говорил – нет, пока еще не кричал – автор. Белинский в московском «Телескопе» писал: «Что такое почти каждая из его повестей? Смешная комедия, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами и которая, наконец, называется жизнию». (До какой степени это было так, не подозревали ни критик, ни писатель: Гоголь в «Записках сумасшедшего», сам того не зная, описал свою собственную смерть.) Именно в этой статье Белинский ставил Гоголя наравне с Пушкиным, объявлял его «главою поэтов», сравнивал с Шекспиром и Гете.
Но всем было гораздо приятнее посмеяться и видеть в Гоголе комика. Что и сослужило дурную службу «Ревизору».
Нет, публика пьесу приняла. Да и как не принять, если премьеру посетил сам царь и изволил смеяться. Публика поспешила увидеть в «Ревизоре» водевиль, забавные приключения смешного враля, гротескных злодеев, которые даже слишком преувеличены (за что автора пожурили некоторые критики). «Ревизор» шел на сцене чуть ли не ежедневно. Все рукоплещут, хохочут… а автор сбежал с премьеры: «Никто, никто, никто не понял!!!»
Он давно уже вышел из образа «Пасичника Рудого Панько», опубликовавшего «Вечера на хуторе», перестал выдумывать «смешные лица и характеры», «вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза». Теперь он мечтал силой данного ему Богом таланта показать России, какова она, чтобы Россия увидела себя, ужаснулась и – очистилась.
Конечно, это было наивно. Это он понял и сам. Но что же предпринять, чтобы донести до людей выстраданную мысль о внутреннем пути человека, о необходимости очищения себя?
…В 1840 г. в Вене Гоголя вдруг поразила странная болезнь. Скорее, не физическая, а душевная. Гоголь был великим ипохондриком – мнительность при неплохом физическом здоровье. Но никогда еще смерть не подходила к нему так близко. Он не мог есть, не мог спать, он находился в постоянном лихорадочном возбуждении. Не надеясь выздороветь, этот тридцатилетний человек пишет духовное завещание. Но болезнь отпустила, так же неожиданно, оставив ясное ощущение, что жизнь его «нужна и не будет бесполезна». «Вся жизнь моя отныне – один благодарный гимн», – писал в те дни Гоголь. Как благодарственное приношение расценивал он и «Мертвые души».
Сюжет «Мертвых душ», уверял он, был, как и сюжет «Ревизора», подарком Пушкина. В основу легли реальные факты, однако яркие, почти гротескные характеры героев не были выписаны с конкретных личностей, и не было у них социальной и политической подоплеки. То, что так воспринимали их революционно настроенные товарищи типа Белинского, а вслед за ними – советские интерпретаторы Гоголя, пусть останется на их совести. Каждый видит то, что хочет увидеть.
И Чичиков, и Манилов, и Коробочка, да, собственно, уже и Хлестаков в «Ревизоре», имели прототипом одногоединственного человека – Николая Васильевича Гоголя. Это были его пороки и мелкие недостатки – преувеличенные, гипертрофированные, выставленные на всеобщее осмеяние. Конечно, не один он в России может похвастаться прагматизмом, или скупостью, или равнодушием к людям, или желанием порисоваться, но начинал этот человек всегда с себя. Скажем, хлестаковское «с Пушкиным на дружеской ноге» – это он, Гоголь: в 1931 г., едва познакомившись с великим поэтом, он уже просит родных адресовать ему письма в Царское Село на адрес Александра Сергеевича Пушкина, который, узнав об этой непозволительной вольности начинающего писателя, был весьма раздосадован.
«Мертвые души», изобразившие другую, не «лакированную» Россию, напугали многих. Пушкин, слушая первые главы, которые читал ему Гоголь, под конец сделался совершенно мрачен и произнес голосом, полным тоски: «Боже, как грустна наша Россия».
Но не напугать читателя хотел Гоголь. Первым томом задуманная поэма не ограничивалась. Он строил ее, как Данте «Божественную комедию». «Ад» он уже выписал, приближался к «Чистилищу», а вдали открывался светлый «Рай». Мертвые души должны воскреснуть, но для того, твердит Гоголь в каждом письме, им, как и автору, надо обрести чистоту душевную.
Эта же мысль заключена в строках неотправленного письма Гоголя к Белинскому лета 1847 г.: «Довольно забот нам и вокруг себя. Нужно прежде всего их исполнить, тогда общество само собою пойдет хорошо. А если пренебрежем обязанности относительно лиц близких и погонимся за обществом, то упустим и те и другие так же точно. Я встречал в последнее время много прекрасных людей, которые совершенно сбились. Одни думают, что преобразованьями и реформами, обращеньями на такой и на другой лад можно поправить мир; другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредственной литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки, ни пылкие головы. Брожение внутри не исправить никаким конституциям. Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою. Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, а высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».
(Неудивительно, что этого Гоголя мы не знаем: в послеоктябрьские десятилетия возобладала теория человека как «материальной скотины».)
Провидческий дар Гоголь унаследовал от матери. Не единожды в своих произведениях он, сам того не зная, предвосхищает будущие события и отношения. Так, еще в ноябре 1836 г. он писал В. А. Жуковскому из Парижа:
«Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени».
…В 1841 г. в Риме Гоголь заканчивает работу над первым томом. Писателя опять подстерегают сражения с цензурой, но не это стало главным испытанием: самым тяжелым была – уже в который раз – неоднозначная реакция читателей. Одни (Герцен, Белинский) назвали Гоголя «гениальным поэтом и первым писателем современной России», другие обвиняли в клевете на Россию, в литературной безграмотности, а поэму называли грязным, бездарным произведением. Набольшей критике подверглись лирические отступления – фрагменты, напрямую не связанные с сюжетом, в которых Гоголь выразил всю свою любовь к человеку и боль за Россию, свое видение предназначения писателя. В них усмотрели признаки самохвальства и гордости. Но больше всего оскорбила всех искренность Гоголя – не в обычае было так «выворачивать себя наизнанку» перед всеми.
Перечитайте, скажем, его размышления о судьбе писателя, о выборе. Действительно, здесь он пишет о себе, об одиночестве человека, «дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи»: «Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлеченьем; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет у него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. <…> Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество». Но, возможно, больше, чем откровенность писателя, всех задели его слова о лицемерно-бесчувственном современном суде?
Несмотря на самые разные отзывы и оценки, Гоголя торопят с продолжением «Мертвых душ». Однако он не спешит, видя в этом задачу гораздо более сложную.
Гоголь был честен перед читателями. Каким бы мистификатором он ни был в жизни, устраивая маленькие и вполне невинные «загадки» и обманы, в произведениях своих он не мог описывать то, чего нет. Он понимает: чтобы представить «небесного гражданина», «живую душу», необходимо сначала указать путь к ней. А значит, пройти этот путь самому. Желание быть лучше Гоголь считал самым ценным из своих качеств.
…В конце июня – начале июля 1845 г. Гоголя настигает очередной приступ его странной и страшной болезни. Предчувствуя смерть, он пишет новое духовное завещание. И сжигает рукопись второго тома: «Затем сожжен второй том „Мертвых душ“, что так было нужно. <…> Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. <…> Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…> Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство».
Вместо ожидаемого всеми второго тома, где писателю пришлось бы дать уже «готовые» образы идеальных людей, он выпускает книгу, дающую очень конкретные и практические советы каждому – как использовать данные Богом и судьбой обстоятельства и потенциалы личности, чтобы на своем месте максимально служить общему благу. Это и были те самые «Выбранные места из переписки с друзьями». Еще зимой 1843–1844 гг., живя в Ницце, он на вопросы друзей и приятелей, для многих из которых он уже стал духовным авторитетом, можно сказать учителем, отвечает советами, духовно-нравственными наставлениями, которыми предлагает им руководствоваться в повседневной жизни. А позже, собрав черновики этих писем, составляет из них книгу. Не было такой сферы русской жизни, которой бы он не коснулся. Объектом его пересмотра стало все – от управления государством до отношений между супругами.
Именно эта книга со всей очевидностью явила России «другого» Гоголя – не юмориста и даже не писателя, но философа, стремящегося не к созданию совершенных литературных произведений, а к духовному совершенствованию. Именно эту книгу единодушно осудили враги и друзья. Именно ее до 1992 г. ни в царской, ни в советской России практически ни разу не издавали без купюр (за исключением изданий 1867 и 1937 г.).
Зачем она была нужна, Гоголь рассказал во все той же «Авторской исповеди»: «Я не представлял себе общества школой, наполненной моими учениками, а себя – его учителем. <…> Я пришел к своим собратьям, соученикам, как равный им соученик; принес несколько тетрадей, которые успел записать со слов Того же Учителя, у Которого мы все учимся <…>. Как ученик, кое в чем успевший больше другого, я хотел только открыть другим, как полегче выучивать уроки, которые даются нам нашим Учителем».
Но «запрещенными» можно считать не только произведения Гоголя, не соответствовавшие официальной точке зрения – государственной или церковной. Строго говоря, настоящего Гоголя мы просто не знаем. Мы его не читали или читали чужими глазами – школьного учителя литературы, Белинского или другого критика. Сам Гоголь столкнулся с этим еще при жизни: «Не судите обо мне и не выводите своих заключений: вы ошибетесь, подобно тем из моих приятелей, которые, создавши из меня свой собственный идеал писателя, сообразно своему собственному образу мыслей о писателе, начали было от меня требовать, чтобы я отвечал ими же созданному идеалу».
А для Гоголя все стало ясно уже давно: «Создал меня Бог и не скрыл от меня назначенья моего. Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое <…> душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие! Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, ибо без молитвы не приступаю ни к чему».
* * *
Гоголь очень странно умер. Сколько ни ставят ему посмертных диагнозов, факт один: он просто перестал жить. Он сделал в этой жизни все, что мог. Сказал все, что мог сказать. Дальше дело читателей – услышать или не услышать…
За два дня до смерти он написал на клочке бумаги: «Будьте не мертвые, а живые души…»
Достоевский. «Ибо хочу быть человеком»
Лариса Бузина
Совсем еще молодой человек, учащийся Петербургского Инженерного училища Федор Достоевский писал брату Михаилу в Ревель (Таллинн), излагая вполне зрелые философские мысли: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком»; «…Природа, душа, бог, любовь… познаются сердцем, а не умом»; «Мысль зарождается в душе. Ум – орудие, машина, движимая огнем душевным».
Прошло примерно десять лет, и вечером 22 декабря 1849 года, в день казни петрашевцев, после того как смертный приговор ему заменили каторгой, Достоевский писал Михаилу: «Брат! Я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не унывать и не пасть – вот в чем жизнь, в чем задача ее…
Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неумении жить, как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, – так кровью обливается сердце мое. Жизнь – это дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья».
В. Перов. Портрет писателя Федора Михайловича Достоевского. 1872 г. Государственная Третьяковская галерея, Москва
Почерк этого письма какой-то небывало ликующий, свободный, летящий. Кажется, что пером его водила сама жизнь, только что избавившаяся от смерти, только что родившаяся заново, – новая, вторая жизнь. Достоевский открыл бесконечную ценность жизни, бесконечную ценность живого времени, каждой минуты, пока мы существуем в этом мире.
Не этой ли встречей со смертью (при которой он не сморгнул) объясняется то, что в своих произведениях все вопросы он ставил в самой беспредельной остроте, как вопросы жизни и смерти; личную судьбу своих героев он переживал как свою собственную и рассматривал в перспективе судьбы общечеловеческой.
Ф. М. Достоевский – писатель на все времена, ибо нравственные, духовные качества человека, больше всего занимавшие писателя, как и дух, бессмертны. Достоевский современен и в наши дни, ибо время, в которое он творил и которое описывал, очень похоже на наше – время внедрения капитализма. Но Достоевский и писатель будущего. Главное преимущество он видел не только вокруг себя, но и далеко впереди себя.
В эпоху духовного брожения, когда «общественный идеал» воспринимают только внешне и поверхностно, когда одни грабят, убивают, губят других и гибнут бесплодно и бесславно сами, а другие или теряются в умственном хаосе, или погрязают в своекорыстии, – являются лишь немногие люди, которые, не удовлетворяясь внешними целями и идеалами, чувствуют и возвещают необходимость глубокого нравственного переворота и указывают условия нового духовного рождения России и человечества. Одним из немногих предвестников русской и вселенской будущности был Достоевский.
Общий смысл всей его деятельности состоит в разрешении двойного вопроса: что есть высший идеал общества и каков путь к его достижению, или проще – для чего жить и что делать?
Спрашивать прямо: «Что делать?» – значит предполагать, что есть какое-то готовое дело, к которому нужно только приложить руки, значит пропускать другой вопрос: готовы ли сами делатели? Ведь плохой или непригодный работник может испортить самое лучшее дело. Представьте себе толпу людей слепых, глухих, увечных, бесноватых, и вдруг из этой толпы раздается вопрос: «Что делать?» Единственный разумный ответ: ищите исцеления; пока вы не исцелитесь, для вас нет дела, а пока вы выдаете себя за здоровых, для вас нет исцеления.
Федор Михайлович сознательно отвергал всякий внешний общественный идеал, то есть такой, который не связан с внутренним миром человека или его рождением свыше. Он слишком хорошо знал все глубины человеческого падения, он знал, что злоба и безумие составляют основу нашей низшей природы. Пока эгоизм в своем стремлении все присвоить и все определить собою не побежден, не сокрушен – невозможно никакое настоящее дело.
По общему признанию, Достоевский был истинным гуманистом, ибо, зная все человеческое зло, он верил во всечеловеческое добро. Его вера в человека не была идеалистической, односторонней. В своих произведениях он изображал человека во всей его полноте и действительности, не обманывая ни себя, ни других. Он открывал такие закоулки души, куда не многие решаются заглянуть. Но в том-то и заслуга, значение таких людей, как Достоевский, что они не преклоняются пред силой факта и не служат ей. У них есть духовная сила веры в истину и добро – в то, что должно быть. Не искушаться господством зла и не отрекаться ради него от невидимого добра есть подвиг веры. В нем вся сила человека. Кто не способен на этот подвиг, тот ничего не сделает и ничего не скажет человечеству. Творят жизнь люди веры. Это те, которых называют мечтателями, утопистами, юродивыми, – они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества.
Так во что же верил Федор Михайлович? Прежде всего, в бесконечность души человеческой. Полная действительность бесконечной человеческой души была осуществлена в Иисусе Христе, в человеке, и, значит, это возможно и для каждого стремящегося к этому. Достоевский показал на своих любимых героях, что во всякой душе человеческой, даже на самой низкой ступени, существует возможность, искра этой бесконечности и полноты существования.
Иисус Христос для Достоевского – высший нравственный идеал, которому надо стараться подражать, учиться у него любви, милосердию, подвигу и самопожертвованию. Не смущаясь антихристианским характером всей нашей жизни и деятельности, он верил в действительность Бога как сверхчеловеческое Добро и в Христа как Богочеловека, он проповедовал христианство живое и деятельное, истинное учение Христа. Для Федора Михайловича истинная церковь – это всечеловеческая, в которой должно исчезнуть разделение человечества на соперничающие и враждебные между собой племена и народы. Все народы должны воссоединиться в одном общем деле всемирного возрождения. Главная идея, которой Достоевский служил всей своей деятельностью, была христианская идея свободного всечеловеческого единения, всемирного братства во имя Христово.
Достоевский считал, что именно Россия должна сказать миру новое слово. Он верил в Россию и предсказывал ей великое будущее. Призвание России, ее назначение и обязанность состоит в примирении Востока и Запада. Истина едина, она и объединит все народы. Обладание истиной не может быть привилегией одного народа или отдельной личности. Истина может быть только вселенскою, и от народа требуется подвиг служения этой вселенской истине, даже с пожертвованием своего национального эгоизма. Истинное дело возможно, только если в человеке есть свободные силы света и добра, но без Бога человек таких сил не имеет.
Личность, в понимании Федора Михайловича, есть самостоятельно мыслящий человек, безличность – это подражатель. Самостоятельное мышление – одно из важнейших измерений личности. Достоевский считал, что в плане самостоятельности мышления личностью может стать каждый, независимо от уровня образования. Личностью может быть простой крестьянин, безличностью может быть и академик. Человек может менять свои убеждения, оставаясь личностью, если было что менять, если это что – свое, а обмен происходит не под влиянием моды или выгоды. В записной книжке Федор Михайлович пишет: «Неужели независимость мысли, хотя бы и самая малая, так тяжела?» А в письме: «Нет, видно, всего труднее на свете самим собою стать».
У Достоевского есть еще одно измерение человеческой личности – ценностная жизненная ориентация. Фактически это проблема смысла жизни человека. Безличность видит смысл жизни в обладании материальными благами (богатство, власть), личность – в сохранении и совершенствовании себя, то есть своего духовного мира. Безличность ориентируется на «иметь», а личность – на «быть». При этом личность в плане самостоятельности мышления может оказаться безличностью в плане ценностной ориентации.
О смысле жизни Достоевский писал довольно часто, особенно в «Дневнике писателя», и его позиция по этому вопросу выражена ясно и четко: «Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные „высшие“ идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из одной ее вытекают». Федор Михайлович пишет о том, что духовные накопления человека не умирают вместе со смертью тела.
Человек должен самостоятельно осмыслить себя и свое назначение в мире. «Жизнь задыхается без цели». Личность существует не для себя. Но торжество безличности так велико, что живущие ради «быть» кажутся аномалией, «идиотами». Однако Достоевский верит в торжество личности человека: «…самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли». Предел утверждения личности – самопожертвование и самоотверженность.
Дал Федор Михайлович и вполне четкое понятие о «лучших людях». В одной из записных тетрадей сказано: «Не сильные лучше, а честные». Далее: «Лучшие люди познаются высшим нравственным развитием и высшим нравственным влиянием». В «Дневнике писателя» за 1876 год в главе, специально посвященной лучшим людям, Достоевский писал: «В сущности, эти идеалы, эти „лучшие люди“ ясны и видны с первого взгляда: „лучший человек“, по представлению народному, – это тот, который не преклонится перед материальным соблазном, тот, который ищет неустанно работу на дело Божие, любит правду и, когда надо, встает служить ей, бросая дом и семью и жертвуя жизнью». Лишь такие люди способны оказать благотворное влияние на общество.
В понимании Достоевского «улучшить» – значит приблизиться к идеалу, приблизиться к Христу, к его образу жизни, «стать самим собой во-первых и прежде всего», то есть таким, каким Бог создал, отбросив всю фальшь, всю внешнюю шелуху.
Сам Достоевский самосовершенствовался до последних дней своей жизни. Уже будучи больным, зная, что жить ему осталось недолго, он писал жене с курорта, где лечился: «…тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и, право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя». Чуть позже Федор Михайлович формулирует эту мысль еще определеннее: «Бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие». Так же как в молодые годы на Семеновском плацу перед расстрелом, Достоевскому вновь грозит небытие, но теперь уже приговор отменен быть не может. В декабре 1880 года, почти за месяц до своей кончины, он писал А. Н. Плещееву: «Я теперь пока еще только леплюсь. Все только еще начинается».
Будучи человеком религиозным в высшем смысле этого слова, Достоевский был вместе с тем вполне свободным мыслителем и могучим художником. Он никогда не отделял истину от добра и красоты, никогда не ставил красоту отдельно от добра и истины. Эти три живут только своим союзом. Добро, отделенное от истины и красоты, есть только неопределенное чувство, бессильный порыв, истина отвлеченная есть пустое слово, а красота без добра и истины есть кумир. Открывшаяся в Христе бесконечность человеческой души, способной вместить в себя всю бесконечность Бога, – эта идея есть вместе и величайшее добро, и величайшая истина, и совершеннейшая красота. Именно оттого, что красота неотделима от добра и истины, именно поэтому она и спасет мир.
Красота также неотделима от любви, но любовь есть труд, и даже ей надо учиться. «Ищите же любви и копите любовь в сердцах ваших. Любовь столь всесильна, что перерождает и нас самих».
Постоянно находясь среди людей, наблюдая их кривляния, порожденные желанием выглядеть лучше, чем есть, но без усилий для совершенствования, Федор Михайлович думал: что, если б все эти почтенные господа захотели хоть на один миг стать искренними и простодушными? «Ну что, если б каждый из них вдруг узнал весь секрет? Что, если б каждый из них вдруг узнал, сколько заключено в нем прямодушия, честности, самой искренней сердечной веселости, чистоты, великодушных чувств, добрых желаний, ума, – куда ума! – остроумия самого тонкого, самого сообщительного, и это в каждом, решительно в каждом из них!» Достоевский хотел сказать им: «Да, господа, в каждом из вас все это есть и заключено, и никто-то, никто-то из вас про это ничего не знает!…Клянусь, что каждый из вас умнее Вольтера, чувствительнее Руссо, несравненно обольстительнее… Дон-Жуана, Лукреций, Джульетт и Беатричей!…Но беда ваша в том, что вы сами не знаете, как вы прекрасны! Знаете ли, что даже каждый из вас, если б только захотел, то сейчас бы мог осчастливить всех в этой зале и всех увлечь за собой? И эта мощь есть в каждом из вас, но до того глубоко запрятанная, что давно уже стала казаться невероятною. И неужели, неужели золотой век существует лишь на одних фарфоровых чашках?…А беда ваша вся в том, что вам это кажется невероятно».
Так верить в человека может только тот, кто сам отлично знает, что даже на самой низкой ступени существует возможность вновь возродиться и устремиться к Свету. Не доходит только тот, кто, споткнувшись, разуверился в своих силах и потому не смог подняться, чтобы вновь двигаться по пути.
Лев Толстой. «Я очень люблю истину»
Ольга Короткова
Имея все, что необходимо для счастья: талант, славу, достаток, семейное благополучие, – Лев Толстой часто испытывал сильное душевное смятение, «отравление жизнью», дважды был близок к самоубийству. Проповедник христианской любви и непротивления насилию, он восстал против Церкви и был публично отлучен от нее. Написав бессмертные страницы о любви и семье, отвернулся от того и другого…
Жизнь Толстого похожа на подъем по лестнице, ступень за ступенью, в поиске ответов на «жгучие, не дающие жить, мучительные вопросы». Шаги, действия, пробы, ошибки. Но и поражения он использовал как опору, чтобы подниматься и идти дальше и выше.
Толстому 19 лет. Бросив учебу в Казанском университете, он отправляется в Ясную Поляну с твердым намерением изучить весь курс юридических наук (чтобы сдать экзамен экстерном), а также «практическую медицину», языки, сельское хозяйство, историю, географию и статистику, написать диссертацию и «достигнуть высшей степени совершенства в музыке и живописи». Сейчас лейтмотив его жизни – самосовершенствование. «Я много переменился; но все еще не достиг той степени совершенства (в занятиях), которого бы мне хотелось достигнуть», – пишет он в дневнике в это время.
И. Е. Репин. Лев Толстой в 1901 г.
Дневник – зеркало всей его жизни, свидетельство напряженного самоанализа и борьбы с самим же собой. А борьба была: то его религиозные настроения доходили до аскетизма, то сменялись кутежами, картами, поездками к цыганам. В семье Левушку считали «самым пустяшным малым». А пустяшный малый ставил себе задания на укрепление воли, на нравственность.
1855 год, Петербург. Круг писателей «Современника» восторженно встречает «великую надежду русской литературы». Толстому 27 лет, «Севастопольские повести» принесли ему настоящую известность и славу. Поэт, художник, писатель – быть жрецом выгодно и приятно. Главное теперь – просвещение, надо учить людей. Но чему? «Согласия не было, мы не знали, что хорошо, а что дурно. А вера – это обман», ведь вероучение не участвует в жизни; жизнь сама по себе, вера сама по себе, а вокруг – безумие и сумасшествие. Он старается об этом не думать, но на душе невыразимо противно. «Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел».
Зачем жить?
В попытке убежать от себя он отправляется в путешествие по Франции, Италии, Швейцарии, Германии, при этом увлеченно изучает популярные педагогические системы и, вернувшись, открывает в деревне школу для крестьянских детей. Потом он устроит еще более 20 таких школ в окрестностях Ясной Поляны. Не правда ли, оригинальный способ «лечения души», тем более что педагогический журнал (идеи Толстого) и книжки для чтения станут в России такими же классическими образцами детской и народной литературы, как и составленные им в начале 1870-х годов «Азбука» и «Новая Азбука».
Одно сильное впечатление неотвязно преследует его: за границей он стал свидетелем смертной казни и испытал потрясение. Вскоре неожиданно умер его любимый старший брат. И отодвинутый на время вопрос встает во весь рост: «Если смерть неизбежна, для чего все это? Ради чего? И что потом? Казалось однозначно: жить незачем! Я бы пришел к тому, к чему я пришел в 50 лет, но отвлекла женитьба. Семейная жизнь стала спасением на какое-то время». Он с увлечением занимается хозяйством, работает в архивах, создает самые знаменитые свои произведения. Наконец, кажется, все устроилось, но в дневнике появляется молитва: «Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает? Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю… Боже мой! Дай мне жить всегда в этом сознании Тебя и своей силы…»
Первая часть «Войны и мира» выходит в «Русском вестнике» в 1865 году, роман читают взахлеб, он поражает, вызывает множество откликов, а Толстой… «считал писательство пустяками, но продолжал писать, чтобы заглушить в себе вопросы о смысле жизни». Но разве духовные искания Пьера и князя Андрея, беспощадные саморазоблачения Левина, его мысли о самоубийстве – не сокровенная жизнь самого автора, его своеобразная исповедь? Ведь этот автор считает, что «писать надо только тогда, когда каждый раз, что обмакиваешь перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса».
Как жить?
«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами моей души… был, есть и будет прекрасен, – правда» – такими словами в далеком 1855 году Толстой закончил свою повесть «Севастополь в мае». Прошло 12 лет. «У меня есть свои пристрастия, привычки, мои тщеславия, сердечные связи, но до сих пор – мне скоро 40 – я все-таки больше всего люблю истину и не отчаялся найти ее, и ищу и ищу ее…» – пишет он в дневнике 10 января 1867 года.
Кризис настиг Льва Николаевича в период расцвета его таланта и в зените успеха. Любящая и любимая семья, радость творческого труда, хор благодарных читателей – и внезапно отравление этой жизнью, душевное смятение и снова холодный, убийственный вопрос: «Зачем? Ну а потом?» Он пишет: «Со мной стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить сначала минуты недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние». Ему надо знать, для чего он пишет книгу, воспитывает сына, для чего покупает новое имение. «Ну хорошо, у тебя будут тысячи десятин земли, сотни лошадей, ты будешь знаменитее всех поэтов и писателей мира. А зачем? Для чего? Что это тебе даст?»
Здоровый, счастливый человек, получив от жизни все то счастье, которое можно ожидать, отвернулся от него и почувствовал, что не может больше жить…«Жизнь моя остановилась. Если бы пришла волшебница и спросила, какое желание прошу осуществить, я не знал бы что сказать… Жизнь – чья-то шутка? Не нынче завтра придут болезни, смерть, и для меня, и для любимых мною людей. Тогда зачем жить? Все идет к смерти. Это – истина! Искусство, поэзия – лишь украшения и заманки жизни».
Он не был бы самим собой, если бы снова не начал искать. Может, просмотрел что-нибудь? Не понял? Невозможно, чтобы это отчаяние было свойственно всем людям. Вот, например, простой народ, трудясь и зарабатывая на жизнь, просто и естественно воспринимает несчастья, нужду, болезни и смерть, потому что верит.
Вера – в ней спасение! Без веры человек ничто. Но во что верить? В Бога? Какого?
Надо искать ответ в науках, религии. На его вопросы отвечают Платон и Сократ, Марк Аврелий, Шопенгауэр, Конфуций и Лао-цзы. Человек – часть мира, часть единого целого, и потому вопрос «зачем жить?» неверный. Жизнь и смерть не во власти человека. Надо спросить: «Как жить? Как мне жить так, чтобы быть полезным миру?»
Чем больше препятствий встает на пути, тем упорнее продвигается вперед «известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию, граф Толстой». Очевидно, «истина тончайшими нитями переплетается с ложью», в таком виде ее принять невозможно, и потому, не страшась быть белой вороной, прежде чем отказаться от религии, в которой родился, он проверяет ее своей жизнью: читает «Четьи Минеи» и «Прологи» о житиях святых, Макария Великого, Иоасафа-Царевича (Будды), Иоанна Златоуста, отправляется в Киево-Печерскую и Троице-Сергиеву лавры, беседует с духовными лицами и богомольцами, соблюдает все обряды, посты, читает молитвы, присутствует на всех церковных службах…
Казалось невероятным: граф Толстой в свои пятьдесят уселся за изучение греческого и древнееврейского! А ему просто необходимо наново перевести четыре канонических евангелия, сравнить их и сделать вывод, который ошеломит всех: церковное богослужение не имеет ничего общего с чистым учением Христа. «Все это вероучение… не только ложь, но сложившийся веками обман людей неверующих, имеющий определенную и низменную цель».
Одиночество
Парадоксально: чем ближе он подвигался к истине, тем более чувствовал себя одиноким. Чем ближе становился к себе самому, тем дальше от семьи. «Левочка все работает, как он выражается, но увы! он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтоб показать, как церковь не сообразна с учением Евангелия… я одного желаю, чтобы уж он поскорее это кончил и чтоб прошло это, как болезнь», – пишет сестре Софья Андреевна.
Это не странно, по свидетельству старшей дочери Татьяны Лев Николаевич редко говорил с домашними о своих убеждениях; он не только никого не поучал, даже членам семьи не читал наставлений и никогда никому не давал советов. Трудился один над преобразованием своего внутреннего мира, будто воплощая любимые строки: «молчи, скрывайся и таи все мысли и мечты свои», и все чаще это отзывалось болью. «Вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий „я“, презираемо всеми окружающими меня», – пишет он М. А. Энгельгардту.
Посвятить жизнь пользе ближнего
Во время городской переписи 1882 года граф Толстой записывается добровольным счетчиком и просит, чтобы ему дали участок, где живут низы общества, – ночлежные дома и притоны самого страшного разврата. Этому графу нужно самому видеть нужду, глубину нравственного падения людей, скатившихся на дно; чтобы найти ответ, ему необходимо потрясение. В чем причина этой страшной нужды? Откуда эти пороки? Если есть люди, которые терпят нужду, значит, у других есть излишек. Если одни изнемогают от тяжкого труда, значит, другие живут в праздности. «Кто же эти другие? Это я, я и моя семья». Решение однозначно: отказаться от собственности, это невыносимый грех.
Когда-то в молодости Толстой попал в одну больничную палату с бурятским ламой, они много беседовали, и эта встреча пробудила в нем большой интерес к Индии. Чем глубже погружался он в духовную философию древнеиндийской цивилизации, тем яснее осознавал, что христианство – относительно недавний побег на древнем древе вечного знания, что истина универсальна и главные ответы приходят с Востока. Древнеиндийская философия вед, философия Кришны учит: любовь – это спасение. Если ты хочешь любить Бога, люби людей, тебя окружающих, и живи для них. «Я твердо верю в основные принципы Бхагавад-гиты, всегда стараюсь помнить об этом и руководствоваться в своих действиях, отражать в своих сочинениях… На днях переделывал для „Детского Круга чтения“ изречения Кришны (браминского вочеловечившегося Бога, до рождества Христова). Как же не радоваться тому, что можно черпать из этого источника?»
Древнюю мудрость он превращает в опыт собственной жизни, простой и очевидный: каждый видит лишь часть истины, какую-то ее грань, а потому надо объединяться – человеку с человеком, народу с народом, разным культурам, мировоззрениям – в этом сила знания, вечная ценность жизни. Благодаря его переводам и популяризации древнейших философских текстов, «Махабхараты» и «Рамаяны», благодаря переложению биографии Будды в сказку, благодаря «Новой Азбуке» с переводами индийских сказок, насыщенному восточной мудростью «Кругу чтения» его называют человеком-мостом между Востоком и Западом, зеркалом Индии в России.
Наука жизни
Поздней осенью 1910 вся Россия и весь мир следили за сообщениями, поступавшими с маленькой железнодорожной станции Астапово, где последние семь дней жизни провел всемирно известный писатель, религиозный мыслитель, проповедник новой веры. Толстой всетаки ушел от той жизни, которую вести больше не мог, и – так получилось – из этого мира, предпочитая, как когда-то Сократ, «быть живым в смерти, чем мертвым в жизни». 6 ноября 1910 года тихо, с большим усилием он сказал свои последние слова: «Я люблю истину… Очень люблю истину».
Что такое жизнь? «Тайна – хорошо известная и в то же время совершенно неизвестная каждому человеку – это он сам». Великий русский романист и реформатор, настоящий философ, граф Лев Николаевич Толстой разгадывал эту загадку всю жизнь и, следуя дельфийскому методу, тщательно изучая свою внутреннюю сущность, открыл истину такой, какая она есть на самом деле, – Aletheia, дыхание Бога, сознательный разум в человеке, или истинное бессмертие.
«Мне смешно вспомнить, как я думал, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаяния, без путаницы жить себе потихоньку и делать, не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Все равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать… и вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость».
«Главная моя ошибка… та, что я усовершенствование смешал с совершенством. Надо прежде всего понять хорошенько себя и свои недостатки и стараться исправлять их, а не давать себе задачей – совершенство, которого не только невозможно достигнуть с той низкой точки, на которой я стою, но при понимании которого пропадает надежда на возможность достижения».
«Что делать? – спрашивают одинаково и властители, и подчиненные, и общественные деятели, подразумевая под вопросом „Что делать?“ всегда вопрос о том, что делать с другими, но никто не спрашивает, что мне делать с самим собой?»
«Как я счастлив, что писать дребедени многословной вроде „Войны“ я больше никогда не стану. Люди любят меня за те пустяки, которые им кажутся очень важными. Это все равно, что к Эдисону кто-нибудь пришел и сказал бы: „Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку“. Правильно ли, нет ли, я приписываю значение совсем другим своим книгам».
«Исповедь» и «В чем моя вера?» будут написаны как осознание наиболее важной и значительной трансформации в жизни, которую Толстой назовет «вторым рождением».
«Единственное спасение мое и всякого человека в жизни в том, чтобы жить не для себя, а для других, а жизнь нашего сословия… вся построена на гордости, жестокости, насилии, зле, и потому человеку, желающему жить хорошо, жить со спокойной совестью и радостно, надо не искать каких-нибудь мудреных далеких подвигов, а надо сейчас же, сию минуту действовать, работать, час за часом и день за днем, на то, чтобы изменить ее и идти от дурного к хорошему, от себя к Богу».
«Только такие великие умы, как древние индусские мудрецы, могли додуматься до этого великого понятия (о Боге). А сидя в Лондоне или Париже с автомобилями, аэропланами, люди никогда бы не додумались до этого… Если бы не было Кришны, не было бы нашего понятия о Боге. Наши христианские понятия духовной жизни происходят от древних, от еврейских, а еврейские – от ассирийских, а ассирийские – от индийских, и все идут ходом обратно: чем новее, тем ниже, чем древнее, тем выше».
Махатма Толстой
14 декабря 1908 года Толстой наконец закончил письмо, которое писал полгода (введение к нему он переделывал 105 раз!). «Письмо к индусу» – призыв к ненасильственной, но решительной борьбе с колониальным игом – читала вся Индия. Один молодой индийский юрист воспринял «Письмо» как руководство к действию. Активная переписка с Толстым, его советы и указания вдохновили Махатму Ганди на разработку программы освобождения индийского народа. На Востоке Толстого знали не как писателя, а как Великого Учителя, Махатму, что значит «Великая душа».
К концу жизни обнаженность души превращает Толстого в пророка. Он предчувствует грядущие кровавые времена, страшные социальные перемены, революцию, войну… Его призыв ко всем передовым мыслителям человечества, ко всем светлым силам планеты и прежде всего России – изучать и распространять истинное знание. «Предстоящее теперь дело передовым мыслителям человечества… показать неизбежность и необходимость того, что всегда считалось знанием. И показать, что это знание было давно известно человечеству и проявлялось как в учениях религии, так и в учениях мудрецов не только египетских, греческих и римских, но и позднейших мудрецов до самого последнего времени… В этом главная задача мыслящих людей нашего человечества, задача, без исполнения которой никакие усилия – ни научные, ни умственные, ни политические – не могут продвинуть вперед человечество».
Литература
Т. Л. Сухотина-Толстая. Воспоминания. 1980.
Д. Бурба. Толстой и Индия.
Е. П. Блаватская. «Наука жизни» Льва Толстого.
Антон Павлович Чехов. Всматриваясь в жизнь
Илья Барабаш
Но почему, почему красивые, добрые люди так несчастны? Почему их жизнь, которая могла быть нужной и полезной многим, оказывается бездарно и бессмысленно выброшенной? Почему их самые лучшие мечты и надежды звучат с такой безнадежностью? Почему они гибнут так глупо и бестолково? Тузенбах в «Трех сестрах», Треплев, да и Нина Заречная в «Чайке»… Из-за них Чехова называли пессимистом и очернителем жизни. Но, может, именно такие жестокие и страшные вещи нужны, чтобы привести нас в чувство, заставить задуматься о своей собственной судьбе?
И все же в чем причина? Да, наверное, все в том же – в запутанности человека, в безволии, в бездействии. Мы, писал Чехов в записных книжках, есть то, во что мы верим. А у нас так: «…была жажда жизни, а ему казалось, что это хочется выпить – и он выпил вина». Но если мы вдруг уже презрительно осудили таких «героев» – это наша личная проблема. У Чехова мы не услышим – ни явно, ни подспудно – ни ноты осуждения. Антон Павлович не таков.
Антон Павлович Чехов
От Чехонте до Чехова
Он рассказал нам много историй. А его собственная история началась очень давно, 150 лет назад, 17 января (по новому стилю 29-го)1860 года. Тогда в уездном городишке Таганроге родился врач, писатель, драматург, чьи пьесы, совсем немногочисленные, принесли ему мировую славу. Удивительный человек, заставляющий смеяться и плакать, задумываться о судьбе, чувствовать боль от бессмысленности обыденных вещей и безнадежности наших надежд. Чувствовать радость открывающейся где-то впереди великой и прекрасной жизни, которая когда-то, когда-то… обязательно настанет.
Впрочем, в тот момент, когда он родился, да и долгое время спустя ничто не предвещало такого оборота событий. Обычная семья средней руки купца (бывшего крепостного), впоследствии разорившегося и перебравшегося на заработки в Москву. Провинциальный быт и повседневную жизнь небольшого городка со всеми его обитателями – от городничего до вечно пьяного сапожника – будущий Антоша Чехонте изучал не по чужим словам.
Окончив гимназию в родном городе, он поступил в Московский университет на медицинский факультет, как сказали бы сейчас, на бюджетное отделение, со стипендией. Но где тот студент, которому хватало бы стипендии?! Пришлось искать заработок, и будущий медик Чехов начал сотрудничать в различных мелких газетках, пописывая фельетоны, придумывая подписи под комическими картинками и так далее. Так вот, по нужде и необходимости, вместе с врачом рождался будущий великий писатель. И хотя сам он утверждал: «Медицина – моя жена, литература – моя любовница», – время расставило акценты по-своему. Впрочем, время ли? Не мы ли сами по своему вкусу расставляем эти акценты? Надо полагать, для крестьян, спасенных Чеховым от холеры, или сахалинских колонистов все было совсем иначе… И не будь этих мужиков и каторжан, не было бы того Чехова, которого знаем мы.
Комизм и юмор, начиная с первых литературных экспериментов, прочно вошли в его образ, но все же мне он кажется гигантом, в котором мы чаще всего видим только эту сторону – насмешливого Антошу Чехонте, умеющего тонко подметить наши такие человеческие глупости и недостатки и так выпукло показать их нам. Чехов огромнее, многограннее. Читая его произведения, созданные в разные годы, видишь, как растет и созревает, может быть, главное в нем: от иронии и насмешки – к состраданию, к ощущению тайны и боли жизни, к очень глубокому осмыслению судьбы России, которыми делится Чехов в своих поздних рассказах и пьесах: в «Вишневом саде», «Трех сестрах», «Палате № 6», «Архиерее», «В овраге». И тогда даже гротеск и ирония приобретают совсем другой, значительный смысл.
Чехов бесконечно внимателен к происходящему, пристально всматривается в жизнь. Он пишет об обыденном, повседневном, привычном, о мелочах, но, читая его, вдруг ощущаешь в этом привычном глубокую скрытую суть. Порыв ветра, зябнущие руки, блестящее в лунном свете горлышко бутылки на плотине, какие-то совершенно не относящиеся к развитию действия реплики героев – все это наша жизнь. Чехов-философ не придумывает, он показывает ее как она есть, не редактируя. Здесь очень хорошо понимаешь, что вопрос не в том, на что и как смотреть, а в том, кто смотрит. Смысл вещей великих, прекрасных очевиден, сами величие и красота оправдывают их существование. Но вот увидеть его в мелком, глупом, слабом, нелепом? Чехов будто его предчувствует и оттого вглядывается в мелочи жизни сам и побуждает к тому же нас. Нет, он не дает ответа, не объясняет, но ты ощущаешь его искание, его всматривание в загадочную в своей обыденности жизнь в поисках ее сокровенного смысла – и начинаешь чувствовать и искать сам.
Маленькие люди
У Антона Павловича особое место в русской литературе. Он как будто замыкает ряд русских писателей XIX века, завершает почти столетний цикл истории русской культуры с ее темами, вопросами, проблемами. В творчестве Чехова темы эти доходят до предела своего развития. Одна из них – тема маленького человека, начатая Пушкиным и Гоголем. Выведенные ими образы трагичны, мистичны, даже инфернальны – чего стоит одна только пугающая прохожих мстительная тень Акакия Акакиевича! Любитель русской классики вспомнит и мягкие, романтические образы Достоевского. Маленький человек Чехова – а таковы большинство его героев – не воспринимается ни трагичным, ни тем более мистичным. Смешны не столько ситуации, в которые попадают чеховские персонажи, – само их существование, если верить в магию имени, уже насмешка. Пришибеев, Очумелов, Хрюкин… Село Блины-Съедены, где жил Василий Семи-Булатов, написавший знаменитое письмо к ученому соседу, или деревушка, известная лишь тем, что там «дьячок на похоронах всю икру съел»… Но за гротеском прячется бессмысленность, заброшенность, даже сиротство этих людей, не понимающих, ни зачем, ни ради чего они живут, и не понимающих того, что они этого не понимают. В записной книжке Чехова есть строчки, вошедшие потом в один из рассказов: «Отец Алексей, чтобы успевать на проскомидии, брал своего племянника Иллариона помогать; Илларион читал записочки и записи на просфорах, читал 18 лет и ни разу не спросил себя, хорошо это или дурно, а только получал по четвертаку с обедни. Веровал ли или нет в то, что делал, неизвестно, так как он ни разу не подумал об этом. И вдруг, через 18 лет на бумажке написано: „Да и дурак же ты, Илларион!“» Их трагедия ясна для автора, может быть, для читателя, но только не для них самих.
Откуда рождается это сиротство? Может быть, из отсутствия чего-то важного, того, что давало бы смысл нашей жизни, из отсутствия если не Бога, то искания Бога. В одном из дневников Чехов пишет, что между есть Бог и нету Бога – огромное поле, но для русского человека есть лишь либо то, либо другое. Здесь скорее второе. А ведь в искании Бога уже есть Бог, как и поиск смысла жизни уже дает ей смысл. Но в том-то и дело, что нет этого поиска… Да и часто ли мы задумываемся о смысле нашей жизни? Больше о чем-то «насущном». И потому там же Антон Павлович пишет: «Вы должны иметь приличных, хорошо одетых детей, а ваши дети тоже должны иметь хорошую квартиру и детей, а их дети тоже детей и хорошие квартиры, а для чего это – черт его знает». Вот проблема.
Были да и есть те, кто считали и самого Чехова атеистом, но что интересно – при всей его иронии над теми же дьячками да батюшками, над их глупостями и слабостями он никогда не смеялся над искренней верой своих героев. Почитайте удивительный, пронизанный вдохновением и красотой пасхальный рассказ «Студент»: «Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то… что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему – к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра. И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух…» Для Чехова в этой вере живет глубокая человечность его героев, та самая, над которой нельзя смеяться, потому что в ней и теплится в человеке Бог, объединяющий нас друг с другом.
И потому же очень редко комическими персонажами были у него крестьяне. Будто видел он в них, простодушных, некую природную мудрость. Вот как в рассказе «В овраге» говорит один такой мужичок в споре о том, кто важнее и старше: «Кто трудится, кто терпит, тот и старше». Возможно, здесь еще один ключ к чеховскому гротеску – несоответствие самим себе, нежелание трудиться и терпеть, не убегая от себя настоящего, ложь и маски, удаляющие нас от этой теплой, сердечной человечности. И именно эти личины, нет, не сдергивал, скорее, просто предъявлял нам Антон Павлович. Не узнаем ли мы в этих чеховских героях и самих себя, когда лицемерим, стараемся выглядеть значительнее, чем есть, когда великую важность придаем вещам по большому счету мелким и ничтожным?
Мы попали в запендю…
Герой Чехова живет в ловушке собственных фантазий, глупостей и слабости, он не способен противостоять обыденности, не хочет перемен. «Мы попали в запендю…» – говорит ни к селу, ни к городу один из персонажей «Чайки». Не в западню – в этом чувствовалась бы некая трагичность, а так лишь бестолковость и нелепость. Трагедия опять скрыта где-то внутри. Мы не в силах вырваться из этого заведенного круга. Эта тема открывается и в юмористических рассказах, например в «Предложении» или «Открытии», и в очень серьезных, таких как «Три сестры» (помните: «В Москву, в Москву…»), «Скучная история», «Ионыч», в той же недавно экранизированной «Палате» и с душераздирающей силой в сценке «О вреде табака»: «Бежать, бросить все и бежать без оглядки… куда? Все равно куда… лишь бы бежать от этой дрянной, пошлой, дешевенькой жизни, превратившей меня в старого, жалкого дурака, старого, жалкого идиота…» Но, увы, редко кому из чеховских персонажей действительно удается этот героический побег к новой жизни, как, например, героям «Невесты» или «Медведя». Подавляющее большинство осуждено на безнадежное круговращение. В этой теме Чехов стал предтечей европейского экзистенциализма с его вопросами смысла существования человека, свободы выбора и так далее. Впрочем, вся эта так называемая «новая жизнь», в сущности, лишь осуществление человеком своего природного права на свободу быть самим собой, быть человеком в самом глубоком смысле этого слова. Как на свой лад понимает это Треплев в финале «Чайки» – дело не в новых или старых формах, а лишь в том, что свободно льется из твоей души…
С кем душу отвести?
Нас убивает бессмысленность. О, этот проклятый вопрос о смысле! Посмотрите, как пронзительно звучат слова из так никуда и не вошедшего монолога Соломона: «Как насекомое, что родилось из праха, прячусь я во тьме и с отчаянием, со страхом, весь дрожа и холодея, вижу и слышу во всем непостижимую тайну. К чему это утро? К чему из-за храма выходит солнце и золотит пальму? К чему красота жен? И куда торопится эта птица, какой смысл в ее полете, если она сама, ее птенцы и то место, куда она спешит, подобно мне, должны стать прахом?» Позднее эти мучительные мысли нашли свое продолжение и в «Чайке», и в «Палате № 6». Они действительно трудны, легче не задумываться об этом, чему и следуют большинство героев Чехова. Есть и те, кто думает и ищет ответ. Но и этот путь не спасает от боли, умножаемой нами самими, не умеющими выбраться из тупика безысходности человеческого существования, обреченного на смерть и разложение.
Где же выход? Что даст нам смысл? Да, идеалы и мечты, которые мы воплощаем, ради которых живем. Но не только. Чеховские герои страдают от страшного одиночества, от разделенности, отчужденности, какой-то ненужности друг для друга… Что за пропасть отделяет героя рассказа «Архиерей» от его матушки, видящей в нем не сына, а большого церковного начальника? Что за пропасть отделяет Беликова (помните, «Человек в футляре») от его учеников, от вроде бы друзей? А что за пропасть отделяет друг от друга нас? Непонимание, да и не желание понимать, видеть за внешней оболочкой, той же маской, одеваемой в силу известных причин, сердце зовущее, требующее тепла независимо от ранга и чина? А может, страх? Страх чужой боли, страдания? Кому, как не доктору Чехову, чувствовать и знать это… И потому так радостно видеть, как сквозь эту бездонную пустоту вдруг зазвучит что-то до слез живое: «Пришла старуха мать. Увидев его сморщенное лицо и большие глаза, она испугалась, упала на колени пред кроватью и стала целовать его лицо, плечи, руки. И ей тоже почему-то казалось, что он худее, слабее и незначительнее всех, и она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, как ребенка, очень близкого, родного…» И потому звучит вопль – с кем душу отвести, кто услышит? – увы, чаще всего остающийся без ответа. А помните, как у Достоевского Мармеладов: «…понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти»? Ну, такое время было. Да наше чем лучше? Может быть, Чехов пытается объяснить нам, что бессмысленность жизни от одиночества рождается? И в одиночестве этом нету ни любви, ни Бога, ничего…
Великаны из Вишневого сада
Мы уже говорили, как меняется, развивается со временем творчество Чехова. Такое ощущение, что Антон Павлович поднимается от проблем частных, психологических к проблемам историческим, философским, от судеб человеческих к судьбе России. Но видя и очень хорошо зная живущих рядом с ним людей, своих современников, он понимает, что судьба России неразрывно связана с судьбами их, совсем не героев, никому не ведомых, маленьких – Раневской, Гаева, Лопахина, Пети Трофимова, даже Шарлотты Ивановны… Эта тема особенно остро звучит в «Вишневом саде». Вся Россия – наш сад, и все мы – герои этой удивительной, почти мистической, несмотря на кажущийся рационализм Чехова, пьесы.
Начало 1900-х. Стык двух веков и двух миров. Старое немощно. Новое неясно, неопределенно. За кем будущее? За Лопахиным? За Трофимовым? Ясно только, что не за Раневской и Гаевым, их мир уходит вместе с Фирсом, уходит с болью, со страшными – только вдумайтесь! – словами: «Жизнь-то прошла, словно и не жил… Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего…» Целый мир умирает. Искупление через страдания прочит России вечный студент Петя Трофимов, и мы теперь знаем: он очень близок к истине.
Вспомните, какой удивительный диалог происходит между Лопахиным и Раневской: «Господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами… Вам понадобились великаны… Они только в сказках хороши, а так они пугают». Красивые мечты… Быть великанами? После того как столько лет были маленькими людьми? Но может, это было нужно нашей родине? Может быть, нужно и сейчас? Что хотел сказать этим Чехов? Не знаю, но может быть, эти слова, произнесенные им, стоявшим на пороге смерти и ясно осознававшим это, помогут нам понять свою жизнь сегодня и что-то изменить.
Михаил Булгаков: не предать себя
Ольга Наумова
О том, как жил и писал Булгаков, стоило бы написать роман. Конечно же, с примесью фантастики и даже чертовщины, с ноткой трагизма и горьким сарказмом, с тенью тайны и щемящей искренностью. Роман о «бедном и окровавленном Мастере», который заслужил покой, но не обрел его при жизни. Или обрел? Но такой роман смог бы написать только сам Булгаков. И написал.
Жил в городе Киеве, в семье преподавателя Духовной академии, мальчик. Первый сын в большой и дружной семье. Талантлив, остроумен, начитан. Окончил медицинский факультет Киевского университета, рано женился. Как могла пойти линия его судьбы – этого уже никто не знает. Потому что шла Первая мировая война.
По распоряжению военно-санитарного управления Михаил Булгаков работает врачом в Смоленской губернии, а в феврале 1918 г. из-за болезни возвращается в Киев. Следующие два года булгаковской биографии просматриваются очень смутно – во всяком случае, сам он всячески этому способствовал. Что и понятно – иметь сомнительную биографию в стране Советов могли только лояльные писатели, доказавшие преданность строю. Булгакова в лояльности никто не заподозрил бы, поэтому рисковать было нельзя.
Булгаков в начале 1930-х годов
Так что же он скрывал? Читайте «Белую гвардию» и рассказы. Из четырнадцати приключившихся в то время в Киеве переворотов Булгаков присутствовал при десяти. В качестве военного врача его мобилизовывали то Петлюра, то красные, то белые (именно эта последовательность волновала его больше всего). Впоследствии Булгакову пришлось всячески затушевывать даже свое медицинское образование, чтобы избежать лишних вопросов о своем участии в Гражданской войне.
В самом конце 1919 г. Булгаков осел во Владикавказе, оставил медицинскую службу и вообще занятия медициной и начал работать в местных газетах. С этого момента жизнь его потекла по другому руслу. В Киев на постоянное жительство он больше не возвращается, переезжает в Москву, меняет профессию, а в сущности – и судьбу. Но только ли желанием скрыться от прошлого объясняется этот крутой поворот?
Уже позже, 26 октября 1923 г., Булгаков записал в дневнике: «В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого. Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить». Но вот запись от 6 ноября: «В литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь… Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним – писателем. Посмотрим же и будем учиться, будем молчать».
Этот вещий голос будет тревожить его всю жизнь. И, как бы ни было трудно, не позволит предать себя, не даст забыть о главном – о предназначении.
Булгаков приехал в голодную Москву в сентябре 1921 г. и после скитаний обрел первое московское жилище. Это была легендарная квартира № 50 в нынешнем доме № 10 по Большой Садовой, за которой закрепилась слава «нехорошей квартиры». И началась его московская журналистская жизнь. В 1922 г. появляются наброски того, что станет известно читающему миру под названием «Белая гвардия» и что докажет этому миру, что родился большой писатель. Роман начал печататься в конце 1924 г. в журнале «Россия», но так и не был издан полностью – журнал в середине следующего года закрыли. Но это было уже не важно. Уже вышел первый сборник его повестей и рассказов – «Дьяволиада», «Роковые яйца». Уже было написано «Собачье сердце» и первый рассказ из цикла «Записки юного врача», уже во МХАТ была сдана первая редакция пьесы «Белая гвардия» – потом она превратится в «Дни Турбиных», пьесу с такой же трагической судьбой, как и у ее автора. Булгаков много писал. Ему только-только за тридцать, он талантлив, активен, известен, его пьесу собираются ставить в знаменитом МХАТе. И все бы хорошо, но… вспомним дневник: «Мне с моими взглядами… трудно печататься и жить».
* * *
Дадим слово самому писателю: «В годы 1922–1924, продолжая газетную работу, писал сатирические повести и роман „Белая гвардия“. В 1925 году, по канве этого романа, написал пьесу, которая в 1926 году пошла в Московском Художественном театре под названием „Дни Турбиных“ и была запрещена после 289-го представления. Следующая пьеса „Зойкина квартира“ шла в театре имени Вахтангова и была запрещена после 200-го представления. Следующая – „Багровый остров“ шла в Камерном театре и была запрещена приблизительно после 50-го представления. Следующая – „Бег“ была запрещена после первых репетиций в Московском Художественном театре. Следующая – „Кабала Святош“ была запрещена сразу и до репетиций не дошла» (из автобиографии 1931 г.).
Итак, к 1929 г. окончательно выяснилось положение Булгакова. Все его пьесы были сняты из репертуара, ни строчки не печаталось, на работу его никуда не принимали, в поездке за границу отказали. Творчество этого большого писателя осуждалось и не принималось ни властью, ни критиками, ни собратьями по цеху. Что касается последних, многие из них были вынуждены в советские времена как-то приспособиться, «перестроиться», а он приспосабливаться не хотел и потому представлял собой живой укор тем, кто «перестроился».
Критика в адрес Булгакова очень скоро перешла в травлю, в моральный террор, в грязную брань: Алексея Турбина печатно называли «сукиным сыном», а автора пьесы рекомендовали как «одержимого собачьей старостью». О Булгакове писали как о «литературном уборщике», подбирающем объедки после того, как «наблевала дюжина гостей». Писали так: «…Мишка Булгаков, кум мой, тоже, извините за выражение, писатель, в залежалом мусоре шарит…» («Жизнь искусства», № 44, 1927). Писали «о Булгакове, который чем был, тем и останется, новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы» («Комсомольская правда», 14 сентября 1926 г.)… Булгаков подсчитал, что в прессе СССР за 10 лет его литературной работы из 301 отзыва о нем похвальных было три, враждебно-ругательных 298. А после того, как в феврале 1929 г. Сталин негативно отозвался о пьесе «Бег» («антисоветское явление»), травля эта усилилась и приобрела уже официальный характер. Партийный чиновник А. И. Свидерский, «заведовавший» искусством, писал 30 июля 1929 г. в официальном письме секретарю ЦК ВКП(б) А. П. Смирнову: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное».
* * *
Ему советовали написать «коммунистическую пьесу», обратиться к Правительству СССР с «покаянным письмом» с отказом от прежних взглядов и т. д. Этого совета он не послушался. Он не нашел ничего лучше, как в этой ситуации писать… «роман о дьяволе» (!) – именно так он его называет. Вспоминается, как Воланд восклицает в ответ на слова Мастера: «О чем, о чем? О ком? Вот теперь? Это потрясающе! И вы не могли найти другой темы?»
Да, «вот теперь», в тот момент, когда на шее страны и на его собственной шее затягивалась петля, он не нашел ничего лучше, как писать роман о свободе – о свободе художника, о свободе творчества, о свободе человека. Он не нашел ничего лучше, как писать роман о добре и зле, о предательстве и трусости, о вечной любви и милосердии. Писать произведение, которое заведомо не могло быть напечатано – это было ясно и без всякого Алоизия Могарыча.
Уже в 1938 г. он напишет жене: «Передо мною 327 машинописных страниц (около 22 глав). Если буду здоров, скоро переписка закончится… „Что будет?“ – ты спрашиваешь. Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или в шкаф, где лежат мои убитые пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего. Свой суд над этой вещью я уже совершил, и, если мне удастся еще немного приподнять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной в тьму ящика…»
* * *
«Дописать раньше, чем умереть».
Этой фразой Булгаков начал очередную редакцию романа, который тогда еще не обрел своего нынешнего, всем известного названия. Всего редакций было не то три, не то шесть, не то восемь – литературоведы спорят до сих пор. Замысел у писателя возник еще в 1928 г., а первые варианты текста относятся к 1929 г. – году Великого перелома в стране и в судьбе Булгакова.
Он писал этот роман всю оставшуюся жизнь – а оставалось ему 11 лет. За эти 11 лет произошло многое. Он послал письмо Правительству СССР – то ли ультиматум, то ли крик гибнущего человека. Ему позвонил Сталин, только что потерявший одного «своего» литератора – Маяковского и, видимо, не желавший терять еще одного (Булгаков был уже на грани самоубийства). Его снова (не без протекции Сталина) взяли на работу во МХАТ. После снятия из репертуара пьесы о Мольере (она прошла всего семь раз) он ушел, смертельно оскорбленный и смертельно измученный. Работал в Большом театре в должности либреттиста (!). Писал книгу о любимом им Мольере для ЖЗЛ, которую у него отказались принять…
И все эти годы он вновь и вновь возвращался к своему «последнему закатному роману». Сначала это действительно был роман о дьяволе с характерной булгаковской чертовщинкой – первые редакции имели соответствующие варианты названия: «Великий канцлер», «Сатана», «Шляпа с пером»… Но потом первоначально яркая сатирическая нота начинает звучать тише, отходит на второй план, появляется новый герой – Иванушка, старые обретают другое лицо… И вот 12 ноября 1937 г. Елена Сергеевна записывает в дневнике: «Вечером М.А. работал над романом о Мастере и Маргарите». И снова он писал, сжигал, снова писал, переписывал, вносил исправления…
Последняя редакция проводилась в последние полгода жизни писателя. Он умирал и знал об этом – сам был врачом. Гипертонический нефросклероз давал ухудшение зрения, а временами – полную слепоту. Тогда он диктовал исправления жене. Последний раз Булгаков работал над романом 13 февраля 1940 г. А 10 марта он умер.
Елена Сергеевна вспоминала, что как-то в конце болезни был момент, когда он уже почти потерял речь и у него выходили иногда только концы или начала слов. Она сидела у изголовья, и Михаил Афанасьевич дал понять, что ему что-то нужно. Жена предлагала ему лекарство, питье, но было ясно, что это все не то. Тогда она догадалась и спросила: «Твои вещи?» Он кивнул с таким видом, что и «да», и «нет». Она сказала: «„Мастер и Маргарита“?» Он, страшно обрадованный, сделал знак головой: «Да, это». И выдавил из себя два слова: «Чтобы знали, чтобы знали»…
Почему эта вещь была так важна? Почему он писал ее, прекрасно понимая, что ее никогда не напечатают?
Конечно, в романе много автобиографичного. Конечно, в нем много ядовитой булгаковской сатиры на современников (характер у него был не ангельский). Но ведь не жалость к себе, не обида движет человеком в последние минуты жизни! Тогда что? Надо полагать, в романе Булгаков оставил итог своей жизни, весь свой опыт – писательский, человеческий, философский. Выстраданный опыт «бедного и окровавленного Мастера» – так он назвал в своей книге Мольера.
* * *
Так о чем роман «Мастер и Маргарита»? О том, как человек может работать со своей судьбой. О том, какие шансы даются человеку на его жизненном пути, и о том, что бывает, когда он использует эти шансы и когда не использует. Это роман о том, может ли человек найти свое предназначение и нужно ли ему это.
Воланд – образ, который, с большими изменениями, прошел через всю историю создания романа. Но что это за персонаж? Князь тьмы, дьявол, сатана? Вспомните эпиграф: «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Какой он, Воланд, – злой, добрый? Он не добрый, он не злой, он даже не судья. Отчасти он наблюдатель – действует он мало (особенно если сравнить с его сверхактивной свитой). Отчасти – катализатор, ускоряющий процессы, происходящие в душах. Но еще Воланд – это зеркало, которое было поднесено к городу Москве и его обитателям. И москвичи 1 мая 1929 г. получили возможность увидеть себя такими, какие они есть, нравится им это или нет.
Как же они на это реагируют?
Большая часть москвичей отнеслась к появлению Воланда как к стихийному бедствию: что-то пронеслось, чтото сгорело, кто-то пропал – они просто не поняли, что произошло. Булгаков рассматривает их в массе – например, как толпу из Варьете, как посетителей ресторана в Грибоедове или покупателей в торгсине на Смоленском рынке.
Другой разряд героев – это те, с кем персонально пообщались Воланд и его помощники. Степа Лиходеев, Никанор Иванович Босой, буфетчик Соков, дядя из Киева Поплавский, Варенуха, финдиректор Римский – они попали в водоворот событий, с ними происходят самые разные, иногда чудовищные вещи, но они тоже как будто марионетки: их превращают, их выкидывают в Ялту, спускают с лестницы, им показывают фильм ужасов (помните эту жуткую сцену с вампиром Варенухой и Геллой?) и т. д. Это люди, которые мало задумываются о своей судьбе, им нужны вполне осязаемые вещи – деньги, квартира, женщины, выпивка… Уж какое там предназначение, какой там внутренний голос!
Но есть в романе и другой тип персонажей – к ним можно отнести Берлиоза и, скажем, поэта Рюхина. Это не главные герои, но очень и очень характерные – ведь Булгаков в жизни был окружен преимущественно такими людьми.
Берлиоз – из «перестроившихся». До революции он наверняка был умеренно верующим – как все. А теперь он атеист (как все) и проводит разъяснительную работу с молодым поэтом. Какая там судьба? Какая ответственность перед судьбой? Пусть Воланд прямым текстом говорит, что все не случайно, что на все есть причины и есть последствия («Кирпич никому и никогда…») – Берлиоз предпочитает «не слышать». В более ранних версиях романа этот мотив еще более заострен: умный Берлиоз имеет возможность спасти дремучего Иванушку, но не делает этого, самоустраняется.
С Рюхиным разворачивается даже еще более интересная история. Рюхин – это тот самый поэт, который в Грибоедове помогал вязать спятившего Иванушку. Он отвез Бездомного в клинику Стравинского и попал ему под горячую руку. Иванушке, который уже встретился с Воландом на Патриарших и стал своеобразным отблеском его зеркала, «приспичило обличать Рюхина»: «…кулачок, тщательно маскирующийся под пролетария… а вы загляните к нему внутрь – что он там думает… вы ахнете!» После первого прилива обиды Рюхин осознает: горе не в том, что слова Бездомного обидные, а в том, «что в них заключается правда». «Ему – тридцать два года! В самом деле, что же дальше? – И дальше он будет сочинять по нескольку стихотворений в год. – До старости? – Да, до старости. – Что же принесут ему эти стихотворения? Славу? „Какой вздор! Не обманывай-то хоть сам себя. Никогда слава не придет к тому, кто сочиняет дурные стихи. Отчего они дурные? Правду, правду сказал! – безжалостно обращался к самому себе Рюхин, – не верю я ни во что из того, что пишу!..“»
Человек очень ясно увидел себя, свою судьбу, свое прошлое, настоящее и будущее. Но что же дальше? Как поступит он с тем, что открылось ему в этом безжалостном, но справедливом зеркале? «…Через четверть часа Рюхин, в полном одиночестве, сидел, скорчившись над рыбцом, пил рюмку за рюмкой, понимая и признавая, что исправить в его жизни уже ничего нельзя, а можно только забыть».
* * *
В библейской, «символической» части романа происходит очень похожая история.
29 год нашей эры. Пятый прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Ему тоже дается шанс – в форме выбора: либо он просто утверждает приговор Синедриона и тем самым отправляет на смерть бродячего философа в голубом разорванном хитоне, Иешуа Га-Ноцри, и сохраняет status quo, либо не утверждает приговор, спасает Иешуа, но, скорее всего, теряет свое положение и даже, возможно, жизнь. Очень простой выбор. Очень явственное прикосновение судьбы. Понтий Пилат – не поэт Рюхин, он человек проницательный (помните Иешуа: «Ты производишь впечатление очень умного человека»?), и он все понял. Прокуратор честно сделал попытку спасти Иешуа, сформулировал свой вердикт так, что все, вроде бы, должны быть довольны: Синедрион получает наказанного преступника, Иешуа – жизнь, а он, Пилат, – врача и тонкого собеседника. Но так не может быть, выбор слишком серьезен, чтобы можно было обойтись компромиссом. И когда Понтий Пилат узнает, что Иешуа обвиняется в оскорблении кесаря, разговор идет уже другой. Пилат еще пытается что-то предпринять – утвердив приговор, уговаривает первосвященника Каифу помиловать Иешуа. Но компромисс с судьбой невозможен. Ты должен сделать выбор, а не торговаться.
Понтий Пилат свой выбор сделал – «умыл руки» – и 1900 лет после этого расплачивался. В чем был его грех? «Один из самых страшных пороков – трусость». Для Булгакова это было очень жизненно.
Вообще вся история с Пилатом, если бы она не была так заретуширована, представляла бы точный слепок с современной Булгакову действительности. И вопросы роман ставил очень жизненные. Властен ли правитель над тем, что происходит? Или над ним есть еще какие-то силы? Виноват ли он в тех злодеяниях, которые творятся в его стране? Вопрос был не риторический для того времени, когда один за другим десятками, сотнями, тысячами, миллионами гибли люди.
Но Булгакова волновал не только правитель, его волновали собратья по цеху искусства, люди, которые имели реальное воздействие на сердца и души человеческие. Как они вели себя в такой же ситуации? Наверное, большинство поступало как Понтий Пилат – в лучшем случае умывали руки. А в худшем предавали из трусости, из той самой трусости.
Нам сложно судить о тех временах и о тех людях. Судить кого-то вообще бессмысленно. Мы живем в другую эпоху, нам не грозит смертельная опасность. А если бы грозила – предали бы? испугались? пошли до конца? Не знаю. И этого не знает никто, пока реально не окажется в такой ситуации.
Сегодня все по-другому, хотя судьба подкидывает иногда то путч, то октябрь 93-го. В обычной жизни все проще по форме: прогнешься или не прогнешься? Поступишь «благоразумно» или так, как говорит совесть, внутренний голос? Но по сути это все те же вечные вопросы.
Пилат свой счет оплатил и закрыл, встретился с тем, с кем так хотел поговорить, – с бродячим философом в голубом хитоне, и они пошли вместе по лунной дороге. Правда, для этого потребовалось 19 веков.
* * *
Но всегда ли так сурова бывает встреча с Воландом?
Есть герои в романе, о которых так не скажешь, – Иван Бездомный и Левий Матвей. Чем сходны эти два персонажа – один сборщик податей, другой поэт?
Иванушка – человек очень наивный, простой, невежественный, и в этом его счастье – он ничем не закрыт, он просто не успел нарастить панцирь. Наверное, поэтому до него и дошел этот шанс. Встреча на Патриарших имела колоссальное воздействие на его жизнь. Он попал в психиатрическую лечебницу и имел там много времени, чтобы поразмышлять. (Лучше, конечно, до этого не доводить и поразмышлять пораньше.) Когда Мастер и Маргарита покидают Москву, единственный человек, с которым захотел попрощаться Мастер, был Иван Бездомный. «Иванушка просветлел и сказал: „Это хорошо, что вы сюда залетели. Я ведь слово свое сдержу, стишков больше писать не буду. Меня другое теперь интересует… я другое хочу написать. Я тут пока лежал, знаете ли, очень многое понял“».
Потом из эпилога мы узнаем, что он стал историком, ему внушили, что он болел, но вылечился. Но это все уже не так важно: главное, что он отказался он не-своего, сделал шаг в сторону предназначения.
И точно так же изменилась жизнь Левия Матвея. Сборщик податей, он встретил за городом бродячего философа Иешуа, бросил деньги на дорогу и пошел за ним. Одна встреча, одно мгновение – и человек меняет свою судьбу. Легкой его жизнь не стала, но он нашел своего внутреннего человека.
И только Левий Матвей и Иван Бездомный называются в романе учениками. Ученик – это тот, кто учится, кого учитель-судьба чему-то может научить. А все остальные оказываются второгодниками: им все сказали, все показали, дали все возможности, а они все упустили, и им придется ждать следующего визита Воланда.
Михаил Булгаков на балконе в Нащокинском переулке. Апрель 1935 г.
Но разве нужно его ждать?
* * *
Мастер и Маргарита не стали дожидаться Воланда. Они изменили судьбу раньше, еще до этого принудительного знакомства с самими собой. Потому, наверное, их именами и назван роман, хотя «главных» героев в романе несколько – Воланд, Понтий Пилат, Иешуа, Иван Бездомный…
Жила Маргарита в своем готическом особнячке, имела все, чего могла бы пожелать женщина и тогда, и теперь, – молодого, красивого, доброго мужа, деньги, квартиру, туалеты и никаких бытовых забот. И что, она была счастлива? «Ни одной минуты!» В какой-то момент она поняла, что еще немного – и она просто умрет. Тогда она взяла желтые цветы, которые ненавидела, – как знак, как флаг, как крик, – и вышла из дома. И на углу Тверской и переулка встретила свою любовь. Ее жизнь изменилась очень круто, но она сама ее изменила. Она сама, без всякого Воланда, сделала шаг навстречу «настоящей, верной, вечной любви».
Мастер – историк, работал в каком-то музее, переводил с каких-то языков. Потом по облигации он выиграл 100 000 рублей. Как можно потратить такую сумму? По-разному. А он ушел из дома, снял подвальчик у застройщика и сел писать роман о Понтии Пилате. В советские времена – о Понтии Пилате! Зачем? Кому это было нужно? Это обещало славу? Вряд ли. Это обещало деньги? Он об этом не думал. Он писал, потому что не мог не писать. Это то, что в нем жило. Это было его настоящее. Его суть, его натура. Вещий голос, тревоживший его, – вспомните булгаковский дневник.
А что же Воланд? А Воланд просто воздал по заслугам, по справедливости. Каждый получил то, к чему стремился. Кто гнался за шальными деньгами – получил фантики, настоящую цену этих денег. Кто пренебрег ответственностью перед судьбой – получил предсказанную смерть. А кто шел за внутренним голосом, обрел счастье.
* * *
Как-то Илья Ильф сказал Булгакову: «Вы счастливый человек, без смуты внутри себя». Читаешь – и хочется закричать: «Это Булгаков-то – счастливый человек?» После всего, что ему пришлось пережить, после «убитых пьес», после вынужденной немоты и жизни на грани самоубийства?
Но перечитываешь «Мастера» и понимаешь: да, счастливый. Потому что не предал себя. Потому что обрел покой – внутренний покой. Потому что не переставал слышать «вещий голос» и следовал ему до конца.
Непослушный волшебник Шварц
Александр Морозов
Как становятся сказочниками
С самого детства для Жени Шварца, как, впрочем, и для многих детей, все, что происходило по ту сторону книги, было живым, настоящим и заставляло трепетать его юное и доброе сердце. В Майкопе, куда он совсем маленьким переехал вместе с родителями, книги стали его первыми друзьями.
«Книги эти были сказки в издании Ступина, – вспоминал он потом. – Сильное впечатление произвели обручи, которыми сковал свою грудь верный слуга принца, превращенного в лягушку, боясь, что иначе сердце разорвется с горя… В то же время обнаружился мой ужас перед историями с плохим концом. Помню, как я отказался решительно дослушать сказку о Дюймовочке. Пользуясь этой слабостью моей, мама стала из меня… веревки вить. Она терроризировала меня плохими концами. Если я, к примеру, отказывался есть котлету, мама начинала рассказывать сказку, все герои которой попадали в безвыходное положение. „Доедай, а то все утонут“. И я доедал».
В те годы он читал роман Виктора Гюго «Отверженные», «читал не отрываясь, доходя до одури, до тумана в голове». Больше других героев ему нравились Жан Вальжан и Гаврош. Храбрый мальчик, отважно собиравший патронташи с убитых солдат, приводил в восхищение. Все было так живо, полно приключений и легкости, пока выстрел не оборвал жизнь Гавроша.
Евгений Львович Шварц
«Я пережил это как настоящее несчастье. „Дурак, дурак“, – ругался я. К кому это относилось? Ко всем. Ко мне – за то, что я ошибся, считая, что Гаврош доживет до конца книги. К солдату, который застрелил его. К Гюго, который был так безжалостен, что не спас мальчика. С тех пор я перечитывал книгу множество раз, но всегда пропуская сцену убийства Гавроша».
Когда маленького Женю однажды спросили, кем он хочет быть, когда вырастет, тот чуть слышно прошептал: «Романистом», – и сильно смутился. Родители посмеялись, и, когда он повзрослел, отправили учиться в Москву, овладевать более перспективной профессией юриста. В том, что юрист со временем превратился в сказочника, на самом деле нет ничего необычного. Подобную «карьеру» сделали и Шарль Перро, и братья Гримм, и Эрнст Теодор Амадей Гофман.
Шварц долго считал себя несостоявшимся писателем. Он начал в 20-е годы со стихов, потом писал сказки и рассказы для детей, работал в газете, сотрудничал в журналах «Еж» и «Чиж» и в Детском отделе Госиздата, много писал для тюзовской сцены. Все выходившее из-под его пера было талантливо, сверкало особым шварцевским юмором. Но при этом многие считали, что Евгений Львович принадлежит к числу тех писателей, которые рассказывают лучше, чем пишут. Друзья вспоминали, что он много лет «искал свой слог». Даже когда судьба связала его с Ленинградским театром комедии, для которого Шварц написал лучшие свои пьесы: «Тень», «Дракон», «Обыкновенное чудо», сам творческий процесс больше напоминал драму. Рассказывают, что Николай Акимов, руководивший тогда театром, иногда запирал Шварца в комнате, чтобы тот, от рождения немного ленивый и неторопливый, садился и писал новые пьесы. «Шварц – явление исключительное и драгоценное, – вспоминал Акимов. – Это я заключил рано и тогда же понял, что иметь с ним дело трудно из-за его неорганизованности – он не признавал плана и не умел его сочинить. План рождался по мере писания диалога, и тогда же возникали непредусмотренные логикой ходы и даже персонажи».
Не всем нравятся сказки
Тот, кто возьмется утверждать, что совсем не знаком с творчеством Евгения Шварца, заведомо покривит душой. «Золушка», «Снежная королева», «Дон Кихот», «Обыкновенное чудо» – эти фильмы смотрит и любит уже не одно поколение зрителей. И что любопытно, за какую пьесу или киносценарий ни брался бы Шварц, итог всегда был один – сказка. Но какие странные эти сказки…
С одной стороны, такие сказки могли появиться в любое время и в любой стране – в их основе лежат вечные сюжеты (больше всего Шварц любил переделывать Андерсена). А с другой – в каждой сказке ясно слышен пульс времени, сквозь волшебство сказочного повествования то и дело прорываются реалии ХХ века. А реалии эти были совсем не сказочные: жесткая цензура, травля писателей, сталинские репрессии, война, эвакуация. Один за другим исчезали друзья: в 37-м расстреляли Заболоцкого, в 38-м в лагерях оказался Олейников, в 42-м в отделении тюремной психиатрии от голодного истощения умер Хармс… Непросто приходилось и самому Шварцу: пьесы «Тень» (1940) и «Дракон» (1943) сняли с репертуара сразу после премьер, многие другие при его жизни даже и не ставили. Лишь в 1954 году, после смерти Сталина, Ольга Берггольц вступилась за сказочника, но к тому времени жить Шварцу оставалось всего четыре года.
Аннуанциата. Все, что рассказывают в сказках, все, что кажется у других народов выдумкой, у нас бывает на самом деле каждый день. Вот, например, Спящая красавица жила в пяти часах ходьбы от табачной лавочки – той, что направо от фонтана. Только теперь Спящая красавица умерла. Людоед до сих пор жив и работает в городском ломбарде оценщиком. Мальчик-с-пальчик женился на очень высокой женщине по прозвищу Гренадер, и дети их – люди обыкновенного роста, как вы да я.
Ученый. Но ведь это очень интересно, почему же об этом не пишут в книгах о вашей стране?
Аннуанциата (оглядываясь на дверь). Не всем нравятся сказки. Да, не всем нравятся сказки…
Шварц не политический писатель, он сказочник и посвоему, как умеет, откликается на все, что происходит в стране. Жить иначе он не может. Даже Дон Кихот у Шварца предстает в новом обличье: он труженик и воин, народный заступник и рыцарь добра. Дульсинея говорит про его «натруженные руки», Санчо просит его сказать ободряющее «словечко на рыцарском языке». А в конце устами Дон Кихота Шварц словно бы сам проговаривает свои мечты и надежды: «Сражаясь неустанно, доживем, доживем мы с тобою, Санчо, до золотого века. Обман, коварство и лукавство не посмеют примешиваться к правде и откровенности. Мир, дружба и согласие воцарятся на всем свете. Справедливость уничтожит корысть и пристрастие. Вперед, вперед, ни шагу назад!»
В пьесах Шварца не стоит искать тайный умысел. Просто до самой смерти он сохранил удивительное свойство – видеть мир чистыми глазами ребенка и так же подетски называть все своими именами: правду – правдой, ложь – ложью… нравится это кому-то или нет.
Мальчик. Мама, от кого дракон удирает по всему небу?
Все. Тссс!
1-й горожанин. Он не удирает, мальчик, он маневрирует.
Мальчик. А почему он поджал хвост?
Все. Тссс!
1-й горожанин. Хвост поджат по заранее обдуманному плану, мальчик.
Мальчик (указывает на небо). Мама, мама! Он перевернулся вверх ногами. Кто-то бьет его так, что искры летят!
Обыкновенное чудо любви
«„Обыкновенное чудо“ – какое странное название! Если чудо – значит, необыкновенное! А если обыкновенное – следовательно, не чудо. Разгадка в том, что у нас речь пойдет о любви».
Секрет успеха сказок Шварца прост: они очень добрые и искренние, такие же, как и сам сказочник. В них всегда побеждают Любовь, Справедливость, Честь. Да, именно так, с большой буквы! Но сегодня эти понятия не популярны – они требуют от человека толики безрассудства, заставляют делать усилия, которые кажутся невероятными.
Хозяин. Ты не любил девушку!.. Не любил, иначе волшебная сила безрассудства охватила бы тебя. Кто смеет рассуждать или предсказывать, когда высокие чувства овладевают человеком? Нищие, безоружные люди сбрасывают королей с престола из любви к ближнему. Из любви к родине солдаты попирают смерть ногами, и та бежит без оглядки. Мудрецы поднимаются на небо и ныряют в самый ад – из любви к истине. Землю перестраивают из любви к прекрасному. А ты что сделал из любви к девушке?
Кадр из фильма «Золушка»
Кадр из фильма «Обыкновенное чудо»
У пьес Евгения Шварца «такая же судьба, как у цветов, морского прибоя и других даров природы: их любят все, независимо от возраста», – говорил Николай Акимов. Их любят потому, что Шварц рассказывает о том, что естественно для каждого человека: о любви ко всем людям, о торжестве добра над злом. Это и есть обыкновенное чудо, совершенное необыкновенным человеком и писателем.
Незадолго до смерти у Евгения Львовича случился очередной инфаркт. Было совсем плохо, пульс 220 ударов в минуту, врачи объявили, что счет жизни пошел на часы. И сам Шварц понимал, что смерть уже рядом. Вдруг он попросил дать ему бумагу и карандаш: «Я хочу записать о бабочке»… Все подумали: бредит. Но это не было бредом. Когда болезнь отпустила, он рассказал, что тогда его мучила одна мысль – что он вот так вдруг уйдет и не успеет рассказать о бабочке. «О какой бабочке?» – «Да о самой простой белой бабочке. Я ее видел в Комарове – летом – в садике у парикмахерской. Самая обыкновенная, вульгарная капустница. Но, понимаешь, мне казалось, что я нашел слова, какими о ней рассказать. О том, как она летала. Ведь ты сам знаешь, как это здорово – найти нужное слово».
Иван Ефремов: путь по грани
Елена Белега
Мы знакомились. Мстислав Степанович Листов – летчик-испытатель, киносценарист, автор сценария к фильмам «Откровения Ивана Ефремова», «Посол Будущего». Лариса Григорьевна Михайлова – кандидат филологических наук, научный сотрудник факультета журналистики МГУ, главный редактор журнала фантастики «Сверхновая. F&F». Татьяна Федоровна Кораблева – кандидат философских наук, доцент РГМУ, заместитель директора Центра им. И. А. Ефремова. Наши гости представляют Центр ноосферных знаний и культуры имени Ивана Ефремова, который хранит наследие этого удивительного человека.
Первый же вопрос – об актуальности Ефремова и его идей сегодня – вызвал у наших гостей настолько живой отклик, что легко можно было представить, как сам герой вот-вот появится в распахнутых дверях, закрыв собой весь проем. Высокий, широченный в плечах, с чеканными, как в античности, чертами лица. Не удовлетворенные статьями о Ефремове в Большом Энциклопедическом словаре и в Интернете, мы сразу стали выпытывать факты его биографии у гостей.
Иван Антонович Ефремов
Штурман, известный ученый – геолог, биолог, палеонтолог. Мощнейший диалектик. Писатель-фантаст. Романтик-мечтатель. Ему приписывается дар предвосхищения крупных научных открытий. Приводятся примеры научных гипотез, выдвинутых в его рассказах: существование алмазов в Якутии (которые нашли там через 12 лет после выхода рассказа «Алмазная труба»), месторождение ртути на Алтае (которое позже обнаружили), идея голографии (которую воплотили). Азартный путешественник, участник 31 экспедиции, семнадцатью из которых сам руководил. Говорят, что он работал по 14–16 часов в сутки и считал это само собой разумеющимся, поражая окружающих целеустремленностью и упорством.
Его сибирские экспедиции, когда уходили в геологическую разведку на расстояние в 2000 километров в шестидесятиградусный мороз, – это было испытание на выживание. У него за плечами 25 000 километров трехлетних монгольских палеонтологических экспедиций по безлюдной пустыне Гоби, где он открыл крупнейшее в мире «кладбище» динозавров. Сколько из них Ефремов исколесил за рулем ленд-лизовского студебеккера, никто точно не помнит. Они возвращались из пустыни с 460 ящиками, в которые бережно были упакованы останки динозавров и древних млекопитающих, живших более 70–80 млн (!) лет назад. Обычно умалчивается о том, что в экспедиции была только одна лебедка, кирки и лопаты! Как им удалось собрать на этой «Дороге Ветров» (так называется книга-дневник Ефремова о монгольской «одиссее») почти 120 тонн материала, который стал базой экспозиции Палеонтологического музея, остается загадкой.
В конце 80-х годов М. С. Листову удалось организовать киноэкспедицию в пустыню Гоби для съемок художественно-публицистического фильма «Откровение Ивана Ефремова». Он рассказывает, что звездное небо Гоби просто опоясывает пустыню, вызывая ощущение космического пространства вокруг корабля, из которого не надо даже выходить. Теперь Мстислав Степанович абсолютно уверен, что пустыня Гоби оказалась тем местом, где палеонтология для Ефремова объединилась с космосом, став окном в тот мир, который позволит нам расшифровать тайну жизни. Связь человека со Вселенной отражается у Ефремова в его представлении о ноосфере: «В ноосфере все мечты, догадки, вдохновенные идеалы тех, кто давно исчез с лица Земли, разработанные наукой способы познания, творческое воображение художников, писателей, поэтов всех народов и веков». Его Природа – это несущаяся в пространстве планета Земля во всех ее проявлениях, а звездное небо и есть та связь, те ворота в космос, которые каждый может открыть в своей душе.
Путь по грани
Фантастика, которая интересовала Ефремова, как он сам говорил, это научная фантастика, которая может стать натурфилософией. Т. Ф. Кораблева отмечает, что занятия геологией и палеонтологией, с одной стороны, выработали в Ефремове умение видеть детали, а с другой – сформировали его стремление к большим обобщениям на очень большой толще конкретного материала, умение выявить закономерность. Именно ученого Ефремова очень беспокоило то, что мир одержим верой во всемогущество науки, в то, что только современная наука разрешит в жизни решительно все проблемы:
«Ученый тех времен казался глухим эмоционально, обогащенный эмоциями художник – невежественным до слепоты. И между этими крайностями обыкновенный человек, предоставленный самому себе, не дисциплинированный воспитанием, болезненный, теряющий веру в себя и людей и находящийся на грани нервного надлома, метался от одной нелепости к другой в своей короткой жизни, зависящей от множества случайностей».
«Час Быка»
Так что же: «глубокое знание», или «пылкое воображение», или и то и другое? Научный метод мышления по-ефремовски – это нащупывание грани между точностью и полетом мысли, чтобы не свалиться в эмпиризм и не подавить воображение. Знаменитый принцип «Лезвия бритвы».
Развитие человека, общества у Ефремова – это тоже путь по грани. Что же происходит в случае гипертрофированного развития одной из сторон человеческой природы в ущерб другим сторонам? По Ефремову, общество попадает в инферно, а личность деформируется или даже разрушается:
«Под инферно я понимаю ад, суть которого – безысходность».
«Час Быка»
Он считал, что задача человечества – пройти между крайностями человеческого развития. Забавна официальная реакция на романы Ефремова. Роман «Туманность Андромеды», в котором экипаж землян стал свидетелем глобальной катастрофы на планете, где разумная жизнь не смогла совладать с собственной технической мощью, стандартно считается ортодоксально коммунистическим. В то же время его роман «Час Быка» с катастрофой, произошедшей на планете Торманс из-за нагромождения лжи, бессмысленной жестокости и страха, тем же «официозом» характеризуется как «антисоветский».
Сам Ефремов не допускал идеологически упрощенной трактовки проблемы. По его мнению, глобальные катастрофы и их следствия – тоталитарно-олигархические режимы – могут возникнуть как на базе монополистического капитализма, так и на базе государственного «муравьиного» лже-социализма. Он объяснял, что «Час Быка» – это роман-предупреждение. Он о том, как человечество попало в инферно и как из него выйти:
«И если уж оставаться в инферно, сознавая невозможность выхода из-за длительности процесса, то только лишь для того, чтобы помогать его уничтожению, создавая красоту, помогая людям, распространяя знания. Иначе какой смысл в жизни?»
«Час Быка»
Последнюю свою книгу «Чаша отравы» Ефремов успел только начать. Он хотел, чтобы туда вошли идеи о том, как остановить отравление человека, его мозга разнообразными угнетающими ум явлениями и очистить ноосферу Земли.
Мы уже давно не живем в «государственном казарменном социализме». Современные школьники не знакомы с лозунгом «Партия торжественно провозглашает, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме», который висел в школьных классах шестидесятых годов. Они общаются в терминологии «Пепси – поколение NEXT!» (слоган незатейливой современной рекламы) и смотрят на мир открытыми глазами. Но, читая Ефремова, трудно отделаться от мысли, что планета Торманс, терпящая катастрофу, – это наше сегодня:
«Бесцеремонная толкотня на улице, неумение уступать дорогу или помочь споткнувшемуся путнику изумляли… Люди окружали пострадавших и молча стояли, наблюдая с жадным любопытством, как врачи и спасатели помогали раненым… На Тормансе свистели и громко кричали, совершенно не стесняясь окружающих… Множество кинофильмов о кровавом прошлом, покорении (истреблении) природы и массовых спортивных играх…»
«Час Быка»
Час Быка
Роман «Час Быка» вышел в 1970 году. Ефремову пришлось написать объяснительное письмо о том, что он хотел сказать своим произведением. (По китайским преданиям, Час Быка – самое темное время суток, когда пробуждаются силы, приводящие в ужас все живое. Говорят, что это время, когда лошади от страха прижимаются к земле.) После смерти Ефремова роман был запрещен, а главного редактора издательства «Молодая гвардия» сняли с занимаемой должности. Тираж был тихо изъят из библиотек. Семнадцать лет роман пребывал в забвении, пока не был снят запрет на его переиздание.
Название запрещенного романа Ефремова получило «новое рождение» на современном телевидении. Передача «Час Быка» идет всего дважды по пять минут в сутки. Ее авторы, опираясь на факты, ставят своей целью называть вещи своими именами: ложь – ложью, лицемерие – лицемерием, а некомпетентность – некомпетентностью. Но путь, который выбран для достижения этой цели, приводит к совершенно противоположному результату: вызывает отвращение к самой передаче и полное неприятие фактов, которыми она пестрит. Чтобы понять, о чем там говорится, требуется волевое усилие на концентрацию внимания. Давно не бритый землянин «фильтрует и выдает на-гора» имена политических деятелей, «рейтинг которых зашкаливало: полные щеки процентов, рожа того и гляди треснет» – да простит нас читатель за использование без купюр языка ведущего. Но вряд ли можно грязью смыть грязь. Ефремовские герои всегда шли на помощь, следуя принципу «не навреди».
«Если их беда – как огромное большинство всех бед – от невежества, то есть слепоты познания, тогда пусть они прозреют. И мы будем врачами их глаз… Во всех случаях наш долг прийти как врачам».
«Час Быка»
Так насколько актуальны Ефремов и его идеи сегодня? Нуждается ли он в реабилитации перед нами, его читателями? Ответ в беседе звучал один: «В реабилитации нуждаемся мы». Л. Г. Михайлова приводит в качестве примера современный телесериал «Звездный путь» с командой единомышленников, выполняющей свою космическую миссию по принципу «не навреди». Сериал создан не писателем-фантастом Ефремовым, но в нем отражены ефремовские идеи, видимо потому, что его фантастика – это не столько путешествия, планеты и космические миры, сколько проблема взаимоотношений между людьми.
«Помни всегда, что самое трудное в жизни – это сам человек».
«Час Быка»
Есть и другая точка зрения: современный человек не нуждается в фантастике Ефремова тридцатилетней давности. Наши гости признают, что сам Ефремов был идеальным человеком «коммунистического» общества. Трудно сказать, насколько писатель-фантаст Ефремов верил в идею «шага вперед через мировое социалистическое объединение», которая часто встречается в его романах. Но посмотрите, как строятся взаимоотношения между его героями. Они свободны от наших ежедневных «проблем» и «проблемок», например страха, что «зацепит» сосед, или от другой современной колючести. Его герой строит свои отношения на единении с другими.
Сам же Ефремов критиковал персонажей, которых выписывали в то время фантасты, говоря, что эти невежливые, невыдержанные, плоскоиронические герои больше похожи на скверно воспитанных современников, чем на людей будущего. Он считал, что человеку надо обязательно давать идеальное, конструктивное, позитивное, чтобы можно было развиваться, к чему-то идти.
Так нуждаемся ли мы в ефремовских идеях единства человека и мира, в его радостном принятии жизни, природы? И в непринятии противопоставления общества и природы, бессмысленной и жестокой борьбы за власть с себе подобными? Разве мы не мечтаем о таком мироустройстве, когда можно пробежать по планете, не поранив ноги, как в «Туманности Андромеды», и всем вместе работать, исполняя единую созидательную миссию?
Путь воспитания ума и воли
Одним из последних в беседе был вопрос о самой личности Ефремова. Удивительный человек: могучий, уравновешенный, независимый в мыслях и поступках, знающий истинную цену слова. «Эмоциональный интеллект», как о нем говорили современники.
«Перед человеком нового общества встала неизбежная необходимость дисциплины желаний, мысли и воли. Изучение законов природы и общества, его экономики заменило личное желание на осмысленное знание. Когда мы говорим: „Хочу“, мы подразумеваем: „Знаю, что так можно“».
Вот он где, Ефремов-философ, стоящий во весь свой рост. Сознание человека, основанное на истинном знании законов природы, – вот тот параметр, который отвечает за процесс самоорганизации (говоря языком современной науки синергетики).
Природа. Ефремов ее не боготворил. Он просто не переставал повторять, что человек должен быть с природой на «Вы» и на «ты» одновременно и что этому надо учиться:
«Важнейшая сторона воспитания – это развитие острого восприятия природы и тонкого с ней общения. Притупление внимания к природе – это, собственно, остановка в развитии человека, так как, разучаясь наблюдать, человек теряет способность обобщать».
«Туманность Андромеды»
Ефремов – историк. Как ни удивительно, но до середины 80-х годов прошлого столетия в стране практически не было художественных книг о Египте, кроме ефремовских «Таис Афинской» и «На краю Ойкумены». Это было единственное средство популяризации древней культуры. Об Индии можно было что-то найти, но «Лезвие бритвы» оставалось популярной книгой, в которой говорилось о Древней Индии. Довольно долго ни у кого, кроме как у Ефремова, нельзя было прочитать о йоге и о нашем ее восприятии. Его историческими романами зачитывались поколения от 7 до 70. Читателя влекла тайна, скрытая в самом человеке:
«Внутри самого человека есть нераскрытые могучие силы, пробуждение которых путем воспитания и соответствующих тренировок приведет к высокой духовной силе, о какой мы мечтали».
«Лезвие бритвы»
Увлечение индийской йогой могло закончиться для него в то время десятью годами лагерей, поэтому он вынужден был ее мудрость облекать в приключенческую форму своих романов. В книгах он вкладывал меч в руки Музы, но только для защиты, а не для нападения, будучи глубоко уверен, что «прекрасное служит опорой души народа». Красота для Ефремова – это то «лезвие бритвы», по которому суждено пройти человечеству, прежде чем достичь будущего – Эры Встретившихся Рук:
«Красота существует, как объективная реальность, а не создается в мыслях и чувствах человека. Красота – это наивысшая степень целесообразности, степень гармоничного соответствия и сочетания противоречивых элементов во всяком устройстве, во всякой вещи, всяком организме.
Красота – это чувство меры. Основа культуры – это понимание меры во всем. Я представляю себе эту меру чем-то чрезвычайно тонким, почти невидимым из-за чрезвычайной остроты – лезвием бритвы».
«Лезвие бритвы»