Личности в истории. Россия

Сборник статей

Поэты

 

 

«Пишу по должности гражданина». 300 лет Антиоху Кантемиру

Ольга Наумова

Сейчас модно выбирать то десять, то двадцать, то сто имен России. Но среди них, я уверена, не будет имени Антиоха Кантемира, первого русского писателя.

Строго говоря, он и русским-то не был: отец – молдавский князь, мать – из рода византийских императоров. Занесла судьба в чужую страну, есть знатность, достаток (по нашим меркам, богатство) – живи и радуйся. Он и жил. И радовался, конечно. Но по-своему.

Характер Антиох Кантемир имел книжный, тихий, домашний. Из него получился бы прекрасный ученый, недаром еще лет в 18–20 его прочили в президенты только что открытой Академии наук. И человек он был мягкий, добрый, никогда не мог настоять на своем. Даже на братца, отобравшего у него наследство, не возроптал, только урезал свои и без того скромные расходы.

Почему же он все время оказывался в гуще событий – то возводил на престол Анну Иоанновну, то гремел на всю страну своими сатирами, острыми и язвительными, то переводил научные труды, которые запрещали и объявляли богопротивными?

Князь Антиох Дмитриевич Кантемир

Наверное, время было такое – время перемен. Своей мощной рукой Петр выдернул Россию из затянувшегося средневековья, и она пыталась наверстать все столетия, на которые отстала от Европы. Каждый дееспособный человек – на вес золота, каждый неравнодушный может внести свой вклад в историю. Но не каждый к этому стремится. Кстати, ничем это время от нашего не отличается. А много ли вокруг Кантемиров? Люди предпочитают жить в тихом семейном кругу или строить карьеру. А история… Пусть ее делают… ну, не знаю… пусть она сама как-то делается.

Значит, просто человек был такой, этот Антиох Кантемир?

«В уме и науках от всех лучший»

В его случае не оправдалось правило «на детях гения природа отдыхает». И отец, и дед Антиоха были людьми выдающимися, даже великими. Дед его Константин прославился военными дарованиями и отчаянной храбростью и добился титула правителя Молдавии – господаря. Отец, Дмитрий Кантемир, в юные годы долго жил в Константинополе – в заложниках у турок (так Порта добивалась послушания от подвластных правителей). Но благодаря этому много учился и свободно говорил на турецком, персидском, арабском, греческом, итальянском, русском и молдавском, знал старославянский и французский. Он стал известен в Европе как историк, философ и математик, музыкант и архитектор, был избран в члены Берлинской академии. Мать, Кассандра Кантакузин, тоже была женщиной незаурядной, высокообразованной и всецело посвятила себя воспитанию детей.

Выбирая путь в политических и военных перипетиях начала XVIII века, князь Дмитрий безоговорочно принял сторону России. Вернее, Петра Великого, чьим соратником стал, потеряв при этом родину, княжество, безопасность. Для Антиоха Петр на всю жизнь остался идеалом правителя, и ради продолжения его дела младший Кантемир был готов на любые жертвы.

Итак, Кантемиры поселились в России. Дмитрий, отец большого семейства, обласканный государем, стремился дать своим детям наилучшее образование. В учителя к ним брал людей самых образованных, но при этом всегда присутствовал на уроках! Во всяком случае, у Антиоха. Именно его отец выделил, завещав наследство тому из детей, кто «в уме и науках от всех лучший». Однако такая формулировка, бесспорная для всех, кто знал Кантемиров, сыграла злую шутку с нашим героем. Но об этом позже.

Некоторое время Антиох учился и в той самой Славяногреко-латинской (Заиконоспасской) академии, которая через несколько лет приняла самого известного своего ученика – Михайлу Ломоносова. А уже при Екатерине I будущий сатирик стал питомцем только что открытой Академии наук. (Видимо, ради того, чтобы воспользоваться блестящими способностями Антиоха, Петр несколькими годами раньше, после смерти старшего Кантемира, не пустил юношу в Европу для продолжения обучения.) В академии 17-летний студент изучал у Бернулли высшую математику, у Бера – историю, у Больфингера – физику, у Гросса – нравоучительную философию. Она интересовала его больше других, и этот интерес Антиох сохранил на всю жизнь. Академики немало удивлялись способностям юноши и даже выбрали его членом академии, рассчитывая, что в будущем он сможет занять в ней важный пост.

«Смеюсь в стихах, а в сердце о злонравных плачу»

А в 1729 году появились его первые сатиры.

«Кто над столом гнется, пяля на книгу глаза, больших не добьется палат»; «Беда, что многие в царе похваляют за страх то, что в подданном дерзко осуждают»; «Землю в четверти делить без Евклида смыслим; сколько копеек в рубле, без алгебры счислим»; «Епископом хочешь быть? Уберися в рясу, сверх той тело с гордостью риза полосата пусть прикроет, повесь цепь на шею от злата, клобуком покрой главу, брюхо бородою… Должен архипастырем всяк тя в сих познати знаках, благоговейно отцом называти»; «Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы, иль естественный закон, иль народны правы, плюнь ему в рожу; скажи, что врет околесную»; «Наука ободрана, в лоскутах обшита, изо всех почти домов с ругательством сбита, знаться с нею не хотят, бегут ее дружбы, как страдавши на море корабельной службы»…

С такими мыслями, с такой силой слова 20-летний преображенский подпоручик вышел на широкую арену общественной деятельности. Вскоре многие его строки разошлись по России крылатыми фразами, как через сто лет на пословицы разошлось «Горе от ума». А их автор – он учился прилежно, наблюдал внимательно, сопоставлял то, что вычитывал из книг, с тем, что видел в жизни… И так хотел соединить идеал с жизнью, что из его души вырывался крик отчаяния… Один из близких друзей Кантемира прочитал его стихи, познакомил с ними ценителя литературы Феофана Прокоповича, и первая русская сатира пошла гулять по России и будить русскую мысль.

Почему же его главными трудами стали сатиры, басни, эпиграммы? Ведь не из желчности, не из ненависти к роду людскому. Кантемир был, говоря словами Белинского, человек «добрый, умный, честный». И очень болевший за Россию, мечтавший, чтобы усилия и мечты его кумира Петра Великого не пошли прахом, чтобы дождался русский народ лучшей доли. И был он, как и Петр, человеком чрезвычайно практичным, старался, чтобы ничто им сделанное не было впустую. Вот так и вышло. Нет, он пробовал писать лирику, оды, но…

Знаю, что, когда хвалы принимаюсь Писать, когда, муза, твой нрав сломить стараюсь, Сколько ногти ни грызу и тру лоб вспотелый, С трудом два стишка сплету, да и те неспелы… А как в нравах что вредно усмотрю… Чувствую сам, что тогда в своей воде плавлю И что чтецов я своих зевать не заставлю; Проворен, весел спешу, как вождь на победу Или как поп с похорон к жирному обеду.

В этих стихах сам Кантемир чрезвычайно метко охарактеризовал себя как поэта: его любовные стихи, сочиненные в нежном возрасте, даже не найдены; в хвалах сильным мира сего, писанных в форме посвящений – чтобы дать ход сатирам, больше соли, чем сахара, что очков ему при дворе не прибавляло…

Собственно, ни наука, ни искусство не интересовали Кантемира сами по себе. Нет, он с упоением ими занимался и, несомненно, достиг бы больших высот, если бы прожил больше, но личная польза или удовольствие играли в его жизни самую ничтожную роль. И наука, и искусство служили в его глазах другой, высшей цели: они должны были указывать путь к человеческому счастью.

А для этого, по мысли Кантемира, нужно было, вопервых, указать людям на их пороки, на невежество и безнравственность, чтобы ужаснулись и захотели стать лучше. И, во-вторых, давать им знания, просвещать. Свою позицию он выразил предельно четко: «Все, что я пишу, пишу по должности гражданина, отбивая то, что согражданам вредно быть может». Поэтому он спешил перевести на русский язык лучшие иностранные книги, в которых показан правильный взгляд на мир, на жизнь, на человека. Кантемир стал первым в России переводчиком иностранной светской литературы.

В том же году, когда была написана первая сатира, он перевел единственный сохранившийся до нашего времени разговор ученика Сократа Кебеса, озаглавленный «Картина» и представляющий собой размышления о целях человеческой жизни. В этой «Таблице Кевика философа» отразились взгляды и самого Антиоха. В предисловии к книге 20-летний автор говорит, что, «если бы люди прилежно словам философа внимать хотели, могли бы жить гораздо спокойнее», что это побудило его «издать на нашем языке сей древней премудрости остаток» и что он «нарочно прилежал сколь можно писать простее, чтобы всем вразумительно». Это желание – распространять знания, делать их понятными, близкими и полезными людям – вело его всю жизнь.

Важнейшей из работ Кантемира стал перевод в 1730 году трактата Б. Фонтенеля «О множественности миров», в популярной форме отстаивавшего гелиоцентрическую систему Коперника. Перевод книги и примечания к ней сыграли значительную роль в разработке русской научной терминологии. Кантемир ввел в оборот русской речи слова идея, депутат, понятие, начало, наблюдение, плотность, вихри… (В 1756 году Синод конфисковал перевод трактата как «богопротивный», «полный сатанического коварства»; его переиздали в 1761 и 1802 годах.) Он перевел «Персидские письма» Монтескьё, с которым был хорошо знаком, произведения Горация, Анакреонта, начал работу над русско-французским словарем, готовил материалы по русской истории, работал над поэмой «Петрида, или Описание кончины Петра Великого»…

В. Г. Белинский писал: «Кантемир начал собою историю русской светской литературы». Исследователь Д. Д. Благой заметил, что «именно Кантемир утвердил традицию просветительства как одну из важнейших особенностей нашей художественной литературы XVIII века».

«В общей пользе я собственную чаю»

Но при этом огромном потоке книжной, сочинительской, переводческой работы, «исследуя всех вещей действа и причины», кабинетным ученым Кантемир не стал. И не только потому, что время такое было.

Он безгранично любил Россию. И для нее часто жертвовал своими личными интересами. По условию, заключенному между его отцом и Петром Великим, владетельные права над Молдавией должны были опять перейти к роду Кантемиров, как только Россия отвоюет ее у Турции. То есть права князя на молдавский престол были бесспорны. Тем не менее Антиох с жаром действовал в пользу мирных отношений с Турцией, когда этого требовали интересы России: он был русским гражданином гораздо больше, чем молдавским господарем.

Верхом его честолюбия было желание стать президентом русской Академии наук и на этом посту – тогда единственном значительном учебно-административном поприще – содействовать успехам просвещения в России. А когда ему, оказав честь, предложили быть воспитателем малолетнего Ивана VI, он не уклонился от такой трудной обязанности – «гробницы своей свободы», как он сам выразился, – но почувствовал облегчение, когда этот план расстроился… Словом, его ничем нельзя было соблазнить, никакие почести его не прельщали: рано осознав свое прямое назначение служить отечеству словом, он ни на шаг не отступал от него, а из занятий предпочитал те, которые, как он думал, наиболее с этим назначением мирились.

Умирая, его отец доверил исполнение своего завещания Петру I, но душеприказчиком оказался князь Голицын, чья дочь вышла за брата нашего героя – Константина Кантемира. А тот был человеком не столь нравственным, и Антиох из богатого человека, владельца состояния в 10 тысяч душ, превратился в бедного офицера, живущего исключительно на свое офицерское жалованье. Но это событие не отразилось ни на образе мыслей, ни на чувствах Кантемира. Он, несомненно, переживал, но, скорее, оттого, что вместе с ним пострадали и его любимая сестра Мария и братья Матвей и Сергей. Несправедливость не столько озлобила, сколько опечалила Антиоха, и прежде всего потому, что недостаток денег лишил его возможности осуществить свою мечту – отправиться, согласно воле отца, «в знатные городы и иные христианские страны» для завершения образования.

В 1730 году, при вступлении на престол Анны Иоанновны, Кантемир принял деятельное участие в борьбе против «верховников» (членов Верховного тайного совета), пытавшихся ограничить самодержавие. Фактически он стал одним из тех, кто возвел Анну Иоанновну на престол, но за свое участие не получил никакого вознаграждения – в отличие от остальных участников этого дела и тех, кто только постоял рядом, но умел свой куш получить.

Так же спокойно отнесся Антиох и к перспективе выгодной женитьбы на богатейшей невесте России и дочери влиятельнейшего князя Черкасского. И красавица Варвара через некоторое время стала женой графа Шереметева.

В 1732 году мечта его выехать за границу наконец осуществилась, но, увы, совсем при других условиях: его, 24-летнего молодого человека, назначили российским посланником в Лондоне. Это больше походило на почетную ссылку, на отлучение от двора, от русских дел – видимо, он много кому успел насолить своими сатирами, да и без всесильного Голицына, оберегавшего наследство зятя, здесь не обошлось.

Человек честный и прямой, Кантемир не очень-то подходил для дипломатической службы, полной интриг, ухищрений, козней. Да и роль представителя России на Западе была в то время не очень завидной: наша страна только начинала вступать в ряды великих держав, и к ней относились свысока, иногда явно пренебрежительно как к стране варварской, внушавшей к себе почтение разве что грубой силой. Русским монархам то и дело отказывали в императорском титуле. Россия проявляла большую щепетильность в этом вопросе, но не давала своим представителям достаточно средств, чтобы они могли с достоинством поддерживать ее престиж. Скажем, Кантемир получал в Лондоне три тысячи рублей, в Париже после долгих усилий ему удалось довести свое жалованье до 15 тысяч, между тем посол маленькой Сардинии получал 24 тысячи и содержал дом, убранство которого стоило 100 тысяч. Кантемир угощал своих знатных гостей на оловянной посуде и писал в Петербург о крайней неловкости такого положения, а ему отвечали подозрениями в его честности. Все двенадцать лет его дипломатической службы он вынужден был постоянно просить то о прибавке жалованья, то о высылке сумм, недосланных за целые месяцы и даже годы. Сам он имел со своих поместий доход небольшой, но даже эту незначительную сумму редко получал, потому что она расходовалась на братьев или вовсе не взыскивалась с крестьян – Кантемир их очень жалел и щадил… Короче говоря, материальное положение этого блестящего российского посланника в Европе было весьма затруднительным.

К счастью, уважение, которое все питали к Кантемиру как к человеку высокообразованному и высоконравственному, оказало большую услугу и стране, представителем которой он был. В Лондоне и Париже он сумел окружить себя людьми очень достойными. Друзьями его были литераторы, ученые, общественные деятели, пользовавшиеся почетом в своей стране и за границей. Он познакомился с Монтескьё и Вольтером, стал их первым переводчиком на русский язык. Он оказался в самом центре европейской жизни и там нашел понимание. Да иначе и быть не могло, потому что сам Кантемир ставил выше всего интересы духа: науку, литературу, искусство, – и удовольствие ему доставляло только общество людей, настроенных точно так же. По личной инициативе он поддерживал переписку с Петербургской Академией наук и закупал для нее приборы и научную литературу. Он продолжал изучать английский язык и собрал библиотеку современных английских авторов – книги Д. Локка, Дж. Свифта, А. Попа и других.

Долгое пребывание за границей тяготило Кантемира, он очень хотел вернуться в Россию. В 1742 году прошел слух, что его хотят назначить президентом Академии наук. Антиох Дмитриевич был готов занять этот пост, но назначение так и не состоялось – в связи со смертью 35-летнего претендента.

За несколько дней до смерти, почувствовав, что работать не может, он произнес: «Не могу уже читать – значит, умираю».

Он выразил надежду, что останки его перевезут в Россию за казенный счет, как это делалось в случае других посланников. Поэтому он, следуя влечению своего доброго сердца, в завещании написал: «Ежели король французский по обыкновению пошлет по смерти моей к моей фамилии в обыкновенный подарок портрет свой, то оный продать и деньги (около 2400 рублей) употребить к прибавлению дохода какого-нибудь бедного госпиталя в Москве». Однако казна не только отказалась от уплаты долгов Кантемира, в которых была виновата сама, но и решительно отвергла просьбу о доставлении его тела в Россию за казенный счет. Только благодаря хлопотам сестры прах его спустя почти год перевезли в Москву и – по желанию самого Кантемира – предали земле ночью, без всякого торжества, в зимней церкви Никольского греческого монастыря рядом с могилой отца.

* * *

Слог сочинений Кантемира устарел, некоторые его литературные приемы могут показаться нам наивными.

По большому счету, он ошибся – не угадал той системы стихосложения, которая потом начала развиваться. Но это не умаляет его вклада в нашу культуру. Русская литература и до XVIII века, и после – это литература души, совести, пути, литература человека и для человека. Кантемир открыл ее новую страницу. Среди многих слов, которыми он обогатил наш современный язык, есть одно, которое лучше других помогает определить его самого: гражданин.

Он был первым. Первым быть трудно, первых часто забывают. Но именно они делают историю, потому что пробивают пути, по которым идут другие, более талантливые, даже гениальные.

Хорошо, что есть юбилеи – чтобы вспомнить первых и поклониться.

 

Пушкин: путь поэта

Ольга Наумова

Почему все большие, значительные люди нашей культуры проходили и проходят «через» Пушкина или, лучше сказать, приходят к Пушкину? Почему разговор о Пушкине – это всегда разговор о любви, о России и о Боге?

Есть общие места в нашей культуре. По их поводу не спорят – и жаль, что не спорят. Ведь сегодня особенно важно доказывать, что Пушкин необходим нам, как никогда.

Мы с детства знаем, что он великий, и это создает между ним и нами непреодолимую стену. Он – великий, которому дано, – остается по одну сторону этой стены, а мы – обыкновенные, которым не дано, – по другую ее сторону. И мы снимаем с себя всякую ответственность, возлагая ее на Пушкина (это уже даже не анекдот, а присказка: «кто виноват? Пушкин?») и ему подобных гигантов.

В. А. Тропинин. Портрет А. С. Пушкина

Нам кажется, что Пушкин всегда был великим и родился таким. Просто сначала был маленький великий Пушкин, а потом вырос и стал большой великий Пушкин. Но это не очень честно по отношению к Александру Сергеевичу. Это перечеркивает весь его путь – путь к себе самому, к своему предназначению, к своей миссии. За 36 лет жизни он совершил великое и удивительное путешествие. Но эту трудную, порой мучительную дорогу он прошел так, что в нашем сознании имя Пушкина осталось как что-то легкое, искристое, прекрасное и высокое. Как сказал Блок, «веселое имя: Пушкин».

* * *

Сентябрь 1835 года выдался теплым. Еще толькотолько начали желтеть листья, воздух был напоен ароматами трав, а по утрам отчаянно, наперебой, пели птицы. По высокому небу бежали пушистые, кудрявые, совсем летние облака.

Стоя на крутом берегу Сороти, подставив грудь ветру, Пушкин с радостью и надеждой оглядывал окрестные луга с разбросанными вокруг деревеньками, озера, мельницу – немудрящий, но столь милый сердцу пейзаж. Сколько отчаяния, надежд, откровений было с ним связано!.. Он вдруг вспомнил, как увидел все это в первый раз.

Под вашу сень, Михайловские рощи, Являлся я – когда вы в первый раз Увидели меня, тогда я был — Веселым юношей, беспечно, жадно Я приступал лишь только к жизни…

Да, «беспечно, жадно»… Еще бы – тогда, в 1817 году, он только-только вышел из Лицея. Это потом, спустя годы, он по-настоящему оценил и лицейское братство, и своих наставников, и всю неповторимость этого учебного заведения, равного которому в России нет. А тогда он, как птенец, вырвавшийся из клетки, жадно пил жизнь.

Россия бурлила. Недавняя победа над Наполеоном, ощущение собственной силы, жажда деятельности, служения на благо России – этим жила вся тогдашняя молодежь. Пушкин, как и многие из его выпуска, мечтал о военном мундире, но отец настоял на Министерстве иностранных дел: семья была небогата.

Петербург закружил Пушкина. В щегольском черном фраке, в непомерно широкой шляпе a la bolivar он спешил вознаградить себя за вынужденное шестилетнее уединение. Его с радостью принимали везде – на великосветских балах и офицерских пирушках, на субботниках Жуковского и в мещанской гостиной актрисы Колосовой, у Карамзиных и у «ветреных Лаис», а проще говоря, у продажных женщин. Имя Пушкина звучало все чаще. А он не желал ничем отличаться от обыкновенных светских людей, пытался скрывать в большом обществе свою литературную известность.

И я, в закон себе вменяя Страстей единый произвол, С толпою чувства разделяя, Я Музу резвую привел На шум пиров и буйных споров, Грозы полуночных дозоров; И к ним в безумные пиры Она несла свои дары И как вакханочка резвилась, За чашей пела для гостей, И молодежь минувших дней За нею буйно волочилась — А я гордился меж друзей Подругой ветреной моей.

В те годы всё стремились делать сообща, объединять усилия, обмениваться мыслями, энергией, устремлениями. Но не принято было смешивать кружки или участвовать в нескольких. Пушкина это не смущало, он вращался везде, но везде оставался собой. Искал себя.

Однако «серьезные» друзья и приятели его не одобряли – среди них многие были старше и мудрее, опытнее его. Талант этого страстного, горячего юноши был неоспорим, он ослеплял и сбивал с толку, а разбросанность казалась изменой этому таланту, пустой тратой сил, которые следовало бы направить на благие дела… Что это за благие дела, каждый из них, впрочем, понимал по-своему. Жуковский говорил: «Сверчок, закопавшись в щелку проказы, оттуда кричит, как в стихах: „я ленюся!“» А. И. Тургенев ежедневно бранил Пушкина за «леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству, и вольнодумство, – также площадное, 18 столетия». Батюшков писал А. И. Тургеневу: «Не худо бы его запереть в Геттинген– и кормить года три молочным супом и логикою». Доброжелателей вокруг было много, но кто из них по-настоящему понимал его?

Поучения «стариков», недоверие друзей, напряженный ритм светской жизни – немудрено, что он вспыхивал от любого пустяка, видя в нем угрозу своей чести. Е. А. Карамзина писала брату, Вяземскому: «У г. Пушкина всякий день дуэли; слава богу, не смертоносные».

Итак, два года в Петербурге, четыре года на юге – Кишинев, Одесса… В Лицее для Пушкина миром свободы виделся Петербург, а в Петербурге – деревня. А когда он был «переведен» на юг, то воспринял это как жестокое ограничение своей свободы.

В михайловскую ссылку он приехал уже прославленным автором романтических поэм, прелестной лирики, вольнолюбивых воззваний и острых эпиграмм.

В сознании многих читателей таковым он и останется навсегда. Они не захотят увидеть, как он будет меняться с каждым ударом судьбы, как будут проясняться его цели, обостряться восприятие священного. Впрочем, все это будет позже…

…Облака все бежали по небу, а Пушкин обычным быстрым шагом шел по узенькой тропинке вдоль Сороти к своей любимой Савкиной горке. Сбивая тяжелой палкой зонтики пижмы, он вспоминал, как отчаянно, даже яростно метался по окрестным тропкам и дорожкам в августе 1824 года, уже больше десяти лет назад. Ему казалось тогда, что жизнь кончена, что он заперт в клетке, что его навсегда оторвали и от любви, и от друзей, и вообще от жизни… Да, это была уже настоящая ссылка – без срока, без надежды, да еще и под надзором родного отца. Горечь, отчаяние, разочарование!.. «Бешенство скуки пожирает мое глупое существование», – писал он.

Дважды пытался он бежать из ссылки, хлопотал о перемене дедовского имения даже на любую из крепостей.

А я от милых южных дам, От жирных устриц черноморских, От оперы, от темных лож И, слава богу, от вельмож Уехал в тень лесов Тригорских, В далекий северный уезд; И был печален мой приезд.

В августе 1824 года в Михайловское приехал пылкий юноша, а покинул его в сентябре 1826 года взрослый человек, помудревший и многое переживший. В кармане его, как гласит легенда, лежал листок со стихотворением «Пророк»…

Что произошло за это время? Никогда, даже в дружеских письмах, не описывал Пушкин своих глубоких, интимных переживаний. Все можно найти в его стихах – но уже в универсально-человеческой форме. Так и в этот раз – написал было Александр Сергеевич в черновике письма Раевскому (по-французски): «Я чувствую, что дух мой созрел окончательно. Я могу творить», да было ли то письмо отправлено? А годы спустя, в вычеркнутом, промелькнет:

Здесь меня таинственным щитом Святое провиденье осенило, Поэзия, как Ангел-утешитель, спасла меня, И я воскрес душой.

Вот парадокс: стиснутый внешними обстоятельствами, он как будто ломал границы внутреннего мира и переносился творческим воображением из глухой псковской деревни в иные страны и времена. Греция и Египет, Франция и Восток, средневековая Европа и Испания… Все, что ему никогда не дадут увидеть, увидел и прожил его гений.

Ему пришлось много читать – как когда-то тома французских писателей в отцовской библиотеке, здесь он жадно глотал книги из обширной библиотеки соседнего Тригорского – восполнял недостатки своего образования.

Да, это была настоящая, большая, кропотливая работа: здесь он подготовил первый сборник своих стихотворений – наконец-то, не все же им гулять по России в списках! Здесь написал четыре сердцевинных главы «Онегина», «Графа Нулина», «Цыган»…

Но главное – «Борис Годунов», «плод добросовестных изучений, постоянного труда»! Пушкин, так жаждавший общения и здесь лишенный его, безмерно любивший своих друзей и считавшийся у них… даже слишком разговорчивым, – он не проговорился, не послал ни строчки из трагедии! И только уже закончив, делился с Вяземским: «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух один и бил в ладоши и кричал, – ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Как было не обратиться к истории здесь, в местах, по которым сама история не раз прокатилась мощными волнами? Как не обратиться к русской душе, русскому характеру здесь, где, что ни день, можно эти характеры наблюдать живьем – на ярмарке, да в Святогорском монастыре, да одна нянюшка чего только не расскажет?! Но из-под его пера вышла не просто романтическая стилизация в старинном духе. Это спор о том, кто и какой ценой делает историю, о роли народа. Он давно разошелся в оценке истории и политики со своими несчастными друзьями, которые теперь в Сибири – если не повешены. Он давно разуверился в насилии как движущей силе истории. Человек и его совесть, человек и правда – вот сила.

Пушкин улыбнулся, вспомнив, как по приезде в Москву читал «Годунова» в доме поэта Веневитинова в Кривоколенном – он, который шесть лет был оторван от культурной жизни России, принес с собой что-то, что опережало развитие этой жизни… Он вообще менялся быстрее, чем публика это замечала и могла оценить. Впрочем, публика инертна, привыкает к чему-то одному и этого же ждет от писателя, а новизна ее смущает и кажется отсталостью.

И еще «Пророк»… Никто никогда не узнает, что произошло с ним здесь, в Михайловском, как родились эти строки, довольно самих стихов: в них всё есть, а прочее пусть останется только с ним… Он-то помнит, как вот здесь, на этой самой Савкиной горке, глядя в это же высокое небо с бегущими по нему облаками, он вдруг остро, пронзительноясно почувствовал… Впрочем, как это передать обычными словами? «И Бога глас ко мне воззвал…» Он долго шел к нему, и все его лицейское и юношеское «безверие», «афеизм», злосчастная «Гавриилиада» – всё это отрицание было поиском, тоской по еще не обретенному, но столь необходимому… Поиском страстным – он по-другому не умел.

ПPOPOK

Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, — И шестикрылый серафим На перепутьи мне явился. Перстами легкими как сон Моих зениц коснулся он. Отверзлись вещие зеницы, Как у испуганной орлицы. Моих ушей коснулся он, — И их наполнил шум и звон: И внял я неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход. И дольней лозы прозябанье. И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный, и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул. Как труп в пустыне я лежал, И Бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей».

Вот и Савкина горка. Пренебрегши окольной круговой тропинкой, Пушкин легко взбежал по крутому склону. Старинная часовенка, древние покосившиеся каменные кресты… Он бросился в траву, раскинул руки и долго лежал, глядя в высокое небо. Оно здесь так близко – кажется, достать рукой. Он так мечтал выкупить Савкино, писал своей дорогой тригорской соседке Прасковье Александровне, просил похлопотать, да неуступчивы оказались владельцы…

Савкина гора

Через год после ссылки, в 1827 году, он вновь приехал сюда из Петербурга – как сообщил Дельвигу, «убежал в деревню, почуя рифмы». «Я в деревне и надеюсь много писать… вдохновенья еще нет, покамест принялся я за прозу». В молдавской красной шапочке и халате, за рабочим столом начал он свое первое прозаическое произведение, где главное лицо – его прадед Ганнибал. Тогда же он написал «Поэта» и еще несколько стихотворений, начал седьмую главу «Евгения Онегина». В то время, после «Пророка», он очень много думал о своем назначении, о поэтическом призвании. Как происходит таинственный процесс творчества? Кто нашептывает поэту слова? Почему рифмованные строки производят столь необычное, магическое впечатление на слушателей, читателей? Каково назначение поэзии? Развлекать? Выражать мысли и чувства поэта? Учить? Побуждать к чему-то? И кто такой поэт?

Обо всем этом Пушкин задумывался давно, еще в лицейские времена. Но теперь ощущение собственного дара рождает в нем не столько гордость, сколько чувство ответственности и достоинства.

А вторая половина двадцатых годов стала нелегким для Пушкина временем. После первого восторга свободы снова, как после Лицея, светская суета Петербурга, приятели, карты… Друзья же почему-то замечают только эти его загульные периоды, как будто не видя, что, даже не имея собственного угла, живя в знаменитом Демутовом трактире, под шум пирушек, он умудряется писать – да не что-нибудь, а «Полтаву»!

Но всё так же – и не так. Ведь он уже написал «Пророка»… Теперь он уже знает, пережил нечто, что зовет и манит, заставляет идти дальше, с чем можно сверяться, что вытягивает из самых черных душевных бездн. Но вытягивает не всегда…

В конце 1820-х Пушкин уже совсем не так моден, как прежде. Многие считают, что он исписался, отстал от жизни. «Борис Годунов», столь дорогое и важное его детище, успехом не пользуется. От него ждут романтической поэзии, которой он прославился в начале творческого пути. А он уже другой.

Пушкин мечется: переезжает из Петербурга в Москву и обратно, посещает нижегородскую вотчину, проезжает много тысяч верст по дорогам России. Играет много и проигрывает. Четыре раза сватается. Даже побывал на кавказской войне. (Ну и нелепо, должно быть, он выглядел в своем штатском сюртучке и шляпе среди мундиров. Зато ходил в атаку!) И много писал. Но в его лирике появились новые мотивы.

Его, тридцатилетнего, настигло прошлое – «безумная шалость» юности.

Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток: И, с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу, и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, — Но строк печальных не смываю.

Грехи, совершенные по глупости, по молодости, не смываются даже при всем раскаянии. Что сделано – того не воротить. И «Гавриилиада» ходит по стране, развращая молодежь, и время упущено в пирушках и пошлом разврате…

Да, не один он такой – все проходят через это… Но что позволено любому другому – для него непозволительно. С него спрос другой. На него всегда смотрели особо – и судьба, и люди. Смотрели с надеждой. Человек, наделенный таким великим даром, как у него, даром, которого отрицать не мог никто, даже завистники и недоброжелатели, всегда считался отмеченным Богом.

…Что сделано – того не воротишь. Но можно искупить. И пусть публика считает, что он исписался, что потерял легкость и блеск. Он-то знает, что важно. Он знает что-то такое, чего другие не знают. Он пишет об этом в каждом своем новом произведении, но кто это увидит? Где этот пытливый, внимательный читатель?

…И вот снова осень, и снова он здесь, в михайловских рощах… Прошлые приезды, даже ссылка, вспоминаются светло и радостно. Теперь же всё по-другому.

10 сентября 1835 года он приехал из Петербурга. В деревне благодатная пора: стоят ясные, теплые осенние дни, а осень – его время. Но эта осень стала исключением: уже прошло несколько дней, а он писать и не начинал. Причину Пушкин назвал сам в письме Плетневу: «Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен». «А о чем я думаю? – пишет он из деревни жене. – Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит Бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода…»

Да, теперь Пушкин женат, он отец семейства. Деньги его всегда волновали мало: есть – хорошо, нет – так заработаем, одолжим, выиграем. Сейчас другое дело. Еще в июле 1831 года он выразил желание быть полезным правительству изданием политическо-литературного журнала и попросил позволения работать в архивах, чтобы «исполнить давнишнее желание написать историю Петра Великого и его наследников до Петра III». Журнал издавать не разрешили, но дали право работать в архиве с окладом 5000 рублей. «Царь взял меня на службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал… Ей Богу, он очень мил со мной», – делился Пушкин с Плетневым.

Но не прошло и трех лет, как он с горечью написал жене: «Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами». Снова его пытались скроить по своей мерке. Положение обязывало бывать на балах, достойно содержать жену-красавицу. Перед женитьбой Пушкин обещал теще, что «даст Натали возможность болтать и веселиться». Он сдержал слово.

Из письма Нащокину: «Жизнь моя в Петербурге ни то, ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения». Нелегко быть первым профессиональным литератором, зарабатывающим своим трудом на хлеб насущный!

1834 год стал для Пушкина переломным. Его произвели в камер-юнкеры – не очень почетно и смешно для его лет, тем более что придворная служба и расходов требовала, и, что еще хуже, обязательного и постоянного участия в светской жизни. Жене благодать – блистай да и только, а ему бы в деревню, и писать, писать, писать…

Взбесило Пушкина и то, что Николай прочел его письмо жене. Он не сразу понял, что за ним установлен постоянный тайный надзор. Все-таки он очень наивен в некоторых вещах, слишком доверяется людям, их слову. Сказал Бенкендорф, что надзора никакого нет, он и поверил… А ведь с самого приезда из ссылки он всегда, каждый день был под наблюдением, вскрывались его письма, он должен был отпрашиваться, чтобы куда-то поехать, а иначе его, признанного главу русской литературы, отчитывали, как мальчишку. Но царь, дворянин, читающий чужое интимное письмо, вмешивающийся в супружескую жизнь!..

Пушкин подал в отставку. Царь ее принял в оскорбительных для поэта выражениях. Но Жуковский обвинил Пушкина в неблагодарности, и тот взял прошение об отставке обратно.

Да еще и отец вконец разорился, и Пушкин принял на себя большие, но бесплодные хлопоты о множестве родственников.

Друзья, сами не слишком трудолюбивые, часто корили его за праздность. А он, как бы поздно ни вернулся накануне с бала, утро проводил за работой. Для него это было такой же ежедневной потребностью, как гимнастика, которой он всю жизнь занимался. Разрешение посещать архивы Пушкин использовал добросовестно – почти каждый день бывал он то в библиотеке Эрмитажа, то в архивах министерств, накопил несколько тетрадей выписок, главным образом по истории Петра Великого… И эту черную, архивную работу Пушкин выполнял со своим всегдашним писательским тщанием.

В мае 1835 года он наконец сумел вырваться в Михайловское и через две недели после возвращения написал письмо Бенкендорфу, в котором просил у царя разрешения поселиться в деревне на несколько лет.

Но, по горькому выражению Пушкина, «плюнуть на Петербург да удрать в деревню» не удалось. Пушкину предложили лишь отпуск на четыре месяца, и он воспользовался этим.

И вот он здесь, а ему не пишется… Впрочем, кажется, сегодня он наконец-то снова «почуял рифмы»…

Облака все так же бежали над Савкиной горкой по высокому-высокому небу. Пушкин вдруг расхохотался, вспугнув уток на Сороти, – он-то знал, что такое свобода! «Ты царь, живи один!» «И Бога глас ко мне воззвал…» Он знал, что все еще только начинается. Впереди – целая вечность…

Отцы пустынники и жены непорочны, Чтоб сердцем возлетать во области заочны, Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв, Сложили множество божественных молитв; Но ни одна из них меня не умиляет, Как та, которую священник повторяет Во дни печальные Великого поста; Всех чаще мне она приходит на уста И падшего крепит неведомою силой: Владыко дней моих! дух праздности унылой, Любоначалия, змеи сокрытой сей, И празднословия не дай душе моей. Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи.

1836

(ИЗ ПИНДЕМОНТИ)

Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспоривать налоги, Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Всё это, видите ль, слова, слова, слова. Иные, лучшие мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависеть от властей, зависеть от народа — Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. – Вот счастье! вот права…

Литература

Битов А. Моление о чаше. Последний Пушкин. М., 2007.

Лотман Ю. Пушкин. СПб., 2009.

Непомнящий В. Пушкин. Избранные работы 1960-х – 1990-х гг. М., 2001.

Тыркова-Вильямс А. Жизнь Пушкина. М., 2004.

 

Дмитрий Веневитинов

Дмитрий Зубов

В четырнадцать лет он переводил Вергилия и Горация. В шестнадцать написал первое из дошедших до нас стихотворений. В семнадцать увлекался живописью и сочинял музыку. В восемнадцать, после года занятий, успешно сдал выпускные экзамены в Московском университете и вместе с друзьями основал философское общество. В двадцать впервые выступил в печати как литературный критик и был отмечен Пушкиным. В двадцать один трагически ушел из жизни…

«В нем ум и сердце согласились…» Сердце

«Душа разрывается. Я плачу как ребенок», – писал Владимир Одоевский, выражая общее настроение. О юном поэте скорбели все – какая-то особенная несправедливость есть в ранней смерти. А друзья, знавшие обстоятельства его жизни, поговаривали, что умер он от несчастной любви…

С Зинаидой Волконской Дмитрия в 1825 году познакомил все тот же Одоевский. Московский дом княгини был хорошо знаком всем ценителям прекрасного. В своеобразную академию искусства превратила его очаровательная хозяйка. Умна, талантлива, красива, проста в обхождении, тонкая и внимательная собеседница – она заставила трепетать не одно влюбленное сердце. «Царицей муз и красоты» называл ее Пушкин.

П. Ф. Соколов. Портрет Д. В. Веневитинова. 1827 г. Государственный музей А. С. Пушкина, Москва

Встреча с Волконской перевернула жизнь Веневитинова – он влюбился со всей страстью двадцатилетнего поэта. Увы, безнадежно: Зинаида была старше его на 16 лет, и к тому же давно замужем, за братом будущего декабриста. И хотя муж был человеком для нее бесконечно далеким, но… кроме чувств есть еще и мнение света.

Романтические прогулки по Симонову монастырю, задушевные разговоры – поэту дарован был всего лишь миг счастья… Пришел час, и Зинаида попросила о разрыве отношений, в знак вечной дружбы подарив Дмитрию кольцо. Простой металлический перстень, извлеченный на свет из пепла при раскопках Геркуланума… Друзья говорили, что Веневитинов никогда не расставался с подарком княгини и обещал надеть его или идя под венец, или стоя на пороге смерти. Кольцо стало для него талисманом, памятью о непреходящей любви:

О, будь мой верный талисман! Храни меня от тяжких ран И света, и толпы ничтожной, От едкой жажды славы ложной, От обольстительной мечты И от душевной пустоты…

Эта трогательная история XIX века лучше, чем многое другое, свидетельствует о романтической натуре и отзывчивом сердце поэта. Но ограничить рассказ о Веневитинове лишь историей его любви было бы слишком несправедливо.

Ум

Первыми его воспитателями стали бывший наполеоновский офицер, большой поклонник римской литературы, и грек-книгоиздатель, знаток античных авторов. Поэтому Горация, Гомера и Платона Веневитинов прочитал в очень юном возрасте и в подлиннике. Круг вопросов, занимавших его, был столь обширен, что он не смог выбрать для себя факультет при поступлении в университет и ходил слушать лекции разных профессоров. Здесь же Дмитрий серьезно увлекся немецкой философией: Шеллинг, Кант, Фихте. И вскоре вместе с университетскими друзьями: Одоевским, Кошелевым, Хомяковым – создал кружок «любомудрия» (так они перевели на русский греческое слово «философия»).

Целью кружка станет просвещение России, освобождение русской мысли от оков условностей, невежества и раболепства. Именно в зарождении у нас любомудрияфилософии видит Веневитинов средство к пробуждению российской мысли и к обретению привычки действовать руководясь разумом. Став литературным критиком, он собирается, ни много ни мало, изменить ход развития русской литературы, слабость которой видит «не столько в образе мыслей, сколько в бездействии мысли». Пламенная натура поэта восстает против самого страшного порока русского человека – безразличия: «Легче действовать на ум, когда он пристрастился к заблуждению, нежели когда он равнодушен к истине». А потому после выхода в свет первых двух глав «Евгения Онегина» Веневитинов тонко и очень точно характеризует пушкинского героя: «Онегин уже испытан жизнью; но опыт поселил в нем не страсть мучительную, не едкую, деятельную досаду, а скуку, наружное бесстрастие, свойственное русской холодности (мы не говорим о русской лени)… Если жизнь его будет без приключения, он проживет спокойно, рассуждая умно, а действуя лениво». Среди всех откликов на роман в стихах Пушкин отметит именно рецензию Веневитинова.

Медленным, постепенным представлялся Веневитинову сей путь: «Вот подвиг… воздвигнуть торжественный памятник любомудрию если не в летописях целого народа, то, по крайней мере, в нескольких благородных сердцах, в коих пробудится свобода мысли изящного и отразится луч истинного познания».

Кто они, обладатели «благородных сердец», о которых так страстно мечтал Веневитинов? Уж не такие ли, как он сам, поэты, полюбившие мудрость, уверовавшие в силу и действенность слова, но не утратившие пыла души? Для них Веневитинов формулирует закон, который гласит, что «…философия есть высшая поэзия», к ним обращает строки своего стихотворения:

Блажен, блажен, кто в полдень жизни И на закате ясных лет, Как в недрах радостной отчизны, Еще в фантазии живет. Кому небесное – родное, Кто сочетает с сединой Воображенье молодое И разум с пламенной душой.

Ум и сердце

Как все поэты, Веневитинов обладал даром пророчества. Предвидел он близкую свою кончину, провидческими оказались и строки, обращенные к перстню-талисману:

Века промчатся, и быть может, Что кто-нибудь мой прах встревожит И в нем тебя откроет вновь…

В 1930 году, когда ликвидировали Симонов монастырь, где был похоронен поэт, прах его перенесли на Новодевичье кладбище. Кольцо же извлекли из гроба и отдали в музей…

Сбывшееся поэтическое пророчество Веневитинова вселяет надежду, что и философские его предсказания когда-нибудь станут действительностью. Особенно то, что в одной из своих статей вложил он в уста Платона, к которому испытывал столь глубокое почтение: «…она снова будет, эта эпоха счастья, о которой мечтают смертные. Нравственная свобода будет общим уделом; все познания человека сольются в одну идею о человеке; все отрасли наук сольются в одну науку самопознания. Что до времени? Нас давно не станет, – но меня утешает эта мысль. Ум мой гордится тем, что ее предузнал и, может быть, ускорил будущее».

МОЯ МОЛИТВА

Души невидимый хранитель, Услышь моление мое! Благослови мою обитель И стражем стань у врат ее, Да через мой порог смиренный Не прешагнет, как тать ночной, Ни обольститель ухищренный, Ни лень с убитою душой, Ни зависть с глазом ядовитым, Ни ложный друг с коварством скрытым. Всегда надежною броней Пусть будет грудь моя одета, Да не сразит меня стрелой Измена мстительного света. Не отдавай души моей На жертву суетным желаньям; Но воспитай спокойно в ней Огонь возвышенных страстей. Уста мои сомкни молчаньем, Все чувства тайной осени, Да взор холодный их не встрети, Да луч тщеславья не просветит На незамеченные дни. Но в душу влей покоя сладость, Посей надежды семена И отжени от сердца радость: Она – неверная жена.

 

Во имя красоты. К 190-летию Алексея Константиновича Толстого

Ольга Наумова

В его судьбе не просматриваются «страсти», столкновения, драматические коллизии. И исследователи не ломают копий по его поводу. Разве что один напишет: «Талантливый сатирик», другой: «Несравненно интереснее Толстой как поэт и драматург», а третий вдруг: «Человек благородной и чистой души».

Алексей Константинович немного меркнет в ауре своих блистательных однофамильцев-писателей, дальних родственников – Льва Николаевича и Алексея Николаевича. В нем вообще мало блеска, скорее неяркий, но ровный свет. Всегда – «рядом» с великими. Ребенком он сидел на коленях у самого Гёте, в его детский альбом рисовал сам Брюллов, ранние поэтические опыты одобрил сам Жуковский, а по слухам – даже Пушкин. Был другом детства будущего императора Александра II. Членом-корреспондентом Петербургской академии наук по отделению русского языка и словесности был избран в один день со Львом Николаевичем… И так всю жизнь.

Алексей Константинович Толстой

Его можно считать «фоном» русской литературы. Однако след, оставленный им, отчетлив. Начиная со строк, авторство которых с трудом вспомнит читатель: «Средь шумного бала, случайно…», «Колокольчики мои, цветики степные…», «Земля наша большая, порядка только нет» и даже «Если у тебя есть фонтан – заткни его…». А заканчивая самим духом русской поэзии. Потому что русская поэзия – не только Пушкин и Блок, а еще и такие имена, как Алексей Константинович Толстой, негромкие, но таящие тонкость и очарование, глубину, благородство и силу. Благословенна культура, у которой такой «фон».

От царедворца к свободному художнику

Высок, красив, необычайно силен (руками мог кочергу узлом завязать), приветлив, обходителен, остроумен, наделен великолепной памятью… Этот русский барин был желанным гостем всех аристократических салонов и гостиных. Происходил он из старинного знатного рода – дедом его по матери был знаменитый Алексей Разумовский, сенатор при Екатерине II и министр народного просвещения при Александре I. Дядей с той же материнской стороны – автор «Черной курицы» Антоний Погорельский. Дядей по отцу – известный Толстой-медальер.

Так случилось, что в восьмилетнем возрасте Алеша Толстой оказался товарищем детских игр цесаревича Александра. И в 1855 году, едва вступив на престол, император Александр II призвал его к себе, произвел в подполковники и назначил своим флигель-адъютантом. Алексей Константинович верой и правдой служил государю, но «служебное положение» использовал и для того, чтобы помогать попавшим в беду литераторам: вернул в Петербург Тараса Шевченко, забритого в солдаты, вступился за Ивана Аксакова, вызволил из-под суда И. С. Тургенева… Но вот попытка заступиться за Н. Г. Чернышевского окончилась неудачно: Алексей Константинович вынужден был подать в отставку. Зато теперь у него появилось свободное время для литературного творчества.

Впрочем, именно искусство он считал своим подлинным предназначением. По отзывам современников, Толстой был человеком благородной и чистой души, начисто лишенным каких бы то ни было тщеславных устремлений. Устами одного из своих литературных персонажей – Иоанна Дамаскина – он прямо говорил об этом: «Простым рожден я быть певцом, глаголом вольным Бога славить…»

Писать Толстой начал уже в раннем возрасте. Первый свой рассказ «Упырь», написанный в фантастическом жанре, он выпустил в 1841 году под псевдонимом Краснорогский. Впрочем, позднее не придавал ему большого значения и даже не хотел включать в собрание своих сочинений.

После длительного перерыва, в 1854 году, в журнале «Современник» появились его стихотворения и сразу обратили на себя внимание публики. А затем родился знаменитый Козьма Прутков – под этим псевдонимом скрывались несколько человек, в том числе двоюродные братья писателя Алексей и Владимир Жемчужниковы, однако перу Толстого принадлежит немалое количество стихотворений. Юмор Алексея Константиновича неповторим: тонкий, но не злобный, даже добродушный. От имени тупого и самовлюбленного бюрократа в стихах, баснях, эпиграммах, драматических миниатюрах высмеиваются самые неприглядные явления русской жизни того времени. О проделках Толстого и Жемчужниковых весело говорил весь петербургский и московский свет, но и Николай I, и потом Александр II были недовольны. В ироническом стиле написаны и другие его произведения – «Очерк русской истории от Гостомысла до Тимашева» и «Сон Попова». «Очерк…» любопытен и с литературной, и с исторической точки зрения: в нем с большим юмором описываются многие события российской жизни и некоторые исторические личности.

Потом в журнале «Русский вестник» М. Н. Каткова были опубликованы драматическая поэма «Дон Жуан» и исторический роман «Князь Серебряный», стихотворения, написанные в архаическо-сатирическом жанре. Затем Толстой начал писать первую часть драматической трилогии – «Смерть Иоанна Грозного». Она с необычайным успехом шла на театральной сцене и кроме многочисленных чисто литературных достоинств ценна еще и тем, что в свое время явилась первой попыткой вывести реальный образ царя – царя-человека, живую личность, а не возвышенный портрет одного из великих мира сего.

Позже Алексей Константинович активно сотрудничал с «Вестником Европы» М. М. Стасюлевича. Здесь напечатал стихотворения, былины, автобиографическую повесть, а также две заключительные части драматической трилогии – «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис». Их отличают глубокий психологизм главных героев, строгая последовательность изложения материала, прекрасный стиль… Впрочем, эти достоинства присущи большинству литературных творений Толстого, ставших образцами мировой классической литературы.

Над схваткой

Единодушная в других случаях литературная критика очень противоречиво оценивает литературную позицию Алексея Толстого. Одни авторы пишут, что он был типичным западником, другие настаивают на его славянофильских пристрастиях. Но он ни к какому лагерю принадлежать не хотел.

С 1857 года стали прохладнее отношения между Толстым и редакцией «Современника». «Признаюсь, что не буду доволен, если ты познакомишься с Некрасовым. Наши пути разные», – писал он тогда жене. Разногласия с демократами и либералами сблизили Толстого со славянофилами – поборниками российской старины и самобытности. Алексей Константинович сдружился с И. С. Аксаковым и стал постоянным автором «Русской беседы». Но уже через несколько лет и здесь обнаружились существенные расхождения. Толстой не раз высмеивал претензии славянофилов на представительство подлинных интересов русского народа. С начала 1860-х он подчеркнуто отстранялся от политической жизни и – несмотря на их враждебное отношение друг к другу – печатался и в «Русском вестнике» и в «Вестнике Европы».

Он держался собственных взглядов на исторические пути России в прошлом, настоящем и будущем. И его патриотизм – а он безусловно был патриотом – имел особую окраску.

«Истинный патриотизм, – писал позже о Толстом Владимир Соловьев, – заставляет желать своему народу не только наибольшего могущества, но – главное – наибольшего достоинства, наибольшего приближения к правде и совершенству, т. е. к подлинному, безусловному благу… Прямая противоположность такому идеалу – насильственное, нивелирующее единство, подавляющее всякую частную особенность и самостоятельность».

Поэтому к революционерам и социалистам А. К. Толстой относился отрицательно, но с революционной мыслью боролся отнюдь не с официозных монархических позиций. Он всячески высмеивал бюрократию, консерваторов, негодовал на деятельность III (жандармского) Отделения и цензурный произвол, во время польского восстания вел борьбу с влиянием Муравьева Вешателя, решительно возражал против зоологического национализма и русификаторской политики самодержавия.

Следуя своему чувству правды, Толстой не мог отдаться всецело одному из враждующих станов, не мог быть партийным борцом – он сознательно отвергал такую борьбу:

Двух станов не боец, но только гость случайный, За правду я бы рад поднять мой добрый меч, Но спор с обоими досель мой жребий тайный, И к клятве ни один не мог меня привлечь; Союза полного не будет между нами — Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя, Пристрастной ревности друзей не в силах снесть, Я знамени врага отстаивал бы честь!

Средь шумного бала…

В тот незабываемый вечер навсегда перевернулась его жизнь… Зимой 1851 года на маскараде в Большом театре граф встретил незнакомку под маской, даму с прекрасной фигурой, глубоким красивым голосом и пышными волосами… В тот же вечер, так и не узнав ее имени, он написал одно из самых знаменитых своих стихотворений «Средь шумного бала…». С тех пор вся любовная лирика А. К. Толстого посвящена только Софье Андреевне Миллер (урожденной Бахметевой), женщине незаурядной, умной, волевой, прекрасно образованной (она знала 14 языков), но непростой судьбы.

Он страстно влюбился, любовь его не осталась без ответа, но соединиться они не могли – она была замужем, пусть и неудачно. Спустя 13 лет они смогли наконец-то пожениться, и брак их оказался счастливым. Толстой всегда скучал без Софьи Андреевны, даже в коротких разлуках. «Бедное дитя, – писал он ей, – с тех пор, как ты брошена в жизнь, ты знала только бури и грозы… Мне тяжело даже слушать музыку без тебя. Я будто через нее сближаюсь с тобой!» Он постоянно молился за жену и благодарил Бога за дарованное счастье: «Если бы у меня был Бог знает какой успех литературный, если бы мне гденибудь на площади поставили статую, все это не стоило бы четверти часа – быть с тобой, и держать твою руку, и видеть твое милое, доброе лицо!»

В эти годы родились на свет две трети его лирических стихотворений, которые печатались почти во всех тогдашних российских журналах. Однако его любовные стихотворения отмечены глубокой грустью. Откуда она в строках, созданных счастливым влюбленным? В его стихотворениях на эту тему, как отмечал Владимир Соловьев, выражена только идеальная сторона любви: «Любовь есть сосредоточенное выражение… всемирной связи и высшего смысла бытия; чтобы быть верною этому своему значению, она должна быть единою, вечною и неразрывною»:

Слиясь в одну любовь, мы цепи бесконечной Единое звено, И выше восходить в сиянье правды вечной Нам врозь не суждено!

Но условия земного существования далеко не соответствуют этому высшему понятию любви; поэт не в силах примирить этого противоречия, но и не хочет ради него отказаться от своего идеализма, в котором – высшая правда.

Эта же ностальгия отразилась и в драматической поэме «Дон Жуан», заглавный герой которой – не коварный обольститель, а юноша, который в каждой женщине ищет идеал, «к какой-то цели все неясной и высокой Стремится он неопытной душой». Но, увы, не находит на земле этого идеала. Однако, овладев сердцем поэта, любовь открылась ему как сущность всего существующего.

Меня, во мраке и в пыли Досель влачившего оковы, Любови крылья вознесли В отчизну пламени и слова. И просветлел мой темный взор, И стал мне виден мир незримый, И слышит ухо с этих пор Что для других неуловимо. И с горней выси я сошел, Проникнут весь ее лучами, И на волнующийся дол Взираю новыми очами. И слышу я, как разговор Везде немолчный раздается, Как сердце каменное гор С любовью в темных недрах бьется, С любовью в тверди голубой Клубятся медленные тучи, И под древесною корой, Весною свежей и пахучей, С любовью в листья сок живой Струей подъемлется певучей. И вещим сердцем понял я, Что все рожденное от Слова, Лучи любви кругом лия, К нему вернуться жаждет снова. И жизни каждая струя, Любви покорная закону, Стремится силой бытия Неудержимо к Божью лону; И всюду звук, и всюду свет, И всем мирам одно начало, И ничего в природе нет, Что бы любовью не дышало.

Против течения

А. К. Толстой, которого принято считать преимущественно лириком или историческим писателем, в крайнем случае сатириком, был, по определению Соловьева, поэтом мысли воинствующей – поэтом-борцом: «Наш поэт боролся оружием свободного слова за право красоты, которая есть ощутительная форма истины, и за жизненные права человеческой личности»:

Господь, меня готовя к бою, Любовь и гнев вложил мне в грудь, И мне десницею святою Он указал правдивый путь…

Этот мягкий, тонкий человек со всей силой своего таланта прославлял, в прозе и стихах, свой идеал. Не ограничиваясь спокойным отображением того, что являлось из «страны лучей», его творчество определялось еще движениями воли и сердца, реакцией на враждебные явления. А враждебным он считал то, что отрицало или оскорбляло высший смысл жизни, отражение которого есть красота. Красота была для него дорога и священна как сияние вечной истины и любви, как отблеск Высшей и Вечной Красоты. И он смело шел за нее против течения:

…Правда все та же! Средь мрака ненастного Верьте чудесной звезде вдохновения, Дружно гребите во имя прекрасного Против течения! …Други, гребите! Напрасно хулители Мнят оскорбить нас своею гордынею — На-берег вскоре мы, волн победители, Выйдем торжественно с нашей святынею! Верх над конечным возьмет бесконечное, Верою в наше святое значение Мы же возбудим течение встречное Против течения!

Мы неслучайно так обильно цитируем Владимира Соловьева, нашего первого – и великого – философа. Он не был лично знаком с Алексеем Константиновичем, но очень ценил его и его творчество за многие достоинства. Прежде всего они сходились в своем пристрастии к идеалистической философии Платона. Толстой полагал, что истинный источник поэзии, как и всякого творчества, – не во внешних явлениях и не в субъективном уме художника, а в мире вечных идей, или первообразов:

…А все сокровища природы: Степей безбережный простор, Туманный очерк дальних гор, И моря пенистые воды, Земля, и солнце, и луна, И всех созвездий хороводы, И синей тверди глубина — То все одно лишь отраженье, Лишь тень таинственных красот, Которых вечное виденье В душе избранника живет!

Какую же роль играет сам художник? – Он ничего не выдумывает, да и не может выдумать, создать в том смысле, в каком это понимаем мы сегодня. Он связующее звено, посредник между миром вечных идей, или первообразов, и миром вещественных явлений. «Художественное творчество, в котором упраздняется противоречие между идеальным и чувственным, между духом и вещью, есть земное подобие творчества божественного, в котором снимаются всякие противоположности» (В. Соловьев)…

Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! Вечно носились они над землею, незримые оку… О, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем, Будь одинок и слеп, как Гомер, и глух, как Бетховен, Слух же душевный сильней напрягай и душевное зренье, И как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки Вдруг выступают, так выступят вдруг пред тобою картины, Выйдут из мрака все ярче цвета, осязательней формы, Стройные слов сочетания в ясном сплетутся значенье… Ты ж в этот миг и внимай, и гляди, притаивши дыханье, И созидая потом, мимолетное помни виденье!

* * *

Алексей Константинович Толстой умер в 1875 году. Ему было 58, дела его были расстроены, здоровье подорвано, но не это было главным… Подводя итоги жизни, он вновь и вновь задавался вопросом: а выполнено ли предназначение, оставлен ли след?

Всему настал покой, прими ж его и ты, Певец, державший стяг во имя красоты; Проверь, усердно ли ее святое семя Ты в борозды бросал, оставленные всеми, По совести ль тобой задача свершена, И жатва дней твоих обильна иль скудна?

Как бы ни относились мы к творчеству Алексея Константиновича, на этот вопрос нельзя не ответить удовлетворительно. Владимир Соловьев так отметил его значение: «Как поэт, Толстой показал, что можно служить чистому искусству, не отделяя его от нравственного смысла жизни, – что это искусство должно быть чисто от всего низменного и ложного, но никак не от идейного содержания и жизненного значения. Как мыслитель, он дал в поэтической форме замечательно ясные и стройные выражения старому, но вечно истинному платоническо-христианскому миросозерцанию. Как патриот, он горячо стоял за то именно, что всего более нужно для нашей родины, и при этом – что еще важнее – он сам представлял собою то, за что стоял: живую силу свободной личности».

 

Звездный венок Волошина

Дина Бережная

«Закрыт нам путь проверенных орбит!»

В наши дни, когда заново открывается, издается, обсуждается литературное наследие русского модернизма, долгие годы ждавшее своего часа в архивах, Максимилиана Волошина знают многие. Кто-то любит его акварели, а кому-то близка его поэзия. И почти каждому, и не только побывавшим в Крыму, известно, что в Коктебеле находится созданный Волошиным Дом Поэта, где в разные годы жили самые одаренные и образованные люди своего времени: художники, поэты, писатели, актеры… Волошин был не просто хозяином этого Дома, но его сердцем, открытым для каждого. Марина Цветаева сравнила его со светилом, притягивавшим самые разные и сложные «планеты».

В открытом и общительном Волошине было нечто таинственное. Многие из тех, кто знал его, повторяли в своих воспоминаниях формулу из одного волошинского стихотворения: «близкий всем, всему чужой». Он не только был талантливым и глубоко эрудированным человеком, но и обладал особым даром понимать природу и людей. Он мог предвидеть будущее, умел читать по руке и утишать боль. Он дружил с камнями, словом усмирял диких собак и однажды прекратил пожар в своем доме, заговорив огонь. Он никогда не раздражался, не выходил из себя, никогда ни с кем не ссорился и никого не осуждал. Он считал себя «безусловно счастливым человеком» и всю жизнь оставался по-детски радостным. Он раздаривал свои рисунки и стихи и делился всем, что имел: деньгами, временем, знаниями, дружбой.

Максимилиан Волошин, 1928 г.

Волошина хочется назвать миротворцем. Он создавал мир и братство даже там, где они тонули в крови междоусобиц и казались утерянными навсегда. И он действительно «творил миры», и не только на бумаге. Как и другие «мифотворцы» того времени, назвавшие себя символистами, он выделял основное, бессмертное в жизни и в человеке, связывая пестрое и преходящее с вечным.

В своей автобиографии Волошин однажды записал: «…мое отношение к миру – см. „Corona astralis“». Попробуем вглядеться в строки этого поэтического цикла, ведь в них отразились ключевые моменты судьбы художника, важнейшие темы его размышлений и тайны его сердца.

Созданный 35-летним поэтом цикл стихотворений «Corona astralis» («Звездный венок») – это венок сонетов, довольно редкая в русской поэзии форма. Четырнадцать стихотворений переплетаются друг с другом, словно звенья венца: последняя строка каждого предшествующего сонета является и первой строкой следующего. Последнее стихотворение замыкает круг, возвращая читателя к началу, и, подобно драгоценному камню в венце, сияет пятнадцатый сонет, состоящий из первых строк всех четырнадцати стихотворений. В этом сонете заключен смысловой и образный стержень всего поэтического цикла.

Изысканная и требующая большого мастерства поэтическая форма венка сонетов отсылает читателей к европейской поэзии: творчеству Данте, Петрарки, Шекспира… И напоминает облик самого молодого поэта: своим современникам он казался скорее французом, чем русским, а его поэзия – излишне европеизированной, эстетской и искусно сделанной. Религиозно-мистический смысл стихотворений оставался малопонятен читателям. Впрочем, и сам Волошин в дневнике 1905 года признавался, что мог бы быть «великолепным французом»: «…в конце концов, единственное, что соединяет меня с Россией, – это Достоевский». Но очень скоро предсказанные Достоевским «бесы» расплодились по всей России, и время (страшное время войн и революций!) показало, что парижский «парнасец» не более чем образ, за которым стоит живой человек огромной душевной щедрости, неразрывно связанный со своей родиной. В самые страшные дни Волошин не переставал говорить и писать о человечности. «Из самых глубоких кругов преисподней Террора и Голода я вынес свою веру в человека…» Не только поэтическим словом, но и делом он подтверждал неистребимую правду любви: устраивал судьбы, спасал жизни красных и белых, родных и незнакомых. Он боролся прежде всего за сохранение в человеке Человека:

И красный вождь, и белый офицер — Фанатики непримиримых вер — Искали здесь, под кровлею поэта, Убежища, защиты и совета. Я ж делал все, чтоб братьям помешать Себя губить, друг друга истреблять, И сам читал в одном столбце с другими В кровавых списках собственное имя.

Его стихотворениям о России, написанным в разгар революции и гражданской войны, не пришлось пылиться в архивах. Волошин стал первым поэтом советского «самиздата»: его стихами, распространявшимися в списках, зачитывались по обе стороны революционного фронта. Поэт гордился тем, что в период всеобщего ожесточения и разлада ему удалось, «говоря о самом спорном и современном, находить такие слова и такую перспективу, что ее принимали и те, и другие».

Лучи света, рождавшиеся на пустынных берегах Коктебеля, достигали людских сердец по всей стране, горящей в огне войны. Друзья передавали поэту слова незнакомых людей: «…единственное, что меня утешает (это мне говорили), что в Крыму живет один философ, который всегда говорит: делайте добро»… Но для многих позиция «не только за нас» означает «против нас». Волошин оставил в дневнике запись, полную горькой иронии: «Кто меня повесит раньше: красные – за то, что я белый, или белые – за то, что я красный?» А его строки, написанные почти сто лет назад, и сейчас все так же актуальны:

…Пойми простой урок моей земли: Как Греция и Генуя прошли, Так минет все – Европа и Россия. Гражданских смут горючая стихия Развеется… Расставит новый век В житейских заводях иные мрежи… Ветшают дни, проходит человек, Но небо и земля – извечно те же.

«Кому земля – священный край изгнанья…»

Земля так мала, писал Волошин, что стыдно не обойти ее всю. Он прошел всю Европу и побывал в Азии. И не просто путешествовал, а следовал путями культуры: «по стопам» Лойолы, Франциска Ассизского и Дон Кихота, «в гости» к Байрону, Гейне, Шекспиру…

Но есть земля, с которой судьба Волошина связана особыми узами. Это Крым и его восточный берег, Феодосия и Коктебель. Когда Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина, мать художника, купила земельный участок близ деревеньки Коктебель, вокруг были километры пустынных холмов. Волошин вспоминал, что ему, ожидавшему увидеть «классические» южные красоты, не сразу открылась уникальная выразительность восточного берега Крыма, та его особенная красота, которую мы понимаем сейчас именно благодаря волошинским стихам и акварелям:

С тех пор как отроком у молчаливых Торжественно-пустынных берегов Очнулся я – душа моя разъялась, И мысль росла, лепилась и ваялась По складкам гор, по выгибам холмов.

Акварели Волошина – это картины-размышления: не копирование природы, а анализ и повествование. У мастеров японской гравюры и у живописцев Возрождения художник учился самоограничению, точности каждого штриха, умению наблюдать и понимать законы природы: «…я раньше думал, что надо рисовать только то, что видишь. Теперь я думаю, что нужно рисовать то, что знаешь». Работавшие в Коктебеле геологи отметили, что волошинские акварели, написанные не на пленэре и как бы условные, передают геологический характер региона точнее фотографии. А по воспоминаниям одного из посетителей Дома Поэта, Волошин «был очень популярен среди местных крестьян не как поэт или художник, а как человек, замечательно знающий свой край, в том числе его сельское хозяйство. Он давал очень ценные советы по этим вопросам… Он был человеком огромных знаний, впоследствии по его указаниям производились не только археологические раскопки, но и горные разработки».

Крымская земля была когда-то оживленным перекрестком, на котором сталкивались или смешивались различные культуры, но их вековые наслоения почти стерлись с ее поверхности. Для Волошина сам пейзаж Крыма был памятником его богатой истории, и человеческой, и природной. В этой книге он читал невидимое глазу и умел рассказывать о своей Киммерии так, как никто другой. В его повествованиях события древней истории и мифологии раскрывались так ясно, словно о них вспоминал очевидец.

Доселе грезят берега мои Смоленые ахейские ладьи, И мертвых кличет голос Одиссея…

На этой красивой и древней земле Волошин создал новый очаг культуры – Дом Поэта. Почему-то вспоминаются монахи-пустынники, которые своими трудами и молитвами превращали безвестный уголок земли в новый центр духовного притяжения.

О Волошине-коктебельце, как ранее о Волошине-парижанине, складывались легенды. Как его только не называли: и Зевсом, и Орфеем, и фавном… «Хитон» и полынный веночек на волосах поэта вспоминают почти все посетители его Дома (что касается веночка, то это была, по свидетельству Марины Цветаевой, «насущная необходимость, принимаемая дураками за стилизацию»). Наделяя Волошина «мифологическими» чертами, многие обращали внимание только на сказочную сторону «мифа», но она была лишь внешним выражением глубокого стремления поэта жить в соответствии с вечными природными и космическими законами. Так и в «Corona astralis» изысканная, замкнутая в кольцо форма может напомнить о цикличности бытия и о том, что среди разрозненных, неоконченных или забытых строк нашей жизни есть главные, наполненные особо важным для нас смыслом.

Сам поэт был прекрасным рассказчиком и неутомимым выдумщиком. (Да и кто в то время не создавал мифов о собственной и чужой жизни, нередко становясь пленником собственных созданий!) С легкой руки Волошина талантливая, но никому не известная некрасивая школьная учительница превратилась на время в модную поэтессу, знатную красавицу иностранку. Стихами Лидии Дмитриевой, писавшей под псевдонимом Черубина де Габриак, зачитывался весь Петербург, а сотрудники журнала «Аполлон», печатавшего ее поэзию, были все безнадежно влюблены и тщетно искали встречи с поэтессой на великосветских гуляниях… Марина Цветаева вспоминала, как и ей Волошин лукаво предлагал передать свою лиру вымышленному Петухову: «Тебя – Брюсов, например, – будет колоть стихами Петухова: „Вот, если бы г-жа Цветаева, вместо того чтобы воспевать собственные зеленые глаза, обратилась к родимым зеленым полям, как г. Петухов, которому тоже семнадцать лет…“»

На крымской земле вечный странник превратился в домоседа: с 1917 года до самой смерти Волошин не покидал Крыма; однако его духовное странствие не прекращалось. В теплое время года в Коктебель приезжали сотни человек, но с наступлением холодов гости разъезжались, и на многие месяцы Волошин оставался наедине со своими мыслями и мечтами. Незадолго до смерти, когда болезнь отняла возможность читать, рисовать, писать стихи, художник по-прежнему задает себе вопрос: «А смогу ли я быть просто хорошим и чутким человеком?»

В «Сorona astralis» перед читателем предстает образ странника, неустанно ищущего свой путь к звездам. Он пристально вглядывается в небосвод – но не ночной, на котором звезды так ясно видны, а дневной, когда они скрыты под «покровом Майи». Он слышит зов невидимых звезд сквозь шум повседневности:

Явь наших снов земля не истребит, — Полночных солнц к себе нас манят светы…

Созданный Волошиным образ продолжает тему, прозвучавшую в поэзии предшественника русских символистов, певца звезд Тютчева:

Душа хотела б быть звездой, Но не тогда, как с неба полуночи Сии светила, как живые очи, Глядят на сонный мир земной, — Но днем, когда, сокрытые как дымом Палящих солнечных лучей, Они, как божества, горят светлей В эфире чистом и незримом.

Сквозь внешний сюжет волошинского цикла проступает другой: скрытый сюжет о пути внутреннего совершенствования человека. Само заглавие «Corona astralis» многозначно. Слово astralis можно перевести не только как «звездный», но и как «астральный». В оккультной литературе, с которой Волошин был хорошо знаком, это слово расшифровывается двояко. Оно обозначает один из планов человеческого бытия: мир эмоций, желаний, страстей; но есть также и другое его значение: высший, трансцендентный план бытия, лежащий за пределами нашего чувственного восприятия. Таким образом, уже в заглавии венка сонетов читатель может увидеть указание на направление пути: к звездам, от низшей природы к великим тайнам бытия. Но как справиться с грузом ненависти и страстей, которые тянут вниз?..

«Кто в страсти ждал не сладкого забвенья…»

1901 год. 24-летний Волошин в Париже. Здесь перед ним открыты двери библиотек, художественных галерей и студий. Юноша учится рисовать, мыслить и писать, активно участвует в литературно-художественной жизни французской столицы, обрастает все расширяющимся кругом знакомых. Но в душе нет покоя. Раздираемый противоположными устремлениями, он сравнивает себя с «доктором Джекилом и мистером Хайдом»: его неотступно преследуют «мысли о полете» и мечты о земных женщинах; тело жаждет страсти, а внутреннее «я» сопротивляется, стремится к чистоте и возвышенной, идеальной любви.

Те большие мастера, чьи произведения стали для нас самым верным, самым проникновенным словом о любви, тоже были юными, как и их читатели, и мучительно искали свой путь, оставив на страницах дневников историю своей внутренней борьбы. Как распутать этот узел: чистое чувство к идеальной возлюбленной и влечение к незнакомке?.. И можно ли в наше время, когда «все дозволено», дать совет, понятный не только умудренному опытом, но и юному человеку?

Подобно своим сверстникам – символистам Андрею Белому и Александру Блоку, Волошин не только пытается разобраться со своими чувствами, но и размышляет о проблеме пути для всего человечества. Поэт пишет о том, что человеческое тело – таинственная и могущественная область, связанная с землей, «свиток», в котором записана вся история человечества. Оно является вместилищем вечного божественного Духа, который в процессе эволюции жертвует собой и погружается в материю, угасая в ее бездне. Эта тема звучит и в «Corona astralis»:

И бродит он в пыли земных дорог — Отступник жрец, себя забывший бог…

Тема угасания и воскресения Духа в «Corona astralis» во многом совпадает с лекцией Волошина «Пути Эроса», созданной двумя годами ранее: в процессе эволюции в теле человека появляется разделение полов и привязанность к удовольствиям, которые предоставляет материальный мир, а также чувство индивидуальности, отграничения себя от окружающего мира и способность к его познанию. Дух растворяется в материи, но затем она, преображенная духом, начинает свое восхождение к божественному. Этапами этого пути для человека является переведение сексуальной энергии в силу творчества: искусства, науки. «Надо уметь владеть своим полом, но не уничтожать его. Художник должен быть воздержанным, чтобы суметь перевести эту силу в искусство». Дальнейший путь – это преображение земной любви в любовь к Богу, добровольный отказ от индивидуальности, принесение в жертву своей личности, которая умирает и вновь воскресает в духе. Для Волошина таким примером является Христос.

Так поэт примиряет в себе земное и небесное: всю мощь и роскошь осязаемого мира, «цветение плоти и вещества во всех его формах и ликах» он ощущает пронизанными духом. В конце жизни Волошин делает в дневнике запись о том, что необходимо преодолеть автоматизм в низших областях жизни: «На все и во всех случаях (самых обыденных) нужно находить свой (трагический) ответ. Ответ всем существом. Судьбой. Не словами, а ставя на карту все существо».

«Не пройден путь, и жребий нас обрек Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог…»

Высказывания Волошина против агрессии и насилия напоминают о его старшем современнике Л. Н. Толстом. В 1910 году Волошин откликнулся на смерть великого писателя и гуманиста статьей «Судьба Льва Толстого», в которой он рассуждает об идее непротивления злу насилием: «Если я перестаю противиться злому вне себя, то этим создаю только для себя безопасность от внешнего зла, но вместе с тем и замыкаюсь в эгоистическом самосовершенствовании.

М. Волошин. Заливы гулкие земли глухой и древней. 1928 г. Симферопольский художественный музей

Я лишаю себя опыта земной жизни, возможности необходимых слабостей и падений, которые одни учат нас прощению, пониманию и принятию мира. „Сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее“. Не противясь злу, я как бы хирургически отделяю зло от себя и этим нарушаю глубочайшую истину, разоблаченную Христом: что мы здесь на земле вовсе не для того, чтобы отвергнуть зло, а для того, чтобы преобразить, просвятить, спасти зло. А спасти и освятить зло мы можем, только принявши его в себя и внутри себя, собою его освятив».

Жизненность этих слов Волошин доказал делом. «19-й год толкнул меня к общественной деятельности в единственной форме, возможной при моем отрицательном отношении ко всякой политике и ко всякой государственности, утвердившимся и обосновавшимся за эти годы, – к борьбе с террором, независимо от его окраски». В наше время слова «борьба с террором» вызывают вполне определенную ассоциацию: это не раз виденные по телевизору вооруженные столкновения, «зачистки» и другие «операции». При виде жертв сжимается сердце и хочется тоже, отбросив сомнения, взмахнуть оружием и мчаться вперед. «Как просто быть солдатом, солдатом…» Но ведь есть и другой путь: это путь любви, когда враг сам выпускает из рук оружие и перестает быть врагом. Таким путем шел Волошин, спасая врагов друг от друга, а точнее, от самих себя. Спасая человека от ненависти и давая ему возможность проявить в себе самые лучшие качества.

Профессор Н. А. Маркс, бывший военный, ушедший в отставку под влиянием гуманистических идей Л. Н. Толстого, во время войны 1914 года был снова призван на военную службу и занял ответственный пост начальника Штаба Южной Армии. Тактичный и осторожный политик, Маркс поддерживал порядок в своем округе, не допуская беспорядков и предотвращая назревавшие еврейские погромы. Во время отступления большевиков Маркс остался на родине, не зная за собой никаких преступлений, но на следующий день после прихода белых он был обвинен в предательстве и арестован. Его должны были перевезти из Одессы в Керчь и там судить. Волошин вместе с женой Маркса поспешил к нему, чтобы предотвратить самосуд и расстрел по дороге: «…ясно помню ход моих мыслей в это мгновение… Маркс остается всецело на моих руках. Значит, я его должен спасти без посторонней помощи… Я не знаю, что я буду делать, что мне удастся сделать, но я прошу судьбу меня поставить лицом с тем, от кого зависит судьба Маркса, и дал себе слово, что только тогда вернусь домой в свой Коктебель, когда мне удастся провести его сквозь все опасности и освободить его». В долгой дороге находились многие, кто хотел пристрелить на месте «изменника Маркса», но после беседы с Волошиным эти люди отказывались от своего намерения. А один из конвоиров по прибытии в Керчь взволнованно говорил о своем арестанте: «Ну, если они такого человека расстреляют, то правды нет. Тогда только к большевикам переходить остается». Вся поездка стала цепью счастливых «совпадений»: судьба действительно сводила Волошина в нужный момент с нужными людьми. Позже поэт записал в дневнике: «Казалось часто, что события так сгрудились, что дальше нам прохода нет. Но я был настойчив и часто каким-то сновидением угадывал, куда ведет наша дорога». Так, в Керчи Волошин случайно оказался гостем начальника контрразведки Стеценко, славившегося своей непримиримостью по отношению к «изменникам родины». Переубедить его было невозможно, но Волошин и не стал этого делать, а начал мысленно молиться за него. «Молятся обычно за того, кому грозит расстрел. И это неверно: молиться надо за того, от кого зависит расстрел и от кого исходит приказ о казни. Потому что из двух персонажей – убийцы и жертвы в наибольшей опасности (моральной) находится именно палач, а совсем не жертва. Поэтому всегда надо молиться за палачей – и в результатах молитвы можно не сомневаться… Я предоставил ротмистру Стеценко говорить жестокие и кровожадные слова до тех пор, пока в нем самом под влиянием моей незримой, но очень напряженной молитвы не началась внутренняя реакция». Маркс был благополучно доставлен в Керчь и стараниями Волошина оправдан и спасен.

Марина Цветаева писала о Волошине: «Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности: „Не все так просто, друг Горацио…“ Зло для него было… слепостью, но никогда – злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло – бельмо, под ним – добро. Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую».

«Но каждый шаг, но каждый миг таит Иных миров в себе напоминанья…»

Молодой Волошин не раз называл себя «зеркалом» или «губкой». Он жадно впитывал достижения культуры, много учился, был знаком со многими духовными деятелями своей эпохи, исследовал различные эзотерические учения. Особую роль в его жизни сыграл Рудольф Штейнер: по признанию Волошина, именно этому теософу он был обязан больше, чем кому-либо, познанием самого себя. В такой восприимчивости, в стремлении всё и всех понять таится опасность потерять себя. Однако, обладая удивительной независимостью и непредвзятостью мышления, художник никогда не становился слепым последователем какого-либо учения, а усваивал чужие теории творчески, беря из них близкое себе, переосмысливая и применяя практически.

«Я думал, что я всегда ведь тоже ждал великого учителя, но он никогда не приходил, и я видел, что я должен творить сам и что другие приходят и спрашивают меня».

Некоторые считали его посвященным, находящимся на высокой ступени тайного учения. Было ли это правдой, мы, наверное, никогда не узнаем. Нам остались свидетельства о прекрасной судьбе, запечатленные на бумаге.