Русская кампания 1812 года рассматривается историками и обществом как грандиозное военное событие, изменившее карту Европы и роли многих, действующих на ее сцене лиц-государств.
Однако событие такого масштаба меняет не только границы. Ворвавшись в жизнь мирных граждан, перемешав языки и понятия, вынудив, заставив убивать себе подобных, событие это меняет самих людей. Меняет их психологию и представления о добре и зле, ввергая одних в неверие и отчаянье, других – ожесточая и выявляя самые низменные инстинкты. И лишь в редких случаях, просеяв все мелкое и ничтожное и закалив в горниле огня и бедствий, являет улучшенную человеческую природу. Иногда объективные наблюдения историков фиксируют изменения в людской психологии и в тяжелые, военные годы, и тогда читатель может узнать об этих сложных внутренних процессах и по-иному увидеть, казалось, известные факты и события.
Французы в Москве, или история о том, как просвещенные европейцы превратились в скифские орды
Владимир Земцов
Никакое другое событие не вызывает столь глубокие перемены в быте, культуре и сознании народов, как война. Вопреки воле и желанию человека, импульсы, вызванные войной, произошедшей годы, десятилетия и даже столетия назад, незримо определяют характер мыслей и поступков огромных человеческих масс. Война 1812 года не стала в этом плане исключением. Пройдя сквозь огонь и пепел 1812 года, Россия и русские возродились к новой жизни, преисполненной ощущением безграничной силы и законности своего места среди великих народов. Но как повлияла эта война на историко-культурный код тех народов, которые в составе всеевропейской армии «двунадесяти языков» вторглись в Россию? Эта проблема стала интересовать исследователей только в самое последнее время.
Вслед за рядом сюжетов, рассмотренных в рамках «образа другого», историки начали приближаться к постановке более сложной проблемы, заключающейся в том, как именно память о событиях 1812 года сохранялась и трансформировалась в культуре и сознании европейских народов. Прежде всего, в чем заключался характер тех перемен, которые проявились в поведенческих реакциях самих участников похода на Россию. Полагаем, что наряду с «трагедией «великого отступления», наибольшее воздействие на Великую армию в этом плане имело 36-дневное пребывание в Москве.
Рассмотрим этот сюжет на основе сохранившегося богатого эпистолярного наследия. К письмам чинов Великой армии примыкает ряд изданных дневников – Э. В. Э. Б. Кастеляна, капитана (затем шефа батальона), адъютанта генерал-адъютанта Л. М. Ж. А. Нарбонна; Л. Ф. Фантен дез Одара, капитана 2-го полка пеших гренадеров императорской гвардии; Г. Ж. Р. Пейрюса, казначея в администрации Главной квартиры Великой армии; и других. Что же касается письменного наследия Наполеона, то к 36-дневному пребыванию в Москве относятся 20 писем императрице Марии-Луизе, 86 посланий из официальной «Корреспонденции» и 5 бюллетеней Великой армии, составленных при непосредственном участии (как правило, под диктовку) императора.
* * *
Великая армия увидела Москву в полдень 14 сентября (все даты даны по новому стилю) 1812 года. Вид на русскую столицу, неожиданно открывшийся солдатам Наполеона с Поклонной горы, был настолько ошеломляющим, что это сочли необходимым описать десятки, если не сотни, участников похода. «С холма, откуда Москва развернулась перед нашим изумленным взором, – записал в дневнике 21 сентября Фантен дез Одар, – эта столица как будто отправила нас в фантастические детские видения об арабах, вышедших из тысячи и одной ночи. Мы были внезапно перенесены в Азию, так как [то, что мы видели] уже не было нашей архитектурой… В отличие от устремленности к облакам колоколен наших городов Европы, здесь тысячи минаретов были закруглены, они были либо зеленые, либо других ярких цветов; они блестели под лучами солнца, похожие на множество светящихся шаров, разбросанных и плывущих по необъятному городу; ослепленные блеском этой картины, наши сердца подскочили от гордости, радости и надежды». Впечатления Наполеона от вида русской столицы были столь же сильными, как и у его солдат. «Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости», – отметил очевидец бригадный генерал Ф. П. Сегюр.
Во второй половине дня 14 сентября части Великой армии начали вступать в Москву. Первое впечатление о Москве как об азиатской столице сменилось более сложными чувствами. «Мое удивление (из-за отсутствия жителей – В.З.) при вступлении в Москву было смешано с восхищением, – вспоминал в письме своему отчиму интендантский чиновник Проспер, – ибо я ожидал увидеть деревянный город, как говорили мне многие люди, но, вопреки этому, почти все дома были из камня и в высшей степени элегантной и самой современной архитектуры. Особняки частных лиц были подобны дворцам, и все было богато и восхитительно.» Польский граф майор П. Дунин-Стжижевский прибыл в Москву уже после первых пожаров. Однако в письме жене написал, что город, «хотя и сгоревший в очень значительной части, нам показался все же в высшей степени великолепным… Все дворцы огромны, непостижимой роскоши, восхитительны по архитектуре – в планировке, по [своим] колоннадам. Интерьеры этих огромных строений украшены с отменным вкусом; начиная с вестибюлей, лестниц, вплоть до чердака, – все совершенно. Видел статуи в натуральную величину очаровательной работы, античной бронзы, держащие канделябры в 20 свечей». И далее: «Французы, сами столь гордящиеся Парижем, удивлены величием Москвы, из-за ее великолепия, роскоши, которая равна тем богатствам, которые [в Москве]найдены, хотя город почти совершенно эвакуирован».
«Представь себе, – пишет капитан конной артиллерии императорской гвардии Ф. Ш. Лист, – что Москва на 3 лье в окружности превышает Париж, говорят, что она в 10 лье. Однако в ней не так много жителей, как в Париже. И я нахожу ее более приятным и более нарядным городом, чем Париж. Улицы все очень широкие и удобные, и очень чистые». Подобное стремление сравнить Mоскву с Парижем испытал и Наполеон. «Город столь же велик, как Париж», – напишет он 16 сентября в своем первом письме Марии-Луизе из Москвы. «Мой друг, я пишу тебе уже из Москвы. Я не в состоянии передать представления об этом городе. В нем 500 дворцов столь же прекрасных, как Елисейский дворец, обставленных по-французски с невероятной роскошью, многочисленные императорские дворцы, казармы, восхитительные госпитали». Город «в высшей степени прекрасен», – пишет Наполеон о Москве 18 сентября министру иностранных дел Франции Ю. Б. Маре.
Входя в Москву, которая потрясла захватчиков своими размерами, блеском и роскошью, Наполеон принял меры к тому, чтобы она не подверглась разграблению и пожарам от рук солдат Великой армии. К вечеру 14 сентября в Москве должны были находиться только дивизия генерала Ф. Роге из Молодой гвардии (3,5 тысяч человек) и горстка гвардейских жандармов. Солдатам остальных частей было запрещено входить в Москву, а вдоль западной окраины были расставлены посты с тем, чтобы предотвратить проникновение в город мародеров. Наполеон все еще вел «правильную» войну и надеялся, что «цивилизованное» вступление его войск во вторую русскую столицу с неизбежностью приведет к заключению мира.
Но примерно в половине десятого 15-го сентября во многих районах Москвы начались сильные пожары, и в 11 вечера гвардия в Кремле была поднята в ружье. Ночь с 15-го на 16-е сентября запомнилась многим гвардейцам Наполеона. «Едва наступившая ночь покрыла горизонт, на котором вырисовывались дворцы, – вспоминал ту ночь П. Ш. А. Бургоэнь, лейтенант 5-го полка вольтижеров Молодой гвардии, находившийся у Дорогомиловской заставы, – мы увидели зловещий свет двух, пяти, затем 20 пожаров, тысячу всполохов пламени, перебрасывающихся от одного к другому. В течение двух часов весь горизонт стал не чем иным, как сжимающимся кольцом. Мы тотчас же были подавлены значением этого языка пламени, на котором к нам обращались русские в миг нашего вступления в эту столицу. Это было продолжением того, что мы видели в Смоленске, в Вязьме, в Можайске, в каждом местечке, в каждой деревне, которые мы должны были пройти. Русские получили приказ сжигать все, чтобы мы голодали; они следовали этому предписанию с их обычным невозмутимым постоянством. Мы укладывались спать, весьма опечаленные, при свете этого пылавшего костра, который с каждой минутой все увеличивался».
Разраставшийся огонь заставил Наполеона наконец-то осознать масштаб разыгравшейся трагедии. Согласно Сегюру, Наполеон в полной растерянности взволнованно ходил по комнатам и, бросаясь от окна к окну, восклицал: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Сколько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди! Это скифы». И только крик «Кремль горит!» заставил императора выйти из дворца и посмотреть, насколько велика опасность. Во второй половине дня 16 сентября Наполеон принял решение покинуть Кремль и перебраться в Петровское. Здесь он будет находиться до 18 сентября.
Утром 18-го, перед возвращением из Петровского в Москву, Наполеон впервые написал о московском пожаре Марии-Луизе: «Все исчезло, огонь в течение 4-х дней [все] пожрал». «Это губернатор и русские, которые, в ярости от того что побеждены, подожгли этот прекрасный город. 200000 добрых жителей в отчаянии и на улицах в нищете». «Эта потеря неизмерима для России, понятно, что ее торговля в состоянии великого потрясения. Эти мерзавцы приняли меры вплоть до того, чтобы вывезти или испортить помпы». В 8 вечера того же дня Наполеон снова пишет Марии-Луизе: «Я посетил сегодня все кварталы. Город прекрасен. Россия в огне понесла неисчислимую потерю, осталось не более трети домов».
Тема пожара и его причин стала центральной в дневниках и письмах большинства французов. «Пускай Европа думает, что французы сожгли Москву, – размышлял о случившемся Фантен дез Одар, делая 24 сентября запись в дневнике Одар оказался одним из немногих офицеров Великой армии, который, как и Наполеон, всерьез задумался о возможных обвинениях французов в поджоге Москвы), – может быть все же [в конце концов] история выполнит свой долг в отношении этого акта вандализма. Между тем правда состоит в том, что этот великий город лишен отца, рукою которого он должен был бы быть защищен. Ростопчин, его губернатор, хладнокровно подготовил и принес жертву. Его помощниками была тысяча каторжников, освобожденных ради этого, и которым было обещано полное прощение, если эти преступники сожгут Москву. Опьяненные водкой и снабженные зажигательными материалами… эти бешеные подняли руку на плоды труда с адской радостью…».
В другом письме виновником пожара объявляется сам император. «…после нашего вступления в Москву мы не имели возможности отдохнуть, – писал 20 сентября любимой женщине лейтенант Паради. – Ты знаешь, этот великолепный город обращен в пепел; и это был император России, кто заставил жителей эвакуироваться, и кто начал поджигать [город] со всех сторон с помощью 10 тысяч русских и всех каторжников». «Представь себе город в 14 лье в окружности, – пишет тот же Паради 26 сентября сыну, ученику императорского лицея в Лионе, – который горит со всех сторон; <…> Ах! Мой дорогой Гектор, я тебе клянусь, что это прекрасный ужас – видеть в развалинах один из самых красивых городов, о котором я тебе говорил…»
«Моя дорогая, мы в Москве с 14-го сентября, – пишет 23 сентября су-лейтенант П. Беснар жене, – это один из наиболее лучших городов, но пришло великое несчастье: император России выпустил каторжников и начался пожар. Город горел в течение 8 дней». «Веришь ли, мой дорогой Тош, – пишет генерал Ж. Л. Шарьер некоему Тошу-старшему, – что русские сделали: варварски спалили этот великолепный и очень большой город… Все жители потеряли свои очаги и их судьба определяется тиранией правительства, которое заставило всех покинуть [город]…».
Пожар русской столицы окончательно развеял иллюзии солдат Великой армии в отношении «русской цивилизации». «Бешеные сами уничтожили свою столицу! В современной истории нет ничего похожего на этот страшный эпизод. Есть ли это священный героизм или дикая глупость, доведенная до совершенной крайности? Я придерживаюсь последнего мнения. Да, это не иначе как варвары, скифы, сарматы, те, кто сжег Москву», – записал 21 сентября Фантен дез Одар. «Все мертво. Эти дворцы, очищенные от мебели, как и от жителей, не издают иного звука, как только звука ваших шагов…» – повествует 17 октября Ф. Шартон, прикомандированный к администрации фуражирования. «…люди, которые здесь живут, не заслуживают ни малейшей жертвы. Они имеют вид настоящих дикарей; нет ни одной приятной фигуры», – отмечал некто Итасс. «Уверяю тебя, что женщины у этих дикарей им под стать, – пишет своей жене в Париж помощник военного комиссара Ф. М. П. Л. Пенжийи Ларидон 14 октября, – и что до нашего вступления в Россию мы никогда еще не созерцали такого ничтожного количества миловидных женщин».
Немало строк посвятили французы описанию вероломства «русских орд». По словам Бертье, шефа батальона 17-го линейного полка, русские рассчитывали на добросердечие французов, чтобы заманить их в ловушку и «всех поджарить». Остро поразило французов то, что русские, сжигая свою столицу, оставили в ней огромное количество раненых. «Эти варвары не пощадили даже собственных раненых. 25 тысяч раненых русских, перемещенных сюда из Можайска, стали жертвами этой жестокости…», – записал в дневнике 18 сентября Пейрюс. «30 тысяч раненых и больных русских сгорело», – заявил и Наполеон в бюллетене от 17 сентября.
Стихийные расправы над теми русскими, которых французские солдаты застали за поджиганием московских зданий, начались, вероятно, уже 15 сентября. Трупы «поджигателей» французы в целях устрашения вешали на улицах и площадях. «Мы расстреливаем всех тех, кого мы застали за разведением огня. Они все выставлены по площадям с надписями, обозначающими их преступления. Среди этих несчастных есть русские офицеры; я не могу передать большие детали, которые ужасны», – писал отцу капитан императорской гвардии К. Ж. И. Бекоп.
Наполеон принимает решение организовать «процесс» над «поджигателями». 23 сентября Пейрюс записал в дневнике: «Это невероятно, чтобы Его величество оставался еще долгое время безучастным наблюдателем страшного опустошения. После поисков наиболее усердствующих захвачены 26 поджигателей. Назначена комиссия для проведения над ними процесса». 24 сентября он же записал: «Десять поджигателей, совершенно изобличенных, приговорены к смерти; они сознались в своих злодействах и в миссии, которую они выполняли. Шестнадцать остаются в заключении как недостаточно изобличенные».
Итак, французы не только спонтанно, но и «официально» ответили на варварство русских. Ответ этот заключался не только в расстрелах «поджигателей», но и главным образом в разнузданных грабежах московских домов и оставшихся в них мирных жителей. Эти грабежи начались уже 14 сентября. В этот день солдаты Молодой гвардии посетили «захоронения царей» в московском Кремле. 15 сентября их сменили солдаты Старой гвардии. Солдаты Легиона Вислы, также прикомандированные к императорской гвардии, но оставленные в пригороде, с утра 15 сентября один за другим начали убегать в город за добычей. «В этом до сих пор так прекрасно дисциплинированном войске беспорядок дошел до того, что даже патрули украдкой покидали свои посты», – вспоминал капитан Г. Брандт. 15 сентября Наполеон приказал «упорядочить» систему мародерства. Лейтенант Л. Гардье, 111-й линейный полк которого все еще стоял у Дорогомиловской заставы, свидетельствует, что именно 15 сентября был отдан приказ выделять наряды от частей, стоявших вне города, «для поиска съестных припасов, кожи, сукна, меха, и т. д.»
Наполеон и не собирался скрывать того, что сам отдал подожженный «варварами» город на разграбление армии. В письме Марии-Луизе, в глазах которой он всегда ранее пытался выглядеть благородным защитником Европы, он прямо заявил: «… армия нашла множество богатств разного рода, так как в этом беспорядке все занимаются грабежом». Да и в письме русскому монарху Александру I от 20 сентября французский император отписал: «Пожары разрешили грабеж, с помощью которого солдат оспаривает у пламени то, что осталось». Еще более «упорядоченным» стал грабеж после 18 сентября, когда большой пожар закончился. Фантен дез Одар записал в дневнике: «Регулярный грабеж… был организован. Каждому корпусу определялось, каким кварталом необъятного города он ограничивает свои поиски, и [этот] приказ привел к беспорядку». Некто Кудер в письме жене 27 сентября отметил, что «когда наш император увидел такое (то есть пожар. – В. З.), он дал солдатам право грабить». О том, что армия «получила возможность хорошенько пограбить в течение 10 дней», написал домой 26 сентября Паради.
Вполне естественно, что грабеж нельзя было сделать «организованным». На улицах горящей Москвы разыгрывались жуткие сцены, связанные с дележом добычи. Так как московские дома, наряду с солдатами наполеоновской армии, грабила и городская чернь, а затем и прибывшие из ближних деревень русские крестьяне, все перемешалось. «Грабеж со стороны сброда и солдат совершенный», – заметил в письме домой полковник Паркез. Генерал Л. Ж. Грандо винил за московскую вакханалию не только русских поджигателей, но и французов. «Половина этого города сожжена самими русскими, но ограблена нами в очень изящной манере», – замечает он язвительно.
После возвращения Наполеона из Петровского в Кремль, когда император увидел невозможность сохранить боеспособность армии в условиях узаконенного грабежа, он решил остановить дальнейшее разграбление. Приказ «немедленно остановить грабеж» был им отдан 20 сентября. Но выполнить его оказалось невозможно. Разнузданность солдат Великой армии, и даже солдат императорской гвардии уже перешла всякие пределы. В приказе от 23 сентября по гвардейской дивизии Ф. Б. Ж. Ф. Кюриаля было отмечено: «Гофмаршал двора (Ж. К. М. Дюрок – В. З.) оживленно возмущался тем, что, несмотря на повторные запреты, солдат продолжает отправлять свою нужду во всех углах и даже под окнами императора». 29 сентября (через 9 дней после приказа императора!) в приказе по дивизии Кюриаля говорилось: «Беспорядки и грабежи вчера, прошлой ночью и сегодня возобновились Старой гвардией в такой степени и в такой недостойной манере, каких не было никогда ранее» Тем же днем помечен приказ дня по всей армии за подписью начальника Главного штаба Великой армии Л. А. Бертье, из которого следовало, что грабежи продолжаются, и в котором заявлялось, что с 30 сентября солдаты, продолжающие мародерствовать, будут преданы воинским комиссиям и осуждены «по строгости законов».
Бесконтрольный грабеж Москвы Наполеону удалось остановить только к началу октября. Но теперь перед ним стояла задача подготовиться к эвакуации и начать отступление. Специальная комиссия под руководством генерального секретаря генерального интендантства А. Ш. Н. А. Сен-Дидье должна была собрать все драгоценности, найденные в Москве, особенно в кремлевских соборах. «…собраны многочисленные драгоценные вещи в церквях Кремля, дабы в качестве трофеев отправить их в Париж, а также многочисленные слитки золота, которые вы, без сомнения, получите в руки», – отписал своему отчиму 15 октября чиновник интендантского ведомства Проспер. Кастелян записал в журнале 16 октября: «Собрано и переплавлено столовое серебро кремлевских церквей и передано казначею армии». «…Его величество, – записал в журнале 28 сентября Пейрюс, – решил забрать из церкви Кремля серебряные полосы, которыми отделаны стены, а также и восхитительную люстру из массивного серебра».
Из московского Кремля должны были быть вывезены и все другие вещи, которые, по мнению Наполеона, представляли ценность, не только материальную, но и – для русского человека – символическую. 9 октября Наполеон продиктовал 23-й бюллетень Великой армии. В нем говорилось о том, что «знамена, взятые русскими у турок во время разных войн, и многочисленные иные вещи, бывшие в Кремле, отправлены в Париж. Найдена Мадонна, украшенная бриллиантами, она также отправлена в Париж». Должен был отправиться в Париж и крест с колокольни Ивана Великого! «Русский народ, – записал 28 сентября Пейрюс, – связывает обладание крестом Святого Ивана с сохранением столицы; Его величество не считает себя обязанным обходиться с какими-либо церемониями с врагом, который не находит иного оружия, кроме огня и опустошения. Он приказал, чтобы крест с Ивана Великого был увезен, дабы быть водруженным на доме Инвалидов. Я отметил, что в то время как рабочие были заняты этой работой, огромная масса ворон носилась вокруг них, оглушая своим бесконечным карканьем».
Все чины Великой армии, готовясь к эвакуации, основательно запасались награбленным в Москве добром. Московские «сувениры» могли представлять собой «великолепную шубу лисьего меха, покрытую лиловым атласом» (лейтенант Паради), «шесть добрых дюжин хвостов куницы» (полковник Паркез), «шали для Софи и Клары, которые очень хорошие» (кирасирский офицер Жорж), «портрет Павла I, надевшего все свои ордена» (некий Ж. Лаваль), «шаль из кашемира» (шеф эскадрона Г. де Ванс)… Некоторые письма из Москвы в этом плане особенно впечатляют. Вот, например, письмо Дунина-Стжижевского, начальника штаба польской кавалерийской дивизии: «…сделал несколько покупок для тебя на добром рынке, – пишет граф своей жене, урожденной Потоцкой, в Варшаву, – но они настолько хороши для перепродажи, что можно взять за них очень хорошую цену…» «Я рыскал по улицам, чтобы найти какие-либо вещи, но они закончились…» С поражающей дотошностью бухгалтера перечисляет в письме жене «приобретенные» в Москве меха «рыцарь без страха и упрека», «покоритель редутов» генерал Ж. Д. Компан: «Вот, моя дорогая, что мне удалось достать из мехов: лисья шуба – частью полосы черные, частью красные; лисья шуба – частью полосы голубые, частью полосы красные. Лисьи шкуры в этой стране [только] добываются, и поэтому из них не делают здесь гарнитуры. Эти две шубы, о которых сообщил ранее, очень хорошие; большой воротник из лисы серо-серебряный; воротник черной лисы. И тот, и другой очень красивы…»
Очевидно, что и внешний вид европейской армии, оказавшейся в столице «варваров», тоже изменился радикальным образом, «…я смог купить по дешевой цене теплую шубу, с помощью которой смог утеплить мой старый гарик (плащ – В. З.), – пишет 22 сентября полковник Паркез. – Я сконструировал с помощью солдата большие сапоги из шкуры медведя, мехом вовнутрь, и я закончил перемены в своем внешнем виде, утеплив мехом мой нос, да, смейся, мой нос мехом». «Я, к счастью, нашел гренадера, – повествует в письме к жене помощник начальника топографического кабинета императора Л. А. Г. Бакле д’Альб, – который согласился сделать новые теплые подкладки к моим мундирам. Я подогнал хорошую шубу (хотя и старую), чтобы ездить на лошади… егерь починил мои сапоги и он же обещал мне пару ботинок из шкуры, дабы в них наполовину поместить эти сапоги». «Достал очень большую женскую шубу из лисы и белого атласа, и она мне хорошо служит» – писал К. А. Лами, чиновник, прикомандированный к военным комиссарам. Когда армия тронулась из Москвы, она являла собой картину уже значительно разложившегося военного организма. Москва превратила армию европейскую в армию азиатскую.
Армия стала «варварской» не только внешне. Наполеон, покидая Москву, в мстительном ожесточении решил уничтожить все, что осталось. Чиновник Итасс (вероятно, из почтового ведомства) написал 14 октября о том, что армия готова «эвакуировать Москву и уничтожить все запасы муки, вина, фуража и всего остального, что нельзя транспортировать, вплоть до того, чтобы не оставлять никаких ресурсов для тех жителей, которые остаются…» 20 октября, двигаясь к Малоярославцу, Наполеон отдал приказ о разрушении Москвы: «22-го или 23-го, к 2 часам дня, придать огню магазин с водкой, казармы и публичные учреждения, кроме дома для детского приюта. Придать огню дворцы Кремля. А также все ружья разбить в щепы; разместить порох под всеми башнями Кремля…»
После эвакуации гарнизона следовало в 4 часа дня взорвать Кремль. «Следует позаботиться о том, чтобы оставаться в Москве до того времени, пока сам Кремль не взорвется. Следует также придать огню два дома прежнего губернатора и дом Разумовского». В 26-м бюллетене от 23 октября Наполеон сообщил миру: «Эта древняя цитадель, столь же древняя, как сама монархия, этот первый дворец царей, более не существует!»
Так закончилось пребывание Великой армии в Москве. Наполеон и его солдаты, входившие в русскую столицу как носители западноевропейской цивилизации и ведущие «гуманную» войну, вышли из нее, готовые отплатить «скифам» «той же монетой». Великая армия Европы превратилась в «армию скифов».
Граф Ростопчин, уголовники и московский пожар 1812 года
Владимир Земцов
В понедельник, 2 сентября 1812 года смотритель Московского тюремного замка Иванов поднялся очень рано. Днем накануне, в воскресенье, надворный советник Евреинов сообщил ему, что «есть распоряжение начальства отправить из замка и временной тюрьмы колодников в город Рязань». В тот же день, «в ночи», прибывший в замок частный пристав Муратов подтвердил это решение. Однако Иванов оставался в недоумении, «когда и каким образом то исполнением учиниться долженствовало». «Ни отколе не имев» об этом сведений, «поутру в часе в 6-м», Иванов отправился на квартиру к обер-полицмейстеру П. А. Ивашкину, к Красным воротам, «надеясь осведомиться о том и получить приказание». Однако квартира Ивашкина оказалась уже покинутой. Иванов в панике начал метаться, пытаясь узнать, куда же выехал его начальник, и что ему, Иванову, следовало делать. И только «по слухам узнал», что Ивашкин уже Москву покинул! «…и так, – сообщал Иванов в рапорте от 13 сентября тому же Ивашкину, – оставшись в изумлении, не зная к чему приступить, а паче что делать с врученною мне обязанностью, лишаясь всех способов к продовольствию, возвратился немедленно к своей обязанности ожидать откуда-нибудь недоумению моему разрешения». В Тюремном замке при Иванове к утру 2 сентября содержалось ни много ни мало 627 «арестантов и колодников».
В полном недоумении оказался к утру 2 сентября и смотритель Временной тюрьмы («ямы») Вельтман, под надзором которого было 173 арестанта (правда, часть из них из-за тесноты Временной тюрьмы содержалась в Тюремном замке в Бутырках). Он, подобно Иванову, тоже бросился к дому Ивашкина, но, как и тот, нашел квартиру своего начальника опустевшей. Столь же обескураженный, как и Иванов, Вельтман направился обратно к подвалам Временной тюрьмы.
Вопрос о судьбе уголовников, то ли отконвоированных из Москвы, то ли выпущенных московским главнокомандующим графом Ф. В. Ростопчиным для организации поджогов в городе, волновал многих участников событий 1812 года, а затем, в течение более чем полутора сотен лет, и историков. Напомним, что на показательном процессе, организованном французами 24 сентября (н. ст.) над 26-ю «поджигателями», было заявлено, что главным организатором пожара Москвы был Ростопчин, который «велел распустить острог и около 800 преступников было выпущено с тем, чтобы они подожгли город в 24 часа после вступления французов». Для руководства этим предприятием в Москве были оставлены «различные офицеры и полицейские чиновники». Помимо этого, заявлялось, что Ростопчин вывез из города все пожарные трубы, дроги, крючья, ведра и другие «пожарные орудия». Но так ли это было?
Обращает на себя внимание, что среди 26 подсудимых ни один не был отнесен к уголовникам.
Как бы то ни было, история о поджигателях-каторжниках стала излюбленным сюжетом для многих французских описаний московского пожара. Уже в день процесса, 24 сентября, капитан 2-го полка пеших гренадеров Императорской гвардии Л. Ф. Фантен дез Одар записал в своем дневнике: «Ростопчин, его (т. е. города – В. З.) губернатор, хладнокровно подготовил и принес жертву. Его помощниками была тысяча каторжников, освобожденных до этого, и всем преступникам было обещано прощение, если они сожгут Москву. Опьяненные водкой и снабженные зажигательными материалами, а также запуская конгривные ракеты (назывались так по имени английского изобретателя полковника У. Конгрейва – В. З.), бешеные подняли руку на плоды труда с адской радостью…»
Пассажи об участии каторжников в поджогах Москвы встречаются во многих письмах французов, написанных в те дни в Москве. Правда, наряду с каторжниками и выпущенными на волю сумасшедшими, действуют тысячи (от 5 до 10 тысяч) других русских злоумышленников, в том числе чинов полиции, а также английские агенты, переодетые в русское платье. Число же каторжников в письмах французов иногда доходит до 20 тысяч!
По нашему мнению, еще до вступления в город французов по Москве упорно ходили слухи о готовности Ростопчина сжечь город и о том, что московская чернь с попустительства, а то и при поощрении городского начальства, собирается перебить всех оставшихся в городе иностранцев. Не исключено, что и слухи о том, что губернатор выпустил из тюрем колодников для организации поджогов и бесчинств, тоже начали циркулировать за несколько часов до входа войск Наполеона. В целом, история о русских каторжниках прочно вошла в издания мемуаров французских участников похода в Россию.
Что же говорят об этом русские материалы? Здесь картина оказывается более противоречивой. Грабежи и разбойные нападения в Москве начались задолго до утра 2-го сентября, когда все арестанты московских тюрем еще определенно находились под караулом. «Волнение в народе было сильное, – писал о событиях 1 сентября в рапорте министру юстиции чиновник Вотчинного департамента надворный советник А. Д. Бестужев-Рюмин, – грабили даже домы; пьянство и озорничество оставалось без всякого опасения быть наказану». В тот день город был уже наводнен дезертирами, ранеными и «мниморанеными». 1 сентября, как сообщал в письме чиновник Московского почтамта А. Карфачевский, по улицам города прохаживались «одни раненые солдаты, бывшие в деле под Можайском, разбивали питейные домы и лавочки на рынках». «У Покровского монастыря, – писал в письме асессор Сокольский, выбравшийся из Москвы 1 сентября, – встретили около 5000 раненых, кои разбивали кабаки; нашим многие грозили страшною опасностию…»
Мародерство со стороны дезертиров и брошенных в Москве на произвол судьбы русских раненых приобрело в дальнейшем неимоверный размах. Были случаи, когда дезертировавшие русские солдаты вступали в сговор с оккупантами ради грабежа своих соотечественников.
Ростопчин, хорошо представляя, сколь опасны были для Москвы, покидаемой жителями и властями, эти скопления неизбежных для дезорганизованной армии мародеров, многократно писал об этом, отводя всякие обвинения в свой адрес на предмет освобождения заключенных. 13 сентября он писал главнокомандующему М. И. Кутузову о страданиях жителей «от своих раненых, больных и нижних воинских чинов всюду шатающихся единственно для разорения соотечественников». 30 октября Ростопчин писал управляющему Министерством полиции С. К. Вязмитинову о том, что «в числе едва 10 тысяч человек в Москве жителей оставшихся, наверно 9 тыс. было таких, кои с намерением грабить не выехали да и по выходе французов продолжали и с казаками и с жителями окрестных селений, в первые три или четыре дня».
В своих воспоминаниях, написанных значительно позже описываемых событий, Ростопчин, как можно понять, 30-го или 31-го августа, приказал полиции «запереть вечером все кабаки и выгнать целовальников. К мере этой я должен был, – писал Ростопчин, – прибегнуть вследствие появления огромного числа мародеров, дезертиров и мнимораненых, которые со всех сторон прибывали в город; а одна уже приманка выпивки привлекла бы часть армии, которая и без того уже была слишком дезорганизована, и тысячи солдат, которых нельзя было сдержать силой, начали бы грабить город и, может быть, даже зажгли бы его, прежде прихода нашей армии». Версию же, что в поджоге Москвы участвовали преднамеренно выпущенные им для этого колодники, Ростопчин категорически отвергал.
Но только ли русские солдаты и дезертиры грабили и поджигали дома москвичей? Определенно нет. Среди грабителей и поджигателей были солдаты Великой армии. Вопреки уверениям в том, что наполеоновские солдаты только грабили, но не поджигали дома, это было не так. Наполеоновские мародеры, как и русские, полагали, что грабить добро гораздо сподручнее, когда дом загорится. О поджогах такого рода писали многие: надзиратель Воспитательного дома И. А. Тутолмин, смотритель Павловской больницы в Москве П. Носков, отставной генерал-майор С. И. Мосолов и другие.
Очень много было поджигавших и грабивших из числа подонков московского общества. Часто грабили они не только своих соотечественников, но и французов! Особую окраску и особый размах их буйство приобрело в самом начале оккупации Москвы вследствие патриотических призывов самого Ростопчина.
Весьма существенную лепту в грабежи Москвы с самого начала внесли окрестные крестьяне. Свидетельств тому множество. Вот, к примеру, что рассказал священник церкви Николы в Зарядье А. Н. Лебедев. Он писал, что имущество грабилось «налетевшими как саранча… мужиками незадолго до вступления неприятеля в Москву. Из этих грабителей были такие умелые, которые быстро находили и все то, что было зарыто москвичами в земле на дворах, по погребам. Увозилось ими все, и мелкое, и крупное, не пренебрегали и книгами…»
Наконец, остались свидетельства и о том, что в грабежах и в сотрудничестве с оккупантами участвовали и чины московской полиции! Московская полиция, как писала М. А. Волкова В. И. Ланской, «выйдя из города в беспорядке, грабила во всех деревнях, лежащих между Москвой и Владимиром». А квартальный поручик П. Лакруа, находившийся в карауле у пленного французского полковника, специально остался в Москве, дабы перейти на службу к неприятелю. С этой же целью остался и квартальный поручик В. Галданов.
Что же говорят русские свидетельства о колодниках? Участвовали ли они в грабежах и поджогах, и, если участвовали, то каково было это участие? А. Я. Булгаков, доверенное лицо Ростопчина, оставил запись о том, что 2 сентября, в 5 часов вечера возле заставы, через которую он выезжал из Москвы, он увидел следующее: «Кабак разбит. У острога колодники бегут: их выпустили, или они поломали замки сами». П. А. Волконский также свидетельствовал, что 2 сентября «распустили колодников из ямы, рабочаго дома и сумасшедших».
Сразу после оставления неприятелем Москвы и вступления туда русских войск власти начали отлавливать арестантов, оказавшихся на свободе. 15 октября майор Гельман, командир Московской драгунской команды, докладывал Ивашкину, что в Москве задержано более 600 грабителей, «да еще под караулом содержалось более 200 человек». Рапорт генерал-майора И. Д. Иловайского 4-го Ростопчину от 16 октября еще более откровенен. Со ссылкой на майора К. X. Бенкендорфа. Иловайский сообщал, что «в течение двух дней переловлено более 200 зажигателей и грабителей, по большей части выпущенных из острога преступников, из которых семь человек схвачены лейб-казачьим разъездом, против коего они стреляли из ружей, и несколько пойманы в святотатстве и убийстве…»
Этот рапорт Иловайского, а также другие свидетельства русских и французов, дали возможность А. Н. Попову в работе, написанной более 100 лет назад, со всей убежденностью заявить, что в период наполеоновской оккупации в Москве находилось немало выпущенных из тюрем преступников, а приказание Ростопчина об отправке их из столицы «не было исполнено, по крайней мере вполне».
Последним из отечественных историков обращался к теме каторжников и московского пожара 1812 года А. Г. Тартаковский. Взяв в качестве основной идеи своей статьи версию А. Е. Ельницкого о несоответствии первоначального замысла Ростопчина о полном уничтожении столицы реальному ее воплощению, Тартаковский, тем не менее, внес ряд ценных уточнений. Одно из них касалось судьбы колодников. По его мнению, если арестанты Тюремного замка в Бутырках и были отконвоированы из города, то колодники из Временной тюрьмы были все выпущены на свободу особо доверенным лицом Ростопчина его адъютантом В. А. Обресковым.
При всей убедительности картины, представленной Тартаковским, возникает вопрос – могли ли сидевшие в «яме»», по большей части несостоятельные должники или подследственные по мелким делам, вдруг превратиться в сотни отъявленных уголовников, готовых на поджоги, грабежи и убийства?
Обратимся вновь к сохранившимся документам.
1 сентября Ростопчин предписал гражданскому губернатору Н. В. Обрескову отправить в Рязань «за присмотром содержащихся в здешнем тюремном замке криминальных колодников». Обресков, в свою очередь, соотнесся с обер-полицмейстером Ивашкиным, возложив на него эту задачу. Согласно сведениям Обрескова, в Тюремном замке содержалось («за исключением по ордонансной части», то есть воинских арестантов по Московскому гарнизону) 529 человек, в том числе 80 человек больных. Во Временной тюрьме всего содержалось 166 человек. Обресков полагал (вероятно, по предложению Ростопчина) возможным тех из них, кто «по давно бывшим претензиям, могут освобождены на расписки с обязательством явиться по востребовании». Обресков просил Ивашкина вытребовать от московского коменданта охранение под командой обер-офицера из расчета одного рядового на трех арестантов, и требовал также изыскать суммы на продовольствие в дороге. Конвоирование содержавшихся по ордонансной части 101 человека предполагалось поручить коменданту. Содержавшихся за долги, «по изъяснении господина стряпчего», рекомендовалось освободить.
Итак, в намерения Ростопчина, без сомнения, не входило использовать колодников Тюремного замка для организации беспорядков и поджогов в городе. Но, может быть, поджигателями должны были стать арестанты Временной тюрьмы? К утру 2 сентября «подопечными» Вельтмана были 173 арестанта, из которых, однако, во Временной тюрьме содержалось только 166 человек; остальные 7 были размещены в Тюремном замке. Кроме того, в ведении Вельтмана находилось «сверх того более 20 человек евреев», которые содержались в замке, но которые, по-видимому, не вошли в указанное число 173 человек. Из 166 человек 26 были женщины. Основная часть арестантов были дворовые люди и крестьяне. Кроме того, было несколько мещан, купеческий сын, несколько дезертиров, один отставной корнет, один майор, шесть чиновников, один сын чиновника, один отставной вахмистр и один иностранец. Трудно сказать, кого именно могли бы освободить под расписку утром 2 сентября, но очевидно, что и оставшиеся 100–150 человек вряд ли могли превратиться в восемь сотен каторжников-поджигателей.
Что же реально произошло 2-го сентября с арестантами московских тюрем?
Как известно, около 8 часов вечера 1 сентября Ростопчин получил сообщение от Кутузова об окончательном решении оставить Москву. Воспоминания Ростопчина дают нам представление о тех неотложных мерах, которые московский главнокомандующий успел предпринять вечером 1-го, в ночь с 1-го на 2-е и утром 2-го сентября. Он написал и отправил к императору 2 письма (одно – до получения уведомления от Кутузова о сдаче Москвы, другое – после); «призвал» Ивашкина и отдал ему распоряжение об отправке полицейских офицеров для провода войск на Рязанскую и Владимирскую дороги; распорядился увезти все пожарные трубы; отдал приказ коменданту и начальнику Московского гарнизона об уходе их команд из города; позаботился об отправке из Москвы двух (по другим источникам – трех) особо чтимых икон; немало времени уделил организации отправки раненых; распорядился о высылке Ф. Леппиха со всем его «хозяйством» по Ярославской дороге; примерно в 11 вечера беседовал с принцем Вюртембергским и герцогом Ольденбургским, затем – с несколькими молодыми людьми из «хороших фамилий», с которыми вынужден был спорить о необходимости оставления Москвы; отправил камердинера на дачу в Сокольники, чтобы спасти два дорогих ему портрета – жены и императора Павла I; отобрал бумаги, которые хотел взять с собой; озаботился отправкой двух грузинских царевен, двух грузинских княжен и экзарха Грузии, брошенных в Москве начальником Московского дворцового управления П. С. Валуевым; принял множество просителей; отобрал 6 полицейских офицеров, которые должны были остаться переодетыми в Москве и доставлять ему сведения о происходивших там событиях; под утро принял шталмейстера П. И. Загряжского, чье поведение во время вражеской оккупации станет столь скандальным; в 10 часов утра встретился с сыном Сергеем; наконец, стал участником трагической сцены убийства М. Н. Верещагина.
Конечно, о зловещем совещании, где бы обсуждался план сожжения города, Ростопчин не поведал. О том, что такое совещание предположительно все же имело место, мы можем судить на основании только косвенных данных. Впервые об этом уверенно написала дочь Ростопчина Н. Ф. Нарышкина, чьи воспоминания, написанные в 1860-е годы, были опубликованы только в 1912 году. Более того, реально в научный оборот их ввел только А. Г. Тартаковский в 1992 году. Напомним, что Нарышкина уверяла, будто «глубокой ночью полицмейстер Брокер привел с собой несколько человек из числа горожан и других чинов полиции». «Состоялось секретное совещание, – пишет она далее, – в кабинете моего отца, на котором присутствовали Брокер и мой брат; они получили точные инструкции о зданиях и кварталах, которые следовало обратить в пепел сразу же как только пройдут наши войска: они обещали все выполнить и сдержать слово; это не подтверждает мнения, будто разбойники или бандиты явились теми, кто поджог город, но это были люди, преданные своей родине и своему долгу». Среди этих людей Нарышкина назвала прежде всего квартального надзирателя П. И. Вороненко, который, по ее словам, уничтожил склады с зерном, барки, стоявшие на реке, также наполненные зерном, «и лавки, которые образуют форму базара, в которых были все товары, необходимые для обитателей Москвы». Нарышкина называет еще два имени из числа московских ремесленников, выполнивших приказ «об уничтожении складов, которые первыми должны были быть преданы огню». Этими людьми были Иван Прохоров, который был расстрелян французами, и Антон Герасимов, который исчез бесследно.
Нарышкина все же была не первой, кто, опираясь на известный рапорт Вороненко на имя экзекутора Андреева, отверг идею об использовании Ростопчиным колодников для организации поджогов. Первым был А. И. Михайловский-Данилевский. Из доклада Вороненко следовало, что 2 сентября в 5 часов утра по поручению Ростопчина он отправился «на Винный и Мытный дворы, в комиссариат и на не успевшие к выходу казенные и партикулярные барки у Красного холма и Симонова монастыря». После вступления в Москву неприятеля (это произошло в 3–4 часа дня) вплоть до 10 часов вечера он «по мере возможности» предал эти объекты огню.
Что же касается А. Ф. Брокера, то основная его «истребительная деятельность» пришлась на ночь с 1-го на 2-е сентября, когда он по приказу Ивашкина с командой «в казенных магазинах и в содержательской конторе» вплоть до 7 часов утра разбивал и разливал бочки с вином. В 7 утра он получил приказ Ивашкина явиться к дому обер-полицмейстера, «что у Красных ворот», вместе с командой для выхода из города. После чего выступил из города вместе со всей полицейской командой и пожарным инструментом по Калужской дороге.
По-видимому, совещание (а возможно, и не одно), о котором поведала Нарышкина, в ночь с 1-го на 2-е в действительности было. Но вопрос об использовании острожников для организации поджогов скорее всего тогда даже не поднимался. Об острожниках попросту не вспоминали.
Ростопчин, поручив гражданскому губернатору Обрескову заняться эвакуацией заключенных в Рязань, занялся другими делами. Ивашкин, со своей стороны, также уже 1 сентября отдал приказ московскому коменданту утром 2-го сентября отправить «криминальных колодников» числом 529 человек из Тюремного замка с «хорошим конвоем» из расчета одного солдата на трех арестантов в Рязань, и был уверен, что эту заботу он со своих плеч сбросил. Ростопчин, как мы знаем, был занят массой других дел и, по-видимому, к утру 2-го полагал, что проблема с острожниками решается своим чередом.
В 6 утра Ростопчин собрал в доме на Лубянке совещание полицейских чиновников. По-видимому, Ивашкин, которого столь тщетно разыскивали в это время Иванов и Вельтман возле Красных ворот, также на нем присутствовал. То, что произошло утром в доме у Ростопчина, точно восстановить вряд ли возможно. Полагаем, что идея об использовании арестантов Временной тюрьмы для организации поджогов на этот раз все же была высказана. А так как Ростопчину стало известно, что они все еще находятся в подвалах Временной тюрьмы, он, во изменение прежнего решения об освобождении под расписку только некоторых из них, приказал их всех выпустить на свободу, предварительно потребовав клятвы перед иконами в исполнении «патриотического долга». Осуществить эту миссию должен был не кто иной, как доверенное лицо московского главнокомандующего адъютант В. А. Обресков. Все это было сделано в отсутствии Вельтмана, который безуспешно метался возле Красных ворот. В отсутствии Вельтмана начальником Временной тюрьмы оставался квартальный поручик Сретенской части Скрябин. Можно представить, сколь велико было удивление Вельтмана, когда, возвращаясь от дома обер-полицмейстера, он увидел, как по Мясницкой, «против Банковской конторы», Скрябин ведет «караул со всем конвоем из оной тюрьмы». Скрябин отрапортовал изумленному Вельтману, «что прислан был по приказанию от Его графского сиятельства господина главнокомандующего адъютант Обресков, который выпустил при себе всех содержавшихся из Временной тюрьмы колодников».
Как мы знаем, Ростопчин неоднократно и категорически отвергал обвинения в свой адрес по поводу организации поджогов Москвы руками колодников, вероятно полагая, что действия сотни или полутора сотен не особо опасных уголовников или подозреваемых легко могут «раствориться» в огромном водовороте событий великого московского пожара. Ростопчин тем более был в этом уверен, что, по крайней мере, с самого начала полагал, будто вся опаснейшая братия колодников из Тюремного замка действительно была выпровождена из Москвы. 4 сентября он сообщал Кутузову о том, что арестантов, содержавшихся в Москве, было приказано «бывшему московскому гарнизонному полку всех» выпроводить, и «которые оным полком и выпровождены». 30 октября, уже после освобождения Москвы, явно реагируя на обвинения наполеоновских бюллетеней (а вероятно, и своих соотечественников) в использовании каторжников для поджога столицы, Ростопчин писал Вязмитинову, что все преступники, «как московской, так и присланные из занятых губерний» были в числе 620-ти (sic! – В. З.) отправлены под караулом в Нижний Новгород, «где они и теперь в остроге содержатся». Важно, что в этом письме Ростопчин уведомил только об арестантах, содержавшихся в Тюремном замке. То, что по его приказанию были выпущены заключенные Временной тюрьмы, он не скрывал.
Итак, арестанты Тюремного замка были все-таки уведены из столицы под караулом Московского гарнизонного полка.
Вернемся к рассказу смотрителя Бутырской тюрьмы Иванова, которого мы оставили утром 2 сентября возвращающимся от дома обер-полицмейстера «к своей обязанности» в полном недоумении. Солдат Московского гарнизонного полка он так и не дождался. Вместо этого «того ж утра часу в 11-м» в Тюремном замке появился плац-адъютант майор Кушнерев и объявил Иванову приказ сдать «колодников сколько их есть имеющему прийти полку». Вскоре появился и «полк». Обрадованный Иванов спешно сдал всех 627 арестантов и колодников «под расписку» подпоручику Анисимову, «за коими поотдавал и весь бывший в замке караул», а сам «с малою бывшею у меня командою остался в замке».
В результате долгих злоключений Иванов добрался до города Александрова, «где по истощении способов следовать куда-либо далее», оставил свою команду «впредь до востребования в ведении тамошнего городничего». Сам же отправился в город Юрьев-Польский и, «будучи крайне нездоров, остановился в оном, не зная настоящаго пристанища и [неразборчиво] способом продолжать путь куда-либо далее». Здесь Иванов «узнал по слухам», что его начальник Ивашкин «иметь изволили свое пребывание во Владимире», поэтому Иванов, «долгом поставляя донести о себе», 19 сентября подготовил рапорт и приложил к нему другой, подготовленный ранее, 13 сентября, с описанием произошедших с ним, начиная с 1 сентября, событий. С этими рапортами Ивашкину был отправлен и список сданных под расписку подручику Анисимову колодников, а также ведомость расходов. Из списка колодников видно, что всего под надзором Иванова был 631 человек, однако «из оного числа отпущено в части трубочистов 3, да отправлен в ордонансгауз за болезнию 1». Так что осталось 627 человек. Действительно, из документов видно, что еще 20 августа был «отправлен в ордонансгауз за болезнию» драгун Квашнин. 1 сентября был отпущен в Пятницкую часть Федор Михайлов, трубочист, а 2 сентября – еще двое, – Иван Колесников (из городской части) и «присланный из пожарной части» (из Тверской части) Мартын Тимофеев. Интересно, зачем перед самым выходом из Москвы понадобились в полицейские части арестанты-трубочисты? Чистить трубы? Скорее всего, как отмечали многие французские мемуаристы, для того, чтобы подложить в печи взрывчатые вещества.
Таким образом, ко 2-му сентября в Тюремном замке содержалось 627 человек.
Из последней записи в списке колодников находим и ответ на вопрос, какой такой «полк» привел к Тюремному замку 2 сентября подпоручик Анисимов, чтобы принять заключенных. То был «вновь сформированный под командою майора Никельгорста 10-й пехотный полк». Это безусловно подтверждается отношением Московской управы благочиния в 1-й департамент Московского надворного суда от 6 июня 1813 года.
По-видимому, утром 2-го сентября у московского коменданта под рукой уже не оставалось никаких надежных воинских команд, и он поручил еще до конца не сформированному полку Московского ополчения отконвоировать арестантов Бутырской тюрьмы. Этот 10-й полк Московского ополчения только 29 августа получил 964 ружья, которых не хватило даже на половину его личного состава. Что же касается партии, которая была определена майором бароном Нительгорстом (вероятно, именно таким было правильное написание его фамилии) для конвоирования колодников, то о ее составе мы узнаем из рапорта самого командира полка, отправленном 9 сентября Кутузову. Партия состояла из командира поручика Кулакова, четырех унтер-офицеров, «рядовых старых 6, из рекрут рядовых 10, рекрут 284». Сей состав весьма примечателен (мы не считаем солдат тюремного караула, которые, возможно, в конвоировании и не участвовали)! Один офицер, четыре унтер-офицера и шесть солдат должны были следить за тем, чтобы не разбежалось 294 рекрута и 627 арестантов, среди которых были отъявленнейшие преступники!
Сохранились ли какие-либо следы того, что какая-то часть арестантов смогла по дороге (скорее всего, даже еще в Москве) «утечку учинить»? Еще Михайловскому-Данилевскому удалось в делах нижегородского губернского правления обнаружить документ от 3 октября 1812 года, из которого следовало, что 23-го сентября 10-й пехотный полк Московского ополчения доставил в Нижний Новгород «из числа 620, за убылью некоторых из них в пути» 540 человек арестантов. Следовательно, по дороге «исчезло» более 80 арестантов! Если даже предположить, что часть из этих 80 человек составили больные, которых нельзя было конвоировать дальше, некоторое число заключенных определенно бежало.
Знал ли Ростопчин о том, что часть колодников Тюремного замка разбежалась или, по крайней мере, догадывался ли он об этом?
Этого мы, вероятно, уже никогда не узнаем. В любом случае, московский главнокомандующий не собирался использовать колодников Бутырской тюрьмы для организации поджогов. Ростопчин и так прекрасно знал, что в условиях анархии и грабежей, удаления «огнеспасительного снаряда», да еще и организации нескольких сознательно устроенных поджогов людьми Вороненко, а то и арестантами Временной тюрьмы, столица должна была загореться непременно.
Как русский пес стал французской собакой Французский театр в Москве в 1812 году
Владимир Земцов
30 августа (по старому стилю) 1812 года в Московском императорском театре на Арбате давали последний спектакль – «Семейство Старичковых». Публика почти вся состояла из военных. Через три дня прекрасное здание Арбатского театра, построенное в 1808 году великим К. И. Росси, превратится в пепел. А в ноябре 1812 года тридцать пять русских актеров и служителей этого «погорелого театра», влачащих самое жалкое существование, обнаружат в доме князя А. Н. Долгорукова.
Однако судьба французской труппы, игравшей в Москве под руководством талантливой Авроры Бюрсе, актрисы и автора нескольких пьес, оказалась еще более трагичной. Началось с того, что еще 8 (20) августа главный режиссер театра Арман Домерг, брат Бюрсе, а также главный балетмейстер Ламираль оказались в числе сорока человек, которые как «подозрительные» были арестованы по приказу московского главнокомандующего Ф. В. Ростопчина. Домерг, который оставил нам воспоминания о тех событиях, поведал, как в полдень квартальный и два булочника вывели его из дома и без объяснений усадили в дрожки. Верный пес Домерга, сибирская собака, которую он завел во время последнего приезда в Россию, бежал сзади, не отставая. Пес выследил путь хозяина. Это была дорога к дому Лазарева, куда свозили всех арестованных иностранцев. Так как Домергу полицейские не разрешили послать жене какую-либо весточку, он решился спрятать в собачий ошейник записку, после чего отправил пса обратно домой. На следующий день жена и сестра Домерга, терявшиеся в догадках о причинах его ареста, смогли наконец-то его увидеть.
Между тем, московское простонародье, мужики и молодые парни, часто под хмельком, возбуждаемое слухами о «предательстве», стали собираться возле дома с арестованными и грозить поубивать предателей. Арестованные не ведали, в чем была их вина, за исключением разве того, что они были французы, немцы и итальянцы, много лет проживали в Москве и служили ей верой и правдой. Наконец, через несколько дней четыре десятка арестованных, к которым добровольно присоединились четыре женщины с детьми, были погружены на тесную барку, длиной в 21 аршин, в ширину – 13 аршин, стоявшую на Москве-реке. В нее, помимо арестантов, погрузилась охрана из 10 рядовых и 1 унтер-офицера и квартального надзирателя Иванова. На борту арестантам зачитали прокламацию Ростопчина, в которой тот уверял в своих добрых намерениях и выражал надежду, что судно с иностранцами не станет баркой Харона. Толпа, наблюдавшая за происходившим с берега, улюлюкала и кричала ура! Женщины и дети, провожавшие своих родных, в отчаянии рыдали. Сами арестанты были уверены, что видят их в последний раз, так как полагали, что барку с ними непременно затопят.
Прошло несколько дней. Однажды ночью, не доходя Коломны, спавший Домерг был внезапно разбужен – откуда-то сверху на него свалился мохнатый и мокрый ком. То был верный пес, который все эти дни и ночи шел за баркой по берегу и, улучив момент, доплыл в темноте до судна, чтобы встретиться с хозяином.
10 (22) сентября, доплыв до Рязани, заключенные узнали о сдаче Москвы. Теперь уже в полном отчаянии были русские, которых арестанты видели на берегу. «Но это отчаяние продолжалось недолго, – пишет Домерг. – Вскоре случился роковой пожар, который постарались приписать французам. Правительство ухватилось за этот предлог, чтобы придать войне характер народный и религиозный. Вся Россия, казалось, почерпнула в этой великой катастрофе новую энергию».
Что же сталось с французскими актерами и их семьями, находившимися в Москве во время пожара? 4 (16) сентября, когда пожар был наиболее страшным, жена Домерга, оставшаяся одна в Москве с маленьким сыном, чудом вырвалась из горящего дома и, в разодранной одежде, неся на руках ребенка, стала метаться в поисках выхода из огненного кольца. И здесь – о, чудо! – она встретила Наполеона, пробиравшегося в сторону Петровского дворца. Жена Домерга бросилась к императору: «Государь, государь! Сжальтесь надо мною, спасите моего сына!» – кричала она. Император, сохранявший демонстративно спокойный вид, ответил: «Успокойтесь, сударыня, успокойтесь, о вас и вашем сыне позаботятся». Г-жа Домерг не отставала и, пристроившись рядом с лошадью Наполеона, дошла с ним до Петровского. Там о ней действительно позаботились.
Актрисе Луизе Фюзиль повезло больше – у нее на руках не было малолетнего ребенка. Но и ей неоднократно приходилось бегать среди горящих домов, спасать вещи от грабителей и спасаться самой. Префект императорского двора Л. Ф. Ж. Боссе, принявший в судьбе актеров живое участие, писал: «Действительно, если французских актеров сначала грабили убегавшие русские, то потом – наши солдаты, которые мало заботились о том, чтобы справиться об их национальности. Пожар довершил их несчастья».
К началу 20-х чисел сентября, когда пожар закончился, и Наполеон попытался восстановить в городе относительный порядок, большая часть актеров французской труппы влачила жалкое существование в большом доме князя Гагарина на Басманной. Без продовольствия, ограбленные, они кутались в тряпки и страдали от голода и неопределенности. Боссе, который был уведомлен о несчастьях актеров, позже писал, что «имел случай говорить о них за завтраком императору. Он велел оказать им первую помощь, назначил меня главным распорядителем над ними и приказал мне посмотреть, могут ли они в том составе, в каком были, дать несколько представлений, которые могли бы доставить развлечение войскам, расквартированным в Москве».
В своих воспоминаниях Боссе по памяти приводит имена некоторых из этих актеров: это были гг. Адне, Перу, Лекен, Беллькур, Перон, Госсе, Лефевр, г-жи Андре, Периньи, Лекен, Фюзи, Ламираль, Адне.
Под руководством Боссе и Бюрсе удалось быстро определиться с репертуаром: это должны были быть исключительно легкие и живые спектакли. Довольно быстро удалось решить и проблему театральных костюмов. Боссе обратился к главному интенданту армии М. Дюма, который открыл для него склад всевозможной одежды, вытащенной из московских домов и церквей, и сваленной в «церкви Ивана». Спектакли было решено давать в домашнем театре П. А. Позднякова, известного барина, хлебосола и увеселителя. Здание этого театра, находившееся на Б. Никитской, огонь пощадил, но все было разграблено, стояли одни стены. Однако театр быстро привели в порядок, украсив залу с небывалой роскошью, «позаимствовав» церковную утварь.
Первое представление состоялось 25 сентября по новому стилю, на следующий день после процесса над «поджигателями», призванного снять обвинения с французских властей в организации пожара Москвы; и на следующий день после организации московского муниципалитета. Открытие театра должно было решить две задачи: во-первых, отвлечь и развлечь чинов Великой армии, чей дух заметно упал из-за московских пожаров, а, во-вторых, создать впечатление, что Наполеон и его армия обосновались в Москве надолго.
25 сентября Г. Ж. Р. Пейрюсс, казначей в администрации Главной квартиры Великой армии, записал в дневнике: «Его величество хочет доставить немного удовольствия армии и администрации, расположенным в Москве, и поручил префекту Двора, барону Боссе, организовать труппу Комеди Франсе в Москве, под управлением мадам Бюрсе… Открытие произойдет этим вечером спектаклем «Игра любви и случая», а также [спектаклем] «Любовник сочинитель и лакей».
Первой пьесой была знаменитая комедия в прозе П. К. Мариво, впервые поставленная в 1730 году. Вторая принадлежала перу де Серона. Сохранился экземпляр печатной афиши, объявлявшей о спектакле 10 октября (нового стиля), где были указаны названия спектаклей, имена всех занятых в них актеров и цены. Уведомлялось также о спектаклях на 11-е и 13-е октября (нового стиля). Приведем текст этой афиши в переводе на русский язык:
«Французский театр в Москве [и]
Комеди Франсе имеют честь
представить в субботу 10 октября 1812 г.
Первое представление
«Оглушенные, или живой труп»
(”Des étourdis ou le mort vivant”),
комедию в трех актах на стихи
г-на Андре
После первого представления -
«От недоверия и злобы»
(”De défiance et Malice”),
комедия в 1 акте в стихах.»
Перечислялись имена актеров, занятых в спектаклях, указывались цены на билеты. Далее:
«В воскресенье 11 октября – «Открытая война, или Хитрость против хитрости» (’’Guerre ouvertre ou Ruse conte (так в тексте. – В. З.) Ruse“), комедия в 3-х актах. Затем – «Деревенский пройдоха» (’’L’Empromtu de campagne”), комедия в 1 акте.
Во вторник, 13-го – «Рассеянный» (”Le Distrait”), комедия в 5 актах, на стихи Регнара, сопровождаемая русским танцем.
В главном фойе театра предлагаются прохладительные напитки».
Домерг, со слов своей жены и других московских французов, остававшихся в городе во время оккупации, дал такую, достаточно «демократическую» картину происходившего: «Не было ни входных билетов, ни кассы, устраиваемой, как обыкновенно делается, вне театра. Продажа билетов производилась в галерее, рядом с залою, где шли представления. Герцог Тревизский (маршал А. Э. К. Ж. Мортье. – В. З.) постоянно, входя в театр, клал на стол кассы горсть пятифранковых монет и рублей. Простые офицеры платили также щедро и никогда не требовали сдачи; даже солдаты не пользовались обычным правом платить половинную цену и бросали в кассу больше, чем следовало бы за целое место».
Оркестр был набран, в основном, из полковых музыкантов. Кроме них в оркестровой яме оказалось двое русских: первый скрипач-солист московского театра Поляков и виолончелист Татаринов.
Остались воспоминания об этих спектаклях. «Зала была вся освещена, и актеры были хороши. Среди зрителей было несколько хорошеньких женщин, все они, как думается, были женами офицеров. Стойки фойе были заняты гренадерами императорской гвардии, которые были в рубашках с закатанными рукавами и в белых фартуках, предлагая освежительные напитки, за которые они брали очень дорого», – писал французский офицер Комб. Был в восхищении от того, что увидел в доме Познякова, и польский граф майор П. Дунин-Стжижевский, исполнявший должность начальника штаба легкой кавалерийской дивизии 5-го армейского корпуса. 12 октября он писал жене в Варшаву: «Я здесь был на спектакле; это французская комедия. Сыграна актерами очень сносно в частном доме, где устроен общественный театр, так как большой театр сгорел. Ты не можешь себе представить нескольких огромных салонов, которые мы прошли, чтобы попасть в театр. Я был в восхищении от того, что видел. Один салон, я думаю, больший, чем у тебя, был наполовину заполнен самыми прекрасными цветами».
Всего, как утверждает Боссе, было дано 11 спектаклей. Помимо спектаклей 25 сентября, 10, 11 и 13 октября, известно, что 27 сентября (все по новому стилю) давали «Рассеянного», 30 сентября – «Трех султанш» и русский танец в исполнении мадемуазель Ламираль. Кроме того, актриса Фюзиль утверждает, что 19 октября Ламираль играла в «Любовницах Протея» и на 20-е было объявлено о «Глухом». Но это маловероятно. Во-первых, потому, что выступление армии было объявлено 18-го, а 19-го утром армия уже выступила. Во-вторых, по понедельникам (19-го октября был как раз понедельник) спектаклей не давали. Поэтому считаем, что Фюзиль играла в «Любовницах Протея» в воскресенье 18-го октября.
Известно, что помимо упомянутых выше спектаклей были также сыграны «Фигаро», «Притворная неверность», «Стряпчий-посредник», «Проказы в тюрьме», «Сид и Заира». Не исключено, что сыграли также пьесу г-жи Бюрсе «Остров старух». Домерг, правда, опять-таки с чужих слов, упоминает также пьесы «Любовные безрассудства», «Мартон и Фронтен» и «Игрок».
Несколько раз сестры Ламираль исполняли дивертисмент, состоявший из русских танцев. «Это были настоящие русские танцы, – пишет Боссе, – но не такие, которые исполняют в Парижской опере, а те, которые танцуют в России. Вся прелесть этой пантомимы заключается главным образом в игре плеч, головы и всего тела». Однако, вопреки мнению Боссе, русские танцы на сцене выгоревшей Москвы восхитили не всех. Пейрюсс, один из чиновников, увидел явное несоответствие исполнявшихся на сцене танцев тогдашним обстоятельствам: «Мы смогли собрать несколько французских актеров, находящихся в изгнании. Его величество ассигновал 12000 франков на первое время. Мы уже были на двух спектаклях, которые мы нашли хорошими, за исключением катильона, который выглядел похоронным».
Значительная доля скепсиса по поводу затеи Наполеона развлечь армию спектаклями в Москве проскальзывает и в письме Бернара, генерального расчетчика Великой армии, в письме 15 октября, отправленном Ф. М. П. Руйе Ла Буйери, генеральному коронному казначею: «Ну вот, дорогой месье де Буйери, спустя месяц я стал жителем Московии, и вы видите из моего предшествующего письма и бюллетеней, что в этом городе я почитай уже целых 35 дней. Несмотря на французский спектакль, который я, правда, еще не видел, но о котором любители говорят как о чуде, я вас уверяю, что пребывание здесь не слишком веселое».
Был ли хотя бы раз на этих спектаклях император? Актриса Фюзиль, чьи воспоминания впервые были изданы уже в 1814 году, описала один такой случай. При этом главным объектом внимания Наполеона, по ее словам, стал ранее неизвестный рыцарский романс немецкого композитора Фишера, который она исполняла в пьесе «Открытая война».
Но, по-видимому, Фюзиль все же лукавила. Все иные свидетельства (Пейрюсса, Боссе, Домерга) говорят, что император на спектаклях в доме Познякова ни разу не был. Боссе нашел для Наполеона «развлечение, более подходящее его вкусам». «Среди иностранцев, проживающих уже несколько лет в Москве, которые избегли несчастья, принесенного нашествием и пожаром, – писал префект двора, – я открыл превосходного певца, синьора Тарквинио, который уже несколько лет как имел громадное имя в Италии, где он выступал в операх известного Крешентини; он жил в Москве уже два года и давал уроки пения прелестным москвичкам. Г-жа Бюрсе указала мне великолепного аккомпаниатора г-на Мартиньи, сына Винченце Мартиньи, знаменитого композитора… Эти два таланта вместе дали мне возможность доставить некоторое развлечение Наполеону среди его тяжелых трудов».
Как я уже говорил, Наполеон, организовав театр в Москве, стремился создать впечатление – у своей армии, у русских и у Европы – что намерен обосноваться в Москве надолго. 1 октября пасынок Наполеона вице-король Италии, командир 4-го армейского корпуса Е. Богарне писал жене: «Император собирается доставить актеров из Парижа; от меня он потребовал певцов из Милана…» «Обсуждается вопрос о приезде актеров из Парижа; так что похоже, что обоснуемся в Москве», – написал 3 октября Пейрюсс. Богарне был более осведомлен и проницателен, чем Пейрюсс. «Есть серьезная надежда, – сообщал он 9 октября жене, – что дела устроятся этой зимой. Мы многое делаем для того, чтобы остаться… Таким образом, не пугайся, когда узнаешь, что приедут актеры, чтобы дать спектакли, и т. д., все это убеждает больше русских в том, что мы их не покинем так быстро, как они думают, и тогда пусть они это сделают со своей стороны».
Спектакли в позняковском театре шли вплоть до самого выступления Наполеона из Москвы. Хотя в городе еще оставался гарнизон Мортье, а император продолжал заявлять о готовности возвратиться в Москву в любой момент, французским актерам стало ясно – надо срочно уезжать. Все боялись, и не без оснований, мести со стороны русских. Но и отъезд вместе с отступавшей французской армией обернулся для многих из них гибелью. Известна судьба лишь некоторых. Актриса мадам Бертель покинула Москву с двумя детьми, будучи беременной третьим. Один ребенок потерялся в суматохе возле Вязьмы, другой умер в дороге от истощения. Сама она была убита штыком часового при попытке пройти в Смоленск, так как был отдан приказ не пускать в город отставших солдат и гражданских лиц.
Фюзиль, преодолев тяжелейшие препятствия, узнав в декабре 1812 года в Вильно о смерти сына и спасая от верной гибели маленького чужого ребенка, все же смогла добраться до Франции.
Жена Домерга, покинув Москву с маленьким ребенком, претерпела многие несчастья, тяжело заболела и лишилась рассудка, но ей удалось выжить. В 1815 году в Вильно ее отыскал муж.
Руководительница труппы Аврора Бюрсе показала во время отступления, как пишет ее брат, весь «свой поэтический энтузиазм». Когда фургон, в котором она ехала, начали по приказу императора жечь, она бросилась к солдатам, умоляя их вытащить из огня… рукопись ее пьесы.
Занятной оказалась судьба кастрата Тарквинио, услаждавшего слух императора. Он попал в руки казаков. «Приятность лица, серебристый голос и округлость форм» заставили их принять его за переодетую женщину. Между казаками началась драка за обладание столь сладостным трофеем. Победитель усадил Тарквинио на лошадь и с любезностями препроводил до Вильно. Здесь одна из французских актрис и увидела его, окруженного «попечением и уважением башкир». Домерг уверяет, что «каждый вечер на дороге или на биваках Тарквинио услаждал своим мелодическим пением досуг казаков, которые иногда присоединяли грубые свои голоса к великолепному сопрано…»
Что же сталось с самим Домергом, отправленным на барке из Москвы, и его верным псом? Из Рязани пленников отправили в Касимов, затем в Муром, Нижний Новгород и, наконец, уже в холода, пешком, – в Макарьев. По дороге на Макарьев поднялась снежная буря. Пленники сбились с дороги, замерзли и уже думали, что погибнут. Неожиданно сквозь пургу они увидели одинокий дом, немедленно бросились к нему и стали стучаться в ворота. Хозяин, узнав, что это французы, категорически отказался их впускать, заявив, что его сын сейчас воюет против Наполеона. Однако слова пленников о том, что может быть и его сын в таком же, как и они, положении, и тоже где-нибудь в чужой стране ищет пристанища, несколько смягчили суровость хозяина. Теперь он был готов впустить их во двор, но сказал, указывая на пса, что не пустит «эту французскую собаку». Тогда Домерг дал знак, и его верный пес (как мы знаем, урожденный русским псом) начал «лаять и выть на разные голоса», подражая сопрано, тенору и басу. Это произвело на хозяина сильное впечатление. Пленники и сам пес были спасены.
Пес верно служил хозяину во время макарьевского плена. Затем, в Нижнем Новгороде, был похищен ярмарочным торговцем, и увезен в Арзамас. Для Домерга это стало большим горем: «Я лишился своего лучшего, последнего и верного друга – того, который не покидал меня в продолжение долгих бедствий и в самой тюрьме». Но через 15 дней, среди ночи, пес, вырвавшись от торговца и преодолев немалое расстояние, вернулся к хозяину, бурно радуясь своему счастью! Суровую московскую зиму 1814–1815 годов Домерг и его собака пережили вместе – пес спал «в конце его ложа», согревая хозяину ноги. 20 января 1815 года Домерг выехал из Москвы в Вильно, где отыскалась его больная жена и сын. Все вместе они вернулись во Францию.