Ответственность религии и науки в современном мире

Сборник статей

Религия и техника

 

 

Виталий Даренский 

 

Феномен современной техники в контексте библейской картины мира: онтологические и этические аспекты

Феномен современной техники приобрел статус одного из ключевых неклассических предметов философской рефлексии в силу того огромного значения, которое он имеет в формировании жизненного мира и души человека современной цивилизации. Различные варианты прогрессистских подходов рассматривают радикальную технизацию человеческого бытия, несмотря на эмпирически очевидные издержки, в качестве позитивной трансформации, формирующей новый тип человека. Основной презумпцией такого подхода, очевидно, является рассмотрение человека как в первую очередь биосоциального существа с фундаментальной гедонистической интенцией, а все остальные онтологические уровни его сущности либо считаются второстепенными, либо вообще отрицаются. В рамках такого типа сознания с неизбежностью формируется особый вид идолопоклонства, который может быть назван технолатрией.

Выходя за рамки названной презумпции, человеческое сознание с неизбежностью вырабатывает критическое отношение к феномену техники. Основные аргументы такого отношения могут быть типологизированы. Так, например, Хельмар Крупп отмечает, что «в общем и целом критики техники утверждают, что техника:

– означает неповиновение богоугодному порядку;

– совершает насилие над природой;

– отчуждает человека от его труда и от него самого;

– ведет к бездушной рациональности;

– отрывает людей от их корней и превращает их в безликую массу».

Нетрудно заметить, что в рамках религиозного мышления четыре последние типа аргументации по сути оказываются частными аспектами первого – исходного и фундаментального. Вместе с тем, утверждение о том, что техника несет в себе «неповиновение богоугодному порядку», не столь очевидно, как кажется на первый взгляд, и требует специальной рефлексии. Для начала рассмотрим примеры формулировок этого аргумента. Так, О. Шпенглер в завершающем параграфе второго тома «Заката Европы» пишет, что люди «фаустовской цивилизации», стремясь насильственно подчинить своей воле мироздание, «создали таким образом идею машины как маленького космоса, подчиняющегося только воле людей. Но тем самым они перешли ту неощутимую границу, за которой для многих верующих уже начинается грех», причем, добавим, грех по сути своей люцеферический, состоящий в попытке стать на место Бога хотя бы в рамках маленького, искусственно созданного, мира. И поэтому, продолжает О. Шпенглер, для аутентичного религиозного сознания «машина была признана порождением дьявола. Именно так ее всегда воспринимала подлинная вера». Тем самым, принципиально греховным здесь оказывается именно помысл о технике, сама ее идея, являющаяся по существу желанием самоутверждения полностью автономной человеческой воли. Этот грех совершается в самой глубине человеческой экзистенции, поэтому его очень трудно осознать в рамках рациональной рефлексии, наблюдающей только внешний результат технического прогресса. Последняя может поэтому предложить, как минимум, два контраргумента:

1). факт того, что техника, подобно медицине, основана на интенции человеколюбия и стремлении облегчить земную человеческую участь, что само по себе нисколько не противоречит стремлению к спасению души;

2). создание подчиненных человеку технических орудий само по себе не означает уклонения человека от воли Божией или отрицания ее всеобщности. Наконец, названная греховность самой идеи относится только к машинной технике Нового и Новейшего времени, стремящейся к господству над природой и самим человеком, но не имеет никакого отношения к простым техническим орудиям, без которых человек вообще не мог бы существовать на сверхбиологическом уровне и само наличие которых является априорным условием его существования как разумного существа. Как показывает множество случаев, известных науке, человек как биологический организм может адаптироваться к жизни в животном стаде, не пользуясь никакими орудиями, но в этом случае у него будет отсутствовать сознание и речь – атрибуты разумности. Тем самым, в рамках нашей проблемы речь идет только об особом феномене современной машинной техники (с учетом различия стадий ее развития), но не о технике вообще, поскольку само ее наличие имманентно человеческому бытию.

Рассматриваемый аргумент отнюдь не ограничивается самыми глубокими и труднопостижимыми уровнями человеческой экзистенции, доступными лишь развитому религиозному сознанию, но может разворачиваться и на более понятном уровне эмпирического бытия современной техники. Одну из принципиальных формулировок такого рода предложил И. А. Ильин в работе «Основы христианской культуры», где он пишет: «Техника влечет за собою человека: техника, которая разрабатывает вопрос о жизненных средствах и совсем не интересуется высшею целью и смыслом жизни; техника, которая вечно “открывает” и “совершенствует”, но сама работает в полнейшей духовной беспринципности, нисколько не помышляя ни о едином Совершенстве, ни о действительном Откровении». Техника «влечет» человека в том смысле, что формирует предельные смысловые интенции его деятельности, которые изначально не имеют ничего общего с «высшею целью и смыслом жизни». Более того, техника навязывает человеку особые стереотипы поведения, чувствования и мышления, которые он затем переносит и во все остальные сферы жизни – в том числе и в межличностные отношения.

Последний аспект, связанный с принудительным формированием экзистенции человека современной техникой рассматривает известный современный богослов архимандрит Рафаил (Карелин). Сопоставляя владычествование над живыми тварями и владение современными машинами, он так описывает их экзистенциальные последствия для людей: «Животные-рабы были существами, которые понимали и чаще всего любили своих хозяев. Машина-раб остается мертвой и холодной конструкцией… образовался новый вид контакта между ней и человеком. Машина не может любить, и ее нельзя любить… Человек, выросший в технологическом обществе, как гомункул в колбе, хочет повелевать, а любит только себя. Машина – это инструмент; инструментом пользуются, о нем заботятся, пока он нужен, а затем отправляют на мусорную свалку… Это отношение к инструменту создает определенный тип человека – прагматика и утилитариста, который думает о том, как использовать другого человека для достижения своих целей без всякого чувства благодарности, обязанности и ответной заботы о нем. Этот инструментализм проник во все сферы жизни, сделав из друзей всего лишь сообщников, а из супругов – компаньонов, которые нередко стремятся поработить друг друга в повседневном обиходе и превращаются во врагов. В работе с машиной необходимы числовые показатели, в общении с людьми таким показателем стал расчет. Люди стали разобщены и чужды друг другу».

Заметим, однако, что разобщение и внутренняя чуждость людей друг другу культивируется современной техникой уже в качестве обратного действия – после того, как она создана в силу какой-то особой потребности человека, какого-то события в его родовом бытии. К этому тезису мы вскоре вернемся в рамках более общей проблемы.

Признавая общую справедливость рассмотренных аргументов, трудно не заметить, что в них остается незатронутым наиболее фундаментальный и принципиальный аспект проблемы: а именно вопрос о том, каким образом появление феномена современной техники укоренено в замысле Божием о человеке и предельной онтологии человеческого существа, о которой свидетельствует библейское Откровение? Исследование этого вопроса, в свою очередь, должно опираться на осмысление сущности эволюции техники в рамках библейской картины мира в целом.

В контексте библейской картины мира возникновение самого феномена техники объяснимо двумя фундаментальными фактами: 1) разумом и свободной волей как выражениями образа Божия в человеке, благодаря которым он способен создавать не существующие в природе орудия; 2) призванностью человека владычествовать над всей тварью и расширенно воспроизводить собственное земное бытие. В последнем аспекте развитие техники в своем изначальном смысле, то есть пока без учета ее дальнейших метаморфоз, может быть понято как реализация человеком исторически первой, данной еще в Раю, заповеди… «плодитесь, и размножайтесь, и наполняйте землю» (Быт 1: 28). Действительно, «наполнение земли» было бы невозможно без развития средств ее обработки и обустраивания, средств овладения ее разнообразными ресурсами. Поэтому можно даже сказать, что первобытные изобретатели были своего рода праведниками, благодаря которым выполнялась заповедь «наполнения земли». Изначально техника как раз и возникает как средство овладения природой (в том числе и собственной человеческой природой – все более полного использования ее производительных и творческих способностей с помощью внешних орудий). Однако затем, на пороге Нового времени, с ней происходит та специфическая «мутация», о которой говорит О. Шпенглер. Она и порождает феномен современной техники, в которой уже, говоря языком М. Хайдеггера, «правит иная сущность».

В эмпирическом плане современная техника отличается от домашинной тем, что использует искусственные источники энергии и знания, которые не могли быть получены с помощью простого наблюдения над природой, но только с помощью особых интеллектуальных технологий – эксперимента и теоретического знания. Однако последние уже несут в себе ту неявную «сущность», которая будет править в современной технике. И эксперимент, и теоретическое знание основаны на фундаментальном логическом парадоксе – достижении естественного посредством искусственного. Эксперимент – это создание искусственных условий протекания процессов, наблюдая которые, мы познаем их собственные, естественные, закономерности, которые, однако, никак не могут быть просто наблюдаемы в естественных условиях. Соответственно, теория – это совокупность искусственных интеллектуальных конструктов, не существующих ни в каком «естественном» виде, с помощью которых, однако, мы фиксируем, понимаем и можем использовать собственные, естественные законы природы, не данные ни в каком естественном наблюдении. Та же самая парадоксальная сущность начинает «править» в современной технике – она стремится удовлетворить естественное в человеке с помощью искусственного так, как само естественное себя удовлетворить не может. Что же это такое?

Поскольку, как писал о. Павел Флоренский, «технические изобретения можно рассматривать как реактив к нашему самопознанию», в качестве «символа внутреннего движения жизни», то этот новый вид техники является выражением экзистенции нового типа человека и сам становится главным фактором его формирования. Что же «нового» в этом человеке? Человек стал создавать современный тип техники именно вследствие некоторого внутреннего экзистенциального события, а именно – обращения к идолопоклонству перед своим тленным «Эго», стремящемся к максимальному комфорту земного бытия, что предполагает подчинение этой цели всей наличной действительности.

Владычествование над тварью, к которому призван человек, означает ее любящее использование, при котором тварь становится частью человеческого, духовно осмысленного, бытия. Современная техника, наоборот, основана на страхе и ненависти к твари, стремлении прочно отгородиться от нее техносферой, превратить в мертвый ресурс потребления и манипуляции. Именно страх перед стихиями тварного мира, его упругой и самовластной плотью, никогда до конца не подчиняющейся человеку и его прихотям, – экзистенциальный исток неутомимого технотворчества. В Библии есть два текста, свидетельствующих о подлинном смысле и предназначении этого страха – конец Книги Иова и фрагмент Евангелия от Матфея, повествующий о буре на море и хождении по водам (Мф 14: 22–34). Иову Многострадальному дано видение самого ужасного из всех земных животных – Левиафана: так Господь отвечает на гордые вопросы о Своем всемогуществе. Иову нужно проникнуться ужасом от величия одного из земных творений, чтобы понять, насколько велик Господь, бесконечно превосходящий любое земное величие. Таково конечное предназначение страха перед стихиями тварного мира: указывая на непостижимое величие Творца, создавшего их, вразумлять людей в Нем одном искать укрепления и защиты: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится» (Пс 90: 1). Но стараясь с помощью техники подчинить себе мощь стихий, человек не только ошибается в эмпирическом отношении (ведь они еще отомстят, выйдя из-под контроля), но главное, не хочет понять смысл их мощи, то вразумление, которое Господь дает через них. Соответственно, и в упомянутом фрагменте Евангелия, повествующем о чуде хождения по водам, хрупкий корабль символизирует человеческие ухищрения, имеющие целью отгородиться от власти стихий, подчинить их своей воле. Но они не спасают от гибели, спасает только чудо веры, делающее человека неуязвимым для самой смерти.

Пытаясь подчинить себе стихии мира сего с помощью современной техники, и, казалось бы, достигая в этом все больших и больших успехов, человек на самом деле оказывается во все более глубоком рабстве у своей собственной смертной природы. Дело в том, что, в отличие от простых технических орудий, современная техника, использующая искусственную энергию для достижения искусственно созданных целей, – совершенно избыточна по отношению к фундаментальным целям и смыслам человеческого бытия. Более того, отнимая силы и время на искусственное, она уже не оставляет их на главное. Этот вид техники изначально основан на глубоко иррациональном и противоестественном во всех отношениях стремлении к избыточному потреблению ресурсов и избыточному комфорту, привычка к которым с неизбежностью приводит к психофизиологической и нравственной деградации человека. Формируемый современной техникой человек радикально деперсонализируется, он «не должен точно знать, чего же он желает; ему достаточно лишь интуитивно ощутить некоторый дискомфорт в связи с нехваткой чего-то, как весь техногенный аппарат обеспечения существования закружится перед ним во всем богатстве контролируемого выбора, призванный не просто удовлетворить любое допустимое желание во всех его нюансах, но сгенерировать это самое желание, оправдать… его правомерность и «нормальность»»; таким образом, поведение человека в конечном счете сводится «к примитивным формам рефлекторного реагирования на различные раздражители, результаты которого известны заранее… такое освобождение на уровне первичных позывов нездоровой человеческой психики сопровождается установлением опосредованного условиями существования, но от этого еще более жесткого контроля над сознанием человека. И репрессивность этого контроля заключена в самой системе потребления, самом дискурсе техногенного универсума… Нарушение личностной идентификации… психологическая примитивность являются, таким образом, не просто следствиями, но ключевыми условиями техногенного порядка существования, которые необходимо должны воссоздаваться в массовых масштабах как единственное условие воссоздания техногенного общества».

Таким образом, живя в современной техносфере, человек изначально нудительно формируется как ненасытный эгоцентрический сибарит-потребитель – и противостоять этому цивилизационно-принудительному воздействию чрезвычайно тяжело. Что представляет собой это состояние, этот тип человека с точки зрения библейского откровения о человеке как свободном существе, призванном к спасению от тлена смерти, богоподобию и вечной жизни? Не что иное, как тотальное забвение своей сущности и призвания, состояние усиленно культивируемой одержимости низшими душевно-телесными стихиями. А современная техника, соответственно, в рамках такого понимания есть инструмент культивирования и воспроизводства такого состояния, совершенно независимо от того, какие рациональные цели ею при этом декларируются. Тем самым, онтология современной техники имеет вполне определенный этический коррелят: этот вид техники в своей подлинной духовной сущности может быть понят как опредмеченный грех. В ней «опредмечен» родовой грех человечества, погружающегося в забвение высших целей и потребностей человеческого бытия.

В рамках библейской картины мира особым образом раскрывается не только антропологический, но космологический смысл современной техники. Действительно, что с библейской точки зрения означает тот факт, что человек создал нечто, что потенциально может полностью уничтожить и его самого как родовое существо, и вообще все живое, оставив в творении лишь неорганическую материю? Что значит тот факт, что с помощью ядерного оружия человек самовольно может прекратить свою историю навсегда? О самом человеке это свидетельствует, словно «методом от противного», что он есть образ Божий, поскольку волен распорядиться собственным бытием столь радикальным образом, явить по отношению к самому себе абсолютность негативной свободы – подобно тому, как Бог явил абсолютность позитивной свободы, создавая этот мир и человека актом абсолютной любви. Но о самом мире, в свою очередь, факт появления в нем чего-то такого, что может полностью уничтожить его же высшие сущности – жизнь и разум, – свидетельствует, что тварный мир в своей подлинной сущности не есть совершенный и самодостаточный «космос», но временный, уязвимый, саморазрушающийся, хрупкий «век», именуемый в Библии словом «олам». Как писал С. С. Аверинцев, «греческий “космос” покоится в пространстве, обнаруживая присущую ему меру; библейский “олам” движется во времени, устремляясь к преходящему его пределы смыслу». «Олам» изначально движется к своему Концу, имея свой конечный смысл вне себя, а не в себе; поэтому в таком мире вполне естественно может возникать нечто, что эмпирически демонстрирует его смертность и конечность. Тем самым, как и в первом случае, можно сказать, что высшая разрушительная форма современной техники словно «методом от противного» свидетельствует, что мир как «космос» – это лишь видимость, оболочка, но в своей предельной сущности мир действительно есть библейский «олам» – век смертный и преходящий.

Библейское Откровение свидетельствует о человеке как о существе, сущностно обращенном к Богу, несущем в самом себе Его непреходящий образ. Независимо от того, каким образом каждый конкретный человек переживает и объясняет себе эту предельную сущностную обращенность, определяющую предельные интенции его сознания (такие объяснения могут быть и атеистическими), она всегда неизбывно присутствует в каждом. Что же делает современная техника с этой фундаментальной и неизбывной обращенностью? Предельную онтологию современной техники, захватывающую самую глубину человеческого бытия – его открытость Истине – феноменологически описывает концепция М. Хайдеггера, суть которой может быть обобщена в следующих формулировках ее автора: «Техника – вид раскрытия непотаенности… область выведения из потаенности, осуществления истины… Существо современной техники ставит человека на путь такого раскрытия потаенности, благодаря которому действительность повсюду, более или менее явно, делается состоящей-в-наличии… Человек… становится просто поставителем этой наличности – он ходит по крайней кромке пропасти, а именно того падения, когда он сам себя будет воспринимать уже просто как нечто состоящее в наличности… и поэтому уже никогда не сможет встретить среди предметов своего поставления просто самого себя… Угроза человеку идет даже не от возможного губительного воздействия машин и технических аппаратов… Господство по-става грозит той опасностью, что человек окажется уже не в состоянии вернуться к более исходному раскрытию потаенного и услышать голос более ранней истины… Существо техники грозит раскрытию потаенного». Тем самым, способ раскрытия непотаенности (истины) сущего, реализуемый современной техникой как «постав» (gestell) опасен тем, что приучает людей воспринимать в качестве реального и действительного только то, что поставлено-в-наличие в смысле полной подчиненности и производности от человеческой прихоти, – такая реальность, по М. Хайдеггеру, перестает быть даже объектом (ибо объект, по определению, есть нечто нам самостоятельно противо-стоящее). Не говоря уже об атрофии способности воспринимать нечто в качестве субъекта, а тем более абсолютного Субъекта. Естественно, такая атрофия не наступает сразу и никогда не бывает абсолютной, тем не менее именно она является тем сущностным изменением в способе восприятия реальности как таковой, который формирует современная техника.

Очевидно, у М. Хайдеггера нет прогрессистского идолопоклонства перед техникой – наоборот, он ее «расколдовывает» самым радикальным образом, – но у него сохраняется идолопоклонство перед человеком (антрополатрия). Действительно, по версии М. Хайдеггера, коллизия человека и техники происходит в некоем радикально обезбоженном универсуме, где человек исключительно своими силами, подобно Мюнхгаузену, вытащившему себя за волосы из болота, способен преодолеть онтологическую катастрофу «постава» путем возвращения технике ее исконного – пойетического – существа. Но возможно ли это? Даже по логике самого М. Хайдеггера невозможно без некоторой внешней человеку «точки опоры», если, как он говорит, человек сущностно вовлечен в «постав» как в неотвратимую эпоху своей бытийной судьбы. Но в полной мере эта невозможность становится понятной на уровне библейского откровения о человеке.

Согласно библейскому Откровению, человек есть духовно-душевно-телесное существо, сотворенное по образу и подобию Божию для вечного и совершенного бытия, но утратившее этот способ бытия в результате первородного греха. Эта первичная онтологическая катастрофа присутствует в нынешней человеческой природе не только как смертность, но и динамически – как невозможность быть благой каким-то «естественным» образом, без специальных усилий: все «естественно» благое в актуальной человеческой природе есть результат таких усилий и неизбежно разрушается при их прекращении. Тем самым, возможность и даже неизбежность онтологических «сломов», подобных «поставу», определяется самой падшестью человеческого существа, разрушенностью его первичного совершенства. Но, соответственно, и способ их преодоления ни в коей мере не может быть имманентным, то есть основанным исключительно на собственных, «естественных», силах падшего человеческого существа – а только следствием обращения к Богу, изменяющим всю структуру и сущностную наполненность человеческого бытия.

В этом контексте принципиальный вопрос: «Как относиться к современной технике?» должен быть поставлен в принципиально иной плоскости, выходящей за рамки тривиальной дилеммы технолатрии и технофобии. Искусительная мощь современной техники, действующая на всего человека, делая его катастрофически глухим к христианскому пониманию смысла своего бытия, добавляется ко всему сонму соблазнов как их особо концентрированное выражение. Выйти из техносферы и вернуться в более-менее естественный человеческий мир возможно лишь монахам, да и то далеко не всем. А для мирян жизнь в современной техносфере есть их подлинная бытийная судьба, призвание и испытание. Но для всех в равной степени уже сам выбор открытости Благой Вести и уже само желание жить в со-ответствии с ней (даже независимо от степени реализации последнего) – теперь, в эпоху техногенной цивилизации, стали труднее, чем во времена язычества и гонений, и поэтому сами по себе должны рассматриваться как великий нравственный подвиг, на который, к счастью, человек еще вполне способен. Современная техника есть благо постольку, поскольку излечивает от навязчивой иллюзии легкости и естественности подлинно христианской жизни, нудительно делая ее подвигом, требующим постоянного усилия всего человека, противостоящего тьме века сего, – подвигом не только по ее тайно-смиренной сути, но и по открытому, исповедально-ответственному, выражению.

 

Кристин Леджер 

 

Родственная основа человеческой креативности: о богословии технологий

В данной статье вниманию читателя предлагается богословская критика современной технологической культуры, а также возможные пути постижения человеческой способности к творчеству, базирующиеся на тринитарной трактовке доктрины сотворения мира. Я прибегну к богословским прозрениям, дабы обозначить, каким образом технологическая практика человечества расходится с творческим духом Бога, и наоборот, по каким признакам мы можем распознать истинное творчество в нашей культуре и в соответствии с ним формировать нашу этику технологий.

Это работа является вкладом в относительно новую область науки – в богословие технологий. Богословие технологий является своего рода связующим звеном между более устоявшимися областями науки, религиозными исследованиями и этикой технологий. Предлагаемая статья является результатом диалога между философией технологии и доктриной сотворения мира. Также она сформировалась на основе взгляда на технологию как на нечто большее, чем просто свободную от ценностных критериев область применения науки. Технология скорее представляет собой культуру, способ существования человека, и она поднимает богословские проблемы касательно нашего призвания – нас, людей, созданных по образу и подобию Божьему.

Технологическая культура и эрозия сообщества

Недавно Алан Ву, 21-летний председатель Австралийской ассоциации по делам молодежи, выступил с докладом о технологических переменах и их влиянии на жизнь в сообществе (2005). Он отстаивал мнение о том, что современная технологическая культура вызывает среди его сверстников такие тревожащие проявления, как индивидуализм, материализм, цинизм по отношению к общественным институтам, эгоизм и поверхностность в социальных отношениях.

Чтобы проиллюстрировать свою точку зрения, он привел в пример онлайновое общение. Общение посредством электронной почты и Интернета, по его мнению, не создает истинной общности, поскольку не требует жертвенности, преданности и ответственности, характерных для отношений в реальном мире. В продолжение этой мысли он, в частности, сказал: «[С]егодня молодые люди как никогда легко ориентируются в мире технологий… [М]ы выросли на них, мы привыкли к ним, мы ощущаем совершенную уверенность и свободно обращаемся с ними. [М]олодые люди… чувствуют себя более комфортно, общаясь через Интернет [и] с помощью относительно безличных опосредованных форм общения, нежели взаимодействуя с людьми в ситуациях реальной жизни». Но, поскольку «молодые люди обладают более широким кругом социальных взаимосвязей, чем когда-либо, … то эти взаимосвязи носят более поверхностный характер, чем когда бы то ни было. Мы знакомы и мы поддерживаем связь с бо́льшим числом людей, чем предыдущие поколения, но контакты с этими людьми преимущественно далеки от тесных… Мы используем эти связи лишь для достижения своих целей, но большей частью им недостает стойкой верности или длительности личностных отношений».

Алан Ву сказал намного больше, чем можно прочесть в этих строках, и особенно меня удивило то, что эти слова были сказаны молодым человеком. Это был не старик, движимый ностальгией по ушедшему, обидой и разочарованием по поводу того, что не смог освоить новую технологию, или боязнью нового. Это был юноша, охваченный острой тоской по общности, высказавший мнение, что наша технологическая культура препятствует его поколению в поиске общности, исполненной жизнерадостности и внимания друг к другу.

Так как же нам следует понимать природу и свойство общности, которого ищем мы все, от мала до велика? И каким же образом наши технологии способствуют или препятствуют этому поиску? Я предполагаю, что постижение сути проблемы может быть найдено в природе человеческой креативности и ее богословских основах родственности и общности. Откуда проистекает человеческая способность творить? Каковы ее основные характеристики? Каким образом мы можем обнаруживать, обогащать и развивать креативность в нашей технологической культуре? Этими вопросами занимается богословие технологий.

Это побуждает нас начать разговор о христианском богословии мироздания и современной философии технологии. Эти отрасли знания ведут речь о природе человеческой креативности и воспитывают в нас понимание важности здоровых взаимоотношений с людьми, с миром природы и с Богом, началом мироздания.

Эта дискуссия заинтересует в первую очередь тех философов технологии, которые рассматривают последнюю скорее как культурную силу, нежели свободную от ценностных критериев область применения науки. Это в первую очередь Мартин Хайдеггер, чье авторитетное эссе 1953 г. «Вопрос о технологии» явилось предвестником более современной философии технологии. Также сюда можно отнести Жака Эллюля (1980), Лэнгдона Уиннера (1978) и Яна Барбура (1993). Здесь я буду ссылаться на работы Альберта Боргмана (1984), в особенности говоря о проблеме творчества и родственности.

Альберт Боргман – современный философ технологии, а также убежденный христианин римско-католической традиции. Будучи известным преимущественно благодаря его философскому трактату «Технология и характер современной жизни» (1984), он является также авторитетным ученым в развивающейся области знания – в богословии технологии. Философия технологии Бергмана выдвигает тезис о том, что преобладающий способ отношения к миру характеризуется применением все большего числа технических средств, отдаляющих нас от реалий материального мира. Эти средства облегчают нам жизнь, но в то же время им свойственна абстрагированность и удаленность от механизмов, которыми они управляются. Они заменяют предметы и действия, которые традиционно применялись, понимались человеком и приносили ему удовлетворение, будучи в значительно большей мере сообразованы с человеком. Например, плеер iPod обеспечивает удобство прослушивания музыки, а центральное отопление – комфортную подачу тепла. И то, и другое важно для хорошего самочувствия человека. Как бы то ни было, плеер iPod с успехом заменяет обычай собираться вместе с друзьями и играть на музыкальных инструментах. Центральное отопление отменяет необходимость взаимодействия всех членов семьи для выполнения взаимосвязанных задач с целью поддержания огня в камине. Таким образом, важные социальные традиции оказались сведены к обеспечению удобствами. Часто мы практически никак не участвуем в производстве благ цивилизации, равно как и не вникаем в подробности этого процесса.

Бергман считает, что в современном мире – по меньшей мере, в богатых индустриальных странах – нам всего лишь нужно уметь нажать на кнопку, чтобы обеспечить себя тем или иным предметом потребления или услугой, будь то пища, музыка, тепло, коммуникации, здоровье или даже религия. Физическая среда и социальные практики, когда-то составлявшие основу и смысл нашей жизни, оказались вытеснены. Мы практически утратили сущность многих отношений. Избавляя нас от нудной и тяжелой работы, от ненужных страданий, удобства могут с тем же успехом лишить нас тех отношений, которые мы ценим. Наша вера в автономную безопасность, сопровождаемую компетентностью в области технологий, отделяет нас от целого спектра отношений с другими людьми и с окружающим миром.

Бергман, критикуя технологическую культуру, не отвергает ее полностью. Он признает важную роль технических средств в удовлетворении базовых человеческих потребностей. Он не призывает к тому, чтобы мы выбросили наши плееры iPod и демонтировали батареи центрального отопления. Но он предостерегает об опасности слепого преклонения перед технологическим образом жизни, ибо в таком случае наше отношение к миру обретет сугубо инструментальный характер. Опасно сводить все многообразие отношений к людям и к миру лишь к техническим средствам. Если мы позволим себе ограничиться исключительно технологизированным образом мыслей, то станем рассматривать людей лишь как средства для обеспечения необходимых нам удобств. В результате страдает качество отношений. Мы становимся скорее разрушителями, чем созидателями. Это приводит к экологическим проблемам, социальной дисгармонии и, в конечном счете, к отчуждению от Бога, источника нашего существования.

Инструментализм и культ – вот два главных объекта современной критики технологической культуры. Оба указывают на безразличие к области человеческих взаимоотношений. Наше потребительское отношение к миру и людям, также созданным Богом, как и мы сами, низводит их до объектов манипуляции, производимой одним нажатием кнопки. Прославляя нашу возможность контролировать друг друга и окружающий мир с помощью техники, мы возводим эту способность в ранг культа и в итоге отворачиваемся от Бога – источника мироздания.

Боргман призывает нас защитить те предметы и обычаи нашей культуры, которые обогащают область наших взаимоотношений. Он выступает за такой образ жизни, при котором человек целенаправленно взращивает творческие традиции, которые связывают нас с другими людьми и окружающим миром, создавая их общность. Прогулки в уединенных уголках дикой природы, игра на музыкальном инструменте, приготовление пищи и совместная трапеза, чтение художественной литературы – все это примеры традиций, которые расходятся с простым потреблением аудиозаписей, телепрограмм и фаст-фуда.

Необходим двусторонний подход к технологической практике: во-первых, иметь представление о том, каким образом технические средства влияют на наши отношения друг с другом, с окружающим миром и с Богом и, во-вторых, заниматься теми видами деятельности и поощрять те способности, которые укрепляют эти отношения.

Родственная основа человеческой креативности

Итак, какое же отношение все это имеет к другому участнику этого разговора – христианской теологии творения.

Жизнь во взаимодействии, а не самодостаточность и изоляция – вот определяющее свойство Бога и Божественного творения. Именно наше представление о Боге как о едином в трех лицах и составляет ядро тринитарной доктрины. Тринитарная трактовка богословия творения ведет речь о связанности, наполняющей реальность, о «бытие в общении» (Gunton 1991:10). Родственность – свойство сокровенного бытия Бога, основы всего сущего. Следовательно, всё Творение и каждый из сотворенных предметов не может ни существовать, ни рассматриваться отдельно от остальных.

Это родственное понимание Бога и творения указывает на то, как нам следует рассматривать себя в качестве способных к творчеству людей. Это, в свою очередь, влияет на наше понимание человечества с богословской точки зрения как imago dei, образа и подобия Божьего.

В 1967 г. Линн Уайт-мл. (1967) опубликовал статью в журнале «Сайенс», озаглавленную «Исторические корни экологического кризиса», где он обвиняет христианскую доктрину сотворения мира в разрушительной эксплуатации Земли человечеством. В то же время он отстаивал мнение о том, что христианское богословие мироздания было использовано человечеством в качестве логического обоснования того, что оно приняло на себя доминирующую роль над остальной природой, роль, которая исполнялась с помощью науки и техники.

Подобные исследования бросают тень на доктрину imago dei. На первый взгляд, они утверждают, что imago dei подталкивает нас к принятию самонадеянной и доминирующей позиции. Но действительно ли именно превосходство знаменует сотворение по образу и подобию Бога?

Может ли imago dei, столь часто упрекаемый в разрушительной эксплуатации мира человечеством, претендовать на пересмотр, и может ли он обозначить некоторые богословские ориентиры для этики технологии? Чему imago dei может обучить нас в отношении природы человеческой креативности, верно истолкованной и примененной на практике?

Существует как минимум четыре богословских традиции в отношении imago dei (Peters 2000:153–155). Одна из них рассматривает людей как богоподобных в мыслительном плане – то есть наш разум является отражением божественного. Она связывает способность человека к рациональному мышлению с божественным разумом и выдвигает тезис о том, что именно наша способность к решению проблем и делает нас людьми и возлагает на нас ответственность за экономное расходование ресурсов окружающего мира.

Другая традиция рассматривает людей как богоподобных в моральном плане. В соответствии с этой интерпретацией мы сотворены как духовные существа со свободной волей, участвующие в божественном управлении природой. Мы призваны осуществлять моральное правосудие, властвуя над Землей и существами, населяющими ее.

Именно две первые трактовки imago dei, сводящие богоподобие людей к мыслительному или моральному сходству с Богом, и ассоциируются с антропоцентричным, эгоистичным и эксплуататорским поведением человечества. На основании способности человека к мышлению и суждению, мы имеем тенденцию рассматривать себя изолированно от остального сущего. Подобная позиция ведет, таким образом, к эгоистичному и легкомысленному поведению. Тем не менее я склонна думать, что связь особой роли, отведенной людям, с их разрушительным поведением не является непреложным фактом, а лишь вытекает из неадекватного и ограниченного понимания imago dei. Именно в третьей и четвертой традициях, на мой взгляд, и содержится потенциальная возможность пересмотра роли людей в мире.

Третья традиция imago dei рассматривает людей как причастных к божественной способности к установлению взаимоотношений: мы живем во взаимодействии с другими. Четвертая традиция толкует человеческое богоподобие с позиции креативности: мы – соратники Бога в процессах актуального творчества.

Родственная трактовка imago dei, признавая особую роль человека в сотворенном Богом мире, подразумевает, что эта роль выражается не в эксплуатации и контроле, а в развитии и поддержании наполненных любовью животворных отношений. Родственная интерпретация вовсе не требует от людей отказа от особой, серьезной ответственности в этом мире, возложенной на нас Богом. Однако она настоятельно указывает на необходимость исполнения наших ролей и обязанностей таким образом, чтобы были учтены взаимосвязи и различия Бога и всего сущего.

Родственность имеет далеко идущие последствия для человеческой креативности. Это приближает нас к четвертой традиции imago dei – человеческого богоподобия с точки зрения креативности. Истинная способность к творчеству напрямую зависит от нашего понимания взаимосвязанности мироздания. Люди призваны жить в единстве подобно божественному бытию в единстве с божественной самостью и сотворенным миром. Смысл этой первичной родственной идентичности в том, что мы призваны реализовывать наши творческие способности, полностью осознавая и обогащая исполненные любви отношения. Истинная креативность определяется родственностью.

Трактовка imago dei, базирующаяся на родственности и способности к творчеству, таким образом, напоминает нам о том, что наши творческие искания не рождаются независимым образом, они связаны с Богом, которому мы обязаны самим своим существованием. Эта родственные узы неразрывно связывают нас с Богом и мирозданием. Тед Питерс выражает это так: «Взаимосвязь с Богом делает возможной взаимоотношения людей. Тем самым imago dei вовсе не является непременным свойством людей, скорее это постоянное взаимодействие между Богом и человеческим замыслом» (2000:154). Потому креативность, осмысляемая и практикуемая отдельно от осознания себя как объектов творения, или с позиции людей, пекущихся только о собственных интересах, не имеет ничего общего с истинной креативностью.

Бердяев особенно подчеркивает тот факт, что истинное творчество отличается жертвенностью, бескорыстием и любовью. Обожествление наших собственных достижений, или восхваление самих себя противно творческому духу. Любовь к другим, а не власть над ними – вот источник истинного творчества. Цитируя Бердяева, «[т]ворчество есть духовное делание, в котором человек забывает о себе… И человек согласен губить свою душу во имя творческого деяния. Невозможно делать научные открытия, философски созерцать тайны бытия, творить художественные произведения, создавать общественные реформы лишь в состоянии смирения» (1937:130).

Культуры koinonia

Так каким же путем возможно информирование и формирование нашей повседневной культуры посредством творчества, основанном на осознании нашей взаимосвязи с Богом и всем миром?

Родственный характер бытия Бога не относится ко всем формам взаимоотношений, а только к тем, которые характеризуются koinonia – исполненным любви единством. В koinonia нет места культу и самовосхвалению.

В наших отношениях мы призваны воссоздать koinonia, выражающую наполненные любовью отношения тринитарного бытия Бога. Koinonia свойственно признание и уважение, а не равнодушие и эксплуатация. Она представляет собой альтернативу эгоизму и отчуждению, типичным для технологической культуры. Наиболее яркое свое отражение она находит в практике евхаристии.

Наша повседневная жизнь характеризуется хитросплетением различных видов деятельности, в том числе совместных: работа, учеба, приготовление и принятие пищи, путешествия, забота о детях, уход за больными. Каждый из них обнаруживает влияние технологической культуры. Способ осуществления каждого из этих видов деятельности становится самостоятельной культурой. Она принимает характер и форму, свидетельствующие о наших взглядах на мир и о стиле жизни (Lathrop, 1999).

Именно посредством этих микрокультур мы можем практиковать дисциплины koinonia и тем самым целенаправленно признавать и чтить взаимосвязанность мира. Эти микрокультуры нашей повседневной жизни могут быть сформированы посредством нашего осознания неотъемлемой взаимосвязи сущего, единства в сердце мироздания. Я называю эти микрокультуры культурами koinonia. Барнс объясняет это так: «Наши технологии не являются нейтральными инструментами с духовной точки зрения… В процессе их применения… мы все глубже вовлекаемся в особый способ бытия в мире, который делает людей такими, какими являемся мы, создает тот тип отношений, который типичен для нас; а также характерный для нас способ понимания и переживания Бога» (2001:155).

Практика церковных таинств отражается в этих микрокультурах повседневной жизни. Она также помогает нам вспомнить о нашей сотворенной природе. Совместное собрание на богослужении подавляет проявления восторга по поводу своих возможностей и преклонения перед своей технической компетенцией. Мы призваны создавать вещи и следовать практикам, которые признают и воссоздают общность, а не пренебрегают ею и разрушают ее.

Боргман устанавливает связь между культурой потребления пищи в нашей повседневной жизни с преломлением хлеба и питием вина в евхаристии или Божественной литургии (1996:40). Застольная культура – одна из наиболее очевидных форм, в которой наша обыденная жизнь перекликается с духовной. В основе евхаристии лежит соблюдение завета Христа о совместном преломлении хлеба в память о нем.

Однако в нашем технологическом обществе люди постепенно утрачивают культуру потребления пищи. Еда и питье нередко превращаются в сугубо функциональные процессы. Потребление фаст-фуда, часто в одиночку, нежели в компании людей, становится все более распространенным явлением. Производство и распространение продуктов питания все больше отдаляется от нашей повседневной жизни. Поскольку ежедневная культура принятия пищи постепенно разрушилась, то именно ее возрождение способно укрепить весь спектр исполненных любви взаимоотношений, общность, koinonia.

Вербальная культура, культура общения – еще одна форма культуры, в которой наша обыденная жизнь перекликается с духовной. Как отметил Алан Ву, молодой австралиец, информационные технологии меняют характер взаимоотношений людей. Время, место и физическое присутствие все сильнее отдаляются от наших моделей взаимоотношений. В этом контексте традиционная модель общения и обмена информацией в церковной общине, например устное чтение Библии, молитва и пение прихожан, выглядит довольно архаично.

Может ли koinonia существовать в киберпространстве? Общение посредством компьютера, согласно Боргману, никогда не заменит естественную и культурную информацию, которая объединяет людей, стимулируя личное взаимодействие друг с другом и с миром. Под естественной информацией он понимает сведения о реальности (например, о радуге и книгах). Культурная же информация – сведения для реальности (например, рецепт или партитура). Электронное общение – это информация, подобная реальности, – то, что мы называем виртуальной реальностью. Боргман утверждает, что естественная и культурная формы информации нуждаются в целенаправленном покровительстве и заботе, чтобы они не утратили свою способность создавать koinonia. Наша способность распознавать природные знаки в окружающем мире может лишь усилить наше понимание и помочь по достоинству оценить существование родственной связи с иными творениями Бога. Мир говорит с нами на языке, совершенно непохожем на строго инструментальный. Эта культура речи находит свое естественное выражение в евхаристии, где наша вербальная культура и Слово Божье обретают наиболее явную взаимосвязь. Это приобщает нас к этике коммуникации, которая вызывает к жизни общность, искреннюю речь, открытое общение, где проповедуемое Слово Божье обеспечивает всем возможность высказаться и быть услышанными (Barns 2001:70).

Если мы привнесем воображение, вдохновленное родственностью и общностью, в нашу обыденную жизнь, то, вероятно, сможем противостоять господству инструментальной логики и убаюкивающему влиянию технологической культуры. Мы можем начать больше ценить безусловную важность создания и поддержания здоровых взаимоотношений в социальной, экологической и духовной жизни. Тогда это может помочь нам обрести верное представление об истинной человеческой способности к творчеству. Тогда вопрос о путях развития этики технологии встанет перед нами самым серьезным образом. Как нам в процессе творческого поиска обнаруживать, ценить и заботиться о процветании исполненных любви отношений друг с другом, окружающим миром и Богом? Человеческая креативность носит глубоко родственный характер. Истинная способность к творчеству – это выражение нашего родства с Богом и его творениями. Каждый раз, когда наш технологический взгляд на мир и технологическая деятельность отрицают это родство, мы утрачиваем наше творческое начало и не можем жить по образу и подобию Бога.

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННЫХ ИСТОЧНИКОВ

Barbour, Ian G. Ethics in an Age of Technology. San Francisco: HarperSanFrancisco, 1993.

Barns, Ian. 2001. Living Christianly in a Technological World. Неопубликованная работа.

Berdyaev, Nicolas. The Destiny of Man. London: Geoffrey Bles, 1937.

Borgmann, Albert. Technology and the Character of Contemporar y Life: A Philosophical Inquiry. Chicago: The University of Chicago Press, 1984.

Technology and the Crisis of Contemporary Culture. American Catholic Philosophical Quarterly (70). 1996. 33–44.

Ellul, Jacques. The Technological System / Пер. Joachim Neugroschel. New York: Continuum, 1980.

Gunton, Colin E. The Promise of Trinitarian Theology. Edinburgh: T&T Clark, 1991.

Heidegger, Martin. The Question Concerning Technology. – В кн. Martin Heidegger: Basic Writings: From Being and Time (1927) to the Task of Thinking (1964) / Под ред. David Farrell Krell. 2nd ed. San Francisco: HarperSanFrancisco, 1993.

Lathrop, Gordon W. Holy People: A Liturgical Ecclesiology. Minneapolis: Fortress Press, 1999.

Peters, Ted. God – The World’s Future. 2nd ed. Minneapolis: Fortress Press, 2000.

White, Lynn Jr. The Historical Roots of Our Ecological Crisis // Science (155):1203–1207, 1967.

Winner, Langdon. Autonomous Technology. Cambridge, Massachusetts: The MIT Press, 1978.

Wu, Alan. Designing a Future or Tempting Fate, [cited 24 September 2005], 2005. Доступно на: .

Перевела с английского Мария Кузнецова

 

Марина Савельева 

 

Нанотехнологии: мифический характер научного опыта познания

Роль мифа в процессе становления современного научного познания

Ныне в философской литературе весьма популярно мнение о том, что общество движется от мифа к мифу , в том понимании, что любая ситуация не просто может осмысливаться или интерпретироваться рационалистически или иррационалистически, но сама по себе, объективно содержит и рациональное, и иррациональное содержание. Следовательно, она может не только познаваться и изменяться мыслящим субъектом, но внутренне содержит импульсы к развитию, которые субъект не способен предугадать и на которые не способен повлиять.

Это означает, что истолкование мира, в котором живет человек, как семантического пространства ныне оказывается не вполне продуктивным. Есть ситуации текстового характера и есть ситуации, где текст отсутствует, поскольку отсутствует принцип их познания. То есть, являясь по содержанию частью человеческого мира, эти ситуации, по сути, трудно назвать «человеческими» в силу их непознаваемости ни в данный момент, ни когда-либо. В этом случае сферы рационально и иррационально понимаемых вещей оказываются абсолютно автономными и непротиворечивыми, поскольку утрачивают единство основания для взаимоотношений.

Иными словами, современный миф есть следствие (и основание) утраченного единства мира. А поэтому это уже не традиционная рефлексия в сторону нетрадиционных вещей, а попытка формального вмешательства в самоё структуру мышления; это не просто изменение смысловых акцентов, а влияние на сам принцип формирования мышления.

Это попытка изменения самого статуса рефлексии в процессе миро-освоения с помощью введения нового принципа познания: «нетрадиционным вещам – нетрадиционная рефлексия». Поэтому сегодня миф характеризуют более конкретно, – как социальный миф, – как то, что не только продуцирует пространство социальных отношений, но и само с необходимостью этим пространством создается.

Общество, стоящее перед возможностью самопознания в различных мировоззренческих традициях, оказывается заключенным в рамки реальности «всеобщего пространства абсолютных возможностей» и действительно выстраивает свою жизнь, исходя из принципа дуализма мифического и рационалистического типов восприятия пространства. Но поскольку реально оно все же является одним и тем же обществом, то старается не только мириться с этим дуализмом, но одновременно и преодолевать его или хотя бы показывать его относительность. Ведь до сих пор человеческая история осуществлялась на едином основании и сопровождалась по этому поводу адекватной рефлексией. Даже дуализм XVII в. не нарушал этой картины, так как был рационалистическим дуализмом, то есть предполагал двойственность субстанциальности, но не сознания. Ныне же речь идет об утрате самой возможности единства.

Однако эта ситуация, как и любая другая, не является непреодолимой. Мифический опыт сознания, лишающий мир единства познания, так же точно способен восстановить это единство. В этом случае происходит своеобразная смысловая «диффузия»: рациональные явления содержательно вписываются в рамки мифа, а мифические обнаруживают в себе превращенные рационалистические возможности (логику мифа, о которой говорили еще Я. Э. Голосовкер и К. Хюбнер).

Получается, что миф, сам выступающий следствием или порождением рационалистической сферы, в свою очередь, проявляется в общественном сознании в амбивалентном соотношении принципов хаотичности и организованности событий. Будучи хаотичным по форме, миф, тем не менее, стремится внутри себя организовать некоторый мир – мир хорошо организованного хаоса (хаосмос). Именно это и делает жизнь в условиях мифа особенно сложной: с одной стороны, есть стремление к упорядочению, с другой – отсутствует сам принцип понимания порядка.

Миф неподвластен действию объективных законов общественного развития; присутствие мифа в социальном мире означает, что общество некоторым образом метафизически и реально выпадает за пределы действия этих законов, его существование становится спонтанным. Это может произойти вследствие безудержного нарастания действия определенных социальных практик – прежде всего научных, технологических. Тогда человечество незаметно для себя перестает контролировать процесс развития в аспекте научно-технического прогресса. Когда же оно замечает это, изменить что-либо уже поздно, отменить произошедшее уже нельзя. Тогда общество начинает искать выход в создании противодействующих шагов. Оно пытается найти основания для различных порядковых ситуаций, частично заменяющих законы. Прежде всего, это выражается в создании универсальных технологий мышления для обеспечения стабильного межличностного и межкультурного понимания в масштабах всей земной цивилизации. Эти универсальные мыслительные технологии призваны заменить собой традиционные законы логики – но не в том понимании, чтобы сделать мышление алогичным, а в том, чтобы сделать его прозрачным, лишенным диалектической многозначности. Для этой цели следует использовать логические законы, сделать их несамостоятельными, напрямую зависимыми от объективных обстоятельств. Тогда мышление будет возможно полностью смоделировать, закодировать и адекватно истолковывать. Человеческий разум ни чем не будет отличаться от машинного, разве что в худшую сторону (его будет тормозить чувственный аспект сознания).

А в области научного познания и научного опыта стоит задача создания таких универсальных технологий, с помощью которых можно было бы осуществить наиболее дерзкие мечты – мечты о «втором сотворении мира», о познании тайны жизни, о стирании различий между природой и Духом, и при этом осуществлять тотальный контроль над миром. Поэтому сегодня мы имеем достаточно оснований говорить о том, что в научной сфере все популярнее становится миф человека как всесильного субъекта-Творца, выполняющего одновременно различные функции – от создателя до пользователя; причем этот миф имеет одно существенное отличие от мифа, скажем, «гармонически развитой личности». Он основан на принципе абсолютной дискретности (но не специализации!) функций: человек, выступая «творцом», не предполагает себя «пользователем», и наоборот. То есть в том и проявляется всесильность этого нового субъекта деятельности, что он своим сознанием и телесностью полностью сливается с актом деятельности, он целиком погружен в настоящий момент. А потому выжимает из себя все возможности и достигает максимального результата в автономном пространственно-временном пребывании. Этот феномен уже получил в соответствующей литературе название «постчеловек», и оно весьма напоминает ницшеанского «сверхчеловека».

Постчеловеческая деятельность проявляется в научной сфере, прежде всего, как тенденция углубления в вещественную структуру мира с целью абсолютной реконструкции вещества живого и неживого мира, имитации создания всего из ничего, создания абсолютно новых вещественных соединений, которые в природе ни при каких обстоятельствах появиться не могут. Человека, уже начавшего осуществлять эти намерения, уместно, видимо, называть «постсубъектом», а вновь создаваемый им мир – «постобъектом». Технологии, в соответствии с которыми уже осуществляется этот процесс, получили название «нанотехнологии » [216]Подробно о содержании нанотехнологического процесса см.: Лукьянец В. С. Наукоемкое будущее. Философия нанотехнологии. Загадка silentium universi // Практична фiлософiя. Киев, 2003. № 3; Лукьянец В. С. Человечество перед бездной будущего. Революция неопределённости // Практична фiлософiя. Киев, 2002. № 2; Лукьянец В. С. Философия науки: тернистый путь в век глобализации // Практична фiлософiя. Киев, 2001. № 2; Фейнман Р.Ф. Там, внизу, много места: приглашение в новый мир физики // Российский химический журнал. 2002. Т. XLVI. № 5; Drexler E. Engines of Creation . N. Y. 1986 // http://www.foresight.org/EOC/index.html .
. (Термин ведет начало от названия особой величины – наночастицы, размер которой равен одной миллиардной доле метра. Именно на этом уровне микромира в дальнейшем предполагается осуществлять изменения вещества.)

Нанотехнологии – не просто вмешательство в мельчайшие структуры вещества; количественные перемены деятельности повлекли за собой переход на новый качественный уровень отношения человека к миру и, соответственно, мира к человеку. Сегодня можно выделить уже не два типа обмена веществ между человеком и природой, а три: 1) естественный, или биологический, когда человек выступает как телесное, органическое, существо, в прямом смысле «переваривающее» природные вещества и сам выступающий частью природы; 2) неестественный, или социальный, когда формой обмена веществ между человеком и природой выступает труд; человек и природа в этом случае противостоят друг другу; 3) естественно-неестественный, или технологический, когда социальная форма (трудовая деятельность) наполнена природным содержанием (конструирование новых веществ, соединений, предметов из своих же собственных структур и частей, как из кубиков). Последним достижением в этой области являются нанотехнологии, которые дают возможность синтезировать вещества на уровне комбинаций молекул и атомов. Поэтому не будет преувеличением предположить, что уже в самом ближайшем будущем нанотехнологии из отдельной группы технологий превратятся в их форму: они уже будут участвовать не только в создании новых веществ, но одновременно и новых технологий самоусовершенствования этих веществ – технологий создания не отдельных искусственных соединений, а искусственного мира в целом, мира как такового. Нанотехнологии вполне могут стать формой нового, искусственного, мира…

Очевидно, что все это – не что иное, как очередные представления о «светлом будущем», в котором общество продолжает участвовать осознанно, точно так же, как оно в различное время участвовало в строительстве «Царства разума», «Великой Германии», мирового коммунистического сообщества, перестройки, Единой Европы и проч. Поэтому внедрение нанотехнологий не следует рассматривать как только позитивное или только негативное явление. Они обладают внутренней парадоксальностью, свойственной всем мифическим феноменам: чем сильнее человек желает поставить происходящее под контроль, тем более спонтанным будет этот процесс. В этом выражается мифический характер современных социальных изменений, и в этом – вечный смысл существования человека: как бы он ни старался проявить свое могущество, он все равно имеет границы представления о мире, в котором живет, – хотя сам же участвует в создании этого мира.

В подтверждение мифического характера нанотехнологического процесса можно выделить некоторые его признаки.

1. Непредсказуемость как следствие отрицания объективных законов развития. Нанотехнологии создают в мире такую ситуацию, когда законы развития обессмысливаются и, в самом деле, исчезают, поскольку они также являются законами логики; как таковые они просто не принимаются в расчет. Вместо них следовало бы появиться новым законам, но их нет, поскольку в этом случае мы должны были бы также говорить о развитии, об однородном мире, где законы действуют постоянно, и т. д. Но специфика нанотехнологического процесса такова, что принцип «приоритетности первого шага» здесь не работает. Постсубъект способен сам конструировать вещество с определенными наперед заданными свойствами и делает это – но следующим шагом может быть такой шаг, что неподконтрольное создание само начинает диктовать условия постсубъекту. Это можно назвать «франкенштейн-ситуацией». Причем, если фантастика начала ХХ в. могла предугадать только простую совокупность веществ для создания нового, то нанотехнологии – не просто механическое соединение обрывков тканей, органов, зависимое от конкретных обстоятельств и не имеющее перспектив к развитию. Перестройка на атомном и молекулярном уровне затрагивает глубинные жизненные рычаги, которые при этом все равно остаются тайной для субъекта. В итоге будущее не только науки, но и всего человечества лишается определенности.

В ходе исследования возникает сквозной мировоззренческий вопрос, свидетельствующий о невозможности просто так прервать преемственность познавательных опытов классического этапа, модерна и постмодерна, а именно: является ли создаваемый наномир чем-то принципиально иным, чужим, то есть непознаваемым и отличным, в сущности, от нашего естественного мира, или же он только один из «возможных миров», а значит, подобен нашему? Этот вопрос предполагает ряд уточняющих вопросов, которые будут носить уже не общефилософский, методологический, характер, а касаться конкретных аспектов научного познания:

– будут ли неприродные молекулярные соединения устойчивыми; каков период их распада?

– будут ли искусственные соединения обладать собственными внутренними потенциями к существованию, или же останутся всецело во власти человека? будут ли они иметь собственные внутренние закономерности, или же будут встраиваться в контекст уже существующих законов и закономерностей?

Все эти вопросы свидетельствуют о возрастающей неопределенности в сфере науки будущего. Перемены в области бесконечно-малых структур порождают в результате перемены бесконечно-большого масштаба. И остановить таких «франкенштейнов» невозможно.

Можно сказать, что место законов развития занимает теперь «закон эволюции», – причем это достаточно условное выражение: эволюция стихийна и не обладает внутренней склонностью к закономерности. Тем не менее не будет ошибкой полагать, что «постчеловек» как субъект создания абсолютно новых вещественных структур объективного мира и самого себя как части этого мира – это именно эволюционная ветвь «homo sapiens». Хотя, на первый взгляд, такой скачок в отношении человека к миру и самому себе выглядит революционно и совершается согласно законам развития (прежде всего, развития науки). Но это лишь на первый взгляд. Очевидно, процесс развития, однажды став альтернативой природной эволюции, в какой-то момент начинает демонстрировать свою относительность и вновь приближается к состоянию природной. Можно привести и другой аргумент. Согласно мнению Ф. Энгельса, дух однажды проявляет свою сущность в том, что появляется вопреки существованию эволюционирующей природы; тогда логично предположить, что дух так же вопреки – только уже своему собственному развитию – может уступить место эволюционному процессу. Об этом свидетельствует всевозрастающая зависимость человека от объективных и субъективных обстоятельств. Причем, созданные субъективно, обстоятельства со временем становятся объективными и начинают подчинять себе человека. В этом, как кажется, один из признаков различия эволюции «давно минувших дней» и эволюции современной. Иными словами, главным отличием является то, что изменение органических видов происходит под воздействием природных, неотчуждаемых факторов, к которым виды приспосабливаются либо вымирают. Это процесс, в котором малейшая перемена тут же влечет за собой изменения всей системы, поскольку система работает по принципу организма, тела. А «постчеловек» – это следствие приспособления человека уже к факторам социальным, которые он сам породил своей деятельностью, – но породил как изначально отчужденные, превращенные, непредсказуемые.

Изменения локального характера не сразу и не всегда приводят к глобальным изменениям. Поэтому процесс адаптации к ним является амбивалентным: с одной стороны, у человека, кажется, есть время подготовиться к грядущим переменам; с другой стороны, зная, что нужно ожидать перемен, он не знает, каких именно. Поэтому можно сказать, что эволюция в традиционном понимании есть форма приспосабливания, а современная эволюция есть форма зависимости.

2. Реконструкция архаического языка. Стабильное употребление в научной сфере выражений «живая материя», «мертвая материя» свидетельствует об отказе от метафизических представлений о материи в пользу конкретности, наглядности и реальности. Фактически, это восстановление представлений, свойственных античным «физикам», если вспомнить замечание Аристотеля о том, что милетцы словом «materia» обозначали конкретное вещество. Однако нельзя сказать, что представления о материи в пустословиях вовсе лишены признаков субстанциальности (пе-вовещества) и онтологичности (универсальной категории) и обладают лишь признаками материала, конструирования, изменчивости. Выражение «живая/неживая материя» как понятие-символ, понятие-образ, применяется сегодня в силу разных причин. Прежде всего, потому, что выражение «живое/неживое вещество» есть, мягко говоря, не вполне грамотное. Несмотря на то, что нам до сих пор очень мало известно о содержании жизненного механизма, мы можем с уверенностью утверждать, что он зарождается не на вещественном уровне; жизнь есть один из принципов бытия материи, а потому нельзя сводить ее к функционированию органического вещества. Дух – тоже жизнь, и это следует учитывать. И поэтому выражение «живая/неживая материя» содержит в себе выход за пределы законов логики, сочетая в себе и принципы развития, и принципы эволюции. В то же время это выражение указывает на игнорирование проблемы всеобщего, на абсолютность перехода от ситуации к ситуации без всякого внутреннего целеполагания.

Помимо понятий-дублеров возникают и совсем самостоятельные мифические понятия, не имеющие аналогов ни в науке, ни в повседневности и несущие на себе сильный налет визионерства: таковы, например, выражения «серая слизь» или «черная топь» [217]См.: Лукьянец В. С. Наукоемкое будущее. Философия нанотехнологии. Загадка silentium universi . С. 23.
. Несмотря на предельную внешнюю (без)образность и одновременно подавленную эмоциональность, они означают вполне конкретные ситуации из вполне возможного будущего: превращение биосферы в хаотичную массу неподконтрольными действиями наномашин или использование нанотехнологий в военных или преступных целях.

3. Стирание границ между игрой и реальностью, серьезным и несерьезным. Поскольку движение общества осуществляется не от знания к знанию, и не от незнания к знанию, а хаотично, случайно, то серьезно к этому относиться нельзя. Человеку легко сойти с ума, если представить настоящие последствия своей деятельности. Поэтому вместо известного модернистского принципа «истина, или все что угодно» вводятся другие, более мягкие, принципы представления происходящего: «почему бы и нет?» или «как если бы это было в действительности». Причем, последнее особенно уместно в ситуации, когда что-то в самом деле происходит. Но мы не то чтобы подвергаем это сомнению, а представляем реальное как «еще-не-сбывшееся», не замечаем реальности, – и она, вроде бы, отступает. Это, разумеется, форма проявления социального инфантилизма, но она также и форма спасения человека от самого себя в условиях необратимости его действий. Это как уже известная история с экспериментальным обнаружением «черной дыры». Самое удивительное в том, что если мы заранее оговорим, что ситуация будет все время в рамках эксперимента, то есть игрового действия, то результат будет безобидным. «Черная дыра» нас не поглотит, ведь это мы ее придумали.

4. Эсхатологичность. Это, пожалуй, одно из немногих представлений, которое не меняет свой мифический характер ни при каких обстоятельствах и потому является наиболее непоследовательным и запутанным.

Рационалистическое отношение к человеческой истории всегда предполагало ее бесконечность, поскольку не существует такого достаточного, логического основания, согласно которому можно рационально представить картину завершения истории не как ее предметное воплощение, а как «завершения самой сущности исторического». Классический монистический рационализм XVIII–XIX вв., пришедший на смену рационалистическому дуализму XVII в., так обосновывал это утверждение. Человеческий мир в принципе познаваем, поскольку у него всегда было и есть единое основание. Этим основанием в различное время считали Вселенную, Бога, природу, человека, что не мешало представлять окружающий мир внутренне наполненным смыслом и имеющим цель. Одно лишь основание непознаваемо и дано человеку формально – все же остальное является осмысливаемым в процессе времени, и нет ничего такого, что было бы принципиально непознаваемо и в то же время предметно. А если так, то бесконечному существованию социума ничто не угрожает, и завершение истории в акте Высшего Суда есть завершение лишь ее предметной формы и переход в иную форму – из существования в бытие, в торжество Вечности над временем. Историю нельзя «убить», как отдельного индивида. Более того, даже отдельного индивида нельзя убить, потому что он есть носитель Божьего Духа. Это не в состоянии сделать даже Бог, поскольку при этом Он не сможет осуществить Свою цель. Посему доктрина Высшего Суда есть выражение высшей цели Божьего Бытия и одновременно выражение высшей цели человеческого существования, по достижении которой человечество восходит на новую ступень существования, присоединяясь к божественной сфере или воссоединяясь с ней.

И поскольку цель и смысл Божьего Бытия человеку, в целом, понятны, то в мире нет непознаваемых вещей и нет такого внешнего (внемирового) для социума обстоятельства, которое могло бы выступать угрозой существованию человечества. Единственная абсолютная угроза для человека – он сам; но оттого и дана была ему сила контролировать эту угрозу.

Эта монистическая позиция предполагает, что человек не в состоянии представить себя ни кем иным, кроме как «носителем Духа». Абстрактно он, конечно, знает, что органическое тело рождается, растет, стареет и умирает, – но не может прилагать эти представления к собственной сущности и собственной истории. Это природный процесс, это опыт, выходящий за пределы сознания, а потому представления человека о самом себе как о «телесном существе» лишены определенности (по крайней мере, в условиях монистического рационализма). Подтверждением этому служит известный вопрос Канта: «Где границы тела?» В данном случае неопределенность вопроса совсем другого рода, чем, к примеру, неопределенность вопроса: «Где границы Духа?». У Духа нет границ, они есть у человеческого познания, стремящегося реализовать основную цель Духа; но тело явно ограничено, а вот каким образом – неизвестно. Потому этот вопрос сам по себе оказывается из области антиномий, то есть за границей рациональности.

В традиции христианского рационализма невозможно «мыслить телом», а потому и мыслить о теле адекватно. Можно лишь символически, иносказательно, зафиксировать переход бытия в небытие, зафиксировать их как категории – не больше. Все более конкретные размышления будут их взаимно искажать: «бытие» будет представляться «небытием», «небытие» – «другим бытием».

Все это прямо или косвенно указывало на относительность рационалистического мироосмысления и рано или поздно должно было привести к его отрицанию и самоотрицанию. Объективная невозможность замечать какие-то вещи, чрезмерное подчинение исторического процесса логике, в конце концов, привели к тому, что на рубеже XIX–XX вв. миф неожиданно вернулся в область общественного сознания. Причем, он не был произвольным формированием антиисторических представлений, подобно античному мифу. Современный миф стал следствием, отражением, объективной угрозы истории со стороны неисторического мира (= природы).

Если в XVIII–XIX вв. самоотрицание истории было невозможно, потому что противоречило здравому смыслу, то со временем сама реальность порождает основания и обстоятельства, которые если не полностью подчиняют себе здравый смысл, то, по крайней мере, влияют на его формирование, навязывают человеку иные мировоззренческие ориентиры. Так, возрастающая интенсивность прогностической функции науки делает человечество более, чем когда-либо, зависимым – уже не от прошлого или настоящего, а от неизвестного, но предполагаемого будущего. Поскольку появляются внешние факторы, способные нарушить целостность реального мира, то и в картине мира возникают структуры, постепенно ускоряющие ее дискретность, – например факторы «абсолютного случая» или «абсолютной причины». От одного такого фактора может оказаться зависимой вся человеческая история. Сегодня в среде фундаментальных наук весьма популярен один такой фактор: это гипотеза о вероятном (и, видимо, весьма скором?) столкновении Земли с гигантским космическим телом. Поскольку в истории Вселенной эти случаи – не такая уж редкость, они своей беспощадной возможностью обессмысливают все рационалистические размышления по поводу бессмертия Духа – высшей цели общественного бытия и проч. На фоне простоты и однозначности возможного физического исчезновения человечества с лица Земли всякие метафизические аргументы выглядят патетически смешными; мировоззренческий цинизм же, напротив, кажется реалистичным и мудрым. Уже, казалось бы, нет смысла раздумывать, на каком основании должна завершаться история, если она вовсе не завершится, а насильственно оборвется. Сила вмешательства природы опережает волю Господа и растаптывает человечество, как слон муравья. Здесь нет ничего похожего на библейские апокалиптические сюжеты; как известно, даже картина Всемирного потопа не стала завершением истории, ибо в этом замысле особенно ясно проступала Высшая цель. Но у природы, не имеющей над собой контроля, нет цели.

В этом смысле, истинная эсхатология мифична, а не религиозно-рационалистична. В религиозной доктрине предполагается не конец мира, а конец «одного из возможных миров» и переход к следующему – истинному – потустороннему миру. В мифическом же существовании нет представления о противополагании жизни и смерти, «того» и «этого». Потому можно сказать, что мифический мир способен исчезнуть задолго до того, как исчезнуть: прежде чем астероид падет на Землю и уничтожит ее, человечество способно силой внутреннего страха перед этой катастрофой довести себя до нечеловеческого состояния. Не об этом ли писал когда-то Ф. Шиллер: «Герои уже давно мертвы, когда их настигает смерть»?

Сегодня мы, как никогда, ясно понимаем, что все лучшее на этом свете ведет к худшему. И это представление согласуется с христианской доктриной. В то же время, в отличие от традиционного христианства, миф устанавливает игровую атмосферу отношений человека к миру, которая распространяется и на проблему смерти. Сегодня происходит все больше и больше событий, подтверждающих несерьезное отношение к смерти; развитие нанотехнологий отражает возрастающее детское желание обмануть ее. В последнее время немалые средства вкладываются в разработку технологий «замораживания», замены отсутствующих или не функционирующих органов и других радикальных средств если не бессмертия, то бесконечного омоложения и т. д. Но все эти усилия носят откровенный «технологический», или «технический», характер: в них не проявляется сила Духа. И в этом принципиальное отличие традиционных (метафизических) и современных (физических) представлений о смерти и бессмертии. И смерть, и бессмертие – по-прежнему чисто социальные феномены. Поэтому все «лучшее», ведущее к «худшему» здесь, вновь становится «лучшим» там; светлое будущее есть потусторонне состояние. Мы ведь не принимаем всерьез «бессмертное» состояние одноклеточных. Тем не менее, подходя к решению этой проблемы конкретно и игнорируя метафизический аспект, мы начинаем действовать как одноклеточные, используя разум лишь как инструмент, свойство, помогающее достичь цели…

Трансформация этических параметров человеческой деятельности в условиях социального мифа

Итак, социальный миф во всех его проявлениях сегодня актуален для исследователей по нескольким причинам:

– он свидетельствует о существенных изменениях в области познания мира, а также об изменениях требований человека к самому себе как познающему субъекту и к миру, в котором он живет;

– его появление снижает вероятность предсказуемости событий, что не может не внушать тревогу, если речь идет о будущем;

– он изменяет сущность, место и роль рационалистических критериев оценки человеческой деятельности.

Все эти изменения можно было бы стоически принять как очередной естественный виток общественного развития и осознавать их постепенно, если бы они не влияли на судьбу фундаментальных смыслов и ценностей, от которых до сих пор непосредственно зависело будущее человечества. Поскольку миф, охватывая собой привычные рационалистические феномены, делает их другими, можно предположить, что изменяется не только рефлексивный характер отражения этих феноменов; проблемой становится сам принцип возможности их осуществления в мире. Так, если речь идет об общей переоценке рационалистических ценностей в человеческом мире, то не может не вызывать беспокойство ситуация изменения этических критериев оценки человеческой деятельности в целом и в научной сфере в частности .

В результате всплывает основной вопрос, задаваемый сегодня другими словами, но со старым смыслом. Это вопрос о том, насколько наше понимание сущности ситуации способно влиять на состояние самой ситуации? Насколько сознание творит бытие, если оно уже находится на таком уровне, когда творит мир как суррогат бытия? И не является ли творение мира подтверждением невозможности приблизиться к бытию..?

Этот основной вопрос можно сформулировать по-другому: не является ли усиление роли мифа в процессе человеческой жизнедеятельности свидетельством того, что человек постепенно возвращается в исходное неопределенное, полуживотное состояние? И в какой мере знание об этом способно влиять на этот процесс? Несмотря на радикальность этой постановки вопроса, нельзя ведь не согласиться с тем, что «действие со знанием дела» – это не «сама себя воспроизводящая и совершенствующая технология». Должно быть еще что-то – и до сих пор было что-то еще, – что все чаще сегодня воспринимается как неуместное и раздражающее: это моральная самоорганизация субъекта . Но если сопоставить упомянутые выше типы обмена веществ между человеком и природой, получится следующая картина. Первый тип такого обмена полностью зависит от природы и не поддается этическим критериям. Второй, порожденный социальной средой, полностью подпадает под этические критерии. Третий, нанотехнологический, соединяя природное и социальное, соединяет также моральное и имморальное, делает их обоюдное проявление произвольным и малопредсказуемым.

Таким образом, перечисленные выше особенности мифической ситуации свидетельствуют об утрате человеком способности принципиально познавать объективную реальность. Поскольку сам принцип объективной реальности ныне все чаще сводится к принципу вещественности, то традиционные субъект-объектные отношения, имевшие место в эпохи классики и модерна, уже не работают. На место человеческого субъекта начинают претендовать различного рода квази– или псевдосубъекты – такие, как наука – субъект, тело – субъект, природа – субъект и др. «Множественность возможных миров», или монад, превращается во «множественность действительных миров». И принципиальное отличие позиции Лейбница от современной ситуации в том, что мыслитель представлял эту множественность как возможную, то есть существующую на едином основании, а значит, познаваемую субъектом. Действительность же миров означает, что каждый из них – сам себе основание, «сам себе Дух», и связи между ними невозможны.

В такой ситуации отсутствия возможности познаваемости мира исчезает возможность любого предметного опыта, в том числе и морально-этического. Субъект начинает жить в мире, где «все полно демонов» (Фалес), среди непредсказуемости и неопределенности, – и теряет чувство ответственности за происходящее. Традиционные моральные принципы оценки и этические параметры практических результатов научного знания ныне сильно теснятся принципами адаптации, оперативности, (само)организации и желанием получить максимальный результат. Это приводит к появлению феноменов и ситуаций, с которыми общество ранее не сталкивалось, и которые оно не всегда способно сразу же адекватно оценить, но не потому, что они объективно являются новыми, а потому, что их новизна принципиально отличается от традиционных представлений о появлении нового в прошлом. Эти феномены и ситуации появляются в результате такого качественно высокого скачка научно-технического прогресса, который нарушает траекторию преемственности прошлого и будущего и делает возможности настоящего момента близкими к абсолютным. В результате объективность контроля человека за происходящим теряет смысл, в том числе и контроля над собственным морально-этическим состоянием.

Этические критерии, предъявляемые к человеческой деятельности в различное время, в силу своего характера казались несколько завышенными и не вполне адекватными объективной реальности. Но именно в этом и состояла их суть. Классическая и неклассическая эпохи основывались на представлении о возможности общественного и индивидуального развития согласно принципу бытийной иерархии, то есть на основании противоречия между сущим и должным. Этический опыт, распространяясь на сферу «должного», был единственным (хотя и нереальным) способом взаимосвязи настоящего и будущего. Можно сказать, что в классических условиях он выполнял прогностическую функцию, которая сохранилась за ним и в неклассическую эпоху, несмотря на то, что к ней прибавился еще и прогностический опыт марксистской политической экономии.

Эпоха постмодерна перевернула все традиционные представления, в том числе и о времени и пространстве. Принцип иерархии вытесняется принципом абсолютного равенства. Благодаря быстрому развитию высоких технологий и в особенности нанотехнологий, будущее, оставаясь самим собой, стало утрачивать метафизические параметры и все больше представлялось частью реальности. Стремительный прогресс конкретных, фундаментальных, наук демонстрирует реальное слияние настоящего и еще-не-сбывшегося. Это и есть реальность социального мифа, в котором для морального опыта в его традиционном виде – как опыта оценки наличного и сравнения с предполагаемым – места уже не остается. Впрочем, это не значит, что моральный опыт способен сразу обесцениться и мгновенно раствориться в утилитарных свойствах сверхновой человеческой деятельности. Речь сегодня идет лишь о том, насколько возможно и необходимо использование классического и неклассического морально-этического опыта в постсовременных условиях – особенно в научно-исследовательской среде.

На первый взгляд, высокая популярность этики в последние десятилетия должна внушать оптимизм. И в самом деле: в конце XX века заговорили об «этике ответственности» и в связи с этим – о целостном «этическом повороте» в философии; в начале века XXI от теоретического «тела» этической науки стали быстро отпочковываться прикладные области.

Смысл происходящего заключается в том, чтобы провести не только методологическую, но и общую мировоззренческую реформу относительно центральных категорий морально-этического опыта. Сфера этики должна быть очищена от идеалистических представлений и максимально приближена к насущным нуждам индивида и общества. Однако не стоит думать, что все это – последствия разочарования общества в социальных идеалах. Напротив: возрастающий авторитет научной сферы многим вселяет уверенность в том, что идеалы, наконец, становятся реальностью.

В результате мировоззренческая ситуация обретает двоякий смысл. С одной стороны, морально-этический опыт действительно получил новый импульс к развитию, вследствие чего можно говорить о моральном прогрессе как реальном, а не метафизическом феномене, то есть не как о «прогрессе представлений», а как о реальном изменении человеческого поведения. С другой же стороны, этот прогресс можно рассматривать как форму неловкого оправдания человечества перед собой за всю долгую историю авторитета моральных идеалов, которые сегодня все чаще трактуются как «беспочвенные фантазии», «бесплодные мечтания» и «витание в облаках».

Разумеется, не стоит рассматривать эту мировоззренческую реформу в духе уже известной «переоценки ценностей» начала ХIХ в. Пересмотр роли и функций морально-этического опыта не предполагает фатальной перемены отношения к нему. Однако в этой области человечество может стать заложником общей ситуации неопределенности, начало которой уже положено нарастающей скоростью научно-технического прогресса. Речь идет о том, что преемственность культурно-исторического опыта объективно сохраняется даже в условиях глобальной реформации мировоззрения. А потому, не желая делать радикальные выводы и действия, общество все же не может избежать радикализма в реальности. Оно желает контролировать развитие морально-этической сферы и при этом исключает из своего внимания взаимоотношения реформированной морали с другими сферами духовного опыта. В частности, обратное воздействие морали на науку не только усиливает произвольность развития последней, но и расширяет представления о вседозволенности в научно-исследовательской сфере. А воздействие этического опыта на религиозную сферу порождает соблазн очередного пересмотра основных религиозных догм с последующим приспособлением их к насущным потребностям общества. В этом случае социуму всерьез грозит опасность лишиться последнего прибежища незыблемого, вечного, и превратить весь мир в полигон интеллектуальных и технологических экспериментов.

Все это означает, что почти весь, накопленный в прошлом, мировоззренческий опыт может оказаться невостребованным в современных условиях и будет безжалостно отброшен либо же предельно абстрагирован в форме «славного исторического прошлого». Общество же, успешно разрешив многие вековые проблемы, обязательно столкнется с новыми, с которыми не будет в состоянии справиться традиционными путями, поскольку не успеет спрогнозировать их в опыте рефлексии (точнее, усилиями мифической рефлексии просто не сможет этого сделать).

Несмотря на то, что описанная мировоззренческая ситуация достаточно нова, уже можно увидеть определенные результаты этической трансформации. Основной задачей современного этического знания стало создание универсальной технологии этического мышления. Смысл ее проявляется в реализации определенных практических задач:

а) облегчить человеку понимание фундаментальных проблем морали (дать общее представление о сущности и соотношении добра и зла, сделать это представление более конкретным);

б) скорректировать нормы индивидуального и общественного поведения согласно принципам справедливости, милосердия, толерантности, вежливости и др.;

в) выработать механизм общественного контроля над состоянием и соблюдением этих норм и их исторической трансформацией.

Иными словами, практический характер «этического поворота» состоит в том, что технология мышления не работает в отрыве от технологии поведения. Более того, технология мышления и есть технология поведения, она существует в тождестве с ним, поскольку именно так и может подтверждать свою жизнеспособность.

Эти задачи кажутся и в самом деле актуальными и выполнимыми и, на первый взгляд, не слишком отличаются от задач, ставившихся в свое время классической и неклассической этикой. Однако здесь все же есть существенное отличие, влияющее на весь характер и смысл человеческого поведения. Проблема реального согласования «слова и дела» всегда интересовала мыслителей. Особенно результативным был в этом плане век Просвещения. Кант посвятил много страниц своих произведений обоснованию перехода от слов (знания) к действию (бытию), в котором он видел критерий моральности человеческого поступка. Пожалуй, никому другому в истории философии не удалось так убедительно показать драматичность морального опыта: человек, зная о существовании добра и принимая его формально, не в состоянии адекватно воплотить его в жизнь – и в этом суть его изначальной греховности.

Казалось бы, Кант не сказал ничего нового. Но мудрость его была в том, что он не лишил человека надежды, не обессмыслил моральный опыт. В том, что человек сначала думает о добре и зле, а потом переходит к реализации одного из них, и есть высший смысл предназначения человека. Человек осуществляет моральное действие не инстинктивно, не автоматически, не во сне, а осознанно, и значит, свободно и ответственно, – выбирая.

Иными словами, реальное тождество мысли о морали и морального действия попросту лишает человека выбора. А значит, лишает его возможности относиться к миру по-человечески, адекватно. У человека пропадает надобность совершать внутреннее усилие в каждой конкретной ситуации, поскольку моральный опыт становится для него данностью. «Этическая технология», в отличие от «этической логики», наполняет человеческие поступки ложной легкостью, – ложной потому, что непонятно, в чем основа новых норм поведения, что именно будет облегчать понимание моральных норм и принципов и т. д. Перечисленные выше задачи демонстрирует новую глобальную проблему: не означает ли все это, что появится (или уже появился) новый источник контроля над человеческим поведением? Этот вопрос вполне закономерен, поскольку в условиях глобальной утраты человечеством контроля над своим развитием есть угроза искусственного создания такого контролирующего феномена – как нового кумира…

Видимо, человечество не может не предчувствовать этой угрозы и, как может, старается ей противостоять. Своеобразной реакцией на технологичность морального опыта является практика этического дискурса. Иными словами, несмотря на то, что поведение современного человека развивается как единство мысли и действия, нет основания рассматривать это единство как полнейшее возвращение во времена коллективного мифического действия, где рефлексия отсутствовала. Современный социальный миф – в том числе и «миф новейшей морали» – предполагает не только результат действия, единый с мыслью, но и процесс действия, то есть самое мысль, облеченную в форму языка. Это позволяет мифическому опыту сохранять рефлексию в своем содержании.

В целом все это выглядит так. Единым действительным основанием этического опыта сегодня представляется дискурс как языковая трансформация трансцендентного основания бытия человечества. Происходит переход или перевод «этики сознания» не непосредственно в «этику поступка», а через «этику языка», что, конечно же, влияет на весь образ жизни человека, но не позволяет ему окончательно утратить связь с прошлым. Рефлексия, осуществляющаяся как отражение законов бытия в мышлении, все чаще вытесняется дискурсом, в основе которого лежит уже не закон, а порядки (или правила), устанавливаемые отчасти объективно, но отчасти все же произвольно – путем договора, соглашения между членами сообществ. В результате традиционные этические универсалии фигурируют в дискурсивном пространстве как «номиналии» – лишь благодаря словесному подтверждению. Критерии «моральности» или «аморальности» действий становятся размытыми, растворенными в дискурсивной аргументации и полностью зависящими от внешних обстоятельств. Но эти перемены обусловлены высокой целью – сохранением жизни на Земле. И пока эта жизнь существует, у человечества есть надежда силой своего Духа все-таки контролировать собственную деятельность и не позволить совершиться непоправимому.

 

Николай Семенов 

 

К вопросу о технике: техника, воля к власти, человек

Начнем несколько издалека. Философия, как известно, определяет себя в качестве дела радикального вопрошания. Ну а раз радикальное вопрошание, то и радикальное ответствование. К последнему, однако, часто не очень расположены, а возможно, и не способны. Впрочем, надо все-таки различать субъективную неспособность – и неспособность, обусловленную объективными обстоятельствами. Не вполне ясно, что сегодня означает понятие философской ответственности и как оно может себя реализовать в мире, где важнейшие решения принимают – кто? политики? эксперты? или уже сами информационные системы? Вопрос, который меня, в частности, интересует (помимо антропологического воздействия техники) таков: что значит рассуждать о современной технике? Насколько мы свободны в таком рассуждении? Не задает ли имплицитно сама техника рамки подобного обсуждения? Не значит ли это опять возвращаться к греческому понятию «техне»? Или же это будет своеобразным бегством от той новой бесконечности, с которой мы столкнулись? Ибо границы технического никем по-настоящему не определены. Можем ли мы по-прежнему рассуждать о технике, надеясь усмотреть ее «сокровенное существо»? Но это и значит – философствовать по-старому (а между тем философствовать о том, чего ранее не было). Хотя вопрос о технике по существу стоял всегда, однако в ХIХ и особенно ХХ в. он обострился настолько, что обрел некое новое качество. Какое?

Техника проникла во все поры человеческого существования и уже изнутри начала радикальную его трансформацию. Сейчас человеческая жизнь без техники – ничто; человеческое существование без его тотальной технической оснащенности – невозможно. Традиционный гуманизм стал чем-то архаичным; сама идея гуманизма – по меньшей мере имплицитно – девальвирована. Скажем так: техника произвела своего рода фальсификацию (в смысле Поппреа) самого человеческого существования в его человечности. Произведем две несложные «операции»: человек минус техника = ничто; человек плюс новейшая техника = таинственный «икс». С одной стороны, устрашающее (а для многих – обнадеживающее) могущество; с другой – чуть ли не фатальное поглощение собственно человеческого и уж точно его зависимость. Парадокс: техника неизмеримо расширяет наши возможности – и техника все сильнее связывает нас. Кажется, судьба самого человечества отныне связана с судьбой техники (в которой Хайдеггер, как известно, видел высшее и последнее выражение и воплощение западной метафизики); оно должно разделить эту судьбу.

Что же может сообщить философское рассуждение о технике, со всеми его претензиями (а ему посвящает свое время в общем-то узкая в сравнении с другими прослойка людей, часто пишущих и говорящих лишь друг для друга), не философам и этому обновленному миру? Какой вообще дискурс здесь уместен? Может ли философ питать надежду, что он будет услышан – не просто другими людьми, а, так сказать, этой новой событийностью мира, и что она «сочувственно» (или пусть даже агрессивно) отзовется его речи? Если философский императив древних философов гласил: «Проживи незаметно», то сегодня быть незаметным для философа – самое обычное дело; это, если угодно, его свершившаяся судьба. Не удивительно, что многие нынешние философы даже не называют себя так; они – «а-философы», «не-философы», «контр-философы» и «пост-философы».

Итак, меня интересует не только философия техники и философия власти; пожалуй, еще больше меня интересует воздействие технического мира и структур современной власти на саму философию, ее существо, ее дальнейшую судьбу. К примеру, затрагивают ли философское мышление, и как именно, то, что называют технологическими прорывами. Не начинают ли и в философии главную роль играть вовсе не те экзистенциальные события, которые воодушевляли философствование классических мыслителей, а, скорее, все более изощренные техники анализа? Если это так (а я думаю, что именно так), то меняется само лицо, сам статус философии. Личная творческая (экзистенциальная) одаренность, событийный ряд личной жизни, его важность и значимость, как бы отходят в тень, на задний план. А на первый выходит техническое измерение и умение вписаться в него, освоить его. Изменяется и понятие ответственности. Из фундаментальной моральной категории оно переходит в этом технизированном мире в разряд экспертной компетенции, специализированного знания. Ведь едва ли не главный наш вопрос – не кто вы, а в чем вы специалист? Даже в самой философии так; вы уже не просто философ, а специалист по Платону, либо Канту, либо какому-то узкому разделу философии ХХ века и т. д. Оно, это понятие ответственности, сопряжено также с требованием послушного и безусловного исполнения. Вы сами не знаете, но специалисты вам сказали – и теперь исполняйте.

Вернемся, однако, к нашей общей экспозиции. Мы живем в мире, насквозь пронизанном техникой; по существу в технизированном мире. Даже к так называемой естественной природе мы имеем теперь доступ лишь благодаря технике. Кто устанет в технике, в технологиях, то проиграл. Поэтому можно говорить о техническом могуществе, занимающем место Божественного Могущества. «Третий мир» – место сброса устаревших, отработанных, технологий. Сама политика становится некоей техникой, радикально меняя, следовательно, свой смысл. Политика в прежнем ее понимании, как публичное и открытое дело полиса, едва ли не мертва. Она невозможна без экспертов, специалистов разных профилей, рекламы, научно оснащенной пропаганды; все это разворачивается в реальности неведомой прежде телетопологии. И мы живем в мире, где идет угрожающая игра сил в борьбе за глобальную, мировую, власть. Отсюда – вопрос: как же соотносятся техничность самого мира и воля к власти, объектом которой становятся не те или иные люди, а мир в целом? И как все это сказывается на человеке, самом характере и существе его бытия? Не становится ли он, человек, своего рода «отсутствующим» в этом мире (что обрушивает сам фундамент всякой возможной антропологии)?

Вообще-то вопрос о технике – это вопрос человека, человеческий вопрос. Поэтому он обременен всеми коннотациями «человеческого способа существования»; и он все равно возвращает нас от вопроса о технике к вопросу о самом человеке. Но есть ведь и «вопрос самой Техники»; или техника как воплощенный в определенной организации бытия «вопрос», заданный уже отнюдь не на «человеческом языке». Есть такое расхожее выражение: «Ну, это вопрос техники»; то есть не нашего нравственного выбора, не Божественного повеления, не нашего желания или нежелания, не нового знания даже, а «просто техники, самой техники». Она перестала быть всего лишь нашим «протезом»; скорее она нас самих превращает в некий «протез» – причем, в принципе не очень-то и нужный. В самом деле, например, «в силу промышленного размножения оптических устройств человеческого зрения художника стало всего-навсего одним из множества способов получения образов, и художники Новейшего времени предпримут атаку на «самую сущность искусства», довершая тем самым свое самоубийство» (П. Вирильо. Машина зрения. СПб., 2004, с. 36). Эта «смерть искусства» неотделима от «смерти Бога» и «смерти человека». Если, согласно П. Валери, художник привносит свое тело, и, таким образом, искусство подволит к загадке тела (а человек и есть телесный дух и одухотворенное тело); и если, согласно П. Вирильо, «загадка техники подводит к загадке искусства», то, в конечном итоге, она вновь, но совершенно иначе, возвращает нас к загадке самого человека. Но уже загадке, не таинству.

В то же время она побуждает нас разомкнуть себя, свою «зацементированную идентичность», – к безусловной открытости Иному. Теории Техники – теории Машины (в ее абстрактном виде) еще не создано. Но совершенство современной техники изумляет, а предвидимое совершенство будущей способно пугать, вызывать страх и чувство фатальной зависимости от нее. Существует, однако, какая-то загадка этого технического совершенства, обеспечивающего и гарантирующего комфортность нашей жизни, неведомую прежним поколениям. (Непредставимое для них – привычное для нас; как же на самом деле изменился человек, – даже в области Представления!) Дело в том, что несмотря на все это растущее совершенство и надежность технического мира, он рано или поздно, но неизбежно дает вдруг фатальный сбой в каком-то месте и времени. И это кажется чем-то принципиальным, а не только досадной случайностью, ответственность за которую обычно взваливают на «человеческий фактор». Этот сбой столь же неизбежно влечет ужасные человеческие жертвы. Достаточно вспомнить хотя бы Чернобыль, трагедию «Курска», многочисленные и труднообъяснимые авиакатастрофы и т. п. Как будто бы человечество время от времени должно оплачивать жизнями это техническое могущество и совершенство, как раз и призванные гарантировать человеку безопасность и комфорт существования.

Но наибольшего совершенства эта техническая экспансия достигла совсем в другой области – а именно в области средств и приемов, способов ведения войны, уничтожения, подавления и подчинения, контроля. И это обусловлено не одними лишь экономическими и политическими обстоятельствами и потребностями; это также – и внутренняя загадка самой техники. Техника, далее, выявляет еще один – и, быть может, самый угрожающий и пугающий – феномен; наибольшее влияние на человека, на его формирование, как будто начинает оказывать не общение с другими (несмотря на «метафизическую трансцендентность» Другого, о которой изощренно говорят философы, другие все же подобны мне; род человеческий – не миф), а этот мир принципиально Иного, технический мир. Он ведь уже давно опосредует и наше общение, так что «непосредственное общение лицом к лицу» все более становится фикцией, утешительным самообманом. Техника, далее, удивительным образом совмещает в себе как кантовский принцип универсальности, так и ницшевский принцип дистанции (как различающего элемента). К технике так просто не подступишься – и без техники никак не обойдешься.

И вот вопрос: в каком же свете можно видеть, увидеть современную технику, которую выставляют напоказ именно затем, чтобы «существо» ее оказалось скрытым? И какими высказываниями мы можем о ней рассказать – и рассказать не то, что она сама о себе «сказывает»?

Сформулируем основные парадоксы: а) благодаря технике человек господствует над миром – но и сам во все большей степени зависим от техники; назовем это парадоксом технического могущества; б) техника проникает в такие тонкие сферы реальности, в которые сам по себе человек войти не может и не может даже зафиксировать их; таким образом, техника знаменует собой некую новую «виртуозность» и «утонченность» – но в то же время, кажется, власть технического ведет к некоему духовному «упрощению» человека; таков, если угодно, парадокс «технической виртуозности»: все более сложные технические системы – все более упрощенные духовные реалии; в) из сферы внешнего применения техническое проникает и внутрь самого человека, в сферу антропологическую, трасформируя ее самое, и таков парадокс техники как «человеческого творения»: она как бы сама начинает «творить» человека по своему «образу и подобию», знаменуя некую подспудную «антропологическую катастрофу» – одновременно с некими новыми «антропологическими обещаниями» (типа, например, симбиоза человека с электронным мозгом); г) разрушая традиционную религиозность и прежний взгляд на Таинственное, техника парадоксальным образом порождает свою собственную «мистику» и свой собственный «квазирелигиозный культ»; назовем это парадоксом «бездушности» и «научной иррациональности» техники, которая становится источником наших новых иллюзий и ложных упований; д) позволяя производить все больше (и более качественное и соблазняющее), она вовлекает человека и во все большее расточительство и потребление; таков, если угодно, парадокс «технической эффективности»; е) из средства достижения человеческих целей она превращается в самоцель; таков парадокс «технического мира» в целом, который из средства и пути к реальности (как природного, так и духовного бытия) превращается в их вытеснение. Наконец, если и можно говорить о «вызове техники», то это тоже своего рода парадокс, ибо это «нечеловеческий вызов», не просто обращенный к человеку, но ставящий под вопрос «человеческое как таковое». В этом смысле Техника размыкает привычный круг человеческого существования, обязывая и принуждая к какому-то новому самоопределению человека. Техника проблематизирует саму антропологию и ввожит в «игру», так сказать, новый онтологический контур. Невозможно уже говорить в терминах того, что «техника расширяет возможности человека, границы его могущества»; но равным образом и в терминах «демонизации техники». На самом деле и то, и другое, то есть и радужная вера в технический прогресс, и панический страх перед его непредсказуемыми последствиями, равно утаивают как раз «обратную сторону» техники.

Наша, так сказать, «триада» такова: техника, воля к власти и – между ними зажатое – человеческое существование. Или – если брать в «сущностном порядке» – сущность техники, сущность воли к власти, антропологическая сущность человека. Или, наконец, просто – техническое, властное, антропологическое, как оно, опять же, «располагается» между тем и другим, в поле их взаимодействия. А поскольку техническое и структуры власти перешли в совершенно новую фазу своей эволюции, то поле этого взаимодействия претерпело радикальную модификацию, центры тяготения сместились или рассеялись, стали виртуальными. Сама антропологическая структура должна была подвергнуться мощному, небывалому, воздействию. Так, согласно известному автору «дромологического проекта», отныне судьба человека – становиться все более репродуцируемым. Технэ окончательно-де заменяет природу; соответственно, человеческая идентичность, природная восприимчивость, само био-физическое существо человека подвергается агрессии и реконструкции. Уникальному больше нет места ни в одной из сфер выразительности и бытия человечества. И теперь изменению (собственно не изменению, а уничтожению) подлежат «не отдельные люди или народы, как прежде, а их жизненное и экономическое пространство» (Поль Вирильо. Информационная бомба. Стратегия обмана. СПб., 2002, с. 16). Пусть это и чрезмерные оценки; но ведь действительно, временные интервалы (скорость!) все более исчезают, а образ пространства все более раздувается. Наше привычное пространственно-временное восприятие просто не поспевает за этим, да и не может в это встроиться. А какое обесценение протяженности в политике! Ведь нет больше недостижимых точек.

А теперь обратим внимание на образную картину мира. Совершенно неслучаен такой бум вокруг темы визуальности, ибо она – «наиболее заметная сторона виртуализации», которая в первую очередь и заключается «в увеличении оптической плотности подобий реального мира» (П. Вирильо. Цит. произв., с. 19). Возникают техники синтетического видения, которые весь мир выставляют на обозрение, лишая его каких бы то ни было «слепых пятен» и «темных областей». Но это и есть полное «засвечивание мира», это означает радикальный отрыв от первичной реальности и создание сложной стереореальности. Адепты визуальности в этом смысле – всего лишь функционеры всей этой машинерии, а не так называемые исследователи. Так что речь фактически должна идти о катастрофе дереализации мира. (Автор, взгляды которого в силу их неслучайности мы здесь и излагаем, пишет буквально о «заболевании, вызываемом мгновенными коммуникациями, и об информационной революции всеобщего доносительства».) А следствия для самой философии? Не должны ли мы задаться вопросом о том, как же эта критическая деятельность обернулась самой настоящей наивностью? Ведь если все описанное верно, то это ведет к отрицанию всякой философской феноменологии: «теперь надо не “спасать феномены”, как того требует философия, а прятать их, оставлять без расчета, скорость которого не оставляет места какой бы то ни было осмысленной деятельности» (Там же, с. 99). Короче говоря, мы продвигаемся к «индустриализации самого живого» и созданию новой «биократии».

Но вернемся к вопросу о соотношении техники и воли к власти. Это «и», одновременно и сочленяющее, и различающее, содержит в себе некую загадку: между техникой и волей к власти что-то есть; что, вынужденное испытывать двойное напряжение? или кто? или мы можем уже говорить о самой технике как воле к власти, тотальном, безличном и потому совершенном воплощении этой последней? А если мы продолжаем говорить об их «антропологическом измерении», то что это могло бы означать? Расширяют ли они – или, напротив, подавляют это измерение?

Для меня – и это после всего, что было на этот счет написано и сказано, – и техника, и власть все еще остаются загадочными. Загадочно и само их сопряжение. Техника пронизывает весь наш мир, от его бытовой до его социально-экономической и даже религиозной и метафизической сторон. Техника кажется всемогущей. Современная же власть, которая парадоксальным образом стала одновременно и гораздо более мягкой и гибкой, и гораздо более бюрократической, слишком часто демонстрирует – несмотря на все свои институты – настоящее бессилие в разрешении самых злободневных и фундаментальных проблем современной жизни (таковы и проблема экологии, и проблема социальной справедливости, и проблема терроризма; можно было бы перечислять и дальше). Тем не менее «всемогущество» техники и «бессилие» власти странным образом сопряжены. Сводима ли власть к феномену (отношению) господства-подчинения? или поддержания общего порядка? или к классовой воле? или к божественному установлению (либо, напротив, к «дьявольскому искушению»)? или к функции сложных социальных систем? или (позиция Мишеля Фуко, противопоставлявшего свою схему юридически-дискурсивной модели власти) к всего лишь констелляции сил, действующих на другие силы?

Я сильно сомневаюсь, хотя что-то во всем этом есть. Но что именно конкретно? Затрудняюсь ответить. И вот этот феномен, когда мы затрудняемся ответить перед лицом вызова техники и власти, сам ведь нуждается в каком-то объяснении. Сочленение, взаимопогружение, взаимосвязь техники и воли к власти одновременно и необходимо, неизбежно – и вроде бы невозможно. В самом деле, ведь техника – это апофеоз рациональности и расчета. Собственно, я бы дал ей такое формальное определение: это разложение (сущего) на функции и такое их новое сочетание, которое дает абсолютное превышение продуктивности в том или ином определенном направлении. Напротив, воля к власти в своей основе кажется иррациональной, она витальна. Как же возможен это союз, производящий феномен с непредсказуемыми для нас последствиями? симбиоз, которому нам, кажется, нечего противопоставить, – даже религию, даже мораль?

Власть, воля к власти, инвестирует себя в технику; это беспроигрышный ход, ибо мы не можем без техники – ёниг4еёи ни в чем. Используя кантовский оборот речи, можно было бы сказать, что воля к власти дает технике смысл, содержание, а техника дает воле к власти новое направление. Ведь сама техника «не волит» и «не желает». Однако, что значит воля к власти? Это воля самой власти, которая волит саму себя, волит к самой себе. Будучи захвачены этим, вовлечены и включены в это «поле воления», люди и сами «волят к власти». Но их честолюбие всегда отстает, всегда вторично, производно, а не первично. Однако техника вроде бы не обходится без людей, ибо сама нуждается в обслуживании. Такова видимость. Вполне можно представить себе технически совершенный Город, который бесцельно, но точно продолжал бы функционировать, даже если бы все его жители исчезли. Так есть ли у техники некий внутренний смысл или она – именно она – свободна от него, целиком замещая его функцией? Никакой «сущности» техники, а только функция, которую человеческое бытие само по себе исполнить, реализовать не может, не способно. Чистая техничность и располагается уже по ту сторону человеческих возможностей. Таким образом, здесь преодолен «антропологический горизонт».

Но разве и сама техника не «погибает»? Она «погибает», чтобы, подобно Фениксу, возродиться из собственного «пепла» в еще более совершенной и устрашающей форме. Каждое новое техническое достижение, открывая новые возможности, создает и новые риски, новую скрытую угрозу, новую непредсказуемость.

Так что же – техника как воля к власти или воля к власти как техника (то есть уже вопрос техники)? Это не тождественные выражения. Что здесь является, говоря языком классической философии, «субъектом»? Техника или воля к власти? Рискну утверждать, что все-таки последняя, оказываясь метафизическим основанием техники. Без воли к власти современная техника не возникла бы; зато она (техника) является и, так сказать, наилучшим прикрытием, маскировкой воли к власти. Техникой восхищаются, на нее надеются, ей даже по-своему «молятся». Мы, следовательно, «употреблены и потреблены» двояким давлением – и «присвоены» им: волей к власти и техникой. Но еще раз подчеркнем и некую двусмысленность наших отношений и с техникой, и с властью. В самом деле, с одной стороны мы сами все в большей степени становимся каким-то «придатком» компьютеризированного мира. Непосредственная очевидность: я включаю монитор. Но более фундаментальный факт заключается в том, что я уже не могу не включить его, что это я подключен к Сети. С другой стороны – ощущение новых грандиозных возможностей, которыми нас соблазняет этот компьютеризированный универсум. Мы поддаемся этому соблазну – но не становимся ли мы при этом его адептами, утрачивая критическую способность мышления, которая переходит в разряд неактуальной архаики?

Но я – имея в виду человеческое существование – хочу поставить вопрос несколько по-другому. Изменяется сама структура данности/заданности. Впрочем, возможности языка позволяют дополнить эту структуру понятиями приданности, сданности, поданости и т. п. Нечто нам дано, нечто задано, нечто нам придано, нечто сдано, нечто буквально подано и продано. Но соответственно всегда была особая сфера того, что нам не было в принципе ни придано, ни сдано, ни продано, ни просто дано. Этой структурой запредельного и недостижимого определялось человеческое существо – в том числе и в его последних притязаниях. Однако техническая экспансия и технической могущество, кажется, посягают на нее, разрушают, делает недействительной, иллюзорной. Что утрачивает в таком случае человек? Иллюзии или самого себя?

Приведем конкретные примеры. Возьмем клинический случай, предполагающий виртуализацию действия или электронное воздействие на пациента на расстоянии. С одной стороны, какой выигрыш во времени! Но с другой – какое отстранение и даже устранение личной ответственности ученого и виновности пациента (если иметь в виду его согласие). Или наука, фактически превращающаяся в науку «терапевтической смерти», в своего рода мягкий суицид опять же с помощью компьютера, с помощью запрограммированной в науку смерти. Остановимся на вопросе об эвтаназии более подробно. Раньше человек должен был умереть неотвратимой смертью, которую не он сам избирает; и он должен был умереть, необходимо пройдя муки духовного и физического страдания. Зато ему была обещана возможность вечного спасения. Но что такое, собственно говоря, вечное спасение? Не повторение того же самого, а истинное самообретение и одновременно актуальная сопричастность Божественному. Таков один онтологический статус человеческого бытия. А теперь у человека есть – кое-где уже и юридически закрепленная – возможность самому выбрать себе смерть – и смерть комфортную, избавленную от необходимых страданий; облегченную, незаметную смерть. Но одновременно он отказывается от того, о чем говорят все религии, он предает и утрачивает эту перспективу вечного спасения, заменяя ее псевдоспасением сколь угодно долгого продления жизни, то есть не принципиально иного, а того же самого. Таков совершенно другой онтологический статус человеческого существования. Иначе говоря, такие технические возможности, как безболезненная эвтаназия или искусственное продление жизни, самым радикальным образом сказываются на онтологическом статусе человека. Человек онтологически становится чем-то иным – и как представляется мне, именно более ущербным.