Российская империя в сравнительной перспективе

Сборник статей

Пространства империи

 

 

Алексей Миллер

Империя и нация в воображении русского национализма

Заметки на полях одной статьи А.Н. Пыпина

 

В 1885 году известный историк литературы А. Пыпин опубликовал в «Вестнике Европы» статью под названием «Волга и Киев»1. Он начинает ее с рассказа о своей беседе с мастером литературного описания природы И.С. Тургеневым. В разговоре выясняется, что тот никогда не бывал на Волге. Это становится для Пыпина отправной точкой для рассуждений о том, что «русская литература Волгу не освоила», что «Волги нет и в русской живописи» (188–189). «Если действительно мы так преданы задаче „самобытности“, народно-государственной оригинальности, так стремимся дать вес своему родному наперекор чужеземному и т. д., то одной из первых забот было бы знать это родное, по крайней мере в его основных, наиболее характерных пунктах. Волга, без сомнения, принадлежит к числу таких пунктов» (193). Аналогичные упреки и сожаления Пыпин высказывает в связи с Киевом: «Историк, публицист, этнограф, художник должны видеть Киев, если хотят составить себе живое представление о русской природе и народности, потому что здесь опять (как и на Волге. – А. М.) одни из лучших картин русской природы и одна из интереснейших сторон русской народности… Киев – единственный город, где чувствуется давняя старина русского города» (199–200).

Чтобы верно интерпретировать эти рассуждения, обратим внимание на два других мотива этой статьи. Во-первых, саратовский уроженец Пыпин прекрасно понимает, что «здесь, на Волге, смешение этнографическое и кровное» (196). Он издевается над стремлением некоторых «стереть» все нерусские национальности: «это была бы задача для мономана, достойная известного щедринского героя, вопрошавшего „зачем река?“» (211). И в этой статье, как и во многих других своих трудах, он выступает против репрессий в отношении украинского языка и отстаивает право малорусов быть непохожими на великорусов, «как до сих пор северный француз, немец, итальянец не похожи на южных» (212).

Во-вторых, сказав о Волге и Киеве как о «характерных пунктах родного», не освоенных русским искусством, Пыпин противопоставляет их популярным у писателей и художников Кавказу, Крыму, остзейскому краю, которые, по его мнению, к категории «родных пунктов» не относятся (196). Он с сарказмом пишет о русских художниках, «которые предпочитают изображать „мельницы в Эстляндии“ или кучу краснобурых камней под именем „крымских эскизов“, или что-нибудь столь же занимательное» (190). То есть не вся территория империи принадлежит, с его точки зрения, к разряду «родного, русского», но единство империи он при этом сомнению не подвергает.

Текст Пыпина в своих идеологических основаниях не носил сколько-нибудь революционного и оригинального характера, а был скорее типичен для настроений русского образованного общества. Он замечателен лишь полнотой и систематичностью изложения распространенной точки зрения, и мы еще вернемся к нему в этой статье, задача которой – обозначить самые общие параметры темы, до сих пор не получившей должного внимания исследователей. Речь идет о «ментальных картах» русского национализма.

Слишком многие историки, к сожалению, не придают должного значения тем идеям и настроениям, тому дискурсу, который так хорошо иллюстрирует статья Пыпина. Когда Роджерс Брубейкер написал, что «нигде теоретический примитивизм исследований национализма не проявляется столь явно, как в литературе (и квази-литературе) об этом регионе», он имел в виду Восточную Европу и политологов2. Представления о проблематике русского национализма, о взаимоотношениях русского национализма и империи, которые доминируют сегодня в историографии, заставляют думать, что отчасти эта критика касается и историков.

Приведу примеры из нескольких публикаций самого недавнего времени. Дэвид Роули в своей статье приходит к выводу, что нет никакого основания говорить о русском национализме «в общепринятом смысле» в эпоху империи Романовых. «Общепринятым» Роули считает определение Эрнеста Геллнера, который утверждал, что «национализм – это прежде всего политический принцип, в соответствии с которым политическое и национальное целое должны совпадать… Националистические чувства – это чувства гнева, пробуждаемые нарушением этого принципа, или чувства удовлетворения от его реализации. Националистическое движение вызывается к жизни чувствами этого рода». Следовательно, заключает Роули, «русское националистическое чувство могло найти выражение в двух формах: либо русская нация очертит границу вокруг территории, на которой живут русские, и отделит себя от всех нерусских территорий, либо она может попытаться превратить всех жителей Российского государства в членов русской нации. Первый вариант предполагал бы роспуск империи и создание русским народом собственного государства. Второй вариант предполагал бы аккультурацию с русской этничностью (русификацию) всех народов империи»3. Здесь Роули ясно излагает и доводит до логического завершения те теоретические посылки, которые лежат в основе многих работ о русском национализме.

Тезис о том, что русские не делали различия между империей, национальным государством и нацией, кочует из одного исследования в другое и приводит многих авторов к рассуждениям о том, что программа русского национализма сводилась к заведомо нереалистичному проекту преобразования империи в национальное государство. Именно им руководствуется, например, Роберт Кайзер, когда пишет, что «различие между Русью как родиной предков и Россией как территорией Российской империи утратило со временем ясное значение» и определяет «русский националистический проект» как «преобразование Российской империи в русское национальное государство»4. «Главный вопрос для руководителей России в XIX и XX вв. можно сформулировать так: возможно ли внедрить в сознание этнически разнообразного населения империи составную национальную идентичность», наподобие британской, – пишет в этом же духе Джеффри Хоскинг в своей книге о том, «как строительство империи препятствовало формированию нации»5. «Воображаемая география: Российская империя как русское национальное государство» – это название одной из глав и тема всей недавно вышедшей книги Веры Тольц6.

Но насколько применимо в случае России геллнеровское определение национализма, из которого исходят все цитированные и многие похожие рассуждения? Националисты неизбежно задаются вопросом о том, какое пространство должно принадлежать их нации с точки зрения политического контроля и в качестве «национальной территории»7. В тех случаях, когда речь идет о неимперских нациях, можно сказать, что национальная территория – это то, каким, по мнению националистов, «их» государство должно быть в идеале или «по справедливости». То есть «национальная территория» и пространство политического контроля совпадают. В случае с имперскими нациями эти две категории пространства могут существенно различаться. Дело в том, что стремление консолидировать нацию, в том числе очертив границы «национальной территории» внутри империи, совсем не обязательно предполагает стремление «распустить» империю.

Большинство колониальных войн велись именно ради установления имперского контроля над теми или иными территориями, а не для включения их в «национальную территорию». Англичане стремились утвердить британскую идентичность только в части своей империи – «на островах», французы стремились утвердить французскую идентичность только в европейской части своей империи8. Конечно, в Британии, Франции и даже Испании национализм господствующих наций получил значительно более «богатое наследство», чем в России. Модернизированность общества и доля «работы» по его культурной и языковой гомогенизации, выполненная еще «старым режимом», были здесь заметно выше, чем в России. Но все равно было бы заведомо неверно представлять дело так, будто уже сформировавшиеся национальные государства начинали колониальную экспансию. Нации-государства в метрополиях морских империй «достраивались» параллельно и в тесной связи с имперской экспансией. Если «британская идентичность», как показала Линда Колли, во многом рождалась из успехов империи и борьбы с ее врагами, то ровно то же самое можно сказать и о других «имперских» нациях, в том числе и русской9.

Русский национализм также был избирателен в своем проекте. В то же время, для русского национализма, как и для французского, британского или испанского, стремление к консолидации нации вовсе не стояло в непримиримом противоречии со стремлением сохранить и при возможности расширить империю. Геллнеровская формула национализма подходит к опыту тех движений, которые стремились «выкроить» новые государства из уже существующих, но не работает применительно к тем случаям, когда тот или иной национализм мог принять как «свое» уже существующее государство, в том числе империю10.

Русские, что бы мы ни имели в виду под этим понятием11, были центральной и наиболее многочисленной этнической группой империи. По целому ряду причин не вполне верно (как минимум до начала XX века) называть их доминирующей группой в том смысле, в котором британцы и французы доминировали в своих империях. Правящая династия дольше, чем в большинстве европейских государств, сопротивлялась «национализации», господствующее положение в империи занимало полиэтническое дворянство, а русский крестьянин долгое время мог быть (и был в действительности) крепостным у нерусского, неправославного и даже нехристианского дворянина. Нация «не правила» и не имела системы политического представительства.

Но, с другой стороны, позиции русского языка как официального языка империи постоянно укреплялись, православие имело статусные преимущества в отношении других религий, элитная русская культура в XIX веке становилась все более «полной» и соответствующей европейским стандартам. В этих условиях вовсе не было утопическим стремление русских националистов к русификации империи в том смысле, что русские должны были занять в ней господствующее положение как нация, подобно положению французов или британцев в «их» империях. Сознательно оставляю за рамками этой статьи большой комплекс вопросов о том, какие изменения политического строя, какие формы политической мобилизации для этого требовались. (Можно предположить, что наиболее реалистичный путь такой политической модернизации лежал через установление конституционной монархии.) Хочу только подчеркнуть, что было бы ошибкой считать, будто даже до создания системы политического представительства между общественным националистическим дискурсом и имперской бюрократией существовала непроницаемая мембрана. Если Романовы могли искать новые источники легитимации своей власти в национализме, то это мог быть только русский национализм, и «официальный национализм»12 Романовых неизбежно должен был искать точки соприкосновения с русским национализмом общественности. Медленно, не без сопротивления и внутренних противоречий, но правящая элита усваивала определенные элементы идеологии русского национализма, и уже в середине XIX века это сказывалось на мотивации ее политики13.

Ричард Уортман недавно написал, что «задача историка – понять русский национализм как поле постоянной борьбы, контестации. Эта борьба развернулась в XIX – начале XX века между монархией и образованной частью общества, когда в своей борьбе за контроль над государством каждая из двух сторон претендовала на право представлять народ»14. В этой действительно непрестанной борьбе существовали и другие, иначе проходящие фронты, возникали предметы споров, в которых одна часть образованного общества вступала или стремилась вступить с властью в союз против другой части образованного общества. Именно так нередко происходило в спорах о критериях русскости и о границах русской «национальной территории».

В этих спорах сторонники отождествления Российской империи с русским национальным государством и вытекающего из этого действительно утопического стремления к поголовной русификации всего населения империи неизменно составляли среди русских националистов заведомое меньшинство. В таком же меньшинстве оказывались и те, кто готов был поставить знак равенства между русскими и великорусами, а в качестве национальной территории принять традиционный ареал расселения великорусов15.

Очевидная особенность Российской империи в сравнении с Британской, Французской, Испанской империями – ее континентальный характер, отсутствие «большой воды» между метрополией и периферией. Это создавало понятные сложности для «воображения национальной территории» внутри империи, но и открывало определенные возможности.

По сравнению с другими континентальными державами, проблема взаимоотношений русского национализма и империи также имела ряд особенностей. При всех своих проблемах в XIX веке Российская империя продолжала территориальную экспансию и сохраняла тот уровень военной мощи, экономического потенциала и веры в будущее, который делал иностранный диктат и распад империи скорее гипотетическими угрозами, а не фактором повседневности, как в Османской империи. Конечно, в тот момент, когда русский национализм получил некоторое общественное пространство и возможность заявить о себе в ходе реформ начала царствования Александра II, он был имитационной реакцией на вызов со стороны более развитых национализмов Европы и унижение Крымской войны16. Но этот национализм не был реакцией на неотвратимый, уже происходящий распад империи, как национализм младотурков. Это не был проект минимизации ущерба или спасения того, что удастся спасти, как в турецком случае.

В России феодальная традиция в структурировании пространства империи была гораздо слабее, чем в империи Габсбургов. Здесь не было Прагматической санкции, четко фиксировавшей границы «коронных земель» и права их местных дворянских сеймов. Лишь Царство Польское, Финляндия и до некоторой степени остзейский край имели в определенные периоды сравнимый с габсбургскими коронными землями (ЬапсГами) статус. В монархии Габсбургов демографический баланс между различными этническими группами и особенности политического развития привели к тому, что в Цислейтании экспансионистский проект строительства доминирующей немецкой нации вообще не играл сколько-нибудь значимой роли. Если в Габсбургской монархии границы феодальных коронных земель стали основой «территориализации этничности» уже в XIX веке, то в Российской империи соответствующие процессы были весьма ограничены, и территориализация этничности широко развернулась, опираясь на иные принципы, уже в СССР17.

Таким образом, русский националистический проект консолидации нации внутри империи, который предполагал «присвоение» определенной части имперского пространства как «русской национальной территории», просуществовал дольше, чем аналогичные проекты в Османской или Габсбургской империях. (Лишь в Транслейтании венгры на протяжении сравнимого времени пытались реализовать отчасти похожий проект, используя ситуацию, возникшую в результате принятия закона об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана в 1844 году и дуалистического соглашения 1867 года.)

Националистическое «присвоение» территории, мотивированное русским национализмом, было не актом, но процессом.

Это процесс имел несколько важных составляющих. Во-первых, дебаты о том, что есть «русскость», каковы критерии принадлежности индивида, группы, территории русской нации, носили поистине ожесточенный характер вплоть до краха империи.

Во-вторых, русский национализм обладал большим потенциалом к расширению «национальной территории» и на ряде направлений встречал для этого расширения меньше препятствий, чем аналогичные проекты в континентальных империях Габсбургов и Османов. Но это, подчеркну снова, отнюдь не значило, что в русском национализме, точнее в его дискурсивно преобладающих версиях, содержалось стремление охватить всю империю как «национальную территорию»18. Собственно, сама напряженность дебатов о границах русскости и критериях принадлежности к ней служит убедительным доказательством, что русский проект национального строительства, будучи экспансионистским, заведомо не стремился к охвату всей империи и всех ее подданных.

Говоря о националистическом присвоении пространства, я имею в виду символическую, воображаемую географию. Речь идет о сложном комплексе дискурсивных практик, который включал в себя идеологическое обоснование, символическое, топонимическое, художественное освоение определенного пространства таким образом, чтобы общественное сознание осмысливало это пространство как часть именно «своей», «национальной» территории.

Вернемся к статье Пыпина «Волга и Киев». Когда он говорит о том, какими средствами должно развиваться и утверждаться среди русских представление о «родной» земле, у современного человека может возникнуть ощущение, что Пыпин только что прочел второе, расширенное издание книги Б. Андерсона или какое-нибудь другое недавнее исследование, где рассматривается «образная составляющая» национализма. Сказав походя, как о само собой разумеющемся, об «учреждениях, промышленных связях, проложении железных дорог, высшей школе», Пыпин подробнее пишет об инструментах воспитания эмоциональной привязанности: о музеях; об историческом нарративе; о «литературе путешествий», как художественной, так и разряда путеводителей; об этнографии и «областной бытовой новеллистике, образчики которой дал

Мельников (благодаря тому, что был полу-этнограф)»; об отражении пейзажа и местных типов в живописи. Недоработки в этой сфере кажутся ему особенно опасными, потому что большие расстояния и дороговизна путешествий не позволяют в России столь же эффективно, как в Германии и других странах, получать «опыт узнавания своей родины» с помощью организованных поездок «учащейся молодежи» (197)19. «Наше отечество так обширно, так разнообразно, что любовь к этому целому, которое редко кто видал во всем его необозримом объеме, возможна только через ближайшее представление о местной родине… Принадлежность к целому у людей простых сознается через представление о «русской» земле и людях и через понятие об одной вере и власти» (206). «Без такой литературы, без других трудов для изучения русской природы и народной жизни, наше так называемое «самосознание» будет оставаться скучной фразой», – заключает он свою статью (215). Очевидно, что Пыпин отзывается на распространенные в обществе настроения и рассуждения о русском национальном самосознании и хочет привлечь внимание читателя к тем «инструментам», которые используются в более успешных с этой точки зрения странах для воспитания эмоциональной привязанности к «родной земле».

Тема «воображаемой географии» вообще стала привлекать внимание специалистов по истории России совсем недавно20. Так же недавно исследователи осознали необходимость заново проанализировать то многообразие процессов, которое скрывается за понятием «русификация»21. Проблема самого различения процессов русификации в имперском и националистическом смысле, не говоря уже о сути этих различий и способах их отражения в дискурсах, остается малоисследованной. Поэтому все высказанные далее суждения должны трактоваться как рабочие гипотезы, а приводимые цитаты не как доказательства (для того чтобы стать таковыми, они должны стать частью больших выборок), а только как иллюстрации.

Русский национализм идеологически развивался и формулировал свой образ национальной территории во взаимодействии и соперничестве с другими национализмами империи. Методы определения и освоения того или иного пространства в качестве «национальной территории», наборы эксплуатируемых в этом дискурсе аргументов и образов существенно различались в зависимости от ситуации и характера вызовов, с которыми сталкивался русский национализм на разных имперских окраинах.

Пожалуй, лучше всего эта проблематика изучена в отношении Западного края и «его окрестностей». Здесь проект русского национализма формулировался поначалу в условиях ожесточенного конфликта с польским проектом, который отстаивал границы 1772 года, как «польскую собственность», а затем готов был вступить в союз с украинским движением против империи и русского национализма. В это соперничество с середины XIX века включился украинский национализм с собственным проектом «национальной территории». Формы и методы идеологической борьбы он во многом заимствовал у своих более сильных соперников.

В Малороссии и Западном крае преобладающую часть населения составляли восточные славяне, которые в рамках концепции «общерусской нации» считались ветвями русского народа. Колонизация этого пространства великорусским населением не играла сколько-нибудь значимой роли. Главный акцент делался именно на принадлежности всех восточных славян единой русской нации. Именно в контексте полемики с украинскими националистами малорусский дворянин и русский националист М.В. Юзефович впервые сформулировал лозунг, получивший столь широкое хождение в начале XX века, но уже с иным смыслом. Говоря о «единой и неделимой России», Юзефович имел в виду не всю империю, но именно русскую нацию в ее «общерусской» версии.

В XIX веке пространство и население Западного края стали объектом ожесточенной терминологической войны, где, кажется, ни одно название местности или этнической группы не было идеологически нейтральным, каждое подтверждало или отрицало тот или иной проект национального строительства22.

Как и в других подобных дискурсах, в русском важную роль играла апелляция к древней государственной традиции, в данном случае, традиции Киевской Руси. Ясно, что применительно именно к западной части империи этот мотив эксплуатировался особенно настойчиво. Трактовка Киевской Руси как колыбели русской нации давала основу для традиционного мотива «земли предков», земли «исконно русской».

Концепция Киевской Руси как «колыбели русского народа» хорошо сочеталась с династической логикой. Так, знаменитое высказывание Екатерины II после разделов Речи Посполитой – «мы взяли только свое» – можно истолковать и как вполне династическое (свое – то, что принадлежало Рюриковичам, наследницей которых Екатерина себя считала), и как националистическое – то есть земли Киевской Руси, населенные по преимуществу восточными славянами, каковые в доминирующей версии русского националистического дискурса все считались русскими. Отмечу отступления от этой концепции, которые показывают, что «верные» формулы находились не вдруг и не сразу. Примером может служить полемика М.П. Погодина с М.А. Максимовичем в середине 1850-х годов, в которой Погодин доказывал преимущественные исторические права великороссов на Киев по сравнению с малороссами23. Но дальнейшего развития в русском националистическом дискурсе этот мотив не получил, уступив место трактовке Киева и его исторического наследия как общего корня и общей собственности всех восточных славян, что было вполне логично с точки зрения тех целей, которые этот дискурс преследовал.

Интересно само сочетание темы Киевской Руси с темой Москвы. Москва как современное «сердце», воплощение русскости, как центр «собирания» русских земель безусловно присутствовала в русском националистическом дискурсе. В традиционалистской версии русского национализма именно Московская Русь противопоставлялась петербургской России. Но исторические границы Московского княжества на любой стадии их расширения в этом дискурсе «не работали» или работали в негативном плане, как те заведомо неприемлемые границы, к которым хотят свести русскую нацию ее враги24.

Уже в середине XIX века можно найти примеры влияния представлений о «русской национальной территории» на высшие эшелоны бюрократии. Например, в 1862 году В.И. Назимов, генерал-губернатор Северо-Западного края, который включал и белорусские, и литовские земли, в своей программе русификаторских мер проводил четкое различие между «исконно русскими» землями и местностями, где литовцы и евреи традиционно составляли большинство. Причем это разграничение он делал не только на основе современной ему демографической ситуации. Назимов указывает на некоторые местечки с преобладанием еврейского населения, которым следует вернуть их «русский» характер, и тут же оговаривается, что соседние с ними местечки следует «оставить как есть», потому что славянское население там никогда не преобладало25.

Образ национальной территории был здесь избирательным в том смысле, что включал не все земли Западного края и не все его население. Стоит вспомнить и письма Каткова Александру II и Александру III, в которых он неоднократно рассуждает о благе предоставления Польше независимости в «ее этнографических границах»26. В этих своих настроениях Катков не был одинок. В разных условиях и по разным поводам идея если не отделить Царство Польское совсем, то, по крайней мере, отгородиться от него тарифами и таможнями, возникает неоднократно. С точки зрения русского национализма западная окраина империи делилась, таким образом, на три категории земель: во-первых, «исконно русские»; во-вторых, литовские, которые в образ русской национальной территории не включались, но были желанной частью империи; и, наконец, в-третьих, этнически польские земли, которые в идеале следовало бы «исторгнуть» из империи как нежеланную, неисправимо чуждую и враждебную часть.

В то же время, логика этого дискурса выдвигала границы «русской национальной территории» за границы империи, в населенные восточными славянами области Габсбургской монархии. Дискурс о Червоной Руси (Восточной Галиции) и Угорской Руси (Буковине и современной Закарпатской Украине) принципиально отличался от панславистского дискурса вообще о славянах Габсбургской и Османской империй. Это был, по сути, дискурс националистической ирреденты. Пыпин, например, поклонником панславизма не был, но в цитированной статье «Волга и Киев» он счел нужным написать о судьбе «южно-русского народа в Галиции» (211). Уже в XIX веке русские националисты неоднократно критикуют «ошибку Екатерины», оставившей «русское» население Восточной Галиции Австрийской империи, где оно оказалось «под властью поляков».

Таким образом, «исконно русские земли» в рамках этой оптики делились на «благополучные», то есть те, в которых их русский характер был вполне утвержден27; проблемные, «больные», где следовало извести враждебные влияния; и, наконец, остающиеся вовсе «отторгнутыми», то есть в империю и, как следствие, в национальное тело не включенные.

Этот дискурс оставался в силе вплоть до краха империи. При обсуждении в Думе в 1911 году вопроса о создании Холмской губернии (то есть о выводе Холмщины из Царства Польского) В.А. Бобринский 2-й доказывал, что эта территория должна быть «в бесспорном национальном владении не России (здесь все Россия), но Руси, чтобы это поле было не только частью Российского государства, но чтобы оно было всеми признано национальным народным достоянием, искони Русской землей, то есть Русью»28. Это не мешало Бобринскому признавать, что население Холмщины глубоко ополячено. Но этот факт служил как раз аргументом в пользу срочности мер по «спасению» еще не вполне утраченной «изначальной русской его природы». «Это особенно больной истерзанный русский край, и вот его хотят выделить, чтобы особенно внимательно и бережно его лечить»29. Образ национального тела, отличного от империи, и больной части этого тела, причем больной именно как части национального тела, а не империи, – символика русского национализма выступает здесь совершенно отчетливо30.

Яркой иллюстрацией эволюции и, одновременно, живучести этого дискурса в переломный момент краха империи могут служить материалы Особого политического отдела МИДа. Его сотрудники и консультанты в ходе Первой мировой войны разрабатывали идеологические обоснования для аннексии Червоной Руси и Угорской Руси. Отдел готовил свои последние меморандумы уже для большевиков, и в них продолжал отстаивать концепцию общерусской нации, теперь уже клеймя и царей, и кайзеров за ее расчленение, и ссылаясь на право «самоопределения трудящегося народа»31.

Важный аспект темы – взаимоотношение религиозного и этнического фактора в дискурсе русского национализма. На западных окраинах в контексте русско-польского соперничества акцент на противостоянии православия и католицизма был очень сильным. В то же время можно заметить, как с течением времени в националистической риторике религиозный фактор уступает первенство этническому. Уже в царствование Александра II власти начинают постепенно склоняться к той точке зрения, что даже белорусы католического исповедания принадлежат русской нации32. Накануне второй оккупации Галиции во время Первой мировой войны Особый политический отдел МИДа разработал инструкции, согласно которым российские власти в Галиции не должны были вообще показывать, что делают какое-либо различие между православными и греко-католиками33.

Напрасно было бы искать в любом периоде истории поздней империи идейного единства в русском обществе по вопросу о том, можно ли считать русским белоруса-католика или детей от смешанных браков с поляками, равно как и по вопросу о том, где точно проходят территориальные границы «русской земли» на западе и надо ли стремиться присоединить Восточную Галицию и Угорскую Русь. Список таких спорных, дебатируемых вопросов велик. Так же велик и список разногласий о том, какую степень региональных особенностей можно терпеть у малорусов и белорусов. Эти дебаты идут и в газетах, и в среде бюрократии, позднее и в Думе. Но при всем разбросе мнений, мотив неравности империи и «русской национальной территории» для всех очевиден. Дискурс национального проекта, несомненно, влиял на планирование политики в западных губерниях.

В иных условиях другого «характерного пункта», о котором пишет Пыпин, в Поволжье, и трактовка этнического фактора была иной. Исторический миф не играл здесь важной роли. Если позиция Москвы как наследницы Визинтии и Киевской Руси активно использовалась в националистическом дискурсе, то мотив преемственности по отношению к Золотой Орде оставался «невостребованным» вплоть до появления евразийства. Пыпин лишь вскользь замечает, что «Волга давно знакома русскому племени», что «русские удальцы и промышленники» появлялись здесь еще до «татарского нашествия». Говоря о русской колонизации края после XVI века, он, между прочим, отмечает, что в ней участвовали не только великорусы, но и малорусы (190–191)34.

На западных окраинах националистический дискурс акцентировал восточнославянский характер нации, и, объявляя малорусов и белорусов русскими, был в этническом отношении скорее исключающим, чем включающим. В дебатах со своими польскими противниками русские националисты подчеркивали общность этнического происхождения восточных славян и если не отрицали вовсе, то, во всяком случае, никак не акцентировали неславянские составляющие русского народа.

В очень разнообразном по этническому составу Поволжье в XIX веке русские в результате миграций уже составляли чуть более половины населения и в городах и в целом по сельской местности 35. Здесь открытость к неславянскому, в особенности угро-финскому элементу36, подчеркивалась. Пыпин в цитированной статье пишет, что великорусское племя «не чисто славянское, а смешанное», и говорит о его «славяно-финской основе» (191). Власти и русский национализм не только не видели ничего дурного в смешанных браках, но воспринимали такое этническое смешение как неотъемлемую часть процесса формирования русской нации37.

«Мне кажется, что обрусение или слияние чуваш с русским народом может быть достигнуто только трояким путем: первый, и самый главный, это через усвоение ими православия, конечно, не безызвестно всякому, какое значение имеет в глазах наших простолюдинов различие веры; второе, путем брачных союзов, и третье, через усвоение русского языка чувашами», – пишет в 1870 году студент Казанского университета чуваш И.Я. Яковлев в докладной записке попечителю Казанского учебного округа П.Д. Шестакову. Совершенно очевидно, что у Яковлева нет ни малейшего сомнения в том, что не только усвоение языка и веры, но и брачные союзы чувашей с русскими не могут вызвать у его адресата никаких возражений38.

Сравнительно небольшие по численности, лишенные модернизированных элит народы Поволжья не воспринимались как серьезная угроза русскому национальному проекту, единству русской национальной территории. «Я полагаю, что такие мелкие разрозненные народности не могут прочно существовать, и в конце концов они сольются с русским народом самим историческим ходом жизни. Теперь, например, замечено, что получившие образование инородцы женятся на русских, значит роднятся с русскими, без всякого с той или другой стороны сомнения», – писал Н.И. Ильминский К.П. Победоносцеву 21 апреля 1891 года39.

Однако, уже в 1850-е годы Ильминский под влиянием В.В. Григорьева осознает рост влияния татарских элит и ислама в Поволжье и Приуралье как серьезный вызов русскому проекту национального строительства, как альтернативный проект исламско-татарской общности40. В рамках новой националистической оптики посредническая роль татар в отношениях с восточными народами империи, которую власти прежде поощряли, теперь виделась источником угрозы. Считая, и не без основания, что русско-православный ассимиляторский проект на данный момент слабее татарско-исламского, Ильминский и его последователи прибегают к тактике поддержки отдельных, особых этнических идентичностей народов Поволжья и Приуралья, разрабатывают для каждого из них собственную письменность. Даже сохранение ими языческих верований в этом контексте выступает как предпочтительный вариант по сравнению с возможной исламизацией41.

В последнее время ряд исследователей отмечал структурное сходство конфликтов в Западном крае, остзейском крае и волжско-уральском регионе – везде власти и русские националисты были озабочены соперничеством с этническими группами, обладавшими мощным ассимиляторским потенциалом и способными осуществить собственные экспансионистские проекты национального строительства. Это были поляки в Западном крае, немцы в Прибалтике, татары в Поволжье. Такой подход действительно позволяет лучше понять историю этих окраин империи. Но следует учитывать и различия, которые имели эти конфликты с перспективы русского национализма. Русский националистический проект в Западном крае включал большую часть его территории, в Поволжье – весь регион, а остзейский край не включал практически вовсе. Можно сказать, что принятие тактики Ильминского в Поволжье давалось с особенным трудом. В Западном крае стремление предотвратить формирование отдельных национальных идентичностей белорусов и украинцев, равно как и поощрение формирования особой литовской национальной идентичности, вполне логично вытекало из проекта общерусской нации. В остзейском крае, который весь не включался в образ русской национальной территории, поддержка формированию латышской и эстонской идентичностей ради того, чтобы заблокировать угрозу «онемечивания», также давалась сравнительно легко. Поволжье же целиком включалось в образ русской национальной территории, и здесь парадоксальная логика Григорьева и Ильминского, предполагавшая упрочение на время идентичностей малых народов ради борьбы с более активным татарско-исламским проектом, вызывала много непонимания и критики42.

Если демографическая ситуация в Поволжье была результатом длительного, многовекового процесса колонизации, то ряд территорий как раз в тех регионах, которые Пыпин не относит к числу «типически русских», заселялся русскими уже в XIX веке. На Северо-Западном Кавказе и в Центральной Азии власти прибегали к тактике «демографического завоевания» отдельных районов, которое было прежде всего мотивировано логикой военно-стратегического соперничества великих держав или логикой удержания в повиновении населения завоеванных территорий43. Эта «имперская» по своей логике и задачам русификация пространства в некоторых случаях приводила со временем к включению этих территорий в символическую географию русского национализма, в некоторых – нет. Как и с каким лагом плоды имперской русификации, которая создавала преобладание русского населения на определенных территориях в результате целенаправленного насильственного переселения или вытеснения вообще за пределы империи прежнего населения, постепенно «присваивались» средствами воображаемой географии в качестве русской национальной территории? Этот вопрос еще ждет своего исследователя.

Во всяком случае, очевидно, что включение той или иной территории в империю и даже заселение ее русскими сами по себе не означали, что это пространство в категориях символической географии становилось частью русской национальной территории. При этом тактика «националистического присвоения» определенной части имперской территории различалась в зависимости от ситуации и вызовов. В Западном крае она предполагала включение огромного массива коренного населения как «русского», в Поволжье – фрагментацию инородческих идентичностей, чтобы закрепить доминирующее положение живших в регионе русских, в Сибири – смену статуса территории от колониального к «родному» и т. д.

Из XXI века трудно оценивать, как далеко продвинулся и насколько был успешным проект консолидации русской национальной территории в том виде, в котором он осуществлялся русским национализмом44. Результаты этих усилий подверглись серьезным испытаниям в ходе Первой мировой войны, революции и гражданских войн на территории империи, а затем были в некоторых случаях «отменены», а в некоторых случаях упрочены в рамках советской политики территориализации этничности45. Как бы то ни было, «ментальные карты» русского и конкурирующих национализмов в империи Романовых требуют внимательного изучения.

 

Примечания

1 Пыпин А. Волга и Киев // Вестник Европы. 1885. Июль. С. 188–215. Далее ссылки на статью даются в тексте указанием номера страницы в скобках.

2 Brubaker R. Myths and Misconceptions in the Study of Nationalism // The State of the Nation: Ernest Gellner and the Theory of Nationalism / Ed. by J.A. Hall. Cambridge, 1998. P. 272–306 (цитатанас. 302).

3 Rowley D. Imperial versus national discourse: the case of Russia // Nations and Nationalism. 2000. № 1. P. 23–42 (цитаты на с. 24, 25).

4 Kaiser RJ. The Geography of Nationalism in Russia and the USSR. Princeton, NJ: Princeton Univ. Press, 1994. P. 85

5 HoskingG. Russia. People and Empire. 1552–1917. Glasgow: Fontana Press, 1997. P. XIX, XXI.

6 Tolz V. Inventing the Nation: Russia. London, 2001. P. 155.

7 Терминами «национальная территория» и «идеальное отечество» я обозначаю националистическое представление о том, какое пространство должно принадлежать данной нации «по праву» именно как нации, как «наша земля», а не подвластная территория. Аргументы в пользу такой принадлежности могут быть самыми разными – от фактической демографической ситуации на данный момент до «исторического права» («наши предки здесь жили»), геополитических резонов («выход к морю», «жизненное пространство»), ссылок на кровь, пролитую «нашими» солдатами на эту землю, и т. д. См.: Миллер А. Конфликт «идеальных отечеств» // Родина. 1999. № 8. С. 79–82.

8 Лишь после второй мировой войны идея превращения алжирских арабов «во французов», а не «алжирцев», рассматривалась всерьез.

9 Colley L. Britons: Forging a Nation, 1707–1837. London: Pimlico, 1992. См. также: Kamen H. Spain’s Road to Empire. The Making of a World Power. London: The Penguin Press, 2002, где подчеркивается, что испанская нация была продуктом империи. «Мы привыкли к идее, что Испания создала свою империю, но полезнее работать с идеей, что империя создала Испанию» (цит. по: Wright R. For a wild surmise //The Times Literary Supplement. 2002.20 December. № 5202. P. 3.)

10 О неприменимости геллнеровской модели к британскому случаю см.: Welling5 В. National and imperial discourses in England // Nations and Nationalism. 2002. № 1. P. 95–109.

11 Трактовка понятия «русский» была далеко неоднозначной, и споры вокруг этого понятия составляли один из важных элементов русского националистического дискурса.

12 О понятии «официальный национализм» династий см.: Anderson В. Imagined Communities. Reflections on the Origins and Spread of Nationalism / 2nd ed. London: Verso, 1991.

13 См., например: Миллер А. Украинский вопрос в политике властей и русском общественном мнении. (Вторая половина XIX в.). СПб., 2000. Гл. 4,5.

14 Уортман Р. Национализм, народность и российское государство // Неприкосновенный запас. 2001. № 3 (17).

15 Вот как пишет об этом направлении в начале 1870-х годов М. Драгоманов, из собственных соображений склонный преувеличивать его влияние: «Это по-настоящему и есть наша ультрарусская партия, довольно многочисленная среди образованных людей в столицах и в Великой России; этот новый род «великорусских сепаратистов» говорит: да Бог с ними, с этими окраинами; нас, несомненных русских, на несомненной русской земле все-таки 30–40 миллионов, будем заниматься своими делами, а окраины пусть живут как хотят! Конечно, останься эти «ультрарусские» без Риги и Варшавы, и чего доброго без Вильно и Киева, они бы почувствовали себя не совсем ловко… Но этот ультрарусский сепаратизм людей середины России совершенно понятен и естественен как реакция направлению, которое заботится так неловко об обрусении и перерусении племен» (Драгоманов М. Восточная политика Германии и обрусение // Вестник Европы. 1872. Май. С. 239). Драгоманов был не русским, а украинским националистом, но при этом националистом-федералистом, и, судя по всему, он даже искренен, когда выступает за целостность империи, которую в 1870-е годы он стремился «реформировать вместе с великоруссами» (Студинсъкий К. Листа Драгоманова до Навроцького // За сто ли. Харшв; Кшв, 1927. № I. С. 135).

16 О формировании в это время пространства русского националистического дискурса через развитие прессы см.: Renner A. Russischer Nationalismus und Öffentlichkeit im Zarenreich. Köln: Böhlau, 2000.

17 Cm.: Martin T. The Affirmative Action Empire. Cornell UP, 2001; SlezkineJ. The USSR as a Communal Apartment, or How a Socialist State Promoted Ethnic Particularism // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2. P. 414–452; Kaiser RJ. The Geography of Nationalism in Russia and the USSR. Princeton, N.J., 1994. В отличие от некоторых историков, которые делают акцент на преемственности процесса территориализации этничноста в имперской России и СССР (см.: Brower D., Lazzerini Е. Introduction // Russia's Orient: Imperial borderlands and peoples, 1700–1917 / Ed. by D.R. Brower, E.J. Lazzerini. Bloomington: Indiana University Press, 1997. P. XIX), я считал бы важным подчеркнуть как раз принципиальное различие между политикой поздней империи и русским националистическим дискурсом территориальности, с одной стороны, и советской политикой территориализации и институциализации этничности, с другой.

18 Далее в этой статье на примере П.Б. Струве я покажу, какую роль играл образ «национальной территории» даже в идеологии сторонника трансформации всей империи в нацию-государство.

19 Воображаемые путешествия такого рода давно использовались как педагогический прием в учебниках географии, в том числе и в русских, но реальные ознакомительные поездки учеников в России стали организовывать только в начале XX века. См.: Loskoutova M.V. A Motherland with a Radius of 300 Miles: Regional Identity in Russian Secondary and Post-Elementary Education from the Early Nineteenth Century to the War and Revolution // European Review of History. 2002. Vol. 9. № 1. P. 7–22.

20 Насколько я могу судить, пионером в этом отношении выступил Марк Бассин в начале 1990-х годов.

21 Литературу см.: Миллер А. Русификации, классифицировать и понять // Ab Imperio. 2002. № 2. Сам термин «русификация» крайне многозначен, правильнее говорить о разнообразных «русификациях».

22 Подробно см.: Миллер А. Украинский вопрос… С. 36–37.

23 Русская беседа. 1856. Кн. 4. С. 137.

24 Стоит в этой связи отметить весьма показательный разнобой в цитированных работах Р. Кайзера, Дж. Хоскинга и Д. Роули. Как об оппозиции империи первый пишет о «земле предков» (неясно, имеет ли он в виду Московское княжество или все-таки Киевскую Русь русского национального мифа): второй о «Руси», взятой из цитаты Гачева, где на самом деле речь в славянофильском духе идет о прерыве «московской традиции» петровскими реформами; а третий – о территории, заселенной русскими, которая, даже если под русскими понимать только великорусов, с одной стороны, не была компактной, а с другой, к XIX веку простиралась далеко за Урал.

25 ГАРФ. Ф. 109. Оп. 38. Ед. хр. 23. Ч. 175 (1863 г.).

26 В итоге эти рассуждения сводились к выводу о невозможности такой меры именно из-за требования поляками границ 1772 года, то есть из-за непримиримого конфликта образов «идеальных отечеств». Но адресаты и частный характер писем позволяет предположить, что эти рассуждения не были полемической уловкой империалиста, не готового поступиться ничем из имперских владений и ищущего этому «приличное объяснение». Ни Александра II, ни тем более Александра III не надо было убеждать, что Царство Польское – их владение. Скорее, это рассуждения русского националиста, который при определенных условиях готов был бы пожертвовать частью имперских территорий для создания более благоприятных условий реализации русского националистического проекта.

27 Такими видел в 1860-е годы Иван Аксаков Левобережную Украину и Новороссию, предлагая присоединять к их губерниям отдельные уезды юго-западного края для их «оздоровления». См.: Аксаков И. Об изменении границ Западного края //Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3: Польский вопрос и западно-русское дело; Еврейский вопрос, 1860–1886. СПб., 1900. С. 265–266. Аналогичные меры он предлагал и для северо-западного края. Причем всегда аргументировал свои предложения именно в рамках националистического дискурса – его главный критерий – «более русской общественной стихии» (с. 267) (впервые опубликовано: День. 1863.26 окт.)

28 Государственная Дума, 3-й созыв: Стенографические отчеты: 1911. Сессия V. Часть I: Заседание 30,25 декабря 1911 г. СПб., 1911. С. 2745.

29 Там же. С. 2746.

30 Именно в связи с западными окраинами можно проследить, как дискурс национальной территории отражался в концепциях такого последовательного российского империалиста, каким накануне и во время первой мировой войны был П.Б. Струве. Свою статью «Великая Россия и Святая Русь» он начинает с утверждений, что «Россия есть государство национальное», что, «географически расширяя свое ядро, русское государство превратилось в государство, которое, будучи многонародным, в то же время обладает национальным единством» (Русская мысль. 1914. № 12. С. 176–180.) Именно эти цитаты часто приводятся среди доказательств того, что национальное государство и империя в восприятии русских слились. Между тем, в этой же статье Струве говорит о «национальном государстве-ядре», в котором «русские племена спаялись в единую нацию».

Он отмечает способность этого национального ядра к расширению и отличает его от расширения империи. Связь разных окраин с «государственно-национальным ядром» может быть, по Струве, «чисто или по преимуществу государственная», а может быть «государственно-культурная, доходящая в окончательном своем развитии до полного уподобления, обрусения „инородцев“». Идеал Струве, конечно, – постепенное расширение, на основе «правового порядка и представительного строя», государства-нации до границ государства-империи. Но он, во-первых, ясно видит различия между ними, и, во-вторых, осознает свой идеал как далекую перспективу. Несколько раньше, в полемике с украинским национализмом, Струве не раз использует формулу «русская Россия», имея в виду именно «общерусскую нацию» (Струве П.Б. Общерусская культура и украинский партикуляризм //Тамже. № I. С. 68, 82).

Таким образом, даже в идеологии либерала-империалиста Струве сама идея русской национальной территории присутствует. Когда Струве переходит к формулированию задач России в мировой войне, оказывается, что на первом месте у него стоит задача «воссоединить и объединить с империей все части русского народа», то есть аннексия «русской Галичины». Здесь он, как это вообще типично для националистического дискурса органического единства, снова прибегает к метафорике оздоровления национального тела, доказывая, что присоединение Галичины необходимо для «внутреннего оздоровления России, ибо австрийское бытие малорусского племени породило и питало у нас уродливый так называемый «украинский» вопрос». Вторая задача, в точки зрения Струве, – «возродить Польшу как единый национальный организм».

И лишь третья – контроль над проливами. То есть в этом перечислении Струве на первое и второе место ставит задачи, вытекающие именно из националистического дискурса, причем не обременяет себя их подробным обоснованием как очевидные, сосредоточившись на пространных геополитических объяснениях, зачем все-таки России нужен Константинополь.

31 См.: Miller A. A Testament of the All-Russian Idea: Foreign Ministry Memoranda to the Imperial, Provisional and Bolshevik Governments // Extending the Borders of Russian History: Essays in Honor of Alfred Rieber / Ed. by M. Seifert. Budapest: CEU Press, 2003.

32 Cm.: Weeks Th. Religion and Russification: Russian Language in the Catholic Churches of the Northwest provinces after 1863 // Kritika. 2001. Vol. 2. № i. P. 87–110: Idem. Мы или они? Белорусы и российская власть, 1863–1914 // Российская империя в западной историографии / Под ред. П. Верта, П. Кабытова, А. Миллера. М., 2004 (в печати): СталюнасД. Может ли католик быть русским? О введении русского языка в католическое богослужение в 60-е годы XIX в. //Там же.

33 Miller A. A. Op. cit.

34 Впоследствии в русском дискурсе появляется тема колонизации как инструмента строительства нации в том смысле, что различия между великорусами и малорусами в новых условиях отступали на второй план, а черты общности в иноплеменной среде актуализировались. См.: Bizzilli Р. Geopolitical Conditions of the Evolution of Russian Nationality // The Journal of Modern History. 1930. № 1. P. 27–36. (Вообще теоретические замечания Бицилли о национализме и формировании наций заслуживают особенного внимания – его подход во многом предвосхитил исследования национализма 1980-1990-х годов.)

35 В Поволжье к XIX веку не осталось ни одного города, где мусульманское население составляло бы большинство. См.: Frank A.J., Usmanov M.A. Introduction // Materials for the Islamic History of Semipalatinsk / Ed. by A.J. Frank, M.A. Usmanov. Berlin: Das Arabische Buch, 2001. P. 2. Авторы пишут о Семипалатинске как о «the only Muslim city in Russia proper». Интересно было бы уточнить, что они имеют в виду под этим определением (Russia proper).

36 Об особом позитивном образе угро-финских народов в русском дискурсе см.: Geraci R.P. Window to the East: National and Imperial identities in late Tsarist Russia. Ithaca: London: Cornell Univ. press, 2001. Особенно гл. 2.

37 См., например: Knight N. On Russian Orientalism: A Response to Adeeb Khalid // Kritika. 2000. Vol. 1. № 4. P. 701–715 (этот тезис см. на с. 708).

38 Аграрный вопрос и крестьянское движение 50-70-х годов XIX в. // Материалы по истории народов СССР. М.; Л., 1936. Вып. 6. С. 333. «Обстоятельства сделали меня русским, и я горжусь этим именем, однако, нисколько не гнушаясь именем чувашина и не забывая своего происхождения. Будучи христианином, любя Россию и веруя в ее великую будущность, я от души желал бы, чтобы чуваши, мои единоплеменники, были просвещены светом Евангелия и слились в одно целое с великим русским народом», – пишет о себе Яковлев (с. 331–332).

39 Письма Н.И. Ильминского к обер-прокурору Святейшего синода К.П. Победоносцеву. Казань, 1895. С. 399.

4 °Cм.: Wayne Dowler W. Classroom and Empire: The Politics of Schooling Russia’s Eastern Nationalities, 1860–1917. Toronto: McGill-Queen’s Univ. press, 2001. В частности, p. 21–28,66-68,83–84: Geraci R.P. Window to the East: Миллер А. Российская империя, ориентализм и процессы формирования наций в Поволжье // Ab Imperio. 2003. № 4. См. также: Письма Н.И. Ильминского… С. 2, 3,53, 63, 64,74.

41 Осознание распространения ислама как угрозы было связано и с внешнеполитическими обстоятельствами, а именно проявлением симпатий российских мусульман к Османской империи в ходе Крымской войны. Позднее, с появлением панисламизма и, в особенности, пантюркизма, связь внутриимперской политики с внешнеполитической ситуацией стала особенно актуальна.

42 См.: Wayne Dowler W. Op. cit.: Geraci R.P. Op. cit.

43 Cm.: HolquistP. To Count, To Extract, and to Exterminate. Population Statistics and Population Politics in Late Imperial and Soviet Russia // A State of Nations. Empire and Nation-Making in the Age of Lenin and Stalin / Ed. by R.G. Suny, T. Martin. Oxford: Oxford Univ. Press, 2001. P. 111–144, особенно p. 117 (о Кавказе) и 122 (о Средней Азии).

44 Например, если считать, что Москва решала проблемы консолидации и гомогенизации объединяемых вплоть до XVI века феодальных государств, то можно утверждать, что с этой проблемой она справилась даже лучше, чем «католические короли» и их наследники после Реконкисты в Королевстве Испании. Менее очевидны успехи в позднейшее время, но и здесь, наряду с поражениями националистического проекта на западных окраинах, были серьезные достижения на востоке. Впрочем, и на западных окраинах империи достижения русского националистического проекта до сих пор составляют серьезную проблему для новых государств.

45 См.: Martin Т. Op. cit.

 

Анатолий Ремнев

Россия и Сибирь в меняющемся пространстве империи, XIX – начало XX века

 

Процесс вхождения Сибири в состав России начался в конце XVI века с присоединением к Русскому государству и имел длительную историческую перспективу. Это было не только военное закрепление за Российской империей новых территорий и народов восточнее Урала, крестьянское переселение и хозяйственное освоение сибирских земель, но и осмысление Сибири как земли русской. Важно понять, как из «страны без границ», из «земель незнаемых», Сибирь стала неотъемлемой частью России, изменила в целом ее географическое и историческое пространство. П.Н. Милюков в этой связи замечал: «Последний продукт колонизационного усилия России – ее первая колония – Сибирь стоит на границе того и другого»1. Империя как бы вырастала из исторического процесса «собирания русских земель» и, как писал поэт Велемир Хлебников: «Вслед за отходом татарских тревог – это Русь пошла на восток».

В основе моей статьи лежит дискурс о границах Сибири, трансформации ее образов в российском общественном сознании, геополитическое видение места Сибири в извечной российской проблеме «Запад – Восток». Актуальность проблем взаимоотношений центра и регионов сохранялась, имея тенденцию к обострению в условиях модернизации. М. Хечтер, предложивший концепцию «внутреннего колониализма», обрек эти проблемы на вечное существование, заметив, что условия частичной интеграции периферии и государственного ядра «все больше воспринимаются периферийной группой как несправедливые и нелегитимные»2. Концепция породила до сих пор продолжающиеся споры о колониальном положении Сибири в России, которые актуализируются периодически возникающими политическими и экономическими подозрениями в сибирском сепаратизме3.

 

Границы и центры Сибири

Вопрос о пространстве Сибири не так прост, как может показаться на первый взгляд. Административное деление зачастую не совпадало с географическими границами сибирского региона, а образы Сибири приобретали расширенное символическое толкование. Различные комбинации территорий в больших административных группах (генерал-губернаторствах) не только повторяли природный ландшафт в поисках естественных границ, но активно формировали новую географию. Интерпретация региона постепенно усложнялась как с расширением внешних имперских границ, так и с нарастанием внутренних политических и социальных задач, управленческой специализацией и дифференциацией, изменением этнодемографической структуры, новыми экономическими интересами. Власть здесь шла явно впереди экономики, создавая административно-территориальные структуры и формируя экономические районы. Но всякая административная, а тем более государственная граница, будучи однажды проведена, имеет тенденцию сохраняться, увековечиваться. «Таким образом, – отмечал Ф. Бродель, – история тяготеет к закреплению границ, которые словно превращаются в природные складки местности, неотъемлемо принадлежащие ландшафту и нелегко поддающиеся перемещению»4.

Территориальный объем имени «Сибирь» исторически рос с движением русских на восток от Сибирского ханства до Сибирского генерал-губернаторства, достигнув своего предела в середине XIX века, когда закончился процесс вхождения в состав Российской империи Степного края, Приамурья и Приморья. К концу XIX века авторитетный «Энциклопедический словарь» Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона включал в объем сибирского пространства все азиатские владения Российской империи, кроме Закавказья, Закаспийской области и Туркестана5. Однако такое расширительное и не всегда последовательное толкование границ Сибири, когда смешивались физико-географические и политические критерии, вызывало сомнения. А.Я. Максимов в 1880-х годах заметил, что «Географическое общество, ведающее антропологическими и этнографическими задачами, еще не занималось решением вопроса о том, где начинается западная граница Сибири. А где кончается восточная или южная граница, на это не сумеет дать ответа даже и специальный Азиатский департамент Министерства иностранных дел»6.

Неслучайно, начиная в 1918 году читать курс лекций по истории и географии Сибири на только что открытом во Владивостоке историко-филологическом факультете, известный востоковед профессор Н.В. Кюнер предлагал условиться, что следует понимать под словом «Сибирь»: «Это имя ныне прилагается к стране, обладающей громадным и не установленным в точности и различно понимаемым пространством в зависимости от того, с какой точки зрения мы будем рассматривать территориальный объем страны, о Сибири можно мыслить различно (Курсив мой. – А.Р.)»7. При этом он настаивал на расширительном понимании Сибири, включая в нее не только Дальний Восток, но и Степной край. Другой исследователь Сибири H.H. Серебренников также призывал отличать Сибирь географическую от Сибири административной, имея в виду то, что, например, некоторые уезды Пермской и Оренбургской губерний находятся на азиатской стороне Урала8.

Исторически менялась и внутренняя структура сибирского пространства. Один из самых авторитетных географов рубежа XIX–XX веков П.П. Семенов Тян-Шанский делил Сибирь на пять географических областей9. При этом Западную и Восточную Сибирь он именовал «коренной» Сибирью, к которой примыкали «Якутская окраина», «Амурско-Приморская окраина» (в составе Забайкальской, Амурской, Приморской областей и острова Сахалин) и «Киргизско-степная окраина» (из Акмолинской, Семипалатинской и Семиреченской областей). Таким образом, Азиатская Россия получала новую географическую конфигурацию, в которой у «коренной» Сибири, как внутренней периферии империи, появлялись свои окраины.

Необходимость управленческой обособленности Сибири, уже в силу ее географической удаленности, этнической и социальной специфики, признавалась изначально. Конечно, как отмечал С.М. Прутченко, это была «кость от кости и плоть от плоти общерусского управления»10, но существовала известная потребность административно очертить и выделить сибирское пространство на государственной карте. Это было не только во времена существования Сибирского приказа (1637–1708,1730-1763) или Сибирской губернии (1711–1764), но и много позднее, вплоть до создания в 2000 году Сибирского федерального округа.

С петровских времен в Сибирскую губернию вошли не только все зауральские земли, но и территории западнее Урала, по водоразделу рек, впадающих в Ледовитый океан и Белое море, включая левый приток Волги и верховья рек Камы и Вятки. В екатерининском указе 1764 года Сибирь продолжала именоваться Сибирским царством, подкрепляя свой «суверенитет» не только системой управления, но и наличием особой сибирской монеты. Один из первых сибирских историков П.А. Словцов писал, что Сибирь «разумелась, кажется у самого правительства колониею и управлялась действительно как колония… К печальному предуверению тогдашних жителей, что Сибирь не Россия, немало содействовало и установление особой медной монеты с чеканом двух стоячих соболей под сибирскою короною…»11. Лишь с распространением на Сибирь в 1782–1783 годах губернской реформы и созданием Тобольского и Иркутского наместничеств сибирская административная граница на западе прошла по Уралу, однако генерал-губернатор западной части Сибири продолжал почти до конца столетия быть одновременно тобольским и пермским, предпочитая Пермь Тобольску12.

При Александре I Непременный совет 27 мая 1801 года, рассматривая вопрос о Сибири, принял «в уважение, что страна сия, по великому ее пространству, по разности естественного ее положения, по состоянию народов, ее населяющих, нравами, обыкновениями, промыслами и образом жизни толико один от другого разнствующих, требует как в разделении ее, так и в самом образе управления особенного постановления»13. В 1803 году было образовано единое для всей Сибири генерал-губернаторство, в состав которого вошли все земли, принадлежавшие тогда Российской империи за Уралом.

Следующим этапом в оформлении административных границ Сибири стала реформа 1822 года, проведенная М.М. Сперанским. Естественно-географическое деление Сибири на Западную и Восточную почти на целое столетие по сути оказалось тождественным Западно-Сибирскому и Восточно-Сибирскому генерал-губернаторствам. К Западной Сибири были отнесены Тобольская, Томская губернии и Омская область, а к Восточной Сибири – Иркутская, Енисейская губернии, Якутская область, Охотское и Камчатское приморские управления, Троицкосавское пограничное управление.

Однако М.М. Сперанскому пришлось столкнуться с проблемой неясности границ на юге Западной Сибири, где была создана Омская область. Область имела лишь северную границу, оставаясь открытой с трех других сторон. Здесь стояли задачи не только административного размежевания с Оренбургской областью, но и установления государственных границ с Китаем и среднеазиатскими ханствами. Если внутренние округа области, в которых преобладали русские, управлялись на общих основаниях с остальной Сибирью, то внешние округа с казахским кочевым населением только предполагалось создать. В 1838 году Омскую область сменило Пограничное управление, а в 1854 на его месте появилась Область сибирских киргизов. И даже в 1868 году, когда была образована Акмолинская область, Омск оставался ее административным центром, пока Акмолинск (ныне Астана) не приобретет достойного вида14.

Активно менялось административное пространство и Восточной Сибири. Если до середины 1840-х годов восточнее Енисея было всего два губернатора (иркутский и енисейский) и якутский областной начальник, то к началу 1860-х годов, когда H.H. Муравьев-Амурский покинул Сибирь, было уже шесть губернаторов (иркутский, енисейский, якутский, забайкальский, амурский, приморский) и градоначальник на границе с Китаем в Кяхте. Это позволило заполнить вакуум власти восточнее Байкала, создать новые управленческие центры, способные относительно автономно принимать важные военно-политические и экономические решения.

Но все же это была единая Сибирь. На протяжении всего XIX века сохранялось понимание того, что политику за Уралом необходимо вычленить в особый сектор. Это проявилось в деятельности Комитета по делам Сибирского края (1813–1819), двух Сибирских комитетов (1821–1838; 1852–1864) и Комитета Сибирской железной дороги (1892–1905), чья компетенция в территориальном отношении не только охватывала сибирские, дальневосточные и степные губернии и области, но распространялась и на сопредельные страны. О том, что в центре и на местах продолжали признавать целостность Сибири, свидетельствовал единый комплекс законодательных актов, своего рода свод законов для Сибири – «Сибирское учреждение», с 1822 года юридически закрепивший управленческую специфику региона.

Сибирская модель административного устройства была в значительной мере частным случаем окраинной политики самодержавия, принципы которой во многом зависели от господствовавших в то или иное время взглядов на природу взаимоотношений центра и регионов. Заметное влияние на региональную политику и региональные общественные настроения оказывали западные теоретические конструкции и европейский опыт колониального управления. Несмотря на то что управление разными окраинами существенно различалось, к XIX веку империя уже выработала, как казалось, универсальную модель их поглощения. Этот процесс довольно точно обозначил в начале 1880-х годов восточно-сибирский генерал-губернатор Д.Г. Анучин: «При всяком увеличении нашей территории, путем ли завоеваний новых земель или путем частной инициативы, вновь присоединенные области не включались тотчас же в общий состав государства с общими управлениями, действовавшими в остальной России, а связывались с Империей чрез посредства Наместников или Генерал-губернаторов, как представителей верховной власти, причем на окраинных наших областях вводились только самые необходимые русские учреждения в самой простой форме, сообразно с потребностями населения и страны и не редко с сохранением многих из прежних органов управления. Так было на Кавказе, в Сибири и во всей Средней Азии…»15. Административное устройство Азиатской России в XIX веке рассматривалось как «переходная форма». Поэтому от особого статуса Сибири, законодательно закрепленного «Сибирским учреждением» 1822 года и формально сохранявшегося вплоть до 1917, уже к 1870-х годам, как отмечали современники, сохранились лишь «одни обломки»16.

От вхождения в состав Русского государства зауральских территорий и до 80-х годов XIX века можно видеть, как оформлялось и расширялось пространство Сибири. Но одновременно набирал силу обратный процесс, когда Сибирь стала постепенно сокращаться и даже исчезать с административной карты России. Регион, имея свою историческую пространственно-временную протяженность, распадался на новые регионы. Шел процесс внутреннего регионального деления «большой» Сибири от Урала до Тихого океана, и к концу XIX столетия на геоэкономической и административной карте Азиатской России, помимо Западной и Восточной Сибири, дополнительно появились Дальний Восток и Степной край. В 1882 году было упразднено Западно-Сибирское генерал-губернаторство, и от Сибири отделился Степной край, став самостоятельным генерал-губернаторством и сохранив свой центр в Омске. Управленческий статус Тобольской и Томской губерний был фактически приравнен к внутренним губерниям России. Применительно к Западной Сибири, которая в 1882 году была выведена из-под генерал-губернаторского управления и от которой отделили Степной край, можно говорить, что она превратилась в своего рода «внутреннюю окраину», повысив свой статус благодаря интегрированности в имперское пространство. Это заметно отличало ее от Восточной Сибири, Дальнего Востока и Степного края. В 1884 году, с созданием Приамурского генерал-губернаторства, от Сибири отделился Дальний Восток, породив затянувшийся спор о границах между ними, а в 1887 году Восточно-Сибирское генерал-губернаторство было переименовано в Иркутское17. В конце XIX – начале XX века в правительственных кругах уже рассматривался вопрос о ликвидации Иркутского и Степного генерал-губернаторств. Как и в Европейской России, в Сибири с 1898 года округа в Сибири стали называться уездами, чтобы, как отмечалось в официальном документе, устранить «наружные признаки такой обособленности, которые сохраняются в терминологии»18. Разрасталось и усложнялось специальное (экстерриториальное) деление Сибири, зачастую не совпадавшее с общими административными границами и центрами, что свидетельствовало об унификации регионального управления и усилении ведомственного влияния имперского центра. Самодержавие последовательно двигалось по пути разрушения административного единства географически и исторически сформировавшихся регионов, создавая административную сеть со все более дробными и мелкими управленческими ячейками.

Известный русский правовед Н.М. Коркунов утверждал, что «самое слово Сибирь не имеет уже более значения определенного административного термина»19. В противовес нарождавшемуся сибирскому регионализму, понятие «Сибирь» замещается понятием «Азиатская Россия».

Возникло даже опасение, что Сибирь исчезнет. Вместе с тем, это размывало почву зарождающегося сибирского регионализма. Не случайно главный идеолог областничества Н.М. Ядринцев не поддержал в 1870-х годах идею упразднения сибирских генерал-губернаторств, видя в нем угрозу разрушения экономического, политического и культурного единства Сибири. Областников возмущало, с какой легкостью петербургская пресса рассуждала о будущем административном «вырезывании и притачивании» сибирских губерний и областей20. Другой видный областник Г.Н. Потанин не только разделял этот взгляд, но готов был расширить генерал-губернаторскую власть «до власти наместника». Областников не могла не пугать тенденция административного дробления Сибири. Борясь против всеобъемлющей централизации из Петербурга, в качестве одного из направлений своей деятельности они определяли потребность «централизовать Сибирь», возбуждать чувство общесибирского патриотизма21.

Вместе с тем в конце XIX – начале XX века в правительственных кругах возвращаются к децентрализационным идеям, высказанным еще в начале XIX века в сибирском проекте министра внутренних дел О.П. Козодавлева, «Государственной уставной грамоте» H.H. Новосильцева и «Конституции» декабриста Н.М. Муравьева. Николай II одобрил в 1903 году проект восстановления генерал-губернаторской власти в Сибири, которое привело бы к разделению Азиатской России на три большие административные группы: Сибирское и Туркестанское генерал-губернаторства и Дальневосточное наместничество22. Реализовать этот проект не дала Русско-японская война и ведомственная оппозиция министерств. В 1908 году вновь возникли слухи о создании Сибирского наместничества23. В своем проекте децентрализации России П.А. Столыпин предусматривал разделение России на и областей, в их числе называлась Степная область (в которую бы входила Западная Сибирь). Восточная же Сибирь (наряду с Туркестаном и рядом других окраинных территорий) оставалась за пределами этого деления и лишалась возможности участвовать в общегосударственном представительстве. Очевидно, что и к ней относилось замечание о необходимости «перевода некоторых местностей на положение колоний с выделением их из общего строя Империи»24.

А.И. Гучков рассказывал историку H.A. Базили, что, не зная, «как отделаться» от П.А. Столыпина, планировали для него образовать наместничество в Сибири25.

В то же время в Петербурге сознавали и опасность длительного существования административного единства большого периферийного региона империи, который мог составить управленческую конкуренцию центру. Существование генерал-губернаторства закрепляло положение, при котором эта часть империи не подпадает под действие общего законодательства. Правовая обособленность, за которой мерещилась обособленность политическая, угрожала столь желаемой управленческой унификации империи.

Для интеграции периферийных регионов в состав Российской империи чрезвычайно важным было не только формирование внешних и внутренних границ, но и «оцентровывание» новой территории, создание локальных центров имперского влияния. Большая дистанции между центром и периферией требовала создания собственных относительно автономных второстепенных центров. «Эта модель, – как отметил Эдвард Шилз, – была характерна для больших бюрократически-имперских обществ, которые, несмотря на устремления – то усиливавшиеся, то ослабевающие – их правителей к более высокой степени интеграции, в общем и целом были минимально интегрированными обществами»26.

Появление и миграция периферийных центров отражали изменения в направленности региональных процессов, смену административных, военно-колонизационных, хозяйственных и геополитических приоритетов. Тобольск, бывший «столицей» Сибири в начале XVIII века, постепенно уступил первенство Иркутску27. Вопрос о переносе резиденции из Тобольска в Омск уже в 1820-х годах поставил первый западносибирский генерал-губернатор П.М. Капцевич. Это свидетельствовало о смещении стратегических интересов империи в Западной Сибири с севера на юг. В 1839 году Главное управление Западной Сибири было переведено в Омск, а Тобольск опустел, потеряв свое былое значение.

Иркутск, тоже постепенно утрачивая свою управленческую гегемонию в Сибири, превратился в обычный русский провинциальный город. Увлеченный открывающимися перспективами на Дальнем Востоке Муравьев-Амурский готов был перенести центр генерал-губернаторства из Иркутска в Читу. Поиск управленческого центра на Дальнем Востоке, начавшийся в середине XIX века, растянулся почти на четверть столетия, когда из Охотска перевели администрацию в Аян, затем – в Петропавловск, а оттуда, в 1856 году, в Николаевск, который вскоре был «брошен» ради Владивостока. «Муравьевцы» мечтали о дальнейшем продвижении к юго-востоку, в Печелийский залив, где будет основан «Сибирский Петербург»28. В 1884 году административным центром на Дальнем Востоке стал Хабаровск, а Владивосток сохранил конкурирующее положение главного военно-морского и торгового порта региона. Владивосток (как и Владикавказ), Омск, Оренбург, а затем Ташкент виделись новыми «окнами» России в Азию. Поиск управленческого центра на Дальнем Востоке не завершился и на рубеже XIX–XX веков. Хабаровск и Владивосток намеревались оставить уже ради Порт-Артура или Харбина.

 

Колонизация Сибири в расширяющемся пространстве империи

Территориально протяженные империи, к которым относилась и Россия, не имели четких границ внутри своего государственного пространства, что создавало благоприятные условия для расширения ареала расселения русских, которые при этом не становились эмигрантами. Как заметил Д. Ливен, «русскому колонисту было затруднительно ответить на вопрос, где, собственно, заканчивается Россия и начинается империя»29. Для англичанина ответ на подобный вопрос находился сразу, как только он садился на корабль и отплывал от берегов Туманного Альбиона. Американский историк В. Сандерланд поставил, на наш взгляд, очень важную проблему: «Было ли переселение феноменом сельского хозяйства или империализма? Было ли это историей колониальной экспансии или внутреннего развития?»30 Или и тем и другим? Каким образом колонизация, которая, по словам В.О. Ключевского, являлась стержнем русской истории, включала в себя, помимо демографических и экономических процессов, имперское и национальное строительство? Территориальная неразделенность и отсутствие естественных преград между собственно «Россиею» и ее «колониями» на востоке, слабая заселенность Сибири и низкая сопротивляемость ее коренного населения сделали относительно несложным крестьянское переселение из европейской части страны. Все это дало возможность современникам, а затем и историкам интерпретировать колонизационные процессы как естественное расселение русских, упуская империалистический контекст: ведь область колонизации «расширялась вместе с государственной территорией»31. Российская империя, по определению А. Рибера, «уникальным, калейдоскопическим образом сочетала государственное строительство с колониальным правлением», стремилась добиться культурной гармонии, идейной сплоченности и административно-правового единства государства32. Томас Барретт отмечает, что тема расширяющегося «фронтира» на нерусской окраине, помимо военных действий и организации управления, включала «конструктивные» аспекты российской колонизации: «рождение новой социальной идентичности, этнических отношений, новых ландшафтов, регионального хозяйства и материальной культуры»33.

Но в этом заключалась не только географическая предопределенность отличия континентальной империи от заокеанских колоний европейских держав. Л.E. Горизонтов видит в русском колонизационном движении перспективу «двойного расширения» Российской империи: путем ее внешнего территориального роста в целом, который дополнялся параллельным разрастанием «имперского ядра» за счет примыкающих к нему окраин34. Это был сложный и длительный процесс, в котором сочетались тенденции империостроительства и нациостроительства, что должно было обеспечить империи большую стабильность, дать ей национальную перспективу.

В имперской политике господствовало представление, что только та земля может считаться истинно русской, где прошел плуг русского пахаря. Это был, по словам автора философии «общего дела» Н.Ф. Федорова, своеобразный «сельско-земледельческий империализм», который в отличие от торгового европейского империализма не искал коммерческого успеха, а стремился ликвидировать опасность нового нашествия кочевников, приобщая их к оседлости, земледелию, переводя их в крестьянское (и христианское) состояние35. Историк М.К. Любавский в «Обзоре истории русской колонизации» определял прочность вхождения той или иной территории в состав Российского государства в соответствии с успехами русской колонизации, прежде всего крестьянской36. Именно русские переселенцы, отмечалось в официальном издании Главного управления землеустройства и земледелия, должны духовно скрепить империю, являясь «живыми и убежденными проводниками общей веры в целостность и неделимость нашего отечества от невских берегов до Памирских вершин, непроходимых хребтов Тянь-Шаня, пограничных извилин Амура и далекого побережья Тихого океана, где все – в Азии, как и в Европе, – одна наша русская земля, одно великое и неотъемлемое достояние нашего народа»37.

Н.Я. Данилевский утверждал, что направляющиеся из центра страны колонизационные потоки, как правило, «образуют не новые центры русской жизни, а только расширяют единый, нераздельный круг ее»38. Он решительно отрицал завоевательный характер российского государственного пространства: «Россия не мала, но большую часть ее пространства занял русский народ путем свободного расселения, а не государственного завоевания»39. Таким образом, процесс русской колонизации можно представить, по его мнению, растянутым во времени, поэтапным «расселением русского племени», что не создавало колоний западноевропейского типа, а расширяло целостный континентальный массив государственной территории. «Только по мере того как за Камень начинает вливаться русское население, – писал Г.В. Вернадский, – Сибирь-колония постепенно все дальше отступает на восток перед Сибирью – частью Московского государства»40.

К переселению крестьян и казаков было сознательное отношение как к необходимому дополнению военной экспансии. «Вслед за военным занятием страны, – отмечал известный публицист Ф.М. Уманец, – должно идти занятие культурно-этнографическое. Русская соха и борона должны обязательно следовать за русскими знаменами, и, точно так же как горы Кавказа и пески Средней Азии не остановили русского солдата, они не должны останавливать русского переселенца»41. Уманец ставил рядом в решении исторической миссии России движения на восток – меч и плуг.

В крестьянском миграционном сознании переселение за Урал присутствовало в качестве стратегической задачи, указанной монархом и объединяющей интересы крестьянства и государства42. Это придавало миграционным настроениям переселенцев особую легитимность в их борьбе с бюрократическими запретами. Даже ссылка в Сибирь воспринималась как «внутренняя колонизация», в отличие от западной принудительной эмиграции из метрополии в колонии43. Экстенсивный характер крестьянского земледелия как бы подталкивал власть к расширению земельной площади, в том числе и к созданию земельных запасов впрок, для будущих поколений. Ф.Ф. Вигель в начале XIX века убеждал, что дремотное состояние Сибири только на пользу России, именно благодаря ему все осталось в руках государства, а не разбазарено частными лицами. Однако в будущем, рассуждал далее он, Сибирь будет полезна России как огромный запас земли для быстро растущего русского населения, и по мере заселения Сибирь будет укорачиваться, а Россия расти44.

«Необходимо помнить, – писал уже в 1900 году военный министр А.Н. Куропаткин, – что в 2000 году население России достигнет почти 400 мил. Надо уже теперь начать подготовлять свободные земли в Сибири, по крайней мере, для четвертой части этой цифры»45. Предлагая такую интерпретацию имперской экспансии на востоке, самодержавие рассчитывало на народную санкцию, которая бы оправдывалась приращением пахотной земли с последующим заселением ее русскими. Еще в большей степени, нежели Франция, Россия была «обречена расплачиваться за свою огромную территорию, за свой по-крестьянски ненасытный аппетит к приобретению все новых и новых земель»46. Мания пространства долгие годы отождествлялась в народом сознании с политическим могуществом империи.

Со второй половины XIX века движение русского населения на имперские окраины (как стихийное, так и регулируемое государством) и в правительстве, и в обществе начинает восприниматься как целенаправленное политическое конструирование империи. Территория за Уралом виделась уже не просто земельным запасом или стратегическим тылом, благодаря которому Россия, бесконечно продолжаясь на восток, становится несокрушимой для любого врага с запада. Бывший декабрист Д.И. Завалишин отмечал в 1864 году, что «всякий раз, когда Россия волею или неволею обращалась к национальной политике, она принималась думать о Сибири»47. Поэтому, подчеркивал он, так важно, чтобы зауральские земли были не просто освоены экономически, но и заселены по возможности однородным и единоверным с Россией населением. Востоковед В.П. Васильев в статье «Восток и Запад», опубликованной в 1882 году в первом программном номере газеты «Восточное обозрение», призывал перестать смотреть на русских как на пришельцев в Сибирь, заявляя: «мы давно уже стали законными ее обладателями и туземцами»48.

В Комитете Сибирской железной дороги чиновники составляли записки об опыте германизации Пруссией польских провинций, о постановке колонизации в Северной Америке. Прусский опыт насаждения германского элемента в польских провинциях, как свидетельствовал А.Н. Куломзин, стал «путеводною нитью» в переселенческой политике в Сибири49. Председатель Комитета министров и вице-председатель Комитета Сибирской железной дороги Н.Х. Бунге в своем политическом завещании в 1895 году указывал, что русская колонизация, по примеру США и Германии, является способом стереть племенные различия: «Ослабление расовых особенностей окраин может быть достигнуто только привлечением в окраину коренного русского населения, но и это средство может быть надежным только в том случае, если это привлеченное коренное население не усвоит себе языка, обычаев окраин, вместо того, чтобы туда принести свое»50.

С.Ю. Витте также указывал на изменение геополитического пространства внутри империи, отмечая политическое значение «великой колонизаторской способности русского народа, благодаря которой народ этот прошел всю Сибирь от Урала до Тихого океана, подчиняя все народности, но не возбуждая в них вражды, а собирая в одну общую семью народов России». Именно русский крестьянин-переселенец, по его мнению, изменит цивилизационные границы империи: «Для русских людей пограничный столб, отделяющий их, как европейскую расу, от народов Азии, давно уже перенесен за Байкал – в степи Монголии. Со временем место его будет на конечном пункте Китайской Восточной железной дороги»51. С колонизацией Сибири он связывал не только экономические, но и политические задачи. Русское население Сибири и Дальнего Востока должно стать оплотом в «неминуемой борьбе с желтой расой»: «В противном случае вновь придется посылать войска из Европейской России, опять на оскудевший центр ляжет необходимость принять на себя всю тяжесть борьбы за окраины, вынести на своих плечах разрешение назревающих на Дальнем Востоке вопросов, а крестьянину черноземной полосы или западных губерний придется идти сражаться за чуждые, непонятные ему интересы отстоящих от него на тысячи верст областей»52.

Военная наука, в рамках которой в основном и формируется российская геополитика, выделяла как один из важнейших имперских компонентов «политику населения». Она предусматривала активное вмешательство государства в этнодемографические процессы, регулирование миграционных потоков, манипулирование этноконфессиональным составом населения на имперских окраинах для решения военно-мобилизационных задач. Прежде всего это было связано с насаждением русско-православного элемента на окраинах с неоднородным составом населения или, как в случае с Приамурьем и Приморьем, с территориями, которым угрожала демографическая и экономическая экспансия извне. Народы империи начинают разделяться по степени благонадежности; принцип имперской верноподданности этнических элит стремились дополнить чувством национального долга и общероссийского патриотизма. Считалось необходимым разредить население национальных окраин «русским элементом», минимизировать с помощью превентивных мер инонациональную угрозу как внутри, так и снаружи границ империи.

Успешность интеграционных процессов на востоке империи А.Н. Куропаткин призывал оценивать с точки зрения заселения «русским племенем», разделив территорию восточнее Волги на четыре района: 1) восемь губерний восточной и юго-восточной части Европейской России; 2) Тобольская, Томская и Енисейская губернии; 3) остальная часть Сибири и российский Дальний Восток; 4) Степной край и Туркестан. Если первые два района, по его мнению, могут быть признаны «краем великорусским и православным», то в третьем районе, который тоже уже стал русским, процесс заселения еще не завершился и представляет серьезные опасения в Амурской и Приморской областях ввиду усиливающейся миграции китайцев и корейцев. Еще более опасной ему виделась ситуация в четвертом районе. Поэтому, заключал Куропаткин, «русскому племени» предстоит в XX столетии огромная работа по заселению Сибири (особенно восточных ее местностей) и по увеличению в возможно большей степени русского населения в степных и среднеазиатских владениях53.

П.А. Столыпин в рамках концепции «единой и неделимой России» призывал крепче стянуть рельсами «державное могущество великой России»54, а глава Главного управления землеустройства и земледелия A.B. Кривошеин целенаправленно стремился превратить Сибирь «из придатка исторической России в органическую часть становящейся евразийской географически, но русской по культуре Великой России»55. В интервью французской газете Figaro (4 февраля 1911 года) он разъяснял: «Хотя крестьянин, переселяясь, ищет своей личной выгоды, он, несомненно, в то же время работает в пользу общих интересов империи»56. В связи с поездкой в Сибирь в 1910 году П.А. Столыпина бывший чиновник Комитета Сибирской железной дороги И.И. Тхоржевский заметил: «По обе стороны Урала тянулась, конечно, одна и та же Россия, только в разные периоды ее заселения, как бы в разные геологические эпохи»57. П.А. Столыпин стремился включить в национальную политику охрану земель на востоке империи от захвата иностранцами, подчинить русской власти сопредельные с Китаем малонаселенные местности, «на тучном черноземе которых возможно было бы вырастить новые поколения здорового русского народа для пополнения полчищ, которым рано или поздно, а придется решать судьбы Европы. Это значение Сибири и Средней Азии как колыбели, где можно в условиях, свободных еще от общественной борьбы и передряг, вырастить новую сильную Россию и с ее помощью поддержать хиреющий русский корень, – утверждал один из близких сотрудников Столыпина С.Е. Крыжановский, – ясно сознавалось покойным, и, останься он у власти, внимание правительства было бы приковано к этой первостепенной задаче»58. В начале XX века применительно к Дальнему Востоку эта идея трансформировалась в националистическую программу: «Дальний Восток должен быть русским и только для русских». В полемике по поводу «желтой опасности» сошлись военно-стратегические опасения о положении на Дальнем Востоке с общей тенденцией столыпинской национальной политики.

 

Сибирь в формирующейся российской геополитике

Российские имперские идеологи уже с начала XIX века активно осваивают новейшие политические доктрины Запада, дополняя их собственными интерпретациями политико-географической предрасположенности России. В силу особого для российского государства значения пространства, на котором проживало население разных национальностей и конфессий, и длительного социо-культурного взаимодействия с разными цивилизациями геополитические проблемы довольно рано попали в сферу внимания российских исследователей, и они начинают активно использовать географические факторы в осмыслении истории и политики. В.Л. Цымбурский говорит даже о «гипертрофии географического символизма в нашей истории»59.

Петровская вестернизация содержала в себе стремление создать в провозглашенной империи свою европейскую метрополию и свою азиатскую периферию60. Будучи в глазах Запада сама Востоком, Россия в силу своего географического положения и исторических традиций демонстрировала разные варианты восприятия политического, социокультурного и управленческого поведения в отношении азиатских народов. У Российской империи наряду с внешнеполитическими имперскими стратегиями на Западе и Востоке была не только своя внутренняя Европа, но и своя внутренняя Азия, свой «внутренний ориентализм». Сибирский дискурс включал не только потребность национальной самоидентификации России, но также глобальный цивилизационный поиск границы Европы и Азии на северо-востоке материка61. П.П. Семенов-Тян-Шанский писал, что в результате колонизации этнографической границы между Европой и Азией, она смещается все дальше на восток62.

Геополитические представления, выраставшие из славянофильских и панславистских идей, зримо присутствуют в антропогеографической теории В.И. Ламанского. В рамках предложенной им типологии он отделяет Срединный мир (по большей части совпадающий с политическими границами Российской империи, особенно в Азии, где они переходят в границы естественные и этнографические) от мира Европейского и Азиатского и относит его к особому историко-культурному типу, в котором господствуют и преобладают русский народ, русский язык и русская государственность. Но русской часть географической Азии становится не только потому, что там проживают русские, а, главное, из-за того, что она есть продолжение русской Европы. В Азиатской России, в отличие от колониальных владений европейских государств, собственно азиатов немного, русское же население переезжает туда не как европейцы, на время, а навсегда. «В этом смысле и теперь можно говорить об азиатской России, – намечал Ламанский перспективы формирования нового видения российского государственного пространства, – но еще нельзя, и едва ли когда будет возможно, говорить об азиатской Англии, Франции, Голландии, Испании и Португалии»63.

При обсуждении В 1908 году на заседании Государственного совета вопроса о строительстве Амурской железной дороги будущий министр торговли и промышленности В.И. Тимирязев напомнил присутствующим слова знаменитого географа и востоковеда Ф. фон Рихтгофена, который говорил, «что в смысле колониальных владений Россия находится в самом благоприятном условии среди других государств, ибо все ее колониальные владения находятся в одной меже с метрополией и представляют доступные ценные местности»64.

В.П. Семенов Тян-Шанский также призывал перестать делить Россию на европейскую и азиатскую. Он выделял при этом в империи особую «культурно-экономическую единицу» – Русскую Евразию (пространство между Волгой и Енисеем и от Северного Ледовитого океана до южных границ империи), которую нужно перестать считать окраиной и о которой нужно говорить как о «коренной и равноправной во всем русской земле». Она может и должна быть построена по тому же культурно-экономическому типу, как и Европейская Россия, и стать столь же прочной политической и экономической основой Российской империи. Это позволит укрепить систему «от моря и до моря» и сдвинет культурно-экономический центр государства ближе к его истинному географическому центру.

Д.И. Менделеев, отмечая, что территориальный центр России и центр ее народонаселения далеко не совпадают, доказывал, что со временем, благодаря миграционным потокам, демографический центр России сдвинется с севера на юг и с запада на восток. Вместе с тем, у него вызывало беспокойство то, что на карте Россия выглядит преимущественно азиатской. Историческая задача России заключается, по его мнению, в том, чтобы «Европу с Азией помирить, связать и слить»65 Деление же России на Европейскую и Азиатскую Менделеев считал искусственным уже в силу единства «русского народа (великороссы, малороссы и белорусы)», но при этом старался найти такой способ картографического изображения России, где бы выступало первенствующее значение Европейской России.

Н.В. Кюнер, опираясь на предложенную Д.И. Менделеевым новую проекцию карты России, также утверждал, что Сибирь – это «огромный придаток к основному историческому и культурному ядру Европейской России, где были заложены основы нашего политического и культурного бытия, нашего экономического хозяйства и финансовой системы». В условиях Гражданской войны он предназначал Сибири историческую роль «освобождения всей страны от рук поработителей и создания прежней великой и единой России»66. Эти идеи были подхвачены и развиты уже в эмиграции евразийцами, которые предпочитали говорить о едином географическом мире, где нет Европейской и Азиатской России, а есть лишь части ее, лежащие к западу и востоку от Урала67. В.Н. Иванов писал в 1926 году в Харбине, что «географический рубеж Сибири и ее рубеж государственно-исторический никак не совпадают». Сибирь представлялась ему естественным восточным протяжением Московского царства. Он относит к единому «сибирскому культурному типу» не только Восточную Сибирь с Забайкальем, но и губернии Архангельскую, Вологодскую, Вятскую, Пермскую, Казанскую, Уфимскую, области Уральского и Оренбургского казачьих войск, а также все губернии, лежащие между Волгой и Уральским хребтом и севернее степных пространств низовий Волги. «В этих „сибирских“ губерниях и областях, – пишет Иванов, – мы находим известное бытовое культурное единство, они охраняют наш подлинный великорусский, чистый бытовой уклад». Именно здесь, заключал он, находится подлинная «Новая Россия»68.

 

Ментальная амбивалентность Сибири и фобия сибирского сепаратизма

На определение управленческих задач влияли не только политические и экономические установки, исходившие из центра империи, но и «географическое видение» региона, его политическая и социокультурная символика и мифология, трансформация регионального образа в сознании правительства и общества. Географические образы могут рассматриваться «как культурные артефакты, и как таковые они непреднамеренно выдают предрасположения и предрассудки, страхи и надежды их авторов. Другими словами, изучение того, как общество осознает, обдумывает и оценивает незнакомое место, является плодотворным путем исследования того, как общество или его части осознают, осмысливают и оценивают самих себя»69.

В составе России Сибирь исторически имела как бы две ипостаси – отдельность и интегральность70. Сибирь манила романтической свободой, богатствами и одновременно пугала своей неизведанностью, каторгой и ссылкой. Она представлялась залогом российского могущества, землей, где, по словам фонвизинского Стародума, можно доставать деньги, «не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечество». В российских правительственных кругах на Сибирь долгое время смотрели как на случайно доставшуюся колонию, видя в ней «Мехику и Перу наше» или «Ост-Индию».

Помимо образа «золотого дна», уже к началу XIX века Сибирь вошла в литературу и устную мифологию как символ страданий71. Показательно, что даже Кавказ именовали «теплой Сибирью». Один из русских помещиков назвал «Сибирью» пустынное место в Тверской губернии, куда он ссылал для наказания своих крепостных. «Зачем, проклятая страна, нашел тебя Ермак…», – писал поэт H.A. Некрасов. Для французского путешественника маркиза А. де Кюстина Сибирь начиналась сразу за Вислой, являясь синонимом всей России, которой он отказывал в европейскости, видя везде «призрак Сибири», «сей политической пустыни, сей юдоли невзгод, кладбища для живых», колонии, без которой Российская империя была бы неполной, «как замок без подземелий»72.

Переход через Уральские горы вольными и невольными путешественниками окрашивался сильными эмоциями, как вступление не просто в неведомое географическое пространство, но и в другую жизнь. Ссыльные, пересекая границу между Европой и Азией, Россией и Сибирью, попадали в пугающий их чужой мир, страну изгнания, пребывание в которой сравнивалось с адом73. Д. Кеннан описал драматическую сцену прощания невольных переселенцев с родиной у пограничного столба «Европа-Азия»: «Некоторые дают волю безудержному горю, другие утешают плачущих, иные становятся на колени, прижимаясь лицом к родной земле, и берут горсть с собой в изгнание, а есть и такие, что припадают к холодному кирпичному столбу со стороны Европы, будто целуя на прощание все то, что она символизирует»74. Но было в сознании ссыльных и светлое ожидание того, что они покидают «ненавистную Россию», с ее деспотизмом, крепостным рабством и земельной нуждой. Знакомясь с Сибирью ближе, они проникались к ней теплыми чувствами, стирая в сознании прежние стереотипы.

С крестьянской колонизацией постепенно менялось представление о Сибири и у простого россиянина. П.И. Небольсин писал, что в 1840-е годы Сибирь, может быть, несколько утратила в глазах русского крестьянина ореол «края особенно привольного», но зато простой народ переставал дичиться ее. Сюда все чаще шли вольные переселенцы, работники на прииски не потайными тропами, а «с законным паспортом за пазухой»75. Сибирь переставала быть всероссийским пугалом. На протяжении XIX века, хотя и медленно, шел процесс постепенного разрушения образа Сибири как «царства холода и мрака». Возвращавшемуся в 1854 году с востока из заморского путешествия через Сибирь в Россию И.А. Гончарову уже Якутск показался столь родным, что он записал: «Нужды нет, что якуты населяют город, а все же мне стало отрадно, когда я въехал в кучу почерневших от времени одноэтажных деревянных домов: все-таки это Русь, хотя и сибирская Русь!» Подъезжая же к Иркутску, он с удовлетворением отмечал, что «все стало походить на Россию», но с одним лишь отличием: нет барских усадеб, а отсутствие крепостного права в Сибири «составляет самую заметную черту ее физиономии»76.

Сибирь перестает восприниматься как «чужбина» под воздействием модернизационных процессов, включается в коммуникативное пространство российских крестьян как русский «мир», земля, «которую обрабатывают православные земледельцы, сохраняющие свои обычаи и традиции»77. Привлекательный образ Сибири и ее жителей вставал со страниц сочинений сибирских писателей, русских и иностранных путешественников, из частных писем78. От «злыдарной жизни» в Европейской России крестьяне хотели уйти на просторные и богатые сибирские земли. Идеализируя свободу крестьянина, не знавшего крепостного права, ссыльным народникам Сибирь казалась мужицким царством, откуда пойдет освобождение всей России. И народная песня призывала не бояться Сибири – «Сибирь ведь тоже русская земля».

Конечно, здесь была тоже Россия, но какая-то «иная». Писатель М.Г. Гребенщиков так описывал свои впечатления от увиденного им на российском Дальнем Востоке: «Все не так идет: почта ходит иначе, чем везде; закон иначе понимается, зима иная, иные люди. И долго коренному жителю Петербурга или Москвы приходится привыкать к этому иному уголку России… Как будто все и так, да в сущности-то все иное»79. Вслед за Ф. Броделем, по примеру Франции, нам остается только повторить, что единой России все еще не существовало и следует говорить о «многих» Россиях80. Это утверждение уводит нас еще в одну плоскость ориенталистского дискурса и ментальной географии – к теме географических и социокультурных образов российского внутреннего Востока как симбиоза европейского и азиатского, сложной иерархии идентичностей, представлений о себе и «другом» на окраинах огромной Российской империи.

Однако, мало было заселить край желательными для русской государственности колонистами, важно было соединить имперское пространство культурными скрепами. Выталкиваемый из Европейской России за Урал земельной теснотой и нищетой переселенец уносил с собой сложные чувства грусти по покинутым местам и откровенную неприязнь к царившим на утраченной родине порядкам. Существовало опасение, что русский человек, оторвавшись от привычной социокультурной среды, легко поддастся чужому влиянию, может «обынородиться», что у него слабые культуртрегерские задатки81.

В специальной записке о состоянии церковного дела в Сибири, подготовленной канцелярией Комитета министров, указывалось на необходимость объединения духовной жизни сибирской окраины и центральных губерний «путем укрепления в этом крае православия, русской народности и гражданственности»82. Эту задачу, по мнению правительства, определяли сибирские особенности: определенный религиозный индифферентизм сибиряков-старожилов, разнородный этноконфессиональный состав населения. Психологическое и культурное своеобразие сибиряков удивляло и даже пугало современников83. Ссыльный революционер-народ-ник С.Я. Елпатьевский был поражен увиденным в Сибири: «Среди разнообразных элементов, населяющих сибирскую деревню, нет только одного – русского… „Русского“ не видно и не слышно, России не чувствуется в Сибири»84. A.A. Кауфман отмечал, что амурские крестьяне выглядели настоящими американцами, непохожими на русского мужика85. Приехавшего в начале 1870-х годов на службу в Сибирь чиновника П.П. Суворова поразило в речах сибиряков само слово «российские», в котором он усмотрел политический смысл. «В нем заключается представление о России, как о чем-то отдаленном, не имеющем родственного, близкого соотношения ее к стране, завоеванной истым русским. В Иркутской губернии, – писал он, – мне даже приходилось слышать слово „метрополия“, вместо Россия»86.

Чтобы остановить процесс отчуждения переселенцев от «старой» России и восстановить в «новой» России знакомые и понятные властям черты русского человека, необходимо было проводить там культурную работу. Управляющий делами Комитета Сибирской железной дороги А.Н. Куломзин настаивал на срочных мерах по сближению Сибири с Россией и призывал не жалеть денег на школы и православные церкви, чтобы не дать сибиряку «дичать»87. После поездки в Сибирь в 1910 году П.А. Столыпин с осторожным оптимизмом констатировал рост православных церквей и школ в крае, заключив, что «опасность нравственного одичания переселенцев будет менее грозной». Необходимо, подчеркивал он, теснее связать местное население общерусскими интересами, чтобы оно перестало быть «механической смесью чуждых друг другу выходцев из Перми, Полтавы, Могилева»88.

Серьезное воздействие на восприятие Сибири оказали теоретические представления, своеобразный американский синдром, посеявший в головах российских политиков и интеллектуалов убеждение, что все колонии в будущем отделятся от метрополии. Наука и колониальная практика свидетельствовали, что со временем колонии неизбежно стремятся к независимости. П. Леруа-Болье заявлял: «Метрополии должны привыкнуть… к мысли, что некогда колонии достигнут зрелости и что тогда они начнут требовать все большей и большей, а наконец и абсолютной независимости»89. Профессор Э. Петри, выступая в 1886 году в Берне, утверждал, что, «подобно англичанину, который превратился в янки, русский преображается в сибиряка»90.

В 1852 году Николай I лично взялся рассуждать о статусе Сибири, сравнивая ее с Кавказом и Закавказьем, где он признавал колониальный характер своей политики. Западная Сибирь, утверждалось в проекте плана работ II Сибирского комитета, «по соседству с внутренними губерниями России, по системе ее сообщений и по ее населению ближе может быть сравниваема с губерниями России, чем Сибирь Восточная, на которую, по ее отдаленности и естественному положению, может быть, следовало смотреть как на колонию». Соглашаясь в целом с подобной установкой, Николай I внес в нее важные коррективы, признав возможным сохранить в Восточной Сибири особое управление, не доводя его, впрочем, до колониального. Закавказье отделено от России горами и населено «племенами еще враждебными и непокоренными», разъяснялось в монаршей резолюции, тогда как Восточная Сибирь лишь отдалена от «внутренних частей государства» и населена «народом, большею частию русским»91. В 1865 году, когда встал вопрос об упразднении II Сибирского комитета, министр народного просвещения A.B. Головнин отмечал, что, в отличие от Польши и Финляндии, Сибирь, Кавказ, Крым и Остзейские губернии являются составными частями Российской империи92. Открытое признание колониального характера сибирской политики могло охладить чувства как русских, так и нерусских жителей окраины к империи.

Фобия сибирского сепаратизма в петербургских правительственных и общественных сферах появилась раньше, чем заявило о себе сибирское областничество и начали формироваться автономистские настроения93. Уже в первой половине XIX века появляются в правительственных кругах опасения по поводу благонадежности сибиряков; предчувствие, что Сибирь может последовать примеру североамериканских колоний. «Дух журналов» в 1819 году ужасался, что К.И. Арсеньев именовал Сибирь колонией России94. Опыт англичан в Северной Америке и Индии, а также собственный опыт в Закавказье заставлял самодержавие с большой осторожностью относиться к колониальному вопросу. Опасались как происков разного рода недоброжелателей России, так и распространения на Сибирь через политических ссыльных революционного духа. В правительстве рано начали задумываться над перспективой сибирского сепаратизма. В середине 1820-х годов такой возможностью пугал Ф.В. Булгарин, донесший, что еще масонская группа Н.И. Новикова вынашивала планы устройства республики в Сибири, чтобы затем по ее образцу преобразовать всю Россию.

П.И. Небольсин предупреждал в 1848 году Военное министерство о преждевременности занятия Амура, пока не устранен «внутренний враг» в самой Сибири в лице недовольных российскими порядками беглецов из центральных губерний, раскольников, ссыльных поляков и т. п. Он запальчиво призывал: «…Надобно убить этого врага, надобно убить, с корнем вырвать мысль, укоренившуюся в сибиряках, что Сибирь совсем не Россия», что «Россия сама по себе, а Сибирь сама по себе». Это может со временем навести сибиряков на мысль о повторении опыта американских штатов. Сибирь, по его словам, еще не готова к самостоятельному контакту с цивилизованными народами, симпатии сибиряков могут легко обратиться в сторону американцев95.

H.H. Муравьев-Амурский также свидетельствовал о царящем в Петербурге предубеждении, что Сибирь рано или поздно может отложиться от России. Основную опасность за Уралом, на его взгляд, могут представлять, помимо поляков, сибирские купцы-монополисты и золотопромышленники, не имеющие «чувств той преданности Государю и отечеству, которые внутри империи всасываются с молоком»96. М.А. Бакунин утверждал, что Амур, соединивший Сибирь с внешним миром, «со временем оттянет Сибирь от России, даст ей независимость и самостоятельность». И добавлял, что в Петербурге этого вполне серьезно опасаются и боятся, как бы Муравьев не провозгласил независимость Сибири97. Сибирский корреспондент «Колокола» в 1862 году предупреждал правительство: если оно и впредь будет игнорировать нужды Сибири, то должно понимать, что «ветерок враждебной ему гражданской свободы скоро проникнет через Амур во всю Сибирь, и тогда ему придется расстаться с зауральскими владениями еще вернее, чем оно теперь расстанется с Польшей»98.

Иркутский генерал-губернатор А.Д. Горемыкин выискивал и вычеркивал в газетных статьях слова «Сибирь и Россия», заменяя их словами «Сибирь и Европейская Россия», вместо «сибиряки» требовал писать «уроженцы Сибири»99. М.Н. Катков и К.П. Победоносцев неоднократно напоминали Александру III об опасности областнических настроений в Сибири и происках поляков100. Редактор «Московских ведомостей» открыто обвинял сибирские газеты, попавшие в руки поляков и ссыльных анархистов, в том, что они проповедуют «нелепый сибирский сепаратизм», независимость «колонии» от «безжалостной и захиревшей „опустившейся“ метрополии»101. Вспомнили даже о Н.И. Костомарове и принялись сравнивать Сибирь с Малороссией102. После посещения в 1896 году Сибири управляющий делами Комитета Сибирской дороги А.Н. Куломзин записал в своих мемуарах, что перед его внутренним взором «каким-то кошмаром» стояла мысль о том, что «в более или менее отдаленном будущем, вся страна по ту сторону Енисея неизбежно образует особое отдельное от России государство»103.

Когда к рубежу XIX–XX веков процесс хозяйственного освоения Сибири ускорился, это, в свою очередь, заметно обострило отношения центра и сибирского региона, вывело из латентного состояния проблемы не только экономические, но и политические. Журнал «Сибирские вопросы» писал, что на Сибирь стали смотреть «как на окраину с развивающимися центробежными стремлениями, как на Царство Польское и Кавказ»104. Посыпались обвинения, что Сибирь живет за счет остальной России, заговорили о дефицитности окраин, тяжести затрат на их нужды из государственного бюджета. Это было напрямую связано с так называемой проблемой «оскудения центра». Особенно отчетливо расхождение экономических интересов центра и региона проявлялось в вопросах колонизации, свободы торговли, как внутренней, так и внешней (КВЖД, porto-franco дальневосточных портов и устьев сибирских рек, установление «Челябинского тарифа» на вывоз сибирского хлеба в Европейскую Россию), а также при распределении бюджетных средств в пользу окраин. Сибирская общественность активно сопротивлялась превращению региона в сырьевой придаток центра, призывала освободиться от «московского мануфактурного ига». Вызывало недовольство и то, что ряд реформ (прежде всего, судебная и земская), осуществленных в Европейской России, не были своевременно распространены на азиатские окраины. Сибирь и Дальний Восток долгие годы оставались местом уголовной и политической ссылки. Высказывались обвинения, что метрополия высасывает не только материальные, но и духовные силы периферии, централизовав всю научную деятельность и систему высшего образования.

В начале XX века, с организацией массового переселения за Урал, правительство начинает сознавать политическую опасность негативных настроений в среде сибирских старожилов по отношению к переселенческой политике. Главноуправляющий землеустройством и земледелием кн. Б.А. Васильчиков заявил об этом в Государственной думе: «Лозунг „Сибирь для сибиряков“ широко проник во все слои и группы местного населения. Отсюда вытекает и совершенно определенно выраженная недоброжелательность к переселению…»105.

Однако, стихийно присоединенное «баснословное пространство» (определение Ф. Броделя) Сибири осваивалось чрезвычайно медленно, что дало самодержавию время принять меры предосторожности, навязать свой контроль, разместить казачьи отряды и своих чиновников. Сибирь не могла «ускользнуть» от России уже в силу своей экономической отсталости и почти автаркического положения многих ее областей106. Сибирь, в отличие от географически и типологически близкой ей переселенческой колонии Канады, надолго застряла на первоначальной стадии хозяйственного освоения. Сибирский регион почти на всем протяжении XIX века не стал ни объектом мощного колонизационного движения, ни источником сырья для российской промышленности, ни заметным рынком сбыта для мануфактур и фабрик центральной части страны. Даже сибирское золото не вызвало экономического ажиотажа: в районах его добычи не закрепилось постоянное население, не была создана развитая социальная инфраструктура, возник лишь ряд новых проблем в отношениях центра и региона107. Вплоть до строительства Сибирской железной дороги, Сибирь с экономической точки зрения, как резко выразился один из современников, оставалась большим «географическим трупом»108. В отличие от Америки, Сибирь не стала российской мечтой, прирост имперского могущества России виделся на иных направлениях, для которых Сибирь была своего рода транзитной территорией109.

Признание особого статуса Сибири в составе империи вело к формированию в общественном сознании довольно устойчивой формулы «Россия и Сибирь». Внутри правительства шла затянувшаяся борьба между «централистами» и «регионалистами», самостоятельного взгляда на значение и перспективы Сибири придерживалась местная высшая администрация. Осознание экономического и культурного своеобразия Сибири, раздражение сибиряков, вызванное несправедливым, как казалось, отношением к ним столичной власти, создавало в сибирском обществе атмосферу отчуждения от Европейской России и недовольства, в которой мог проявить себя сибирский сепаратизм. Несмотря на многочисленные факты сепаратистских настроений, правительственные опасения и настойчивые поиски борцов за сибирскую независимость (или автономию), это неприятие существовавшего приниженного положения так и не переросло в реальную опасность утраты Россией Сибири.

В Сибири и на Дальнем Востоке активно шел стихийный процесс консолидации славянского (и не только славянского) населения в «большую русскую нацию»110. Украинцы и белорусы в условиях Сибири и Дальнего Востока довольно долго сохраняли свой язык, черты бытовой культуры. Однако, оказавшись рассеянными (часто проживая даже отдельными поселениями) среди выходцев из великорусских губерний, сибирских старожилов, сибирских и дальневосточных народов, поселившись в городах, работая на золотых приисках и стройках, они оказывались более восприимчивыми к культурным заимствованиям и проявляли более высокий уровень этнической и конфессиональной толерантности; демонстрировали большую, чем на исторической родине, приверженность идее общерусской идентичности.

В отличие от «украинского вопроса», «сибирский вопрос» не перешел в опасную фазу политического сепаратизма, оставаясь в рамках требований расширения местного самоуправления и хозяйственной самостоятельности. Массовое переселенческое движение начала XX века, породившее напряженность в отношениях сибирских старожилов и новоселов, в известной степени сняло остроту опасности формирующейся сибирской идентичности и регионального патриотизма. Сибирский областнический проект (а именно в нем активнее всего использовался колониальный дискурс) был отодвинут на второй план общероссийскими политическими и социально-экономическими программами.

 

Примечания

1 Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. М., 1993. Т. I.C. 488.

2 Хечтер М. Внутренний колониализм // Этнос и политика. М., 2000. С. 210.

3 Ядринцев Н.М. Сибирь как колония. СПб., 1892; Сватиков С.Г. Россия и Сибирь (К истории сибирского областничества в XIX в.). Прага, 1930; Шиловский М.В. Проблема регионализма в дореволюционной литературе // Из прошлого Сибири. Новосибирск, 1995. Вып. 2. Ч. I. С. 22–29; Вуд А. Сибирский регионализм: прошлое, настоящее, будущее? // Расы и народы. Вып. 24. М., 1998. С. 203–217; WatrousS. The Regionalist Conception of Siberia, 1860 to 1920 // Between Heaven and Hell. The Myth of Siberia in Russian Culture. New York, 1993. P. 113–131. См. также мою статью «Колония или окраина? Сибирь в имперском дискурсе XIX века» (в печати).

4 Бродель Ф. Что такое Франция? Кн. i: Пространство и история. М., 1994. С. 274.

5 Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона. СПб., 1900. Т. 58. С. 748.

6 Максимов А.Я. В немшонной стране. (Из воспоминаний) // Исторический вестник. 1884. № 2. С. 301–302.

7 Кюнер Н.В. Лекции по истории и географии Сибири. (Курс, читанный на историко-филологическом факультете во Владивостоке в 1918–1919 гг. Составлен на основании записок слушателей под ред. проф. Н.В. Кюнера). Владивосток, 1919. С. 16.

8 Серебренников H.H. Сибиреведение. Харбин, 1920. С. 21–22.

9 Сибирь и Великая Сибирская железная дорога. СПб., 1893.

10 Прутченко С.М. Сибирские окраины. СПб., 1899. Т. I. С. 5–6.

11 Словцов П.А. Письма из Сибири. Тюмень, 1999. С. 128–129.

12 Акишин М.О. Российский абсолютизм и управление Сибири XVIII века. Новосибирск, 2003. С. 302–303.

13 Архив Государственного совета. СПб., 1878. Т. 3. С. 70–71.

14 Ремнев A.B. История образования Омской области // Степной край: зона взаимодействия русского и казахского народов (XVIII–XX вв.). Омск, 1998. С. 6–14.

15 Сборник главнейших официальных документов по управлению Восточной Сибирью. Иркутск, 1884. Т. I. Вып. I. С. 66.

16 [Милютин Б.A.] Значение истекающего 1875 года для Сибири и сопредельных ей стран // Сборник историко-статистических сведений о Сибири и сопредельных ей странах. СПб., 1875–1876. Т. I. С. 57.

17 Н.В. Кюнер, сознавая эту сложность, замечал, что Забайкалье «надлежит рассматривать как переходную область между коренной Сибирью и Русским Дальним Востоком либо как связующее звено между теми же областями» (Кюнер Н.В. Указ. соч. С. 24).

18 РГИА. Ф. 1284. Оп. 60 (1894 г.). Д. 13. Л. I.

19 Коркунов Н.М. Русское государственное право. СПб., 1909. Т. II. С. 480.

20 Камско-Волжская газета. 1874.20 апреля.

21 Письма Г.Н. Потанина. Иркутск, 1987. Т. I. С. 49, 70.

22 Ремнев A.B. Самодержавие и Сибирь. Административная политика во второй половине XIX – начале XX в. Омск, 1997. С. 195–204.

23 R. К слухам о наместничестве // Сибирские вопросы. 1908. № 41–42. С. 47–53.

24 Крыжановский С.Е. Заметки русского консерватора // Вопросы истории. 1997. № 4. С. 122–123.

25 Вопросы истории. 1991. № 12. С. 167.

26 Шилз Э. Общество и общества: макросоциологический подход // Американская социология: Перспективы, проблемы, методы. М., 1972. С. 350.

27 О Тобольске в XIX веке уже говорили как о «сибирском Киеве».

28 Письма об Амурском крае // Русский архив. 1895. Кн. i. С. 385.

29 Ливен Д. Русская, имперская и советская идентичность // Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России. М., 1999. С. 299.

30 Sunderland W. Empire without Imperialism? Ambiguities of Colonization in Tsarist Russia // Ab Imperio. 2003. № 2. C. 100.

31 КлючевскийB.O. Сочинения. М., 1956. Т. I. C. 31.

32 Рибер А. Устойчивые факторы российской внешней политики: попытка интерпретации // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Советский период. Самара, 2001. С. 119.

33 Барретт Т.М. Линии неопределенности: северокавказский «фронтир» России // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Императорский период: Антология. Самара, 2000. С. 168.

34 Горизонтов Л.Е. «Большая русская нация» в имперской и региональной стратегии самодержавия // Пространство власти: исторический опыт России и вызовы современности. М., 2001. С. 130.

35 Федоров Н.Ф. Сочинения. М., 1982. С. но, 286,335,378.

36 Любавский М.К. Обзор истории русской колонизации с древнейших времен и до XX века. М., 1996. С. 539.

37 Азиатская Россия. СПб., 1914. Т. I. С. 199.

38 Данилевский Н.Я. Россия и Европа. Взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к германо-романскому. М., 1991. С. 486.

39 Там же. С. 24.

40 Вернадский Г. Против солнца. Распространение русского государства к востоку // Русская мысль. 1914. № i. С. 64.

41 Уманец Ф.М. Колонизация свободных земель России. СПб., 1884. С. 33.

42 Родигина ИН. «Земля обетованная» или «каторжный край»: Сибирь в восприятии крестьян Европейской России второй половины XIX в. // Моя Сибирь: Вопросы региональной истории и исторического образования. Новосибирск, 2002. С. 27.

43 Шиловский М.В. К вопросу о колониальном положении Сибири в составе русского государства // Европейские исследования в Сибири. ТОМСК, 2001. С. 14.

44 Записки Ф.Ф. Вигеля. М., 1892. Ч. II. С. 196–197.

45 Куропаткин А.Н. Итоги войны: Отчет генерал-адъютанта Куропаткина. Варшава, 1906. Т. 4. С. 44. Схожий аргумент приводил и приамурский генерал-губернатор П.Ф. Унтербергер.

46 Бродель Ф. Указ. соч. С. 272.

47 Завалишин Д.И. Письма о Сибири // Московские ведомости. 1864.24 октября.

48 Васильев В.П. Восток и Запад // Восточное обозрение. 1882. 1 апреля.

49 КуломзинА.Н. Пережитое // РГИА. Ф. 1642. On. I. Д. 190. Л. 53: Д. 191. Л. 1–3.

50 Бунге Н.Х. Загробные заметки // Река времен. (Книга истории И КуЛЬТуры). М., 1995. КН. I. С. 211.

51 РГИА. Ф. 1622. On. I. Д. 711. Л. 41.

52 Всеподданнейший доклад министра финансов С.Ю. Витте // РГИА. Ф. 560. On. 22. Д. 267. Л. 8–9.

53 Куропаткин А.Н. Русско-китайский вопрос. СПб., 1913. С. 55–75-

54 Тхоржевский И.И. Последний Петербург // Нева. 1991. № 9. С. 190.

55 Кривошеин КА. Александр Васильевич Кривошеин: Судьба российского реформатора. М., 1993. С. 131.

56 Дальневосточное обозрение. 1911. Вып. I. С. 82.

57 Тхоржевский И.И. Последний Петербург // Нева. 1991. № 9. С. 189.

58 Крыжановский С.Е. Заметки русского консерватора // Вопросы истории. 1997. № 4. С. 113.

59 Цымбурский В.Л. Тютчев как геополитик // Общественные науки и современность. 1995. № 6. С. 86.

60 Шенк Ф.Б. Ментальные карты: конструирование географического пространства в Европе // Политическая наука. 2001. № 4. С. 14–15.

61 Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М., 2003. С. 237–239.

62 Семенов П.П. Значение России в колонизационном движении европейских народов // Известия РГО. 1892. Т. XXVIII. Вып. IV. С. 354.

63 Ламанский В.И. Три мира Азийско-Европейского материка // Вестник Московского университета. Сер. 12: Политические науки. 2001. № I. С. 102.

64 Государственный совет. Стенографические отчеты. Сессия III. СПб., 1908. С. 1398 (Заседание 30 мая 1908 г.).

65 Менделеев Д.И. К познанию России. М., 2002. С. 180–182.

66 Кюнер Н.В. Указ. соч. С. 184.

67 Савицкий П.Н. Континент Евразия. М., 1997. С. 297.

68 Иванов В.Н. Мы: Культурно-исторические основы русской государственности // Вестник Московского университета. Сер. 18: Социология и политология. 2002. № 2. С. 102–103.

69 Bassin М. Visions of empire: nationalist imagination and geographical expansion in the Russian Far East, 1840–1865. Cambridge, 1999. P. 274.

70 Гефтер М.Я. Россия в Сибири // Гефтер М.Я. Из тех и этих лет… М., 1991. С. 384.

71 Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1988. С. 173.

72 КюстинА. de. Россия в 1839 году. М., 1996. Т. I. С. 177.252.

73 МихалякЯ. Прощание у «могильного камня надежды». Уральская граница в воспоминаниях поляков, сосланных в Сибирь // Сибирь

в истории и культуре польского народа. М., 2002. С. 109.

74 КеннанД. Сибирь и ссылка. СПб., 1999. Т. I. С. но.

75 Небольсин И И. Заметки на пути из Петербурга в Барнаул. СПб., 1850. С.50.

76 Гончаров И А. Фрегат «Паллада». М., 1950. С. 624, 650.

77 Родигина И Н. Указ. соч. С. 29.

78 Бежавший в Сибирь крепостной крестьянин Семен Пудеров писал в 1826 году своим родственникам в Центральную Россию: «И в Сибири так же солнце светит, и здесь народ живет, но гораздо лучше вашего, потому что здесь нет кровопийц и тиранов господ». См.: Зиновьев В.П. «И в Сибири также солнце светит и здесь народ живет…» (Бытовые письма как источник по социальной истории Сибири) // Проблемы историографии, источниковедения и исторического краеведения в вузовском курсе отечественной истории. Омск, 2000. С. 94. См. также: «Воля только здесь…» // Иртышский вертоград. М., 1998. С. 204–212.

79 Гребенщиков М.Г. Путевые записки и воспоминания по Дальнему Востоку. СПб., 1887. С. 135.

80 Бродель Ф. Указ. соч. С. 26.

81 Sunderland W. The «Colonization Question»: Vision of Colonization in Late Imperial Russia //Janrbucher fur Geschichte Osteuropas. 2000. № 48. P. 231. См. также: Sunderland W. Russians into Iakuyts? «Going Native» and Problems of Russian National Identity in the Siberian North, 1870–1914 // Slavic Review. 1996. № 4. P. 806–825.

82 Церковное дело в районе Сибирской железной дороги // Россия. Комитет Сибирской железной дороги. (Материалы). Б.М., [1894]. Т. I. С. нб.

83 См.: Сверку нова Н.В. Региональная сибирская идентичность: опыт социологического анализа. СПб., 2002.

84 Елпатьевский С.Я. Чужая земля // Страна без границ. Тюмень, 1998. Кн. I. С. 133.

85 Кауфман A.A. По новым местам (очерки и путевые заметки), 1901–1903. СПб., 1905. С. 46, 48.

86 Суворов П.П. Записки о прошлом. М., 1898. Ч. I. С. 140.

87 КуломзинА.Н. Пережитое // РГИА. Ф. 1642. On. I. Д. 204. Л. IO7: Д. 202. Л. 37.

88 Записка председателя Совета министров и главноуправляющего землеустройством и земледелием о поездке в Сибирь и Поволжье в 1910 г. СПб., 1910. С. 124.

89 Леруа-Болъе П. Колонизация у новейших народов. СПб., 1877. С. 512.

90 Петри Э. Сибирь как колония // Сибирский сборник. СПб., 1886. Кн. II. С. 93.

91 РГИА. Ф. 1265. On. I. Д. 132. Л. 8.

92 РГИА. Ф. 851. On. I. Д. II. Л. 155.

93 Подробнее см.: Ремнев A.B. Призрак сепаратизма // Родина. 2000. № 5. С. 10–17.

94 Дух журналов. 1819. Ч. XXXII. Кн. 3. С. 28.

95 РГВИА. Ф. I. On. I. Д. 18089. Л. I.

96 Барсуков И.П. Граф H.H. Муравьев-Амурский. Биографические материалы по его письмам, официальным документам, рассказам современников и печатным источникам. Хабаровск, 1999. С. 206.

97 Бакунин М.А. Собр. соч. и писем. М., 1935. Т. IV. С. 314.

98 Колокол. М., 1962. Вып. V. С. 1092.

99 Попов И.И. Забытые иркутские страницы. Записки редактора. Иркутск, 1989. С. 59: Сватиков С.Г. Россия и Сибирь. Прага, 1930. С. 78.

100 Дневник государственного секретаря A.A. Половцова. Т. I. М., 1966. С. 380, 534.

101 Московские ведомости. 1886.25 января, юг Сибирский вестник. 1885.30 мая.

103 Куломзин А.Н. Пережитое//РГИА. Ф. 1642. On. I. Д. 204. Л. 107.

104 & К слухам о наместничестве // Сибирские вопросы. 1908. № 41–42. С.49.

105 Речь главноуправляющего землеустройством и земледелием кн. Б.А. Васильчикова в комиссии Государственной думы по переселенческому делу, 5 декабря 1907 г. // Вопросы колонизации. [1908]. № 2. С. 422–423.

106 Бродель Ф. Время мира. М., 1992. С. 17, 470.

107 Ламин В.А. Золотой след Сибири. Новосибирск, 2002.

108 Вельяминов H.A. Воспоминание об императоре Александре III // Российский архив. М., 1994. Вып. V. С. 313.

109 Агеев А.Д. Сибирь и американский Запад: Движение фронтиров. Иркутск, 2002. С. 182.

110 О проекте «большой русской нации» см.: Миллер А.И. «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб., 2000. С. 31–41.

 

Джейн Бёрбэнк

Местные суды, имперское право и гражданство в России

 

Может ли закон служить опорой гражданства, когда его содержание различно для разных людей? Этот роковой вопрос возникал на протяжении всей истории России, однако, он также весьма важен для понимания особенностей и участи других империй. Если суть империи заключается в ее способности по-разному управлять различными своими подданными, может ли какая-нибудь из империй представлять собой правовое государство? Каковы возможности, предоставляемые имперскими правовыми системами подданным и правителям, и каковы соответствующие ограничения?

Настоящая работа представляет собой исследование имперского периода истории российского законодательства. Вначале я кратко расскажу о способах функционирования российского законодательства при разных правителях. Затем, изменив угол зрения, рассмотрю вопрос о том, что означал закон для различных подданных империи. В основной же части моей статьи я попытаюсь оценить значение местных судов в последний период существования Российской империи. Мой основной тезис таков: типичную для имперского законодательства дифференциацию систем правосудия можно рассматривать как способ установить связь между государством и простыми людьми, тогда как попытки стандартизировать различные суды империи имели антидемократические последствия для ее подданных и, в конце концов, для всего политического устройства.

 

1 Законодательство империи

Со времен Московского царства и до наших дней российское государство являлось и является имперским по своей структуре. Московия стала политическим центром в процессе постепенного, нередко насильственного присоединения соседних земель и населявших их общностей. Важным фактором роста государства и становления его типа управления стало масштабное рассредоточение скромных ресурсов на большой территории. Центральные правители могли позволить себе мало-помалу присоединять новые провинции, в то время как население поглощаемых областей не обладало необходимыми социальными и экономическими ресурсами для того, чтобы противостоять поглощению или – хотя бы на уровне планов – объединиться против центра. Территориальная экспансия представляла собой относительно несложную задачу на тех землях, которые были не очень нужны какой-либо из великих держав, а имперское управление по индивидуальному принципу (ad hoc) – то есть управление различными областями как отдельными субъектами посредством отдельных уложений для каждой области – было дешевым и легко осуществимым. Распространение Россией политического влияния на более богатые районы Центральной Европы, Центральной Азии и Кавказа в XVIII–XX веках, также постепенное и зачастую насильственное, не внесло принципиальных изменений в имперскую ментальность, которая пронизывала российскую правовую систему с самого ее становления1.

Для правителей Российской империи управление сводилось к контролю над ресурсами – территорией и рабочей силой – и поддержанию порядка, который бы гарантировал их безопасность. На первый план в государственной политике России выходил не закон, а таким образом понятое управление. Однако, и закон становился необходимым, как только государство начинало претендовать на определение прав и обязанностей людей, населявших его территорию. Основываясь на установленной еще законами Московского царства2 тесной связи между государством и подданными в самых важных сферах жизни, таких, как общественное положение, ресурсы и личное достоинство, правители расширяющейся империи утверждали свой суверенитет посредством указов и уложений. Военная мощь или угроза ее использования могли быть эффективными при расширении границ, однако, управлять империей при помощи одной лишь силы было невозможно.

Законодательство, предназначенное для составных частей империи, имело два аспекта. Во-первых, так как местные элиты могли служить Российской империи или, наоборот, оказывать сопротивление, требовалось соответственно поддерживать или ограничивать их возможности. В связи с этим имперское законодательство отчасти было посвящено правам и обязанностям местных элит. К примеру, в XVII веке польским дворянам, проживавшим на завоеванных Московией польских землях, было «велено» «владеть своими наделами… в соответствии с… имперскими уложениями, а также с позволениями и привилегиями от королей польских»3. Формулировки, встречающиеся в этом указе, свидетельствуют о том, что московский царь обладал верховной властью над имущественными правами поляков, и, вместе с тем, о том, что привилегии, отпущенные им предыдущими правителями, были инкорпорированы в царские законы.

Подобные указы демонстрируют, что в основе феодальной политики лежала сделка: элиты получают определенные права в обмен на обязательство служить государству – будь то военная или административная служба, либо экономический вклад.

Второй аспект законодательства также направлен на обеспечение порядка и контроля над ресурсами, только на другом социальном уровне. Для сбора налогов и податей требовалось поддерживать организационные и репродуктивные возможности местного населения. Российское законотворчество в его имперском измерении базировалось на тезисе о том, что каждый народ обладает своими обычаями и законами. Встроить эти особенные обычаи и законы в общую систему управления означало укрепить правопорядок и поддержать производительность труда населения в каждой области империи. Этому Россия училась на собственных ошибках, по принципу «от противного», когда имперские власти пытались вводить русское законодательство и институты в только что завоеванных землях4. С течением времени в Российской империи был создан ряд норм и законодательных актов, устанавливавших права и обязанности отдельных групп населения по географическому, религиозному, этническому или даже профессиональному признаку. Этот принцип множественных стандартов в законодательстве отражал реально существовавшее многообразие общественных норм и судебных практик в различных частях или социальных стратах империи. Разнообразие правовых режимов, узаконенных внутри одной империи, эффективно служило сразу двум целям: утвердить верховенство российской власти и в то же время дать населению огромные полномочия для самостоятельного управления на местах. Инкорпорирование местных «обычаев» в имперское законодательство также было своего рода сделкой: империя поддерживала на местах правосудие в местном, традиционном понимании в обмен на уплату населением податей и налогов5.

Анализируя имперскую законотворческую культуру, можно отметить следующие характерные черты. Все подданные империи подчинялись российским законам, исходившим от императора. Все права и обязанности были производными от российских законов – то есть никаких природных прав не существовало. Права и обязанности определялись дифференцированно для различных групп населения. Конкретное содержание законов, регулировавших множество аспектов социальных отношений, определялось собственными «обычаями» и «правилами» конкретных групп (права подданных, опять-таки, не воспринимались как «природные», но рассматривались как историческое наследие и человеческое творение, сохранившее приоритет даже после присоединения конкретной территории к России). Российское имперское право интегрировало отдельные социальные нормы и институты, бытовавшие в определенных группах населения. При этом оно не обобщало эти нормы и институты, но выборочно узаконивало их внутри общего свода законов империи. Имперское право признавало и интегрировало специфику различных групп подданных и тем самым сохраняло свой статус главного источника правосудия6.

Имперский подход к законотворчеству можно обозначить термином «правовой плюрализм», хотя это довольно противоречивое понятие, которое разные исследователи трактуют по-разному7. В случае России, ключевыми чертами правового плюрализма являлись терпимость в отношении местных религиозных и общественных обычаев и, что наиболее важно, легализация этих обычаев посредством интегрирования разнообразных местных судов в государственную судебную систему. Можно сказать, что Российская империя исповедовала правовой плюрализм в так называемой «трактовке юриста», т. е. понимала его как «признание государством существования множества разнообразных источников права, составляющих его законодательство». Ключевым фактором здесь является не наличие множества общественных норм, действовавших за пределами компетенции российских законов (это встречается повсеместно даже в самых развитых правовых государствах), а тот факт, что российское законодательство наделяло полномочиями местные суды, чьи решения в ряде случаев могли основываться на национальных обычаях или религиозных постулатах. Таким образом, в законодательстве империи уживались несколько различных процедурных и нормативных режимов.

Подобный дифференцированный подход к законотворчеству применялся на всех без исключения территориях, бывших объектами экспансии в период формирования Российской империи. Русские цари и императоры желали порядка в своей державе, однако они не считали, будто жизнь их подданных должна регулироваться нормами, едиными для всех. Интересы метрополии, заключавшиеся в эффективном сборе налогов и выработке оптимальных для этого методов управления, не требовали насаждения по всей империи единообразных законов. Концептуальная система имперского правления не предполагала равных обязанностей. Для правителей Российской империи представляли важность установление контроля над человеческими и прочими ресурсами и их дальнейшая эксплуатация, однако, даже самые общие планы упорядочивания территориального управления не исключали возможности сохранения многообразия религиозных практик и национальных обычаев. Считая своим долгом обеспечить имперским подданным правосудие, власть, однако, осознавала, что эту задачу можно выполнять и не напрямую. Для этого требовалось наделить полномочиями местные суды. Поскольку самой главной и сложной задачей имперского законодательства являлось достижение не единообразия, но цельности, разнородность подданных воспринималась как данность.

 

2

Суды и законодательство в Российской империи в XIX–XX веках

В начале XIX века власти Российской империи предприняли две важные меры по усовершенствованию законодательства. Во-первых, была осуществлена его кодификация и публикация свода законов в хронологическом и систематическом порядке. Таким образом, был создан механизм как для определения применяемых в конкретных случаях законов, так и для встраивания вновь принимаемых законов в уже существующие кодексы8. Во-вторых, в России было учреждено Министерство юстиции и пересмотрены полномочия Сената, что позволило упорядочить механизмы судебного надзора и нововведений.

В этот же период началось преподавание юриспруденции представителям российского дворянства, заложившее фундамент для судебной реформы и давшее начало дискуссии по проблемам судебной системы в российском обществе; эта полемика не утихала вплоть до октябрьской революции 1917 года9.

В большинстве исследований судебной реформы 1864 года особое внимание уделено развернувшейся в последние десятилетия царизма борьбе части российского общества за безраздельное господство закона в государстве10. Суть этой борьбы сводилась к стремлению различных элит российского общества перераспределить власть, находившуюся безраздельно в руках самодержавия. Закон в этой связи воспринимался как механизм, позволявший передать часть полномочий обществу в лице независимых судей и присяжных. Однако трактовать судебную реформу 1864 года, как борьбу за построение в России правового государства значит игнорировать всю долгую историю российского права. Суть этой реформы заключалась во введении нового типа юриспруденции и отделению судебной системы от административного аппарата. Эта реформа вовсе не «впервые принесла в Россию законность», как считают некоторые; точно так же нельзя сказать, что реформа аннулировала наследие имперского законотворчества в российской юридической мысли.

Реформы 60-х годов XIX века в определенной степени покушались на систему неравномерного распределения прав и обязанностей между различными группами населения Российской империи, однако, сам принцип дифференцированного распределения оставался незыблемым. Различным категориям подданных предоставлялся доступ к судам различного типа и предписывалось подчинение различным правовым режимам. Окружные суды, учрежденные судебным уставом 1864 года, наделяли полномочиями коллегии присяжных, состоявшие из представителей всех сословий. В определенных областях империи, а также при возбуждении процессов по определенным уголовным и гражданским статьям право на рассмотрение дел в этих судах также имели граждане всех сословий. Однако, окружные суды не были единственной судебной инстанцией в империи: подавляющее большинство дел рассматривалось в других судебных учреждениях.

Как и в других странах, в России суды различной юрисдикции рассматривали различные категории дел. Существование отдельных военных, торговых и церковных судов не являлось отличительным признаком имперской судебной системы. Зато ее характерной особенностью было изобилие в России разных типов судов, занимавшихся мелкими гражданскими тяжбами и правонарушениями. Доступ к правосудию и процессуальные нормы по таким делам зависели от сословной, религиозной, территориальной или профессиональной принадлежности сторон.

Для населения большинства областей центральной России форма доступа к правосудию по мелким гражданским или уголовным искам определялась сословной принадлежностью. Крестьянам предписывалось обращаться с мелкими исками к крестьянским судьям в волостных судах, тогда как аналогичные дела представителей всех прочих сословий рассматривались мировыми судьями, причем в единоличном порядке11. Нерусскоязычные жители национальных окраин империи должны были направлять мелкие гражданские и некоторые уголовные иски на рассмотрение «национальных», или местных, судов, существовавших в большом количестве и многообразии. В 1889 году система судов первой инстанции претерпела некоторые изменения (соответствующим законом был учрежден институт земских начальников, а мировые судьи почти повсеместно упразднялись), однако многообразие судов было сохранено12. Империя до самого своего конца придерживалась принципа отправления правосудия различным группам населения при помощи местных судов и на основании местных норм и обычаев. Главной попыткой изменить этот принцип стала нелегкая борьба части российского общества за учреждение всесословного местного суда. Данная реформа будет обсуждаться в заключительной части настоящей работы.

Несмотря на то, что волостным, национальным и прочим местным судам было отведено незначительное место в трактатах и дискуссиях, посвященных российской судебной реформе, эти суды низшей инстанции по численности и широте своей социальной базы имели наибольший удельный вес среди судебных органов империи13. Имперское законодательство предусматривало использование в этих судах различных нормативов и процедур. В соответствии с укоренившимся принципом узаконивания местных норм и обычаев, исстари соблюдавшихся в отдельных частях империи, российские чиновники XIX века оставили местным судам те элементы обычного права, которые они сочли исторически обусловленными. Однако, если в предыдущие века такая толерантность была вызвана стремлением сохранить лояльность местных элит по отношению к метрополии, то чиновники пореформенной России преследовали и другие, более амбициозные цели. Знание местных обычаев считалось важным качеством для управленцев, которые желали усовершенствовать систему отправления правосудия как для русских крестьян, так и для жителей национальных окраин империи14.

Установка на изучение и кодификацию исконных обычаев в качестве основы для повышения эффективности судебной системы стимулировала огромное множество исследований местных и традиционных судебных практик. Основываясь на более чем столетнем опыте изучения местных особенностей различных уголков державы, российские ученые, юристы, военные и управленцы старались идентифицировать и классифицировать системы ценностей и обряды различных народов, населявших империю15. Народнические тенденции вдохновили таких исследователей, как A.A. Леонтьев, Я.И. Якушкин, С.В. Пахман и А.Я. Ефименко на работу по записи и систематизации обычного права, существовавшего в среде российского крестьянства16. То же стремление к точному воссозданию старинных норм и обычаев руководило и деятельностью по оформлению судебных институтов на национальных окраинах. К примеру, в 80-х годах XIX века, откликаясь на заинтересованность российских властей в сборе «точных и исчерпывающих сведений о судах адата», Ф.И. Леонтович выступил с инициативой опубликования 35-томной компиляции норм адата, применяющихся различными народами Северного Кавказа17.

Основополагающий принцип правового плюрализма не предполагал, однако, кодификации всех без разбора национальных норм и практик, равно как и безоговорочного встраивания местных обычаев в законодательство империи. В области местного правосудия, как и везде, на установление законов и их применение в государственных интересах прерогатива сохранялась за самодержавием. Этот государственнический подход разделяли и чиновники, и юристы.

Наличие выбора между различными видами судов низшей инстанции отвечало государственным интересам. В частности, на Кавказе, где сосуществовали суды адата (светские) и шариатские суды (религиозные), российские управленцы в целом отдавали предпочтение адату. Такая политика поддерживала местную знать в ее борьбе с исламским духовенством за авторитет среди населения18. В других же областях государство благоволило крестьянскому праву – как раз с целью уменьшить влияние местной знати. В качестве примера можно привести указ императора Александра II от 1864 года, который даровал польским крестьянам расширенные права землепользования и освобождал их от любых обязательств перед прежними владельцами19.

Многие российские юристы и должностные лица конца XIX – начала XX века выступали за унификацию судебной системы. Тенденцию к унифицированию судебных норм и процедур можно усмотреть в том факте, что в 60-х годах XIX века была введена единообразная структура для местных судов в центральных областях России и на периферии империи. Народные суды, учрежденные в степных областях императорскими указами от 1868 и 1891 годов, подчинялись в целом тем же процедурным нормам, что и волостные крестьянские суды центральной России, созданные в 1861 и реорганизованные в 1889 году20.

В то время как судебные институты русских губерний служили образцом для развития законодательства в Центральной Азии и на Кавказе, в вопросах реформы сельских судов самих центральных губерний в качестве эталона нередко выбирались местные суды западных областей империи, считавшихся более цивилизованными. Так, в предложениях по реорганизации российских волостных судов приводились примеры так называемых гминных судов – судов низшей инстанции западных областей21.

Хотя идея распространения единых «русских» законов и процедурных норм на российское крестьянство и все нерусскоязычное население империи так и не была реализована (несмотря на широкую поддержку со стороны местных элит), само многообразие судов низшей инстанции дало реформаторам пищу для развернутой дискуссии относительно достоинств и недостатков различных типов судебных учреждений.

 

3 Значение законов для подданных Российской империи

Для элит многообразие судебных инстанций в империи представляло собой одновременно и сложность, и выгоду. А чем оборачивался правовой плюрализм для рядовых подданных?

Прежде всего, и для аристократии, и для простого народа имперское право являлось источником прав. Права, как и обязанности, устанавливались для них не как для отдельных личностей, но как для членов определенных общностей. Законы империи кодифицировали правила общественных отношений, определяя права и обязанности подданных через их коллективный статус. Индивид имел возможность на законных основаниях участвовать в важнейших аспектах общественной жизни только благодаря своей принадлежности к той или иной общности (с ее конкретными правами и обязанностями). Вступление в брак, перемена места жительства, приобретение, передача и наследование земельной и прочей собственности – все это не просто регулировалось, но регулировалось в зависимости от сословной, религиозной, этнической или территориальной принадлежности подданных.

Таким образом, простые люди, как и представители элит, обладали правами в силу своей принадлежности к определенной категории подданных. От этого права не переставали быть правами. Более того, разноплановость имперского законодательства и его уважение к местным обычаям приводили к тому, что существование целого ряда общественных норм и привилегий не просто позволялось, но и узаконивалось, как часть государственной системы.

Например, законы о браке, содержавшиеся в Своде гражданских законов (гражданском кодексе Российской империи), демонстрировали все характерные черты имперского права: коллективистские наклонности, сословную обособленность и наделение подданных правами. Книга первая Свода, озаглавленная «О правах и обязанностях семейственных», устанавливала права и обязанности для брачных союзов, заключаемых между подданными империи. Эти права различались для людей различного вероисповедания. Первые три главы Книги называются соответственно «О браке между лицами православного исповедания», «О браках христиан неправославного исповедания между собою и с лицами исповедания православного, и о метрической записи браков раскольников» и «О браках нехристиан между собою и с христианами»22.

С точки зрения закона, любое лицо, желавшее вступить в брак, либо являлось христианином той или иной конфессии, либо относилось к нехристианскому «племени» или «народности», которые обладали собственными брачными нормами. Свод не содержал никаких положений относительно неверующих. Точно так же российские законодатели не предполагали, что хотя бы одна религия, «племя» или «народность» могут не иметь брачных правил23.

В матримониальной плоскости правовой плюрализм подразумевал, что люди имеют право заключать браки в соответствии со своим вероисповеданием – и никак иначе. Института гражданского, или светского, брака не существовало. Впрочем, царившую в те времена субъективность наилучшим образом отражает такое толкование: все браки регулировались церковными институтами, уполномоченными на это законом; таким образом, все браки являлись одновременно и гражданскими. Брачные нормы не были всеобщими: православные, неправославные христиане и нехристиане обладали правами и ограничениями, присущими именно их вероисповеданию. Причем, Свод законов о семье гораздо более детально регулировал браки христиан, – православных и неправославных, – чем нехристиан. Нехристианам разрешалось «вступать в брак по правилам их закона или по принятым обычаям без участия в том гражданского начальства или Христианского духовного правительства», что освобождало их от гораздо более строгих норм, предписанных христианам24.

Иными словами, имперское законодательство предусматривало право подданных вступать в брак по законам своей веры.

Семейный кодекс устанавливал также иерархию между вероисповеданием человека и другими параметрами, определявшими его права и обязанности. Для православных их религиозная принадлежность однозначно заслоняла любую другую. Первая статья Свода гласила: «Лица Православного исповедания всех, без различия, состояний могут вступать между собою в брак, не испрашивая на сие ни особого от правительства дозволения, ни увольнения от сословий и обществ, к коим они принадлежат»25.

Эта статья, разрешающая православным разных сословий вступать в брак друг с другом, несомненно, является плодом эпохи Просвещения. За ней следует целый набор «ограничений и изъятий» из данного права. Некоторые из них касались всех православных, например, запрет вступать в брак людям старше 80 лет или запрета на вступление в брак больше четырех раз. Но большинство ограничений были ориентированы на огромное множество специфических общественных параметров, таких как принадлежность к определенному церковному сану, возраст, состояние на военной или гражданской службе, наличие судимости, проживание в той или иной губернии. Каждая из этих характеристик так или иначе влияла на матримониальные права православного. Например, православным из числа «природных жителей Закавказья» даже разрешалось вступать в брак раньше, чем прочим христианам26.

В соответствии с имперским подходом к обществу, разделенному по конфессиональному признаку, многие положения семейного кодекса регулировали многочисленные, многогранные и проблемные аспекты взаимоотношений между людьми разного вероисповедания. Закон запрещал «подданным Православного и Римско-Католического исповеданий брак с нехристианами, а Протестантского – брак с ламаитами и язычниками». Большой раздел кодекса был посвящен регулированию браков между православными и христианами других конфессий, а также закреплению превосходства православия в таких союзах27.

Таким образом, в конце XIX – начале XX века права российского подданного в вопросах брака определялись, прежде всего, его вероисповеданием, однако, возраст, пол, род занятий, местожительство, предыдущее семейное положение, уголовное прошлое и проч. также имели значение, что было отражено в законодательстве. Семейное право Российской империи следовало стремлению самодержавия вместить многообразие общественных норм, сохранив при этом свое главенство над всеми подданными. Потому россиянам было предоставлено широкое поле для применения множества норм, начиная с религиозных, и, следовательно, право заключать брак по канонам своей веры.

Брачное законодательство – лишь один из примеров того, как правовой плюрализм позволял людям, принадлежащим к самым разным слоям общества, осуществлять свои права. Усыновление, наследование, передача имущественных прав, заключение сделок – все эти процедуры регулировались имперским законодательством, и по каждому вопросу закон предусматривал те или иные «ограничения и изъятия» или ссылался на особые нормы, касавшиеся определенных категорий подданных.

Декларированный примат закона над любыми правами и возможностями их осуществления подкреплялся тем, что закон вобрал в себя все многообразие средств, официально закрепленных в общественных отношениях и действиях. Статья 699 Книги второй Свода гражданских законов («О порядке приобретения и укрепления прав на имущества вообще») гласит: «Права на имущества приобретаются только в порядке, установленном законами»28. Эта статья сопровождается множеством положений, уточняющих имущественно-правовой режим для конкретных категорий подданных в конкретных областях страны: для лиц крестьянского сословия, казачества, сельских жителей Великого княжества Финляндского, Сибири (в определенных видах имущественных отношений), западных и прибалтийских областей и т. д.29

Имущественное законодательство Российской империи наглядно демонстрирует всеобъемлющую идею самодержавия: воля Государя есть источник права, а законы империи отражают преимущественное право собственности императора на все ресурсы державы. Именно эта прерогатива самодержавия – и ее огромное влияние на политическое и социальное развитие страны – по сей день в наибольшей степени привлекает внимание исследователей российского законодательства30.

Однако, если мы в состоянии представить, как люди, населявшие империю, взаимодействовали с ее законами в своей повседневной жизни – вместо того чтобы вдаваться в отвлеченные или оценочные суждения о самодержавии – нам важно осознать, какие гражданские возможности были воплощены в имперской правовой системе. Одним из примеров таких гражданских возможностей – с позиции субъекта права – является тот факт, что, именно в силу требования о соответствии закону любых имущественных отношений, подданные империи были наделены законными средствами для приобретения и управления имуществом (в разной степени и в соответствии с различными правилами).

Для простых людей законодательство империи было, в первую очередь, источником прав: каждый индивид в силу своей принадлежности к определенной общине был наделен правом жениться, передавать или получать наследство, приобретать имущество или управлять им, и участвовать в других общественных отношениях.

Во-вторых, закон представлял собой источник легитимности различных общественных отношений. Требуя, чтобы все имущественные отношения осуществлялись в соответствии с законами (при всем многообразии этих законов), имперское право тем самым гарантировало мирное урегулирование споров и избавляло подданных от насилия и беспорядка.

В-третьих, имперское право являлось инструментом для осуждения и наказания нарушителей законодательно закрепленных прав и норм традиционной морали. Уголовное право позволяло подданным империи участвовать в поддержании общественного порядка, преследуя преступников, чьи проступки и мера наказания определялись как сводом законов, так и местными нормами.

Уголовное право Российской империи на рубеже веков было, подобно гражданскому, одновременно и всеобъемлющим, и дифференцированным. Первая статья Уголовного уложения провозглашала в качестве «общего принципа»: «Преступление есть деяние, воспрещенное законом во время его учинения, под страхом его наказания»31. Поскольку все преступления подлежали законодательному определению, никто не мог быть наказан за действия, не запрещенные государством.

В позитивном смысле, государство, определяя преступления и меру наказания, преследовало цель защиты общества от злоумышленников. Как и Свод гражданских законов, Уголовное уложение одновременно определяло собственную юрисдикцию и предусматривало наличие других норм для регулирования вопросов, лежавших вне его компетенции. Церковное право, военные уставы, административный кодекс, законы о казначействе и ссылках, а также прочие «особые уложения и законы» были также уполномочены определять преступления и меры наказания.

В ряде областей, определенных соответствующим законодательством, предписывалось не применять Уголовное уложение к «действиям, подлежащим наказанию по обычаям нерусских племен». Кроме ряда законодательно закрепленных исключений положения Уголовного уложения не распространялись на преступления, совершенные на территории Великого княжества Финляндского32. Осуществляя свою монополию на определение законов на всей территории империи, государство одновременно выделяло некоторые виды преступлений под юрисдикцию отдельных субъектов и наделяло последних правом судить определенные преступления по собственным нормам.

 

4

Судебные тяжбы: русское крестьянство и другие народы империи

Поскольку законодательство империи инкорпорировало разнообразные судебные инстанции и местные обычаи, закон привлекал подданных к участию в определении составов преступления и разрешению гражданских споров. Но, как решалось, какой именно суд должен рассматривать конкретное уголовное или гражданское дело?

На этот вопрос отвечали особые положения закона. Юрисдикция судов в отношении уголовных преступлений определялась при помощи различных уложений и норм, касавшихся области, где было совершено правонарушение, а также общественного положения, этнической принадлежности, вероисповедания или рода занятий подсудимых. В отношении же гражданских исков первоочередной принцип формулировался так: «Любой спор в области гражданских прав должен разрешаться судебным учреждением»33. Эта статья Устава гражданского судопроизводства (российского гражданско-процессуального кодекса) утверждала верховный и неделимый примат закона над правами подданных. Дела должны были рассматриваться судом, а решение споров по поводу юрисдикции оставалось прерогативой законодательства.

Устав гражданского судопроизводства также предвосхищал возможные аргументы против примата закона. Статья 14 Устава (в издании 1914 года) запрещала отказ от рассмотрения дела в суде на основании «незавершенности, неясности, недостаточности или противоречия между законами». Вместо того, чтобы насаждать в гражданской юриспруденции единообразие, законодательство империи в последний период ее существования активно инкорпорировало обычаи в судебную практику. Устав предписывал использовать обычаи в судопроизводстве не только тогда, когда это в обязательном порядке предусматривалось законом:

В процессе принятия решения, суд… может, приняв во внимание мнение одной или обеих сторон, руководствоваться общественными местными обычаями в случаях, когда закон непосредственно допускает применение обычаев, или когда спор не может быть однозначно разрешен при помощи законов. Тяжущаяся сторона, которая для обоснования своей правоты ссылается на некий местный обычай, неизвестный суду, обязана доказать его существование 34 .

Данная норма, основанная на законодательных актах 1912–1913 годов, отражала фундаментальный принцип имперского права: обычай, т. е. общепринятые местные правила, служит законом по умолчанию в случаях, к которым неприменимы нормы позитивного права.

Интеграции обычного права в систему имперского правосудия способствовали положения Устава, разрешавшие сторонам в качестве доказательства существования обычая ссылаться на решения суда, вынесенные ранее на его основании. Согласно статье 10.2 Устава, «предыдущие решения по аналогичным делам и постановления соответствующих институтов» служили доказательством «существования обычая» и, следовательно, основанием для вынесения решения по делу35. Данное положение одновременно демонстрировало уважение государства к однажды принятым судебным решениям и закрепляло статус судов, как центров постоянной интерпретации общественных норм. Вследствие этого нормы обычного права подвергались легализации на местном уровне, в то время, как в прочих областях права пересмотр законодательных норм происходил на более высоких уровнях кассации36. В этом смысле континентальная (основанная на писаных законах) правовая система Российской империи брала на вооружение многие законотворческие методы прецедентного права.

Интегрирование прецедента в процесс судопроизводства явилось завершающим звеном в цепи взаимозависимости между позитивным и обычным правом в России. Законодательство империи легализовало обычаи, как основание для вынесения судебных решений, а судебные решения, принятые на основании обычаев, в свою очередь, служили доказательством существования последних, как общепринятых норм. Такие решения становились частью будущей судебной практики.

Осторожное отношение государства к некодифицированным нормам обычного права, а также довольно высокая степень свободы, предоставляемая судьям в области определения обычаев, позволяли судьям и тяжущимся воздействовать на закон и использовать его самыми разнообразными – но всегда законными – способами.

Многообразие судебных учреждений и их открытость для апелляций не являлись признаком полного безразличия к работе судов со стороны верховной власти. Напротив, на протяжении истории Российской империи ее государи пытались вести наблюдение за деятельностью судов по всей стране. Сбор информации о работе судов был неотъемлемой частью целенаправленной деятельности империи по изучению повседневной жизни своих подданных. Центральная власть старалась вести учет разных типов судов и количества разбираемых ими дел. Например, на Кавказе в начале XX века государственные органы составляли отчеты о точном количестве дел, рассматриваемых сельскими словесными судами по каждой из перечисленных категорий: уголовные дела, гражданские, шариатские дела, дела об опекунстве, дела по производству испытаний на звание муллы и апелляции37.

Подобные отчеты, а также огромное количество дошедших до нас архивных документов по материалам суда позволяют составить представление о том, как простые россияне начала XX века пользовались судами.

По воскресеньям в сельских районах на всей территории империи проходили заседания тысяч местных судов (в мусульманских областях «судебным» днем была пятница). Истцы, ответчики, судьи и писари заседали в самых разных судебных залах; слушания велись на разных языках и с соблюдением различных процедур – и все же в деятельности всех местных судов были общие черты.

Прежде всего, тяжущиеся стороны представляли свои споры, иски и ходатайства на рассмотрение судей, которые являлись их земляками и единоверцами. Основным принципом деятельности судов низшей инстанции являлся отбор на должность судей уважаемых членов местных общин. В волостных судах центральной России судьи выбирались на трехлетний срок из числа кандидатов, выдвинутых односельчанами на сельских сходах. В сельских словесных судах Дагестана в число судей непременно входили местный знаток исламского права и местный знаток адата (обычного права), а также старейшины местных общин; все они также избирались на три года38.

Государство устанавливало для кандидатов в местные судьи возрастной и прочие цензы. В центральной России волостным судьей мог стать крестьянин-домовладелец не моложе 35 лет, который пользовался авторитетом у односельчан и, по возможности, владел грамотой. Не имели права занимать должность судьи: 1) лица, признанные виновными (и впоследствии не оправданные решением суда) в краже, мошенничестве, незаконном присвоении или растрате чужого имущества, а также лица, приговоренные судом к телесному наказанию, лишению свободы или другим строгим мерам пресечения; 2) владельцы винных лавок; 3) лица, уже занимающие какие-либо должности в волостной или сельской администрации39.

Эти прямолинейные требования (гарантировавшие, что судьей станет человек опытный и уважаемый, не хватающийся чуть что за топор и не торгующий водкой) – наглядный пример того, какими методами российские власти интегрировали в судебную систему патриархальные нормы, придавали легитимность волеизъявлению сельских общин и способствовали укреплению авторитета местных судов и их решений. Они одновременно выражали отношение системы к торговле алкоголем (воспринимавшейся как проклятие русского крестьянства) и способствовали более широкому распределению властных полномочий между членами сельских общин, запрещая судьям совмещать обязанности.

В некоторых областях империи предъявляемые к местным судьям образовательные требования были выше, чем в центральных губерниях. Судья сельского словесного суда в Дагестане должен был владеть арабской письменностью, а также судебными нормами и адата, и шариата (судьями могли становиться мужчины, достигшие 25-летнего возраста)40.

Вторая общая особенность всех российских судов низшей инстанции – прямой контакт между тяжущимися и судьями. Участие наемных адвокатов не допускалось; стороны должны были сами представлять себя в суде. Истцы, ответчики и свидетели давали устные показания, однако письменные документы могли предъявляться суду в качестве доказательств. В русских волостных судах участники процесса ставили на записях своих показаний подписи (или за них расписывались доверенные лица) в знак их правдивости. В других областях перед дачей показаний приносили присягу в соответствии с местными правилами или обычаями.

Также существовало правило, по которому судебные слушания проводились в дни общепринятых религиозных праздников: это гарантировало, что судьи и участники процессов будут свободны от своей повседневной работы и смогут участвовать в заседании. Кроме того, само существование судов низшей инстанции на местном уровне избавляло сельских жителей от необходимости совершать долгие путешествия, которые могли стать препятствием для их обращения в суд.

В суде низшей инстанции местные жители имели возможность участвовать в судебных процессах, которые велись на их родном языке, с соблюдением знакомых им порядков; решения в этих судах выносили судьи, избранные из их собственной среды41.

Третьей характерной чертой всех местных судов Российской империи являлась их связь с вышестоящими судебными инстанциями. Решения судов низшей инстанции могли быть обжалованы. К концу XIX века в России сложилась общепринятая трехступенчатая иерархия для судов гражданской и военной юрисдикции. Начиная с 1889 года волостные суды центральной России подчинялись уездным съездам земских начальников (каждый земский начальник в отдельности ведал волостными судами, находившимися в его земстве), а те, в свою очередь, – губернскому присутствию, которым руководил уже губернатор. Если сторона тяжбы оставалась недовольной результатами обжалования решения местного суда во всех вышестоящих инстанциях, она могла направить апелляцию еще выше – в Сенат42.

В других областях империи участники судебных процессов после рассмотрения дела местным судом также могли идти по инстанциям. Решения народных судов в степных областях могли быть обжалованы на волостном съезде народных судей, а затем – на чрезвычайном съезде судей. В Дагестане над сельскими словесными судами стояли окружные народные суды, а еще выше – Дагестанский народный суд.

Некоторые из этих вышестоящих учреждений могли служить и судами первой инстанции – для рассмотрения преступлений или тяжб, не подпадающих под юрисдикцию местных судов. Эту систему осложняло то, что в ней учитывалась присущая Российской империи особенность: тяжбы между сторонами, принадлежащими к разным религиозным или этническим общинам, могли рассматриваться разными судами одного уровня43. При возбуждении дел по определенным видам исков или преступлений тяжущиеся имели право выбирать между различными судебными учреждениями, включая суды обычного права, религиозные суды и суды по гражданским или уголовным делам44.

Ряд преступлений и гражданских споров вообще не подлежал рассмотрению местными судами. Согласно фундаментальному принципу российского правосудия, серьезные преступления (убийства, воровство в крупных размерах) и крупные гражданские иски не входили в компетенцию судов низшей инстанции. Какие именно гражданские и уголовные дела подпадали под юрисдикцию вышестоящих судов, зависело от конкретной области или принадлежности участников. В центральной России имущественные иски, превышающие определенную сумму (юо рублей до реформы 1889 года, позднее – 300 рублей), передавались окружным судам (общим судам первой инстанции) в обход волостных судов.

В Дагестане из компетенции сельских словесных судов были выведены иски о возмещении ущерба на сумму свыше 50 рублей и споры вокруг семейного имущества на сумму свыше 100 рублей45. Пытаясь покончить с практикой кровной мести на Северном Кавказе, царское правительство передало эти дела в ведение военных судов. Аналогичным образом, практиковавшаяся в степных и азиатских областях баримта (баранта) – грабительские набеги с целью мести или оказания давления – в Российской империи была объявлена вне закона46.

Такое многообразие судебных инстанций и скрупулезное регулирование их юрисдикции и процессуальных режимов были трудно совместимы с какой-либо системой жестких правил, насаждаемых по всей империи. Определения преступлений, меры наказания и пределы компетенции судов в различных частях страны варьировались. Правовые различия не основывались на каком-то одном принципе (вроде «русское право – туземное право», «православный закон – мусульманский закон», «центр – провинция»). Российская империя представляла собой целую мозаику; народы, области, вероисповедания и обычаи не могли быть втиснуты в некую единообразную систему или выстроены в единую иерархию. Власти и не пытались добиться этого. В каждой части империи русская администрация и, в конечном счете, государственное законодательство воспринимали некоторые предшествовавшие понятия законности и преступления, в то же время оставляя за собой прерогативу определять некоторые виды преступлений и выносить окончательные судебные решения в случае апелляции. Имперский характер и одновременно эффективность российского законодательства достигались благодаря легитимации целого ряда местных судебных учреждений в качестве судов первой инстанции для рассмотрения заурядных, но оттого не менее важных споров и тяжб.

Наилучшим свидетельством эффективности российских судов низшей инстанции служило активное и добровольное использование их населением. Почти все дела, представляемые на рассмотрение этих судов, возбуждались одной из сторон или обеими сторонами спора. Представители исполнительной власти мало интересовались теми делами, с которыми обращались к своим выборным судьям местные жители – будь то русские крестьяне или мусульманские дибиры и бийи. В центральной России волостным судам чаще всего приходилось разбирать гражданские иски, дела об оскорблении личного достоинства, споры вокруг наследства и другого семейного имущества, а также обвинения в воровстве, насилии и непотребном поведении. Большинство дел представлялись на рассмотрение суда без участия полиции или других властных органов47.

В других областях в ведение судов низшей инстанции попадал схожий перечень дел. Согласно подсчетам Владимира Бобровникова, сделанным на основании правительственной статистики, в 1860–1917 годах 37 % дел, рассмотренных дагестанскими судами адата, составляли споры вокруг земельной собственности, 25 % – преступления против собственности (включая кражи), 20 % – случаи оскорбления личного достоинства, 18 % – нарушения, связанные с трудовыми отношениями или природными ресурсами48.

Все эти дела затрагивали жизненные интересы подданных империи. Стремление населения добиться юридического разрешения своих споров и защиты своих прав в местных судах свидетельствует о значении закона для простых людей, а также об их доверии к судам, которые одновременно являлись и местными учреждениями, и органами империи.

Разнообразие категорий дел, которые поступали на рассмотрение в суды низшей инстанции, говорит о гибкости судебной системы Российской империи и о ее соответствии нуждам подданных на местах. Правовой плюрализм не только предоставлял подданным империи возможность обращаться в суды, где их дела с соблюдением местных норм разбирали выборные местные судьи. Он также предполагал способность местных судов отвечать новым требованиям времени по мере их возникновения. Обширная практика судов низшей инстанции в начале XX века свидетельствует о том, что россияне охотно обращались в эти учреждения как с гражданскими, так и с уголовными делами. Ставшее нормой обращение тяжущихся в суды низшей инстанции объединяло государство и подданных в деле определения норм поведения и поддержания общественной дисциплины.

Эластичность судебных норм и инкорпорирование в них обычного права способствовали развитию своего рода гражданского самосознания у рядовых подданных империи. Закон внушал волостным судьям, что «в исках и спорах между крестьянами, особенно же в делах о разделе наследства крестьян»49, основой для вынесения судебного решения должны быть местные обычаи. Тем самым судьям предоставлялись не только широкие возможности для упрочения законности и порядка в жизни селян, но и альтернативный инструментарий, гораздо более гибкий, чем нормы гражданского кодекса в области наследственного права. Женщины-крестьян-ки имели куда больше шансов добиться получения наследства через волостной суд, чем если бы на них распространялись правила наследования, предусмотренные для женщин некрестьянского сословия. Как с воодушевлением писал видный эксперт в области крестьянского права A.A. Леонтьев, «в вопросе равенства полов в делах о наследовании обычное право стоит выше Тома десятого [Свода гражданских законов]»5°.

Благодаря тому, что тяжущиеся имели возможность самостоятельно представлять свои интересы при рассмотрении имущественных споров в волостных судах, где имели силу показания односельчан, а решения принимал выбранный крестьянами всей волости судья, местные суды служили ареной совместных судебных процессов, на которых рядовые подданные империи могли одновременно апеллировать к закону и интерпретировать его.

Инклюзивный характер судопроизводства, а также скорость принятия решений и урегулирования споров в местных судах оказывали сильное влияние на стабильность жизни и производительность труда на селе в мирное время. Но еще большую важность они приобретали в периоды потрясений. Мне довелось изучать статистику волостных судов центральных и северных губерний Российской империи. Если до Первой мировой войны дела о наследовании составляли чуть больше одного процента от общей практики этих судов, то в годы войны их доля выросла до i6 процентов с лишним51. Эта цифра свидетельствует не только о том, каким бедствием стала война для сельского населения России, но и о роли судов низшей инстанции в деле незамедлительного перераспределения имущества. Когда мужчины гибли на фронте или, напротив, живыми возвращались домой, крестьяне могли обратиться в волостной суд, чтобы имущество семьи и связанная с ним ответственность законным образом были переданы в надлежащие руки.

Доступность, простота и скорость ведения дел, легализованное использование местных реалий и обычаев при вынесении решений – все это превращало российские суды низшей инстанции в средство участия подданных в правовых процессах. Благодаря существованию целого набора местных судов, в которых разрешалось подавляющее большинство правовых споров, жители Российской империи имели возможность и взывать к закону, и участвовать в его толковании. Подданные обладали правами в силу того, что империя владела ими самими, однако, одна из выгод подданства империи заключалась в возможности искать правосудия в суде, где сочетались государственная власть и местная мораль.

 

5

Либералы против местных судов: проблема судебной реформы

Несмотря на то, что правовой плюрализм являлся действующим и действенным элементом российской судебной системы, многие представители интеллектуальной элиты, стремившиеся к реформированию самодержавной монархии, желали установления общепринятых, более универсальных законов.

Стремление распространить на всех подданных империи единые нормы управления и гражданства не было в новинку правящим кругам России. Еще в XVIII веке Екатерина II поддерживала идею конечного «окультуривания» жителей национальных окраин в соответствии с российскими и европейскими стандартами. Националисты выступали за единообразие, видя в нем один из залогов величия российской державы. Как писал в середине XIX века историк Н.Г. Устрялов, Россия укреплялась через «постепенное срастание разнородных элементов в единое целое, в одно безграничное государство, где каждый подчинялся русскому закону, где царствовал русский язык и торжествовало Православие»52.

На протяжении большей части истории Российской империи усилия по унификации предпринимались в минимальном объеме: правовая и культурная однородность представлялись далекими целями, недостижимыми в короткие сроки. В период реформ конца XIX века постоянное соперничество между сторонниками гомогенизации и приверженцами прагматичной, дифференцированной политики отразилось в принятии целого ряда «временных» постановлений. Принятые в 1889 году законы, реформировавшие деятельность волостных судов, были обозначены как «временные правила»; законы 1868 года относительно административного (в том числе и судебного) устройства степных областей империи также именовались «временными положениями»53. Даже в начале XX века российские власти воздерживались от политики принудительного перевода мусульманского населения империи из исламских школ в православные русскоязычные учебные заведения54. Само российское государство было впервые официально провозглашено «единым и неделимым» только в 1906 году в изданных тогда «Основных государственных законах Российской империи» (формула „единое и неделимое“ была позаимствована российскими законотворцами из европейских аналогов в период внутренних беспорядков и их подавления)55. В статье 3 «Основных законов» провозглашалось: «Русский язык есть язык общегосударственный и обязателен… во всех государственных и общественных установлениях», но тут же было добавлено: «Употребление местных языков и наречий в государственных и общественных установлениях определяется особыми законами». До самого конца империи, даже после формирования в Государственной думе враждебных царизму этнических, региональных и религиозных группировок, самодержавие не отступилось от своих принципов дифференцированного управления.

Постепенное установление «русского» права среди нерусских народов империи оставалось неосуществленной мечтой, что служило источником недовольства российской либеральной элиты. Еще одним объектом критики стала система волостных судов в русских губерниях. Многие видные юристы и общественные деятели считали волостные суды и прочие местные учреждения ретроградными. Противники самодержавия с негодованием указывали на то, что волостные суды напрямую подчинялись не вышестоящим судебным, а исполнительным властям (земским начальникам). Устройство системы волостных судов после 1889 года и, в частности, институт земских начальников подвергались критике как преграды на пути к построению в России справедливого общества. Либералы видели в земских начальниках старорежимных помещиков, продолжавших безраздельно править своими «уделами». При этом реформаторы оставляли без внимания такие их важные функции, как надзор за деятельностью местных органов и осуществление связи между местной и центральной властью.

Однако, главной мишенью критики либералов служила сама разнородность судов – с их точки зрения, возмутительная. Понятия «обычай» и «обычное право» применительно к деятельности местных судов служили ярлыками для обозначения их отсталости по сравнению с «настоящим», позитивным правом56.

Разнородность империи и ее правового поля временами доводили интеллектуалов до отчаяния. Примером этому служит эмоциональное выступление одного из участников заседания подкомитета Императорского вольного экономического общества 5 апреля 1904 года: «В нашей жизни царит хаос, мешанина различных представлений и отношений. На местах неразбериха, все происходит произвольно. Это мы называем применением обычного права. Но необходимо в конце концов создать что-то всеобщее»57.

В понимании реформаторов создание «чего-то всеобщего» в области законодательства предполагало установление общих для всех законов и общего гражданства. На том же заседании подкомитета Вольного экономического общества А.И. Венцковский утверждал: «Правовые нормы должны быть одинаковыми для всех граждан и применяться одинаково во всех областях и в любых ситуациях»58.

Длительная и ожесточенная борьба по этому вопросу в Думе и в высших слоях российского руководства закончилась принятием нового закона о местных судах. Однако, он не отвечал требованиям сторонников унификации судебной системы и подвергся разгромной критике59.

Либерал-реформаторы не имели возможности устанавливать правила по своему усмотрению до самого краха самодержавия. Зато в 1917 году одной из первых их мишеней стали волостные суды, связанные, в понимании либералов, с понятием крестьянского общества и ненавистной сословной системой. После упразднения сословных различий в марте 1917 года новое российское правительство приступило к введению бессословного управления на волостном уровне (институт волостного земства) и, по сути, упразднило институт волостных судов60.

Исход попыток Временного правительства установить новый тип управления и новый вид судов на волостном уровне в первый год революции заставляет нас по-новому взглянуть на имперскую правовую систему. Основная цель реформ 1917 года заключалась в уничтожении сословно-ориентированной системы правосудия и в установлении единых судебных инстанций для всех жителей российских волостей, независимо от их прежнего сословия. Все жители волости теперь одинаково подпадали под юрисдикцию волостного суда. Более того, крестьяне, выбираемые из числа представителей сельских общин, уже не могли становиться судьями новоиспеченных местных судов. Теперь дела рассматривала судейская коллегия, состоявшая из одного мирового судьи (он выбирался уездным голосованием, в котором участвовали не только крестьяне, но все жители уезда) и двух «членов суда» (избранных волостным собранием с участием всех жителей волости). Образовательные требования к судьям существенным образом изменились: мировой судья должен был быть не моложе 25 лет и иметь, по меньшей мере, среднее образование, если только он (или она – теперь судьями имели право избираться и женщины) не обладал существенным практическим опытом в области юриспруденции. Либерал-реформаторы считали, что местные суды следует приспособить к процедурным стандартам мировых судов, в которых дела рассматривали высокообразованные судьи. Создание всесословного (или, начиная с марта 1917 года, бессословного) суда означало, что теперь крестьяне, дворяне и все прочие граждане должны обращаться в одни и те же судебные учреждения.

В мае 1917 года Временное правительство попыталось претворить реформу в жизнь, издав постановление «О волостном земском самоуправлении», согласно которому вместо старой волостной администрации учреждалось волостное земство, а вместо волостных судов – местные суды61. Либеральная пресса приветствовала эти нововведения как однозначно прогрессивные и насущно важные для демократии. Газета «Русские ведомости» – основной печатный орган центристов в Москве – писала: «Реорганизация местных судов так же необходима, как и все прочие реформы, затрагивающие организацию жизни на местах. Упрочение основ закона в местной жизни является одной из неотложных задач, которые ставит перед нами нынешняя эпоха. Эта цель может быть достигнута только при помощи суда, который будет пользоваться полным доверием всего населения. Новый суд мирового судьи, близкий к народу и организованный на основе широких выборов, будет в состоянии выполнить эту нелегкую задачу»62.

В Петрограде начал выходить журнал «Волостное земство», призванный популяризировать инициативу правительства и привлечь сельское население к участию в волостных выборах в новые, бессословные органы волостного самоуправления. Издание рассказывало о разрозненных и тщетных попытках учреждения волостного земства при самодержавии и подчеркивало огромную важность нынешней реформы: «Без него [волостного земства] деревня не сможет стоять на ногах, оставив позади темное прошлое»63.

Выборы в волостные земства начались 30 июля 1917 года и завершились в середине сентября того же года64. Однако, их результаты обманули ожидания реформаторов. Даже редакторы журнала «Волостное земство» выразили разочарование: почти повсеместно выборы были проигнорированы крестьянством, «занятым сельскохозяйственными заботами и плохо информированным о том, что есть волостное земство». Один из обозревателей писал: «Основная масса крестьянства совершенно пассивна; она занята урожаем и относится к волостному земству как к чему-то навязываемому ей некими хозяевами или господами». Корреспонденты журнала отмечали, что крестьяне, если и голосовали, старались выдвигать в органы управления «лишних» людей – тех, кто не мог работать, – или малоземельных односельчан в надежде, что волостное земство выделит им дополнительные земельные участки65.

Неутешительные результаты попытки Временного правительства реформировать волостное самоуправление показывают, насколько сложно было преодолеть раздельное местное управление, присущее имперской правовой системе. Крестьяне были правы, воспринимая волостные земства как попрание их законных норм управления. Ведь теперь вместо одного дворянина – земского начальника, который прежде ведал волостными судами и администрацией, местными органами власти (некогда состоявшими из крестьян) заправляла целая команда из помещиков, инженеров, учителей и дачников. Было маловероятно, что на выборах в волостное земство и в судейскую коллегию нового местного суда крестьянские кандидаты смогут обскакать своих образованных соперников. Голосование осуществлялось путем подачи каждым избирателем списка желаемых кандидатов. Такой метод обеспечивал максимальную свободу выбора для голосующих, но в то же время давал огромное преимущество более образованным и лучше организованным избирателям, к числу которых не относилось большинство крестьян. Кроме того, согласно новым правилам члены новоиспеченных волостных земств не обязаны были проживать в той же губернии, а тем более, в той же волости, которую они представляли.

Либеральные активисты утверждали, что бессословное волостное управление означало «освобождение крестьянства от обременительной опеки», однако, здравомыслящие крестьяне вполне могли усмотреть в этой реформе значительное увеличение числа своих «опекунов». Теперь вместо волостного старшины и писаря ими управляли «от двадцати до пятидесяти выборных волостных гласных» (представителей), которые были уполномочены решать «все вопросы местного хозяйства и управления» и назначать руководство всех местных органов. Это однозначно говорило против волостных судей: как заявляла народническая пропаганда, им на смену должны были прийти «люди, способные помочь крестьянству вести судебные дела и понимать законы»66. Крестьяне, обращавшиеся в местные суды, уже не могли в полной мере рассчитывать на то, что их дела будут вести и разбирать такие же крестьяне, поскольку их право выбирать волостных судей и старшин внутри своего сословия упразднили.

Постановления Временного правительства не определяли напрямую участь волостных судов. Вопреки возможным ожиданиям интеллектуалов-реформаторов, сельские жители не бросились распускать волостные суды и не стали ждать приезда неких людей, которые помогли бы им «понимать законы». На протяжении лета и осени 1917 года крестьяне продолжали активно обращаться в волостные суды, которые, при наличии необходимых документов, в это неопределенное, смутное время предоставляли людям возможность разрешать споры и перераспределять имущество. В течение всего 1917 года волостные суды продолжали свою работу. А Временное правительство выпускало указ за указом, пытаясь поставить им на смену новые местные суды до тех пор, пока не осознало, что у него есть проблемы куда более насущные и серьезные.

Присяга на верность Временному правительству вновь избранных мировых судей была намечена на 15 ноября 1917 года – до этого срока полномочия волостных судов должны были окончательно быть переданы местным судам, и мировые судьи заменили бы волостных. Однако, днем ранее председатель Московского окружного суда обратился к судьям уездов Московской губернии с приказом «приостановить всю работу в здании суда, за исключением деятельности Административного суда по организации выборов в Учредительное собрание»67. Приказ был издан в ответ на погром, учиненный незадолго до этого в здании Московского суда. Однако, даже в те дни, когда в столицах уже рушились основы власти, в сельских волостных судах продолжали рассматривать дела судьи-крестьяне, а крестьяне-писари продолжали записывать их решения в книги приговоров, которые некогда в качестве составных элементов входили в совокупность законов империи68.

 

6

Империя, законодательство и гражданство

Маргарет Сомерс в своем плодотворном исследовании законодательства и гражданства утверждает, что становление «современных прав гражданина» происходило в средневековой Англии в контексте «малых гражданских обществ и различающихся законодательных культур»69. Решающую роль в развитии «национальной правовой среды» сыграло активное участие английского крестьянства в работе местных судов, которое носило обязательный характер. Сфера применения и толкование законов в отдельных частях страны различались, так что участники процессов на местах интерпретировали их применительно к местным условиям. По мнению Сомерс, главенство закона в жизни английского общества уходит корнями в непосредственное применение закона судами низшей инстанции, участие в которых являлось для рядового населения одновременно и правом, и обязанностью70.

Данная гипотеза наталкивает на размышления о потенциальных возможностях имперского законодательства. Англия нередко рассматривается, как эталон общества, построенного на господстве закона. Если там понятие гражданства эволюционировало, благодаря существованию дифференцированных и неравноправных общин, которые с благословения закона толковали его нормы на местный лад, то не могла ли и в России имперская законодательная традиция положить начало концепции всеобщего гражданства?

Обширная практика волостных и прочих местных судов, основанная на дарованных имперским законодательством полномочиях, открывала возможности для демократизации российской системы управления. Принцип земского самоуправления способствовал интегрированию крестьян в судебную систему империи посредством их участия в волостных судах – обособленных, но целиком построенных на букве закона. В волостных судах решения по искам крестьян выносило не жюри присяжных и не мировой судья «из образованных», а такие же крестьяне – судьи, избранные сельской общиной. Обособленная сословная природа волостных судов сыграла немалую роль в развитии правовой культуры сельского населения и появлении огромного количества местных управленцев, судей и писарей, имевших реальный опыт управления.

Многое определяется обычаями, существующими в государстве, например, в среде крестьянства. Сомерс в своей работе описывает череду преемственных методов, которые использовались государством для формирования «национальных сообществ»: «от вовлечения и принудительного участия [населения] в первичных органах местного самоуправления, как это было в Англии… до прямого назначения государственных должностных лиц в соперничающие первичные органы»71. Российские государи использовали оба эти подхода в управлении империей – в различное время и в различных областях страны. Свойственный империи правовой плюрализм способствовал привлечению (зачастую даже принудительному) местного населения к участию в управлении; однако, самодержцы никогда не сомневались в своем исключительном праве назначать в различные части империи своих наместников или устанавливать новые законы.

Одним из главных вопросов построения «сообщества империи» являлся выбор способов, с помощью которых местные общины могли быть вовлечены в общую систему государственного управления. В критический для российской представительной демократии момент самодержавие активно воспротивилось идее избрания в Государственную думу, наряду с лицами прочих сословий, крестьян и представителей национальных меньшинств72. Власть не желала допускать местные, национальные и религиозные общины к выражению их интересов в центральном законодательном органе и при этом постоянно боролась против расширения полномочий элит. Это привело к тому, что и власть, и подданные оказались лишены канала связи и взаимодействия, необходимого для развития законодательства.

В то время, как самодержавие отступилось от концепции имперской демократии, либеральная оппозиция выступила против многообразия местных укладов и правовых норм, а с ними и против инклюзивных элементов имперской правовой доктрины. Практика волостных судов способствовала развитию в среде российского крестьянства навыков использования буквы закона, однако, интеллектуальная элита по-прежнему пребывала в твердой уверенности, что крестьяне начисто лишены правового самосознания. Либералы подвергли критике крестьянские суды, вменяя им в вину именно их обособленность. Стремление реформаторов во что бы то ни стало искоренить разрозненность судебной системы нанесло удар по зачаткам совместного управления, колыбелью которого и являлись многочисленные суды низшей инстанции по всей империи.

Само противопоставление концепций единого, «национального» законодательства и множественных судебных систем было ошибочным. Многообразие судов, в которых решения принимались выбранными на местах судьями, по своей природе отнюдь не противоречило ни развитию гражданского самосознания, ни становлению правового государства. Ведь члены общин имели возможность участвовать в интерпретации законов и формализовать свои социальные отношения при помощи судебных учреждений низшей инстанции.

Постепенное взаимное приспособление законодательства и общинных норм можно проследить в судебных системах, основанных на прецедентном праве. Неспособность позитивного права вместить все многообразие правовых норм, существовавших в империи, отчасти и стала помехой для кодификации новых законов в России в конце XIX – начале XX века. Однако, как мы могли убедиться, имперская правовая доктрина содержала важнейшие элементы концепции прецедентного права, что создавало возможности для взаимодействия законодательных норм, местных обычаев и религиозных правил при интерпретации и использовании законов на практике73.

Неприятие российскими интеллектуалами концепции правового плюрализма объяснялось не столько принципиальными преимуществами монистической правовой системы, сколько ограниченностью их собственного политического мышления74. Увлеченные идеями единого гражданства и универсального законодательства, которые они считали прогрессивными, российские юристы-реформаторы оставляли без внимания потенциал имперского права в области интегрирования различных слоев общества в правовое государство. И самодержавие, и боровшиеся с ним реформаторы оказались одинаково неспособны понять, что многообразие общин, составлявших империю, может быть продуктивным для существовавшего или будущего государственного устройства.

 

Примечания

1 По вопросам географии и расширения Российской империи см.: LeDonne J. The Russian Empire and the World: The Geopolitics of Expansion and Containment. New York: Oxford University Press, 1997. Особенно с. 7–8 о «политике продвижения». По вопросам принципов расширения Московского царства см.: Nol’de В. La Formation de l’Empire Russe: Etudes, Notes et Documents. Paris: Institut d’Etudes Slaves, 1952. Vol. 1. P. 63–76.

2 Cm.: Kollmann N. By Honor Bound: State and Society in Early Modern Russia. Ithaca: Cornell University Press, 1999: а также: Kivelson V. Muscovite «Citizenship»: Rights without Freedom //Journal of Modern History. 2002. № 74. P. 465–489.

3 Цитируется no: KappelerA. The Russian Empire: A Multiethnic History. Harlow, England: Pearson Education Limited, 2001. P. 70

4 Так было в Дагестане в 1840 году, когда имперские власти на короткий период попытались заменить там шариат и суд адата на российские светские суды. См. работу В.Б. Бобровникова «Суд по адату в дореволюционном Дагестане (1860–1917)» (Этнографическое обозрение. 1999. Март-апрель. № г. С. 31–32).

5 В качестве примера см. рассуждения о политике российских властей в отношении коренных народов Севера: Slezkine Y. Arctic Mirrors: Russia and the Small Peoples of the North. Ithaca: Cornell University Press, 1994. P. 29–31.

6 По вопросам статуса имперского права как правосудия в последней инстанции см.: Kimerling Wirtschafter E. Legal Identity and the Possession of Serfs in Imperial Russia //Journal of Modern History. 1998. Сентябрь. № 70. P. 561–563.

7 См. дискуссии между Бодуэном Дюпре, Морицем Бергером и Лайлой аль-Зуэйни в работе: DupretB., Berger М., al-Zwaini L. Legal Pluralism in the Arab World. The Hague: Kluwer Law International, 1999. Особенно с. VII–XVIII и 3-40.

8 Обзор этих событий глазами современника можно найти в работе Н. Устрялова «Историческое обозрение царствования государя императора Николая Первого» (СПб/: Экспедиция заготовления государственных бумаг, 1847. С. 142–151). Также см.: RaeffM., Speransky М. Statesman of Imperial Russia 1772–1839. The Hague: Martinus Nijhoff, 1969. P. 110–117,320-346.

9 Cm.: Wortman R. The Development of a Russian Legal Consciousness. Chicago: University of Chicago Press, 1976. P. 35–50.

10 По вопросам судебной реформы см.: Коротких М.Г. Судебная реформа 1864 года в России: сущность и социально-правовой механизм формирования. Воронеж: Издательство Воронежского университета, 1994. По истории суда присяжных и реакции общества на судебные процессы по уголовным делам см.: Суд присяжных в России: Громкие уголовные процессы в 1864–1917 гг. / Сост. С.М. Казанцев. Л.: Лениздат, 1991. По вопросам судебной реформы в долгосрочной перспективе см.: Solomon P.H.Jr. Reforming Justice in Russia, 1864–1917. Armonk: M.E. Sharpe, 1997. По вопросам взаимосвязи политики и юридической мысли в России в XIX веке и позднее см.: Ajani G. The Rise and Fall of the Law-Based State in the Experience of Russian Legal Scholarship // Toward the «Rule of Law» in Russia? / Ed. by D.D. Barry. Armonk: M.E. Sharpe, 1992. P. 3–21.

11 По вопросам процедуры и юрисдикции института мировых судей см. сборник «Мировой суд: Практические комментарии на первую книгу Устава гражданского производства» (Сост. В.Л. Иващенко. СПб.: М. Меркушев, 1913).

12 Схематическое описание судебных инстанций России до и после 1889 г. см.: Коц Е.С. Местный суд и его реформа. СПб.: Земледелец, 1913. С. 10–14.

13 Краткое и емкое описание российской судебной системы конца XIX века см.: Путилов А. Государственное устройство // Россия в конце XIX века / Под ред. В.И. Ковалевского. СПб.: Типография Брокгауза и Ефрона, 1900. С. 102–106.

14 По этому вопросу см.: Леонтович Ф.И. Адаты кавказских горцев: Материалы по обычному праву северного и восточного Кавказа. Одесса: Типография П.А. Зеленого, 1882. Вып. 1. C. 35–41.

15 О попытках переписи народностей Российской империи и изучением их обычаев в XVIII веке см.: Слезкин Ю. Натуралисты против национальностей: ученые XVIII века в борьбе с этнической разрозненностью // Российская империя в зарубежной историографии / Сост. П. Верт, А. Миллер, П. Кабытов (в печати); а также готовящуюся к публикации работу: Sunderland W. Imperial Space: Territorial Thought and Practice in the Eighteenth Century. По истории начала XIX века см.: RaeffM. Siberia and the Reforms of 1822. Seattle: University of Washington Press, 1956. P. 89–128; а также: Найт H. Наука, империя и национальность: этнографическая деятельность Российского географического общества в 1845-55 гг– // Imperial Russia: New Histories for the Empire / Ed. by J. Burbank, D.L. Ransel. Bloomington: Indiana University Press, 1998. P. 108–141.

16 См. ссылки A.A. Леонтьева на источники во втором издании его собственного сборника «Крестьянское право: систематическое изложение особенностей законодательства о крестьянах» (СПб.: Законоведение, 1914. C.362–363).

17 Леонтович Ф.И. Указ. соч. С. 42–81.

18 Там же. С. 35.

19 Указ об устройстве крестьян от 19 февраля (г марта) 1864 г.

20 Об устройстве судов в степных областях см. работу Вирджинии Мартин «Баримта: обычаи кочевников и уголовное право империи» (Russia’s Orient: Imperial Borderlands and Peoples, 1700–1917 / Ed. by D.R. Brower, E.J. Lazzerini. Bloomington: Indiana University Press, 1997. P. 254–257; Российская империя в зарубежной историографии…).

21 По вопросам процедуры и компетенции гминных судов см.: Змирлов К.П. Устав гражданского судопроизводства для местностей, в которых закон о преобразовании местного суда введен в неполном объеме. СПб.: Право, 1914. С. 357-363. Ссылки на опыт гминных судов встречаются в дискуссиях относительно реорганизации волостных судов, см. «Записку члена Совещания сенатора H.A. Хвостова по вопросу о волостном суде и о применении обычного права по делам, подсудным волостному суду» (Б.м., б.д. [1905]. С. 4). Также см. главу «Третья Дума и вопрос о реформе местного суда и волостного управления» в изд.: Зырянов Л.Н. История СССР. М., 1969. С. 52.

22 Свод законов гражданских (здесь и далее сокращенно именуемый СЗГ), книга первая, ст. 1-99. СЗГявляется частью 1-й тома 10-го Свода законов Российской империи (здесь и далее – СЗРИ). Я использую для цитирования издание: Свод законов Российской империи: В 5 т. / Под ред. И.Д. Мордухай-Волтовского. СПб.: Русское книжное товарищество «Делатель», 1912. Это издание, выпущенное для специалистов в области права, включает поправки, принятые в рамках «Продолжения» в 1906 году, в том числе и принятые в том же году «Основные законы Российской империи».

23 Теоретически атеист мог иметь право вступать в брак на законных основаниях – если он принадлежал к некоему неверующему «племени» или «народности». Однако, такая возможность не вписывалась в государственную концепцию исторически сложившихся общин, обладавших своими культурными традициями. А создавать некую новую религиозную общность было в Российской империи делом опасным: см. работу Пола Верта «Большие свечи и „внутреннее новообращение“: реформация марийского язычества и ее восприятие в России» в сборнике: Of Religion and Identity: Missions, Conversion, and Tolerance in the Russian Empire / Ed. by M. Khodarkovsky, R. Geraci. Ithaca: Cornell University Press, 2001. P. 144–172.

24 СЗГ. Кн. i. Ст. 25–33, 9°-

25 СЗГ. Кн. i. Ct.i.

26 СЗГ. Кн. i. Ст. 2-23.

27 СЗГ. Кн. i. Ст. 85, 61–78. По вопросам «смешанных браков» см.: Шейн В. К истории вопроса о смешанных браках // Журнал министерства юстиции. 1907. Т. 13. № 3. С. 231–273.

28 СЗГ. Кн. 2. Ст. 699.

29 СЗГ. Кн. 2. Ст. 708 и Примеч. 1,4: Кн. 3. Ст. 961, 966 и примеч.

3 °Cм.: Pipes R. Russia under the Old Regime. London: Penguin Books, 1993. В особенности см. провокационное утверждение автора относительно «наследственной» природы самодержавия на с. 21–111.0 философии права в России см.: WalickiA. Legal Philosophies of Russian Liberalism. Oxford: Clarendon Press, 1987.

31 Уложение уголовное (далее – УГ). Ст. i. Уголовное уложение включено в том 15 Свода законов Российской империи (СЗРИ). Я использую издание СЗРИ 1914 года, которое включает «Продолжения» 1912 и 1913 годов, в дополнение к редакции Уложения 1909 года.

32 УГ. Ст. 4–8.

33 Устав гражданского судопроизводства (УГС). Ст. I. УГС включен в том 16, часть I Свода законов Российской империи (издание 1914 г.). Я использую издание, составленное И.М. Тютрюмовым (СПб.: Законоведение, 1916).

34 УГС. Ст. юл. С. 2Ю.

35 УГС. Ст. Ю.2. С. 227.

36 По вопросам пересмотра законодательства см.: Wagner W. Marriage, Property and Law in Late Imperial Russia. Oxford: Clarendon Press, 1994. P. 206–223.

37 Материалы по обозрению горских и народных судов Кавказского края / Сост. Н.М. Агишев, В.Д. Бушен. СПб.: Сенатская типография, 1912.

38 Бобровников В.О. Мусульмане Северного Кавказа: обычаи, право, насилие. М.: Восточная литература, 2002. С. 162. По таким правилам сельские суды Дагестана действовали, начиная с их реформы в 60-х годах XIX века.

39 Общее положение о крестьянах, 1902 (здесь и далее – ОПК). Ст. 115. Общее положение о крестьянах входит в Книгу первую Положения о сельском состоянии (СЗРИ. Т. 9. Особое приложение). Я цитирую по: СЗРИ: В 5 т. / Под ред. И.Д. Мордухай-Болтовского. СПб.: Русское книжное товарищество «Делатель», 1912.

40 Бобровников В.О. Указ. соч. С. 162.

410 процедурных нормах русских волостных судов см.: ОПК. Ст. 113–125,132-139.0 судах адата на Кавказе см.: Бобровников В.О. Указ. соч. С. 163–166.0 народных судах степных областей см.: Martin V. Op. cit. P. 255–257.

42 Об обжаловании решений волостных судов см.: Popkins G. Peasant Experiences of the Late Tsarist State: District Congresses of Land Captains, Provincial Boards and the Legal Appeals Process // The Slavonic and East European Review. 2000. № 1. P. 90–114.

43 Для примера см. положения об исключении из компетенции волостных судов дел с участием евреев и нерусскоязычного населения ряда областей: ОПК. Ст. 125. Прим. 1,2.

44 О множественности судебных систем и этапах апелляции см.: Martin V. Op. cit. P. 255–257: Бобровников В.О. Суд по адату… С. 32–33.

О волостных судах и инстанциях апелляции см.: Ерошкин Н.П. История государственных учреждений дореволюционной России. / 4-е изд., пересмотренное. М.: Третий Рим, 1997. С. 213–214: Popkins G. Op. cit.

45 См.: ОПК. Ст. 125: Бобровников В.О. Указ. соч. С. 32.0 соответствующих нормах в отношении степных областей см.: Martin V. Op. cit. P. 255.

46 См.: Бобровников В.О. Указ. соч. С. 34: Martin V. Op. cit.

47 О рассмотрении гражданских дел в этих судах см.: BurbankJ. Affaires civiles et societe civile dans la Russie rurale des annes 1905–1917. Geneses, 2002. Об уголовных делах см.: Burbank J. Insult and Punishment in Rural Courts: The Elaboration of Civility in Late Imperial Russia // Etudes rurales. 1999. January-June. № 149–150. P. 147–171.

48 Бобровников В.О. Указ. соч. C. 34–42.

49 ОПК. Ст. 135.

50 Леонтьев также отмечал, что некоторые из крестьянских обычаев были близки к обычному праву западноевропейских народов. См. Леонтьев A.A. Крестьянское право. Систематическое изложение особенностей законодательства о крестьянах. СПб.: Издание книжного магазина «Законоведение», 1909. С. 361. Детальное рассмотрение крестьянского права наследования в данный период см.: Вормс А.Э. Закон и обычаи в наследовании у крестьян // Юридический вестник. 1913. С. 97–125.

51 Гарет Попкинс исследует этот вид судебных дел о наследовании (Popkins G. Popular Development of Procedure in a Dual Legal System // Journal of Legal Pluralism. 1999. № 43. P. 57–87).

52 Устрялов Н.Г. Историческое обозрение царствования императора Николая I. С. 167. Цит. по: Sunderland W. Steppe-Building: Colonization and Empire in the Russian South (рукопись). P. 160.

53 ОПК. Ст. 113–153.0 «Временных положениях об управлении в степных областях», а также о дискуссиях по поводу способности местного населения этих областей следовать русским законам см.: Martin V. Op. cit. P. 255.

54 Яркий пример нежелания царского правительства выступить против института исламских школ в пользу православия можно найти в работе: Geraci R. Russian Orientalism at an Impasse: Tsarist Education Policy and the 191 °Conference on Islam // Russia’s Orient: Imperial Borderlands and Peoples, 1700–1917 / Ed. by D.R. Brower, E.J. Lazzerini. Bloomington: Indiana University Press, 1997. P. 138–161.0 политике Российской империи в отношении коренных народов Поволжья см.: Geraci R.P. Window on the East: National and Imperial Identities in Late Tsarist Russia. Ithaca: Cornell University Press, 2001: а также: Werth P.W. At the Margins of Orthodoxy: Missions, Governance, and Confessional Politics in Russia’s Volga-Kama Region in 1827–1905. Ithaca: Cornell University Press, 2002.

55 Об этой формуле и ее значении см. статью Б.Е. Нольде «Единство и нераздельность России» в его книге «Очерки русского государственного права» (СПб.: Правда, 1911. С. 223–554). Даже Нольде обходил стороной вопросы, касавшиеся неоднозначности ст. 3 «Основных законов».

56 По этому вопросу см.: Burbank J. Legal Culture, Citizenship, and Peasant Jurisprudence: Perspectives from the Early Twentieth Century // Reforming Justice in Russia, 1864–1994: Power, Culture, and the Limits of Legal Order / Ed. by P. Solomon, Jr. Armonk; New York: М. E. Sharp, 1997. P. 85–94: Frierson C.A. Rural Justice in Public Opinion: The Volost’ Court Debate // Slavonic and East European Review. 1986. Vol. 64. October. № 4. P. 526–545.

57 Труды Имперского вольного экономического общества. 1904. Т. 2. Кн. 4–5. С. 96–97. Благодарю Джозефа Брэдли, который обратил мое внимание на данный источник.

58 Там же.

59 О баталиях вокруг местных судов см.: Зырянов Л.Н. Указ. соч. С. 45–62: Объяснительная записка к проекту Министерства юстиции о введении в действие закона 15 июня 1912 г. о преобразовании местного суда. 24 апреля 1913 г.; Коц Е.С. Местный суд и его реформа. СПб.: Земледелец, 1913; Могилянский М.М. Земство и местный суд // Юбилейный земский сборник 1864–1914 гг. СПб.: Типография О.Н. Попова, 1914. С. 86–92: РудинН. Закон 14 июня 1912 г. о преобразовании местного суда. СПб.: Сотрудник, 1912.

60 Тексты декретов о гражданских правах и местных судах см.: The Russian Provisional Government 1917 / Ed. by R.P. Browder, A.F. Kerensky. Stanford: Stanford University Press, 1961. Vol. 1. P. 226–238.

61 Сборник указов и постановлений Временного правительства. Вып. 1.1917.27 февраля – 5 мая. Пг.: Государственная типография, 1917. Т. 2. С. 99. См. также: Russian Provisional Government 1917… Vol. 1. P. 234–235.

62 Ibid. P. 236. Цитируется отрывок из статьи в «Русских ведомостях» (1917.13 мая. № 106. С. 3).

63 Волостное земство. 1917. № 3. С. 83.

64 Там же. № 17–18. С. 343.

65 Там же. С. 343–345.

66 Там же. № 9-10. С. 262, 263,266,267.

67 Центральный государственный архив г. Москвы (ЦГАМ). Ф. 1656. On. I. Д. 5, II, 19,32,33,34,56,58.

68 Об обращении в волостные суды в 1917 году см.: Burbank J. The Well-Ordered Peasant Village: Rural People and the Law in Late Imperial Russia (в печати).

69 Somers M.R. Rights, Relationality, and Membership: Rethinking the Making and Meaning of Citizenship // Law and Social Inquiry. 1994. № 1. P. 63, 79.

7 °Cомерс в своих работах развивает эту гипотезу: Somers M.R. Citizenship and the Place of the Public Sphere: Law, Community, and Political Culture in the Transition to Democracy // American Sociological Review. 1993. № 5. P. 587–620.

71 Somers M.R. Rights, Relationality and Membership… P. 88.

72 О противодействии участию национальных и религиозных меньшинств в представительных органах см.: Циунчук P.A. Имперское и национальное в думской модели российского парламентаризма // Казань, Москва, Санкт-Петербург / Под ред. К. Евтухова и др. М.: О.Г.И., 1997. С. 83–105. Из-за сословной избирательной системы российские крестьяне были недостаточно представлены в органах законодательной власти.

73 См. рассуждения Уильяма Вагнера (с другой точки зрения) о гибкости законодательства и рамках толкования законов в его книге: Wagner W. Op. cit. P. 45, 56–58,138–205,292-336.

74 Как пишет Жан-Ноэль Феррье в своей критике противопоставления законов нормам общего права, «отказ от множественности норм в пользу правового монизма – это не юридический феномен, а политическое действие». См.: DupretB., Berger М., al-Zwaini L. Op. cit. P. 27.

Перевод с английского Александра Трибунского